"Преступление падре Амаро" - читать интересную книгу автора (Эса де Кейрош Жозе Мария)

XX

Сколько было слез, когда Амелия узнала печальную новость! Ее доброе имя, покой, так тщательно обдуманные планы на счастливое будущее – все потонуло в океанских туманах, уплыло в Бразилию!

Наступили самые черные недели ее жизни. На свидания она приходила в слезах и каждый день спрашивала, что ей делать.

Амаро, подавленный, без единой мысли в голове, отправлялся к дорогому учителю.

– Мы делаем все, что возможно, – говорил расстроенный каноник. – Терпите. Не надо было начинать!

Амаро возвращался к Амелии и бормотал невнятные слова утешения:

– Все уладится; будем уповать на Бога!

Неподходящее время надеяться на Бога, когда именно Бог, полный гнева, обрушил на нее беду! И растерянность Амаро – мужчины и священника, который обязан быть достаточно сильным и ловким, чтобы спасти ее, – приводила Амелию в полное отчаяние. Ее любовь стремительно убывала, как вода, которую впитывает песок, и на месте ее оставалось какое-то странное чувство: смесь плотского влечения и уже проступающей сквозь него ненависти.

Она с недели на неделю откладывала встречи в домике звонаря. Амаро даже не сетовал: теперь эти счастливые утра бывали вконец испорчены жалобами и слезами; в каждом поцелуе клокотало всхлипыванье, и это так подрывало в нем силу духа, что он готов был сам кинуться лицом вниз на кровать и заплакать в голос.

В глубине души он считал, что она преувеличивает и напрасно запугивает его своими ни с чем не сообразными страхами. Другая, более рассудительная, женщина не впала бы в такую панику… Да что с нее спрашивать? Истеричная святоша, сплошные нервы, предчувствия, экзальтация… Ах, что говорить, все это глупо, глупо и глупо.|

Амелия тоже считала, что получилась ужасная глупость. Как было не предвидеть неизбежного? Где там! Неразумная женщина, она ринулась в омут любви без оглядки, почему-то надеясь, что это пройдет для нее безнаказанно; и вот теперь, когда под сердцем у нее шевелится дитя, все ее существование – сплошные слезы, страхи, жалобы!

Жизнь Амелии текла угрюмо: днем, чтобы мать ни о чем не догадалась, надо было держать себя в руках, прилежно работать, разговаривать, притворяться веселой. Зато по ночам расстроенное воображение рисовало ей нескончаемые, фантастические кары на том и на этом свете, нищету, одиночество, презрение порядочных людей, муки чистилища…

Непредвиденное обстоятельство внесло разнообразие в мрачную печаль, которая уже становилась нездоровой привычкой ее души. Однажды вечером прибежала запыхавшись служанка каноника и сообщила, что дона Жозефа помирает.

Накануне достойная сеньора почувствовала себя плохо: у нее начались колющие боли в боку; но все же она не пожелала отказаться от посещения церкви Непорочного зачатия, где дала обет прочитать весь акафист; возвращаясь, она дрожала от холода и озноба, боли стали еще острее; позвали доктора Гоувейю, и тот поставил диагноз: тяжелая пневмония.

Сан-Жоанейра немедля переселилась к доне Жозефе, чтобы ходить за ней. Долгие недели в спокойном доме каноника бушевал вихрь преданности и скорби: верные приятельницы целыми днями сидели у постели больной, за вычетом того времени, когда они расходились по церквам давать обеты и возносить молитвы своим излюбленным святым; походкой привидений они скользили по комнатам, то входили к доне Жозефе, то выходили от нее, зажигали лампадки у образов святых, изводили доктора Гоувейю придирчивыми расспросами. Вечером в зале, где тускло светила наполовину погашенная лампа, по всем углам раздавался плаксивый шепот, а за чаем под размеренный хруст сухариков испускались тяжкие вздохи и украдкой подносились к глазам платки.

Каноник обычно сидел где-нибудь в углу, глубоко расстроенный, подавленный этим внезапным нашествием болезни с ее унылой декорацией: на всех столах полчища аптечных пузырьков, каждый день – торжественное появление врача, траурные лица посетительниц, пришедших узнать, нет ли признаков улучшения, приглушенная лихорадочная суетня во всем доме, какой-то особенно заунывный бой часов в притихших комнатах, брошенные на пол и никем не подобранные грязные полотенца, тревожные вечера, когда с темнотой приходит боязнь уснуть навеки.

Впрочем, он был искренне опечален. Пятьдесят лет он жил неразлучно со своей сестрой. Она вносила оживление в этот дом; долгая привычка превратилась в привязанность; ее придирки, черные чепцы, шумная суетня стали неотъемлемой частью его жизни. Да и кто знает, не захочет ли смерть, раз уж она проложила дорогу в их дом, заодно прихватить и его?…

Амелия испытывала облегчение; по крайней мере, никто о ней не думал, не обращал на нее внимания, а грустное лицо и следы слез никого не могли удивить: ведь крестная была при смерти. Кроме того, заботы о больной отвлекали ее от мыслей о себе. Она была самой молодой и выносливой, и, когда Сан-Жоанейра выбивалась из сил, Амелия сменяла ее у постели доны Жозефы: не было на свете забот, которых она бы не расточала, чтобы умилостивить Пресвятую деву своей любовью к страждущей и заслужить такое же милосердие от других, когда ей самой придется лежать беспомощной в родовых муках… Погребальное настроение, царившее в доме, нагоняло на нее тяжелые предчувствия: она была уверена, что умрет от родов; сидя в одиночестве возле Доны Жозефы и зябко кутаясь в шаль, Амелия слушала однообразные стоны больной и оплакивала свою неминуемую смерть, и слезы выступали у нее на глазах от смутного сострадания к самой себе, к своей молодости и несчастной любви… Она отходила от постели, становилась на колени перед комодом, где тускло мерцала лампадка у ног распятого Христа, отбрасывавшего на светлые обои свою бесформенную тень, изломанную на потолке, и принималась горячо молиться, прося божью матерь, чтобы не закрывала перед ней двери рая… Но вдруг старуха повертывалась на кровати с болезненным стоном, и Амелия сейчас же спешила к больной, укутывала ее одеялом, тихо что-нибудь говорила. Потом выходила в гостиную взглянуть на часы – не пора ли давать лекарство; иногда она вздрагивала, услышав за стеной свист флейты или хриплый рев тромбона: там храпел каноник.

В один прекрасный день доктор Гоувейя объявил наконец, что дона Жозефа вне опасности, чем доставил живейшее удовольствие дамам; каждая была уверена, что помог ее личный святой. Через две недели в доме был настоящий праздник: дона Жозефа в первый раз, поддерживаемая заботливыми руками подруг, отважилась на два неуверенных шага по комнате. Бедная дона Жозефа, что сделала с ней болезнь! Когда, собрав все силы, она просила дать ей плевательницу или микстуру, ее злой голосок, некогда пускавший каждое слово, как отравленную стрелу, напоминал теперь писк умирающей мыши. Ее все подмечавшие глазки, проницательные и коварные, спрятались в провалах глазниц, словно боясь света, теней и контуров. А тело ее, прежде такое жилистое, негнущееся, жесткое, как сухая лоза, дрябло поникало в глубине кресла, под теплыми пледами и шарфами, точно ветхая тряпица.

Доктор Гоувейя предрекал долгое и трудное выздоровленье, но, после того как дона Жозефа изъявила свое первое сознательное желанье – подойти к окну, он со смехом сказал канонику, что с помощью нежных забот, тонизирующих лекарств и молитв добрых сеньор сестрицу скоро можно хоть замуж выдавать…

– Ах, доктор, – вскричала дона Мария, – в наших молитвах недостатка не будет…

– А я возьму на себя укрепляющие микстуры, – сказал доктор, – так что нам остается только поздравить друг друга.

Веселость доктора была воспринята как гарантия скорого и полного выздоровления.

Через несколько дней каноник завел речь о том, что конец августа не за горами и самое время снимать дачу на побережье Вийеры; он ездил туда раз в два года, чтобы полечиться морскими купаньями; прошлый сезон он пропустил, значит, в этом году надо ехать к морю.

– А сестрица на целебном морском воздухе совсем поправится…

Но доктор Гоувейя не одобрил эту идею. Слишком крепкий и свежий воздух не годится для ослабевшей доны Жозефы. Ей гораздо полезней провести лето в усадьбе, в Рикосе, близ Пойяйса, где климат умеренный и местность защищена от ветров.

Каноник был крайне недоволен, возмущался и брюзжал. Что же получается?! Он должен на все лето, лучшее время года, похоронить себя в Рикосе? А как же морские купанья, о боже, как же морские купанья!

– Вот видишь, – жаловался он однажды вечером Амаро, сидя с ним в кабинете, – видишь, как я пострадал! Сначала эта болезнь, в доме суматоха, кавардак! Чай не вовремя, обед пригорел! Сколько тревог… Я исхудал! Ну ладно, допустим… Я надеялся подправить здоровье на берегу моря – так нет! Изволь отправляться в Рикосу, отказывайся от морских ванн… За что такие мученья? В конце концов, не я болел, так почему именно я должен расплачиваться? Два года подряд без морских купаний!

Тогда Амаро вдруг стукнул кулаком по столу и воскликнул:

– Идея!

Каноник взглянул на пего с недоверием, как бы говоря, что не видит возможности для человеческого ума найти средство от угнетавших его зол.

– Это не просто прекрасная идея, дорогой учитель, а поистине светлая мысль!

– Говори, брат, что там такое…

– Слушайте. Вы поедете в Виейру; Сан-Жоанейра, конечно, с вами. Вы снимете дачи по соседству, как делали в позапрошлом году.

– Дальше.

– Хорошо. Итак. Сан-Жоанейра в Виейре. А сеньора ваша сестрица поедет в Рикосу.

– Как? Одна?

– Нет! – торжествующе закричал Амаро. – Она поедет туда с Амелией! Амелия будет за ней ухаживать! Они поедут туда вдвоем! И там, в Рикосе, в этой дыре, куда никто никогда не заглядывает, в огромном доме, где можно жить целый год и никто этого даже не заподозрит, там Амелия родит ребенка! Ну, что скажете?

Каноник даже привстал. Глаза у него были совсем круглые от восхищения.

– Отличная мысль, братец!

– Конечно! Таким образом все уладится! Вы будете принимать свои морские ванны. Сан-Жоанейра вдали от дочери ни о чем не узнает. Ваша сестрица поправится в подходящем климате. Амелия обретет надежное убежище для своего дела. В Рикосе никто ее не увидит… Дона Мария тоже поедет в Виейру. Сестры Гансозо idem.[135] Амелия должна разрешиться в начале ноября. Никто из нашей компании не вернется в город до декабря – это уж вы возьмете на себя. А когда мы все окажемся дома, девушка уже опять будет чиста и свежа.

– Ну, брат, это первая мысль, посетившая тебя за два года, зато мысль прекрасная!

– Спасибо, дорогой учитель.

Однако оставалось еще одно препятствие, и не пустячное: пойти к доне Жозефе, непреклонной доне Жозефе, не прощавшей любовных прегрешений, к доне Жозефе, которая требовала для женской слабости древних готских расправ – клеймения раскаленным железом, публичного наказания розгами на городской площади, поражающих ужасом in pace,[136] – пойти к ней с предложением стать укрывательницей тайных родов!

– Сестрица взовьется до потолка! – сказал каноник.

– Увидим, дорогой учитель, – возразил падре Амаро, откидываясь в кресле и покачивая ногой; он был твердо уверен в своем священническом престиже. – Увидим. Я с ней поговорю. Я найду нужные слова. Растолкую ей, что помочь бедняжке – дело совести… Объясню, что на пороге смерти надо сделать кому-нибудь добро, чтобы не явиться к воротам рая с пустыми руками… Увидим!..

– Ну что ж, ну что ж, – сказал каноник, – момент довольно подходящий: после болезни сестрица поглупела и стала послушна, как младенец.

Амаро встал, весело потирая руки.

– Итак, за дело! За дело!

– Давно пора. Еще немного – и разразится скандал. Учти, сегодня утром эта бестия Либаниньо вздумал сострить: Амелия, видите ли, потолстела в талии…

– Негодяй! – вскрикнул Амаро.

– Нет, нет, он так, сдуру. Но она таки округлилась, это верно… В суматохе из-за сестрицыной болезни все словно ослепли, но теперь могут заметить. С этим, брат, шутки плохи.


На следующей неделе Амаро отправился, по выражению каноника, «брать сестренку на абордаж».

Предварительно он изложил учителю, заглянув к нему в кабинет, план атаки: во-первых, он скажет доне Жозефе, что каноник ничего не знает о приключившейся с Амелиазиньей беде. И что он, Амаро, узнал об этом тоже не из исповеди (ибо в таком случае не имел бы права разгласить тайну), а из доверительного разговора с обоими виновниками: Амелией и женатым человеком, ее соблазнившим. Ее соблазнил женатый человек, вот в чем все дело! Как иначе объяснить старухе, почему невозможно прикрыть грех свадьбой?

Но каноник, сморщившись, тер затылок.

– Нет, не пойдет, – сказал он. – Сестрица отлично знает, что на улице Милосердия женатых мужчин не бывало.

– А Артур Коусейро? – глазом не моргнув, воскликнул падре Амаро.

Каноник долго и смачно хохотал. Несчастный беззубый многодетный Артур, глядящий на мир глазами унылого барана, – в роли совратителя девственниц!.. Умора!

– Не пойдет, друг соборный, не пойдет! Выдумай что-нибудь получше!

И тут с уст обоих священников разом сорвалось одно и то же имя: Фернандес! Фернандес из суконной лавки! Красивый мужчина, чью наружность всегда хвалила Амелия. Она часто заходила в его магазин, а два года назад в доме на улице Милосердия был большой переполох и негодование: Фернандес вздумал провожать Амелию по шоссе в Марразес до самого Моренала!

Конечно, так прямо указывать на него не стоит, но надо дать понять сестрице Жозефе, что виноват Фернандес.

Амаро бодро поднялся в комнату старухи, расположенную как раз над кабинетом, и пробыл там полчаса – долгих и неспокойных для каноника полчаса: напрягая слух, он мог различить то скрип подошв Амаро, то глухой кашель доны Жозефы. Привычно шагая по кабинету между окном и книжным шкафом, заложив руки за спину и сжимая в пальцах табакерку, он размышлял о том, сколько треволнений и расходов навлекли на него забавы сеньора соборного настоятеля! Теперь придется содержать провинившуюся Амелию в своей усадьбе месяцев пять или шесть… А во что обойдется врач, акушерка – ведь платить-то ему, канонику! Потом приданое для новорожденного… Кстати, куда девать новорожденного? В городе приют для подкидышей закрыли; в Оурене из-за скудости средств, отпускаемых на Богоугодные заведения, и скандального наплыва подкидышей поставили специального человека у приютского колокола, чтобы задавал вопросы и чинил препятствия; там ведут расследования, устанавливают имена родителей, возвращают им подкинутых детей: власти хитрят, пытаясь угрозой разоблачения и позора умерить число подброшенных младенцев.

Словом, бедный каноник предвидел непроходимую чащу трудностей, через которую ему предстоит продираться, расплачиваясь своим покоем и пищеварением… Но в глубине души старик не сердился; втайне он как старый учитель был привязан к падре Амаро; к Амелии он тоже питал известную слабость, в которой смешивались чувства отца и поползновения старого сатира; и даже будущий младенец уже будил в нем смутное дедовское снисхождение.

Но вот дверь распахнулась, и вошел сияющий Амаро.

– Что я вам говорил, дорогой учитель? Все в порядке!

– Она согласилась?!

– На все. Конечно, не без сопротивления. Сначала полезла было на стену. Но я ей объяснил, что этот человек женат; что девушка совсем потеряла голову и хочет покончить с собой; что надо помочь бедняжке, иначе придется нести ответственность за несчастье… Сеньора не должна забывать, что стоит одной ногой в могиле, что Бог может призвать ее с минуты на минуту; если на совести у нее останется такой тяжкий грех, ни один священник не посмеет дать ей отпущение!.. И она умрет как собака!

– Словом, – одобрил каноник, – ты приводил самые разумные доводы.

– Я сказал ей правду. Теперь надо поговорить с Сан-Жоанейрой и как можно скорее увезти ее к морю и…

– Еще один вопрос, дружок, – перебил каноник, – Ты подумал о том, куда мы денем плод?

Падре Амаро сокрушенно зачесал голову.

– Ох, учитель… Это вторая проблема… И она очень меня беспокоит. Конечно, надо отдать его на воспитание какой-нибудь женщине, только подальше, например, в Алкобасу или Помбал… Лучше бы всего, если бы ребенок родился мертвый!

– Да, был бы еще один ангелочек… – промычал каноник и втянул в нос понюшку табаку.


В этот же вечер каноник Диас беседовал с Сан-Жоанейрой в нижней гостиной, где она раскладывала на блюде мармелад для просушки; мармелад предназначался к моменту выздоровления доны Жозефы. Каноник начал разговор с того, что снял для Сан-Жоанейры домик у Феррейро.

– Да ведь это собачья конура! – воскликнула она. – Где я положу дочку?

– Я еще не кончил. Дело в том, что Амелия на этот раз не поедет в Виейру.

– Не поедет?

Каноник объяснял, что сестрица Жозефа не может жить одна в Рикосе и он подумал, не отправить ли с ней Амелию… Эта мысль пришла ему в голову сегодня утром.

– Я не могу составить Жозефе компанию: морские купания мне пропустить нельзя, вы сами знаете… Но не оставлять же бедную старушку совсем одну, со служанкой. Следовательно…

Сан-Жоанейра расстроилась. Немножко помолчав, она сказала:

– Это верно. Но знаете… Откровенно говоря, мне очень бы не хотелось расставаться с дочкой… Пожалуй, лучше я отменю купанья и поеду с ней.

– Как это с ней! Нет, сеньора, вы поедете в Виейру. Меня тоже нельзя оставить одного… Ах ты неблагодарная! – И тут же, переменив шутливый тон на полную серьезность, он продолжал: – Вы же сами видите, сеньора, Жозефа стоит одной ногой в могиле. Сестра знает, что моего состояния мне вполне достаточно. Она любит девочку, тем более что приходится ей крестной; если крестница теперь поедет с ней, чтобы ходить за нею в болезни, и пробудет подле нее несколько месяцев, старушка совсем расчувствуется. А ведь сестренка потянет на пару тысяч крузадо. Девочка получит неплохое приданое. По-моему, раздумывать не о чем.

Сан-Жоанейра согласилась с ним. Пусть будет, как хочет сеньор каноник.

Тем временем Амаро наверху набрасывал Амелии в общих чертах свой «великий план» и описывал разговор с доной Жозефой: добрая старушка сразу же согласилась, она полна снисхождения и даже вызывается справить приданое для маленького.

– Положись на нее, она святая… Так что все улажено, дорогая. Надо только четыре-пять месяцев посидеть в Рикосе.

Но именно это не улыбалось Амелии; она захныкала: пропустить купальный сезон на взморье, лишиться морских ванн!.. Просидеть все лето в мрачном каменном доме в Рикосе! Она там была всего один раз, под вечер, и чуть не окоченела от холода и страха. Всюду такая темень, под потолком гуляет эхо… Она уверена, что умрет в этой ссылке.

– Чепуха! – сказал Амаро. – Благодари создателя, что я придумал хоть такой выход. С тобой будет дона Жозефа, с тобой будет Жертруда, там есть яблоневый сад, где ты сможешь гулять… Я буду навещать тебя каждый день. Тебе даже понравится, вот увидишь.

– Я понимаю, надо терпеть. – И, вытирая две крупные слезы, повисшие у нее на ресницах, она мысленно проклинала эту любовь, которая уже причинила ей столько страданий. А теперь вся Лейрия едет веселиться в Виейру, она же должна похоронить себя на все лето в пустынной Рикосе, слушать кашель старухи да завыванье собак… – А маменька? Что скажет маменька?

– А что ей говорить? Ведь не может дона Жозефа ехать туда одна, остаться без ухода? О маменьке не беспокойся. Сеньор каноник сейчас обрабатывает ее внизу… И я тоже пойду к ним; мы с тобой уже довольно долго говорим наедине; в последние дни надо вести себя особенно осторожно…

Он вышел. Каноник как раз взбирался наверх, и они встретились на лестнице.

– Ну как? – шепотом спросил Амаро.

– Все в порядке. А у тебя?

– Idem.

И на темной лестнице оба священнослужителя молча пожали друг другу руку.


Несколько дней спустя Амелия после горестной сцены расставанья уехала на шарабане в Рикосу с доной Жозефой.

Для выздоравливающей устроили в углу повозки удобное гнездышко из подушек. Каноник поехал их провожать, молча злясь на эту новую жертву. Жертруда восседала наверху, на тюфяке, в тени горы, образовавшейся на крыше экипажа из кожаных баулов, корзин, бидонов, узлов, мешков, корзины, в которой мяукала кошка, и ящика, куда упаковали изображения самых любимых святых доны Жозефы.

В конце недели, к вечеру, когда спал зной, наступило и для Сан-Жоанейры время перебираться в Виейру. Всю улицу Милосердия загромоздила запряженная волами телега, на которую грузили посуду, матрасы, кастрюли, а на том же самом шарабане, который увез двух дам в Рикосу, теперь сидели Сан-Жоанейра и Руса, тоже державшая на коленях корзину с кошкой.

Каноник отбыл накануне. Один Амаро присутствовал при отъезде Сан-Жоанейры. После длительной суматохи, после беготни вверх и вниз по лестнице то за забытой кошелкой, то за пропавшим свертком, когда Руса заперла наконец дверь на замок, Сан-Жоанейра, уже стоя на подножке шарабана, вдруг залилась слезами.

– Полно, сеньора, полно! – уговаривал Амаро.

– Ах, сеньор настоятель, зачем я оставила Амелию одну! Вы не можете понять, как это ужасно… Мне кажется, ее больше не увижу. Наведывайтесь почаще в Рикосу, окажите такую милость. Поглядывайте, как она там…

– Будьте покойны, милая сеньора.

– Прощайте, сеньор падре Амаро! Спасибо за все. Я стольким вам обязана!

– Пустяки, милая сеньора… Счастливого пути, пришлите мне весточку! Привет сеньору канонику. Прощайте, сеньора! Прощай, Руса…

Шарабан тронулся. Амаро медленно шел вслед за ним до поворота на Фигейру. Было уже девять часов, луна взошла, озарив теплую, тихую августовскую ночь. Светлая дымка окутывала безмолвную землю. Там и сям стена какого-нибудь дома блестела под луной, в темной рамке деревьев. Амаро остановился у моста и бросил задумчивый взгляд на реку, с однообразным журчаньем бежавшую между песчаных берегов. В тех местах, где деревья склонились над ее руслом, густел непроглядный мрак; зато дальше от берега лунные блики дрожали на воде, словно искрящееся кружево. Амаро долго стоял в этой успокоительной тишине, куря сигарету за сигаретой и бросая окурки в воду. Им овладела беспричинная грусть. Услышав, что бьет одиннадцать, он повернул обратно в город. Прошел, расчувствовавшись от воспоминаний, и по улице Милосердия. Дом Сан-Жоанейры с закрытыми ставнями, за которыми не видно было кисейных занавесок, казался покинутым навсегда; забытые вазоны с розмарином по-прежнему высились в углах балконов… Сколько раз они с Амелией стояли вместе на этой веранде, держась за перила! В ящике цвели гвоздики, и, разговаривая, Амелия иногда отрывала листок и покусывала его зубами. Всему пришел конец! Уханье сов, ютившихся на крыше Богадельни, навевало чувство одиночества, запустения и смерти.

Он медленно пошел домой со слезами на глазах.

Не успел он войти, как служанка сообщила, что дядя Эсгельяс, в сильном расстройстве, спрашивал его дважды, часов так около девяти. Тото при смерти, она желает исповедаться, причаститься и собороваться непременно у сеньора настоятеля.

Какое-то суеверное опасение подсказывало падре Амаро, что не следует в эту ночь идти ради печального долга в дом, с которым связано столько счастливых воспоминаний; но все же он пошел, чтобы не обидеть дядю Эсгельяса. Смерть Тото так странно совпала с отъездом Амелии… Тягостное чувство овладело душой Амаро: вдруг сразу уходит все, что составляло в последнее время его жизнь.

Дверь в домик звонаря была полуоткрыта; в темной прихожей он наткнулся на двух женщин, которые уходили, вздыхая. Он направился прямо к алькову парализованной. Две толстые восковые свечи, принесенные из церкви, горели на столе; тело Тото было накрыто белой простыней, падре Силверио, дежуривший на этой неделе, читал по молитвеннику, разложив на коленях платок. Он встал, как только увидел падре Амаро.

– Ах, коллега, – сказал он почти шепотом, – вас искали по всему городу. Умирающая требовала непременно вас. Когда за мной пришли, я как раз собирался к Новайсам, перекинуться в карты. Ведь сегодня суббота… Какая здесь разыгралась сцена! Она умерла без покаяния… Что тут было, когда я появился вместо вас! Право, я боялся, что она плюнет на мое распятие…

Амаро, не ответив ни слова, приподнял уголок простыни, но поскорей снова опустил его на лицо мертвой. Потом пошел в верхнюю комнатку. Звонарь, лежа на кровати лицом к стене, безутешно рыдал. Там была какая-то женщина: она сидела в уголку безмолвно и неподвижно, не поднимая глаз и, видимо, тяготясь исполнением долга, налагаемого соседством. Амаро, положив руку на плечо звонаря, сказал:

– Надо терпеть, дядя Эсгельяс… Такова воля господа. Для нее это лучше.

Дядя Эсгельяс повернулся на голос. Увидев сквозь пелену слез, застилавшую ему глаза, соборного настоятеля, он взял его руку и хотел поцеловать. Амаро отступил.

– Что вы, дядя Эсгельяс!.. Бог милосерден… Он зачтет ей ваше горе…

Тот не слушал, рыданья сотрясали его. Соседка совершенно хладнокровно подносила платок то к одному глазу то к другому.

Амаро спустился и, чтобы избавить добряка Силверио от исполнения чужих обязанностей, занял его место у стола, где горела свеча, и раскрыл требник.

Он остался здесь на всю ночь. Соседка, уходя, заглянула к нему, сообщила, что дядя Эсгельяс задремал, и пообещала вернуться на рассвете с другими женщинами, чтобы обрядить покойницу.

Весь дом погрузился в безмолвие, которое от соседства собора казалось еще мрачней; лишь изредка сыч кричал на башне да гулкий бас соборных часов отбивал четверть часа. Охваченный смутным страхом, но прикованный к месту голосом неспокойной совести, Амаро торопливо читал молитву за молитвой… Требник то и дело выпадал у него из рук. Он застывал в неподвижности, все время чувствуя за спиной присутствие трупа, накрытого простыней, и с болью вспоминал радостные часы, когда солнце заливало двор, в небе вились ласточки, а они с Амелией со смехом поднимались в верхнюю комнатку, где теперь, на той же самой кровати, дремал дядя Эсгельяс, а в горле у него еще клокотали рыданья…