"Преступление падре Амаро" - читать интересную книгу автора (Эса де Кейрош Жозе Мария)

XIV

Жоан Эдуардо шел по улице, свертывая сигаретку. Он обессилел от прошедшей мучительной ночи, от бесполезных хлопот сегодняшнего утра, от разговоров с доктором Годиньо и доктором Гоувейей.

«Конец! – думал он. – Больше я ничего не могу сделать. Надо смириться». Душа его изнемогла от стольких порывов страсти, надежды и гнева. Ему хотелось забиться в какую-нибудь нору, подальше от адвокатов, женщин, священников, и заснуть на долгие месяцы. Но было уже больше трех часов. Он поспешил в контору к Нунесу. Наверно, придется еще выслушать нотацию за опоздание. Нерадостная у него жизнь!

Он завернул за угол Террейро и тут, у харчевни Озорио, встретил молодого человека в светлом пиджаке, обшитом по бортам черной тесьмой; на удивительно бледном лице его ярко-черные усики казались накладными.

– Ола! Как дела, Жоан Эдуардо?

Это был Густаво, наборщик из «Голоса округа», два месяца назад уехавший в Лиссабон. Агостиньо аттестовал его так: «Малый мозговитый и начитанный, но в голове черт знает какой ералаш». Густаво даже писал иногда статьи о международной политике, куда вставлял звучные проклятия Наполеону III, царю и другим угнетателям народов, скорбя о порабощении Польши и нищете пролетариата. Густаво и Жоан Эдуардо питали взаимную симпатию, после того как несколько раз поговорили на религиозные темы; оба соперничали в преклонении перед Иисусом Христом и в ненависти к духовенству. Революция в Испании[106] так воодушевила наборщика, что он мечтал присоединиться к Интернационалу; его тянуло в крупный пролетарский центр, где существовали бы рабочие объединения, произносились бы речи, создавалось бы трудовое братство, – и он уехал в Лиссабон. Там Густаво нашел хорошую работу, славных товарищей. Но на его иждивении находилась больная старуха-мать; жить вместе выходило куда экономней, и он вернулся в Лейрию. К тому же «Голос округа» процветал ввиду близящихся выборов и мог прибавить жалованье трем своим наборщикам.

– Так что я снова буду работать у Горбуна.

А сейчас он идет обедать к Озорио и приглашает Жоана Эдуардо составить ему компанию. Мир не рухнет, если один раз конторщик не пойдет в свою контору!

Жоан Эдуардо вспомнил, что со вчерашнего дня ничего не ел. Может быть, он ослаб от голода и потому чувствует себя таким растерянным, таким обескураженным… Он сразу согласился; приятно после целой лавины огорчений и хлопот спокойно посидеть в таверне перед полной тарелкой, в обществе друга, разделяющего твою ненависть к сутанам. К тому же Жоан Эдуардо перенес столько ударов, что испытывал потребность в сочувствии. Он горячо воскликнул:

– Идет! Ах, дружище, сам Бог послал мне тебя! Весь этот мир – такая помойка! Если бы нельзя было полчаса поболтать с другом, право, не стоило бы и на свет родиться!

Горький тон, столь необычный для «этого теленка», как называли Жоана Эдуардо приятели, удивил Густаво.

– А что такое? Что-нибудь неладно? Полаялся с подлецом Нунесом? – спросил он.

– Нет, так просто, сплин.

– Сплин! Это что-то английское! Да! Жаль, ты на видел Таборду в «Лондонской любви»!..[107] Забудь про сплин. Откупорим бутылочку – и все как рукой снимет…

Густаво схватил друга под руку и втолкнул его в дверь таверны.

– Да здравствует дядя Озорио! Дружба и братство!

Трактирщик дядя Озорио, жизнерадостный толстяк в рубашке с закатанными до плеч рукавами, стоял, опершись о стойку бело-розовыми руками и обратив к посетителям пухлое хитрое лицо. Он весело приветствовал Густаво по случаю его возвращения в Лейрию. Правда, наборщик что-то похудел… Наверно, это от лиссабонских дождей и оттого, что там кладут в вино кампешевое дерево[108]… А что будут кушать сеньоры?

Густаво, встав перед стойкой и сбив шляпу на затылок, воспользовался случаем познакомить провинциалов с лиссабонской шуткой, чрезвычайно ему нравившейся!

– Дядя Озорио, угостите нас королевской печенью и жареными капелланскими почками!

Дядя Озорио, не лазивший за словом в карман, сразу же откликнулся, вытирая тряпкой оцинкованную стойку:

– Таких кушаний не держим, сеньор Густаво. Это лакомство столичное.

– Ну, значит, вы отстали. В Лиссабоне я каждое утро ел это блюдо на завтрак… Ну ладно. Дайте нам по куску жареной трески с картошкой… Да порумяней!

– Вас обслужат как старых друзей.

Молодые люди расположились в «отдельном кабинете», закоулке, отгороженном от зала двумя сосновыми досками и завешенном ситцевой портьерой. Дядя Озорио уважал Густаво за то, что он знающий малый и не гуляка, и потому сам принес графин красного вина, тарелку маслин и спросил, протирая бокалы фартуком не первой свежести:

– Что новенького в столице, сеньор Густаво? Как там дела?

Наборщик сейчас же сделал серьезное лицо, пригладил рукой волосы и проронил несколько загадочных фраз:

– В столице неспокойно… Политиканы потеряли всякий стыд… Рабочий класс начинает шевелиться. Пока еще нет подлинного единства… Все очень присматриваются к событиям в Испании… Ждут серьезных перемен!

Все зависит от Испании…

Но дядя Озорио, копивший некую сумму денег, чтобы купить на них усадебку, питал решительное отвращение к беспорядкам. Он считал, что стране больше всего нужен мир. А главное – подальше от испанцев. Из Испании не жди – господа, конечно, знают эту поговорку – «ни дружной весны, ни верной жены».

– Все народы – братья! – воскликнул Густаво. – Когда надо ниспровергнуть Бурбонов, императоров, придворную камарилью и спесивых вельмож, нет ни португальцев, ни испанцев, а есть только братья! Нам нужно братство народов, дядя Озорио!

– Что ж, значит, надо чокнуться за братство, выпить и повторить, на том и мир держится, – спокойно отпарировал дядя Озорио, выплывая вон из отдельного кабинета.

– У, мамонт! – пустил ему вслед наборщик, оскорбленный безразличием дяди Озорио к братству народов. Впрочем, чего и ждать от частного собственника, да еще и агента по выборам в своем приходе!

Напевая «Марсельезу», Густаво разлил вино по бокалам и, высоко поднимая графин, чтобы вскипала пена, поинтересовался, чем занимается в последнее время Жоан Эдуардо.

– В «Голосе округа» бываешь? Горбун говорил, тебя не вытащить с улицы Милосердия… Когда же свадьба?

Жоан Эдуардо, покраснев, ответил неопределенно:

– Пока еще не решили… Возникли затруднения. – И, помолчав, он прибавил с вымученной улыбкой: – Мы поссорились.

– Пустяки! – отмахнулся Густаво и пренебрежительно повел плечами, выражая свойственное революционеру презрение к любовной блажи.

– Пустяки?… Не знаю, пустяки ли это, – сказал Жоан Эдуардо. – Знаю только, что они отравляют жизнь… Они убивают, Густаво.

Он замолчал и закусил губу, чтобы подавить волнение.

Но наборщик считал любовь глупой тратой сил. Нашли время… Человек из народа, труженик, гоняющийся в такую минуту за юбкой, – это ничтожество… Более того, он изменник! Теперь не о шашнях надо думать, а о том, как добыть свободу всем народам, как вызволить труд из когтей капитала, как покончить с монополиями и достоять за республику! Не телячьи нежности нам нужны, а действие, революционное действие! И он с силой раскатывал «р» в слове «р-р-революционное», жестикулируя худенькими, точно у туберкулезного больного, руками над блюдом с жареной треской, которую принес слуга.

Жоан Эдуардо слушал его и вспоминал те времена, когда наборщик, влюбившись в булочницу Жулию, каждый день приходил на работу с красными от слез глазами и оглашал типографию вздохами, на которые товарищи его отвечали выразительным покашливанием. Однажды Густаво из-за этого даже подрался во дворе с Медейросом…

– Пустые слова! – сказал Жоан Эдуардо. – Все люди одинаковы… Хорошо тебе сейчас рассуждать; а вспомни, что с тобой самим было.

Замечание это задело наборщика за живое. Побывав в лиссабонском демократическом клубе «Алкантара» и приняв участие в составлении манифеста к бастующим братьям с табачной фабрики, он считал, что отдал всю свою жизнь делу пролетариата и республики. Он? Он таков же, как все? Он тоже способен растрачивать время на бабьи юбки?

– Нет, уважаемый сеньор, вы глубоко ошибаетесь! – ответил он и замкнулся в сердитом молчании, терзая вилкой жареную треску.

Жоан Эдуардо испугался, что обидел его.

– Ах, Густаво, брось дурить: человек может быть верен своим убеждениям, бороться за идею – и в то же время жениться, создать свой очаг, иметь семью.

– Ни в коем случае! – вскричал наборщик. – Кто женился – человек пропащий! У женатого в голове одно: заработать на пропитание! Он сидит как крот в своей норе, не может пожертвовать ни минуты на друзей, по ночам таскает на руках своих сопляков, у которых режутся зубки… Женатый революционер – это пустое место! Он продается! Женщины ничего не смыслят в политике. Они вечно боятся, что их муж ввяжется в какую-нибудь историю и попадет в полицейский участок… И патриот связан по рукам и ногам! А если нужно хранить тайну? Женатый человек не может хранить тайну!.. Из-за этого революции терпят крах… К черту семью! Еще порцию маслин, Озорио.

Между перегородками показалось брюхо дяди Озорио.

– О чем вы, сеньоры, так горячо спорите? Можно подумать, что партия Майя провела своих в окружной совет!

Густаво откинулся на спинку скамьи, вытянул ноги и с места в карьер спросил:

– Пусть дядя Озорио скажет. Скажите, сеньор, способны вы изменить своим политическим убеждениям в угоду жене?

Дядя Озорио погладил свою толстую шею и проговорил с хитрецой:

– Могу вам ответить, сеньор Густаво. Женщины куда вострей нас… И в политике, и в коммерции! Кто следует их совету, внакладе не останется… Я уже двадцать лет советуюсь со своей хозяйкой – и, что ни говори, дела мои идут не худо.

Густаво подскочил на месте.

– Ты продаешься!

Дядя Озорио, уже привыкший к излюбленному выражению Густаво, ничуть не оскорбился, а ответил шуткой:

– Продается вино, а я, с вашего разрешения, продавец. Я дело говорю, сеньор Густаво. Вот женитесь, тогда мы вас послушаем.

– Могу тебе сказать, что ты услышишь: когда начнется революция, я ворвусь сюда с ружьем и предам тебя военно-полевому суду, господин капиталист!

– А пока суд да дело, выпейте и повторите! – ответил дядя Озорио, хладнокровно выплывая вон.

– У, гиппопотам! – рявкнул ему вслед наборщик.

Но он обожал споры и потому снова завел речь о том, что человек, привязанный к юбке, не может быть тверд в своих политических убеждениях.

Жоан Эдуардо грустно улыбался и думал про себя, что, несмотря на свое увлечение Амелией, он уже два года не исповедовался!

– У меня есть доказательства! – надрывался Густаво и привел в пример одного вольнодумца из числа своих приятелей, который ради семейного мира согласился есть постное по пятницам, а по воскресеньям таскаться в церковь с молитвенником под мышкой.

– И с тобой случится то же самое! Сейчас ты смотришь на религию довольно здраво, но попомни мое слово: когда-нибудь ты тоже будешь шагать в красной мантии и со свечой в руке в процессии страстей господних… Легко быть философом и атеистом, когда беседуешь с друзьями в бильярдном зале. И совсем другое дело исповедовать эти убеждения у себя дома, в семье, с хорошенькой и набожной женой. Тут, брат, загвоздка! И с тобой это непременно случится, если уже не случилось: ты выбросишь в мусорный ящик либеральные взгляды и будешь ломать шапку перед жениным духовником!

Жоан Эдуардо раскраснелся от обиды. Даже в самое счастливое время, когда он был уверен в Амелии, подобный упрек, который Густаво бросил сейчас только для красного словца, жестоко задел бы его. Тем более теперь! Теперь, когда у него отняли Амелию именно за то, что он высказал печатно свое отвращение к долгополым! Теперь, когда сердце его разбито, когда он сидит тут один, отлученный от всех радостей жизни, – и все это в наказание за либеральные взгляды!

– Такое обвинение против меня звучит весьма остроумно! – сказал он с угрюмой горечью.

Наборщик поднял его на смех:

– Душа моя, надеюсь, ты не считаешь себя мучеником свободы!

– Ради Бога, не глумись, Густаво, – обидчиво возразил конторщик. – Ты ничего не знаешь. Если бы ты знал, ты бы так не говорил…

И он рассказал наборщику историю своей заметки, умолчав, правда, что написал ее в припадке ревности, и изобразив все дело как чистую борьбу идей… А ведь он как раз собирался жениться на девушке очень набожной, войти в дом, где священников толчется не меньше, чем в ризнице собора…

– И ты подписал эту заметку? – спросил Густаво, ошарашенный такой новостью.

– Доктор Годиньо не разрешил мне ставить свою подпись, – ответил конторщик, слегка покраснев.

– Но ты задал им хорошую трепку?

– Всем досталось! И крепко!

Наборщик, в полном восторге, громогласно заказал еще бутылку красного, наполнил бокалы и выпил за здоровье Жоана Эдуардо.

– Вот это лихо! Нет, я должен видеть твою заметку! И послать ее ребятам в Лиссабон! Чем же все это кончилось?

– Скандалом.

– А долгополые?

– Взбеленились!

– А как они узнали, кто автор?

Жоан Эдуардо пожал плечами. Агостиньо никому ничего не говорил. Подозрение падает на жену Годиньо, которая могла узнать от мужа и проболтаться падре Силверио, своему духовнику, – знаешь падре Силверио? С улицы, где монастырь святой Терезы…

– Это который? Такой жирный, толстопузый?

– Да.

– Вот свинья! – брезгливо поежился наборщик.

Он уже смотрел на конторщика с уважением: Жоан Эдуардо предстал перед ним в ореоле паладина свободомыслия.

– Пей, дружище, пей! – говорил он, суетливо наполняя его бокал, как будто столь славный подвиг на либеральном поприще даже много дней спустя требовал заботливого ухода за героем. – Что же случилось потом? Что сказали твои дамочки с улицы Милосердия?

Участие друга трогало Жоана Эдуардо со все возрастающим восхищением. Куда девался «теленок», переписчик бумаг у Нунеса, робкий чичисбей с улицы Милосердия? На его месте был другой человек – жертва религиозных гонений. Первая их жертва, какую довелось видеть Густаво! Правда, Жоан Эдуардо был совсем непохож на традиционные эстампы, где изображались мученики, пострадавшие от религиозного фанатизма: обычно они стояли на помосте, прикрученные веревкой к столбу, и у ног их пылал костер; или же они бежали с малыми детьми от всадников, чьи силуэты смутно вырисовывались в полумраке, на заднем плане; но все же конторщик был очень интересен. Густаво даже немного завидовал его почетной роли. Вот бы мне так!

Какая сенсация среди ребят в «Алкантаре»! Ведь это огромная удача – быть жертвой реакции и в то же время есть жареную треску у дяди Озорио и каждую субботу получать жалованье! Но каково коварство долгополых! Чтобы отомстить либералу, они затевают против него интригу и отнимают невесту! Какие подлецы!.. И, совершенно забыв свои насмешки над женитьбой и семейной жизнью, Густаво уже метал громы в клерикалов, которые всеми силами стремятся разрушить прекрасный, самим Богом освященный институт брака!

– Им надо отомстить! Их надо стереть в порошок!

Отомстить? Жоан Эдуардо только об этом и мечтает. Но чем? Как?

– Как? Рассказать все в «Голосе округа»! Напечатать убийственную статью!

Жоан Эдуардо пересказал слова доктора Годиньо: отныне «Голос округа» закрыт для господ вольнодумцев!

– Скверный осел! – зарычал наборщик.

Но в голову ему пришла отличная мысль: напечатать отдельную брошюру! Всего страниц на двадцать – в Бразилии такие памфлеты называют «мофинами», – но зато это будут двадцать страниц первоклассной прозы. Густаво сам брался ее отредактировать, чтобы кара обрушилась на злокозненных падре смертельным градом горьких истин.

Жоан Эдуардо воспрял духом. Активное сочувствие, братское участие Густаво побудили его к откровенности. Он поделился с наборщиком самой горестной своей тайной: подоплека всей этой интриги – любовь падре Амаро к девушке; негодяй изгнал его с улицы Милосердия именно затем, чтобы завладеть его невестой… И этот враг, злодей, наглец – не кто иной, как соборный настоятель!

Наборщик схватился за голову. Подобные безобразные истории случались довольно часто, и он сам иногда набирал такого рода сообщения с мест; но на сей раз пострадавшим был демократ, приятель, сидящий напротив за столом, и потому интрига священников казалась Густаво особенно чудовищной. Чем это лучше старческих злодейств Тиберия,[109] который насиловал в банях изнеженных патрицианских юношей?

Наборщик отказывался верить своим ушам, но Жоан Эдуардо приводил одно доказательство за другим. Тогда Густаво, обильно запивавший вином жареную треску, воздел к небу сжатые кулаки и, скрипнув зубами, несколько осоловелым голосом возопил:

– Долой религию!

Из-за перегородки кто-то глумливо отозвался:

– Да здравствует Пий Девятый!

Густаво вскочил из-за стола, чтобы влепить пощечину нахалу, но Жоан Эдуардо удержал его, и Густаво, спокойно усевшись на место, опорожнил недопитую бутылку.

Затем оба, поставив локти на стол и дыша друг другу в лицо, принялись вполголоса обсуждать план брошюры. Ничего трудного тут нет. Писать они будут вместе, Жоан Эдуардо хотел придать своему памфлету форму поэмы с мелодраматическим сюжетом, где падре Амаро будут приписаны пороки и извращения, достойные Калигулы[110] и Гелиогабала.[111] Наборщик же считал более уместным изложить суть дела в виде строгого философского трактата, полного серьезных мыслей и способного раз и навсегда покончить с ультрамонтанами![112] Он брался собственноручно набрать текст во внеурочное время и, разумеется, бесплатно. Но тут возникло непреодолимое препятствие.

– А бумага? Где добыть бумагу?

Бумага должна была обойтись не дешевле девяти или десяти мильрейсов. Ни один из них не располагал такой суммой и не мог рассчитывать на денежных друзей, которые во имя идеи дали бы ее в долг.

– Попроси денег у Нунеса в счет жалованья! – нашелся наборщик.

Жоан Эдуардо горестно почесал в затылке. Он живо представил себе, в какое негодование придет Богобоязненный Нунес, член приходского совета, личный друг декана, если ему попадется на глаза такая брошюра! А что будет, когда он узнает, что ее написал его собственный конторщик, на бумаге, взятой в его, Нунеса Феррала, конторе, хозяйским гусиным пером! Жоан Эдуардо уже видел своего толстенького патрона в роковую минуту: побагровев от гнева, привстав на носки своих белых сапожек, он закричит свиристящим голоском: «Вон отсюда! Вы масон! Убирайтесь прочь!»

– Хорош я буду! – задумчиво сказал конторщик. – Ни жены, ни хлеба!

Густаво тоже призадумался: доктор Годиньо, владелец типографии, и его не помилует. После примирения с «кликой на улице Милосердия» доктор Годиньо вновь и весьма гласно занял свое почетное положение опоры церкви и столпа веры…

– Да, черт подери… Это может нам дорого обойтись, – сказал он.

– Это невозможно! – подтвердил конторщик.

Они долго чертыхались в бессильной ярости. Упущен единственный в своем роде случай вывести церковников на чистую воду!

План издания брошюры, словно рухнувшая колонна, казался им теперь еще колоссальней. Это уже не было бы возмездие злодею священнику, но полный разгром всего духовенства, иезуитов, административной власти папства и других злоупотреблений церкви… Проклятие! Если бы не Нунес, если бы не Годиньо, если бы не девять мильрейсов…

Извечная препона на пути всех бедняков – безденежье и зависимость от хозяина – мешает даже такому делу, как издание брошюры! Оба пришли к выводу, что современное общество не имеет права на существование.

– Нет, революция решительно необходима! – восклицал наборщик. – Надо разрушить до основания все, все! – И его широкий жест живо изобразил грандиозное выравнивание общественных различий и снос церквей, дворцов, банков, казарм и недвижимости всех на свете докторов Годиньо. – Еще бутылку красного, дядя Озорио!..

Но дядя Озорио не появлялся. Густаво изо всех сил колотил по столу черенком ножа и наконец, потеряв терпение, пошел к стойке, «чтобы выпустить кишки из этого продавшегося типа, который заставляет гражданина Португалии напрасно ждать».

Дядя Озорио в это время, сняв колпак и сияя от горделивой радости, беседовал с бароном де Виа Клара: приближались выборы, и барон паломничал по всем кабакам и пожимал руки своим избирателям. Здесь, в харчевне, барон был поистине великолепен; в лаковых ботинках, блиставших на глинобитном полу, со вставленным в глаз золотым моноклем, он покашливал от чада горелого масла и едких испарений винной гущи, осевшей на стенках бочек.

Густаво, увидя его, скромно ретировался в отдельный кабинет.

– Он разговаривает с бароном, – объяснил он конторщику почтительным шепотом.

Жоан Эдуардо сидел нахохлившись и обхватив голову руками. Наборщик стал уговаривать его не вешать нос. Какого черта! В конце концов, даже лучше, что он избавился от женитьбы на святоше…

– И я не могу отплатить этому негодяю! – перебил его Жоан Эдуардо, отталкивая тарелку.

– Не горюй, – пообещал наборщик торжественно – скоро придет для всех них час расплаты!

И он стал вполголоса рассказывать о том, что «готовится в Лиссабоне». Он слышал, там уже создан клуб республиканцев, в котором участвуют даже некоторые известные лица (это казалось ему лучшей гарантией успеха). Кроме того, зашевелились рабочие. Да он и сам… и Густаво, наваливаясь животом на стол, шептал почти на ухо Жоану Эдуардо, что уже договорился и будет принят в новую секцию Интернационала, которую скоро откроет один испанец, недавно прибывший из Мадрида; Густаво пока не видел этого испанца: тот скрывается от полиции; и вообще у комитета нет денег… Но уже нашелся человек, владелец мясной лавки, который обещает дать сто мильрейсов… В армии тоже ведется работа: на собрании он видел одного пузана, о котором говорили, что он майор, и он действительно похож на майора…

– Словом, – говорил Густаво, – через несколько месяцев, когда эти силы объединятся, все разом взлетит на воздух: правительство, король, знать, капиталисты, епископы, – и придет конец этим злобным чудовищам! И тогда королями будем мы, дружище! Всех этих Нунесов, Годиньо и прочий сброд мы засадим в тюрьму святого Франциска. Годиньо я беру лично на себя… Долгополых в шею! И простой народ наконец обретет свободу!

– Не скоро это случится! – вздохнул Жоан Эдуардо, с горечью думая о том, что, когда грянет революция, уже поздно будет отвоевывать Амелиазинью…

Тут появился дядя Озорио с графином.

– А, наконец-то, «сеньор фидалго»! – насмешливо приветствовал его наборщик.

– Иной и не носит титула, а все же титулованные особы с ним считаются, – сейчас же отпарировал дядя Озорио; казалось, он еще больше разбух от самодовольства.

– Так ведь титулованные особы считаются не с тобой, а с твоими шестью голосами!

– У меня в приходе не шесть, а восемнадцать голосов и ожидается девятнадцатый. Что еще прикажете вам подать, почтенные сеньоры? Больше ничего? Жаль. Значит, надо распить еще графинчик!

И он задернул занавеску, оставив друзей наедине с полным графином и предоставив им мечтать сколько угодно о революции, которая поможет одному вернуть себе менину Амелию, а другому – разделаться с доктором Годиньо.

Было уже около пяти, когда приятели вышли из своего закутка. Дядя Озорио относился к ним с особенным интересом как к образованным молодым людям; он окинул их проницательным взглядом из-за стойки, где читал «Народную газету», и сразу заметил, что оба «малость на взводе», особенно Жоан Эдуардо, который нахлобучил шляпу на лоб и странно выпятил губы. «Не умеет пить», – подумал Озорио, мало его знавший. Зато сеньор Густаво, как и всегда, влив в себя три литра вина, сиял приветливой веселостью. Замечательный малый! По счету заплатил тоже он. Качнувшись к хозяину, он с размаху звякнул двумя монетами о цинковую стойку:

– На, спрячь мои кровные в свою кубышку, пузан Озорио!

– Жаль, что ваших кровных только две, сеньор Густаво.

– Разбойник ты! Небось воображаешь, что народный пот и трудовые деньги существуют только для того, чтобы набивать ими брюхо филистеров? Но ничего, за тобой не пропадет! В день возмездия Биби будет иметь честь проткнуть твою утробу… Биби – это я. Я – Биби, понимаешь? Правда, Жоан? Кто здесь Биби?

Жоан Эдуардо не слушал. Он сверлил недружелюбным взглядом какого-то пьяного, который развалился за одним из дальних столиков и дымил трубкой перед пустым графином, подперев голову рукой и недоуменно тараща глаза на обоих друзей.

Наборщик подтолкнул Жоана Эдуардо к стойке.

– Объясни дяде Озорио, кто такой Биби! Смотри на моего друга, дядя Озорио. Он одаренный малый и добрая душа! Смотри на него! Одним росчерком пера он может покончить с ультрамонтанами! Он мой друг! Он с нами навеки, не на жизнь, а на смерть. Да брось ты, пузан, деньги считать, слушай, что я тебе говорю! Это хороший человек!.. И если он сюда придет и попросит пару литров в кредит, ты ему дай… Биби за него отвечает!

– Значит, так, – гнул свое дядя Озорио, – две порции трески, два салата…

Но пьяный посетитель вдруг вскочил с места; выставив вперед левую руку с трубкой и громко рыгнув, он направился прямо к наборщику, остановился перед ним, пошатываясь, и протянул руку.

Густаво посмотрел на него с отвращением.

– Что вам нужно? Бьюсь об заклад, что это вы орали: «Да здравствует Пий Девятый!» Продажная шкура… Убери лапу!

Пьяница, отвергнутый наборщиком, заворчал; потом, повернувшись к Жоану Эдуардо, стал и ему совать свою растопыренную руку.

– Убирайся прочь, скотина! – сказал конторщик раздражительно.

– Ты мне друг… Я тебе друг… – бормотал пьяный. Он не отходил, продолжая тыкать в них рукой и смрадно дышать в лицо.

Жоан Эдуардо, вдруг озлившись, с силой оттолкнул его, так что он ударился о стойку.

– Но-но! Здесь рукам воли не дают! – строго прикрикнул дядя Озорио. – Я драки не допущу!

– Пусть не лезет! – рявкнул конторщик. – И тебе будет то же…

– Не умеете себя держать – ступайте на улицу, – веско сказал дядя Озорио.

– Кого на улицу? Меня на улицу? – взревел Жоан Эдуардо, занося кулак. – Попробуй еще раз сказать слово «улица»! Да ты с кем разговариваешь?

Дядя Озорио молчал, опершись о стойку обеими своими мощными руками, один вид которых внушал почтение к его харчевне.

Но Густаво решительно встал между ними и заявил, что надо быть благородными людьми! Никаких споров и обидных слов! Друзья могут между собой пошутить, посмеяться, но как водится между людьми благородными! Здесь все благородные!

Он оттащил в сторону конторщика, который все еще не переварил обиду.

– Ну, Жоан! Ну, Жоан! – уговаривал его Густаво, взволнованно жестикулируя. – Ты же образованный человек! Право! Надо вести себя пристойно! Если каждый будет срываться и входить в задор от одной рюмки – невозможны ни приятная компания, ни веселье, ни братство!

Потом он вернулся к дяде Озорио и, положив ему на плечо руку, стал в волнении объяснять:

– Я за него ручаюсь, Озорио! Он благородный человек! Просто у него неприятности, и он не привык много пить. Вот и все! Но он славный малый… Не сердись, дядя Озорио. Я за него ручаюсь…

Он пошел за Жоаном Эдуардо и уговорил его пожать руку дяде Озорио. Трактирщик торжественно заверил, что не хотел оскорбить кавальейро. Последовала серия пламенных shake-hands.[113] Чтобы закрепить перемирие, наборщик заказал еще три стопочки белого. Жоан Эдуардо, не желая ударить лицом в грязь, предложил выпить всем вместе по рюмке коньяку. Уставив в ряд рюмки и бокалы вдоль стойки, они обменивались любезными словами, величая друг друга «кавальейро», а пьяный посетитель, забытый в углу, почти лежал на столе, подперев кулаками голову и блаженно уткнувшись носом в пустой графин.

– Вот это дело! – восклицал наборщик, в котором коньяк всколыхнул бурную волну любви к людям. – Гармония! Гармония – моя слабость! Гармония между славными ребятами и во всем человечестве… Я бы поставил огромный стол и рассадил бы вокруг все человечество, и устроил бы банкет, и зажег бы огонь, и все бы шутили и разрешили бы все социальные споры! Недалек день, когда все это сбудется, дядя Озорио!.. В Лиссабоне уже готовятся. И дядя Озорио поставит нам вино для этого банкета!.. Выгодное дельце, а? Попробуй отрицать, что я тебе друг!

– Спасибо, сеньор Густаво, спасибо…

– И мы здесь тоже все друзья, все мы джентльмены! А вот он, – наборщик обнял Жоана Эдуардо, – отныне мой брат: теперь уже мы не расстанемся по гроб. И брось тосковать, дружище! Напишем брошюру… А Годиньо и Нунеса мы…

– Нунеса я раздавлю! – мрачно пообещал конторщик; после стопки белого он стал заметно хмуриться.

В трактир вошли два солдата, и Густаво решил, что пора идти в типографию. Если бы не это, они не расставались бы весь день, всю жизнь! Но работа – это наш долг, труд – высочайшая из добродетелей!

Наконец они вышли после новых shake-hands с дядей Озорио. В дверях Густаво еще раз пообещал конторщику братскую верность и всунул ему в руку свой кисет с табаком. Затем он исчез за углом, сбив на затылок шляпу и мурлыча «Гимн труду».


Оставшись в одиночестве, Жоан Эдуардо пошел на улицу Милосердия. У дверей Сан-Жоанейры он тщательно потушил папироску о подошву сапога и со страшной силой дернул за шнур колокольчика.

Руса опрометью сбежала с лестницы.

– Амелиазинья дома? Я хочу с ней говорить!

– Обеих сеньор нет дома, – ответила Руса, напуганная странными приемами сеньора Жоанзиньо.

– Врешь, дрянная баба!

Потрясенная девушка с треском захлопнула дверь.

Жоан Эдуардо перешел на другую сторону улицы и прислонился к стене, скрестив руки. Он оглядел дом. Окна были закрыты, кисейные занавески задернуты; два носовых платка каноника Диаса сохли на веранде первого этажа.

Он снова подошел к двери и тихонько постучал дверным молотком. Потом опять стал бешено рвать колокольчик. Ничего! Тогда, вне себя от негодования, он отвернулся и направил свои стопы к Соборной площади.

Выйдя на площадь, он остановился против собора, обводя все вокруг хмурым оком. Площадь была пуста; в подъезде аптеки Карлоса на ступеньке сидел мальчишка и держал за поводок осла, нагруженного сеном; по мостовой бродили куры.

На дверях собора висел замок. Все было тихо; только из ближнего дома, где шел ремонт, доносился стук молотка.

Жоан Эдуардо свернул уже в тополевую аллею, как вдруг на паперти появились падре Силверио и падре Амаро, вышедшие из боковой ризничной дверцы. Они шли медленно и о чем-то разговаривали.

Куранты на башне пробили четверть, и падре Силверио остановился сверить свои часы. Затем оба священнослужителя с улыбкой взглянули на фасад Муниципальной палаты: окна были распахнуты, и в темном проеме одного из них можно было различить фигуру председателя, смотревшего в бинокль на дом портного Телеса. Оба падре пошли дальше и спустились по ступеням на площадь, все еще смеясь над этим романом, о котором судачил весь город.

Только теперь падре Амаро заметил Жоана Эдуардо, стоявшего столбом посреди площади. Священник сразу остановился: видимо, он подумал, не лучше ли вернуться в собор, чтобы избежать встречи; но двери церкви были заперты, и он, опустив глаза, тихо пошел вперед рядом с добряком Силверио, который не спеша вытаскивал из кармана табакерку. Вдруг Жоан Эдуардо сорвался с места и, не говоря ни слова, изо всех сил ударил падре Амаро кулаком в плечо.

Падре Амаро, ошеломленный, нерешительно поднял свой зонт.

– Караул! – завопил падре Силверио, попятившись и воздев к небу руки. – Помогите!

Из подъезда Муниципальной палаты выбежал человек и схватил конторщика за шиворот.

– Вы арестованы! – закричал он. – Вы арестованы!

– На помощь! На помощь! – надрывался Силверио.

В окрестных домах стали распахиваться окна; перепуганная аптекарша Ампаро выбежала на веранду в нижней юбке; Карлос, в домашних туфлях, выскочил из лаборатории; а председатель Муниципальной палаты, перевесившись через перила балкона, отчаянно взмахивал рукой, все еще сжимавшей бинокль.

Наконец писарь Домингос[114] торжественно выплыл на улицу, не успев снять люстриновые нарукавники, и с помощью полицейского сержанта препроводил в Муниципальную палату конторщика, который не сопротивлялся и был очень бледен.

Карлос же поспешил увести падре Амаро к себе в аптеку и в страшной суматохе велел приготовить эфиру и апельсинового уксуса, а жене крикнул, чтобы поскорее устроила для раненого постель… Нужно немедленно осмотреть плечо его преподобия. Нет ли ссадин?

– Благодарю вас, не обращайте внимания, – говорил Амаро, белый как воск. – Это пустяки, он только слегка задел. Глоток воды, и ничего больше…

Но Ампаро считала, что падре Амаро должен выпить стаканчик портвейна, и побежала за вином наверх, натыкаясь на ребят, цеплявшихся за ее юбку, громко охая и на бегу объясняя служанке, что на сеньора соборного настоятеля совершено покушение!

Возле аптеки столпился народ, заглядывая в окна; один из плотников, ремонтировавших соседний дом, утверждал, что сеньора настоятеля пырнули ножом; какая-то старушка изо всех сил работала локтями, чтобы протолкаться вперед и увидеть кровь. Наконец, по настоянию Амаро, который не желал огласки, Карлос величественно вышел на порог и заявил, что не позволит бунтовать около своей двери. Сеньор настоятель жив, это всего лишь ушиб, небольшой удар… Он, Карлос, отвечает за жизнь его преподобия.

Осел, стоявший у крыльца, вдруг заревел. Шокированный фармацевт повернулся к мальчишке, который держал осла за поводок:

– Как не стыдно? В такую минуту, в тяжелый для города миг, ты позволяешь животному реветь! Вон отсюда, наглый мальчишка, вон!

Затем он предложил обоим священникам подняться наверх, в гостиную, чтобы укрыться от «любопытства черни». Добрая Ампаро появилась с двумя стаканами портвейна – одним для сеньора соборного настоятеля, другим для сеньора падре Силверио, который рухнул на канапе, все еще дрожа от испуга, в полном изнеможении от пережитого ужаса.

– Мне пятьдесят пять лет, – заговорил он наконец, выпив весь портвейн до последней капли, – но я первый раз в жизни участвовал в драке!

Падре Амаро уже немного успокоился; стараясь выказать бесстрашие, он начал посмеиваться над падре Силверио:

– Не воспринимайте это слишком трагически, коллега. Первый раз? Ну, полно… Всем известно, как вы бились на кулачки с Натарио!

– Ах да! – воскликнул падре Силверио. – Но это совсем другое дело: между коллегами!

Ампаро, вся трепеща, налила второй бокал сеньору соборному настоятелю и попросила рассказать «все, все подробности»…

– Да нет никаких подробностей, милая сеньора… Мы с коллегой шли по площади… Разговаривали о том о сем… Вдруг ко мне подходит этот конторщик и совершенно неожиданно ударяет кулаком в плечо.

– Но за что? За что? – восклицала добрая сеньора, всплескивая руками.

Тогда Карлос высказал свое мнение. Давеча он говорил Ампарозинье и доне Жозефе, сестре почтенного каноника Диаса, что все эти материализмы и атеизмы свели молодежь с ума; отсюда и злостные выходки…

– Оказывается, я был пророком! Возьмите этого молодого человека! Начинает он с забвения всех обязанностей христианина (об этом говорила дона Жозефа), затем заводит дружбу с бандитами, глумится в пивных над верой… Потом (прошу вас, сеньоры, внимательно следить за прогрессирующим разложением), не довольствуясь этими пороками, он помещает в газетах гнусные нападки на религию… И наконец, непоправимо развращенный атеизм, набрасывается у самого входа в собор на примерного служителя церкви (прошу верить, что это не пустая лесть) и пытается умертвить его! Что же, спрашиваю я вас, лежит в основе этого бесчинства? Ненависть, одна лишь ненависть к вере наших отцов!

– К сожалению, так оно и есть! – вздохнул падре Силверио.

Но Ампаро, равнодушная к философскому обоснованию преступлений, горела любопытством насчет того, что же сейчас происходит в Муниципальной палате, что говорит конторщик, закован ли он в кандалы… Карлос вызвался пойти разузнать, как там и что.

– В конце концов, – сказал он, – моя прямая обязанность как человека науки открыть правосудию глаза на последствия, которыми чреват удар кулаком, нанесенный с размаху по столь уязвимой части организма, как ключица (хотя, благодарение Богу, перелома нет, опухоли тоже); необходимо также разъяснить властям, в видах надлежащих мер пресечения, что эта попытка избиения не имеет никакой личной подоплеки. Какое зло мог причинить соборный настоятель служащему Нунеса? Подоплека этого покушения – заговор атеистов и республиканцев против служителей Христа!

– Справедливо, справедливо! – качали головами оба священника.

– Это я и должен неопровержимо доказать сеньору председателю Муниципальной палаты.

Он так спешил выразить свой гнев, что устремился на улицу прямо в ночных туфлях и рабочем халате, как был в лаборатории; Ампаро догнала его в коридоре:

– Ох, горе мое, сюртук-то, сюртук-то хоть надень, ведь в какое место идешь!

Она собственноручно помогла мужу вдеть руки в рукава, в то время как аптекарь, увлекаемый игрой воображения (своего злосчастного воображения, которое порой так разыгрывалось, что причиняло ему головные боли), уже мысленно давал сенсационные показания. Он будет говорить стоя. В зале Муниципальной палаты – обстановка трибунала: сеньор председатель – за своим столом, торжественный, как воплощение общественного порядка; вокруг него чиновники торопливо строчат по гербовой бумаге; а напротив них – обвиняемый, в традиционной позе политического преступника: руки скрещены на груди, мятежное чело бросает вызов эшафоту. Тогда он, Карлос, войдет и скажет: «Сеньор председатель, я пришел сюда по доброй воле, чтобы послужить спасению общественного порядка!»

– Я докажу им с железной логикой, что все это – следствие заговора рационалистов! – сказал он еще раз, со стоном затягивая шнурки на своих высоких ботинках.

– И слушай хорошенько, что он будет говорить про Сан-Жоанейрину дочку…

– Я все запомню. Но дело не в Сан-Жоанейре. Ведь это политический процесс!

Он неторопливо пересек площадь, уверенный, что соседи выглядывают из дверей и шепчут: «Карлос идет давать показания…» Да, он даст показание. Но не об ударе в плечо. Много ли значит сам по себе этот удар? Важно то, что скрывается за ним: заговор против порядка, против церкви, против Хартии и собственности! Вот об этом он и скажет во весь голос сеньору председателю. Этот удар кулаком, уважаемый сеньор председатель, – лишь первый симптом начинающейся социальной революции!

Толкнув обитую сукном дверь в Муниципальную палату Лейрии, он приостановился на пороге, держа руку на дверной ручке и заполняя весь проем двери своей внушительной особой. Увы, там не было обстановки трибунала, о которой он мечтал. Да, преступник, бедный Жоан Эдуардо, был здесь; он сидел на краешке скамьи, уши его горели, он не смел поднять глаз. Артур Коусейро, чрезвычайно смущенный появлением постоянного гостя Сан-Жоанейры на скамье для арестантов, старался на него не смотреть и уткнулся носом во вчерашнюю газету, разложенную поверх увесистой книги записей. Старший чиновник Пирес с глубокомысленным видом очинял гусиное перо, то и дело пробуя его на ногте; брови у него всползли на лоб. Только писарь Домингос был занят делом. Его перо усердно скрипело: допрос, очевидно, шел быстро; самое время высказать свои идеи… Карлос выступил вперед и начал:

– Господа! Могу ли я поговорить с сеньором председателем?

В этот самый миг голос председателя донесся из кабинета:

– Сеньор Домингос!

Писарь вскочил, вздернув очки на лоб:

– Иду, сеньор председатель!

– Спички у вас есть?

Домингос лихорадочно зашарил по карманам, по ящикам стола.

– Есть у кого-нибудь спички?

Руки зашуршали среди бумаг… Ни у кого не было спичек!

– Сеньор Карлос, нет ли спичек у вас?

– Нет, сеньор Домингос. Весьма сожалею.

Тогда сеньор председатель вышел сам, поправляя черепаховые очки:

– Что ж, ни у кого нет спичек? Удивительно! Ни у кого никогда не бывает спичек. В таком учреждении – и чтобы ни одной спички… Что вы с ними делаете? Пошлите немедленно купить полдюжины коробков!

Расстроенные чиновники переглядывались; они были подавлены вопиющей нехваткой столь необходимых для государственной службы предметов. Карлос, воспользовавшись присутствием его милости, обратился к нему о речью:

– Сеньор председатель, я пришел сюда… Я пришел добровольно, движимый, так сказать, заботой…

– Скажите, пожалуйста, сеньор Карлос, – перебил его председатель, – что, соборный настоятель и второй падре находятся еще у вас в аптеке?

– Сеньор соборный настоятель и сеньор падре Силверио остались на попечении моей супруги и отдыхают от пережитого потрясения, которое…

– Не откажите в любезности передать им, что они нам очень нужны.

– Я нахожусь в полном распоряжении закона.

– Так попросите их зайти сюда, и поскорей… Уже половина шестого, нам давно пора уходить! Канительный выдался день! Присутствие должно закрываться в три часа!

И, повернувшись на каблуках, его милость ушел в свой кабинет – тот самый кабинет, из окна которого он ежедневно, с одиннадцати до трех, покручивая белокурый ус и выпячивая грудь в голубой манишке, обольщал жену Телеса.

Карлос уже открывал зеленую дверь, когда его остановил оклик Домингоса.

– Карлос, голубчик, – в улыбке писаря изображалась трогательная мольба, – извините, а? Но… захватите дома коробок спичек!

В эту минуту на пороге возник сам падре Амаро; позади него маячил огромный корпус падре Силверио.

– Не могу ли я поговорить с сеньором председателем партикулярно? – спросил Амаро.

Все чиновники встали; Жоан Эдуардо, бледный как полотно, тоже. Падре Амаро прошел через все присутствие своим мягким священническим шагом; за ним шагал добряк Силверио. Минуя конторщика, он описал опасливую кривую. Сеньор председатель вышел навстречу их преподобиям; дверь кабинета деликатно затворилась.

– Наклевывается соглашение, – сказал проницательный Домингос, подмигнув сослуживцам.

Карлос сел; настроение у него испортилось вконец. Он пришел сюда, чтобы открыть глаза властям на угрозу, нависшую над Лейрией, над округом и всей нацией; чтобы сказать свое слово в этом процессе, процессе сугубо политическом, – и вот он молча сидит, всеми забытый, на одной скамье с подсудимым. Даже стула не предложили! Неужели действительно священники и председатель уладят дело миром, не спросив его совета! Ведь он единственный очевидец тумака, нанесенного соборному настоятелю, – и не кулаком конторщика, но злодейской рукой рационализма! Такое пренебрежение к его просвещенному содействию казалось аптекарю непростительной оплошностью со стороны государственных властей. Сеньор председатель решительно не на высоте требований момента, когда Лейрии угрожает революция! Не зря под Аркадой про него говорят: пенкосниматель!

Дверь кабинета приоткрылась; блеснули очки председателя.

– Сеньор Домингос, зайдите, пожалуйста!

Писарь поспешил в кабинет со значительным видом. Дверь снова конфиденциально закрылась. Эта закрытая дверь приводила Карлоса в негодование. Выходит, его оставили за бортом, с Пиресом, с Артуром, в обществе скудоумных! Ведь он обещал Ампарозинье громко высказать свое мнение сеньору председателю! А кого здесь слушают, кого зовут в кабинет? Домингоса, тупую скотину, который пишет «корову» через «ять»! Впрочем, чего и ждать от правителя, который по целым дням не выпускает из рук бинокля, совращая честную мать семейства! Бедный Телес! Ведь он мой сосед, мой друг!.. Нет, в самом деле, придется открыть Телесу глаза!

Каково же было аптекарю видеть, что Артур Коусейро, чиновник управления, воспользовавшись отсутствием начальника, встал из-за стола, фамильярно подсел к обвиняемому и с огорчением сказал:

– Ах, Жоан, какое ребячество! Какое ребячество!.. Но ничего, не робей, все уладится…

Жоан уныло повел плечами. Уже полчаса он сидел на краю скамьи, не шевелясь, не поднимая глаз, с такой пустотой в голове, словно ему выбили мозги из черепа. Винные пары, которые совсем недавно, у дяди Озорно и на Соборной площади, возбуждали в нем вспышки гнева и наливали кулаки буйной силой, разом куда-то улетучились. Он был сейчас так же безобиден, как в своей конторе, когда старательно очинял гусиные перья. Огромная усталость придавила его плечи, и он в оцепенении покорно ждал. В голове его тупо ворочалась мысль, что отныне он будет жить в тюрьме святого Франциска, спать на рогоже, есть, что пришлют из Попечительства о неимущих… Не гулять ему больше по Тополевой аллее, не видать Амелии… Домик, где он живет, сдадут другому жильцу. А что будет с канарейкой? Бедная пичуга, она умрет от голода! Если только ее не возьмет Эужения, соседка…

Домингос вдруг вышел из кабинета и, быстро закрыв за собою дверь, сказал с торжеством:

– Что я говорил? Соглашение по всем пунктам! Дело улажено!

И он прибавил, обращаясь к Жоану Эдуардо:

– Повезло тебе, дружище! Прими мои поздравления!

Карлос подумал про себя, что это величайший позор для государственной власти! Такого не бывало со времен Кабралов! Он уже собирался в гневе удалиться, как стоик на известной картине удаляется с оргии патрициев, когда сеньор председатель открыл дверь своего кабинета. Все встали.

Его милость сделал два шага, устремил взгляд, блеснув очками, на преступника и торжественно произнес:

– Сеньор падре Амаро, полный милосердия и доброты, пришел сюда, чтобы выразить… Словом, он настоятельно просит не давать хода этому делу… Его преподобие, по вполне понятным мотивам, не хочет, чтобы имя его фигурировало на суде. Кроме того, как прекрасно выразился его преподобие, христианская вера, которой… в которой… гордостью и образцом которой он, могу смело сказать, является, требует прощать обиды… Его преподобие признает, что нападение, хотя и весьма грубое, оказалось безвредным… К тому же этот господин, кажется, пьян…

Все взоры сосредоточились на Жоане Эдуардо. Он покраснел до корней волос. Унижение казалось ему горше тюрьмы.

– Короче, – продолжал председатель, – по соображениям высшего порядка я под свою ответственность освобождаю арестованного. А вы контролируйте впредь свое поведение. Помните: власть следит за каждым вашим шагом… Вот и все. Ступайте!

Его милость исчез за дверью кабинета. Жоан Эдуардо сидел не шевелясь и словно не понимая.

– Я могу идти? – встрепенулся он наконец.

– Куда угодно. Хоть в Китай! Liberus, libera, liberum,[115] – воскликнул Домингос. Он всей душой ненавидел «долгополых» и радовался такому финалу.

Жоан Эдуардо огляделся вокруг, обвел взглядом чиновников, насупленного Карлоса; слезы выступили у него на глазах; он схватил свою шляпу и бросился вон.

– Сбыли с рук изрядную канитель! – резюмировал Домингос, радостно посмеиваясь.

В один миг бумаги были убраны со столов куда попало. И так задержались! Пирес спрятал в ящик свои люстриновые нарукавники и надувную подушечку, Артур свернул в трубку ноты, а у окна Муниципальной палаты, все еще на что-то надеясь, стоял надутый Карлос и мрачно смотрел на площадь.

Наконец из кабинета вышли и оба падре. Председатель провожал их до самых дверей: служебные обязанности выполнены, он снова стал светским человеком. Почему падре Силверио не был на вечере у баронессы де Виа Клара? Такой затеяли пикетище! Пейшото выиграл два раза подряд! Если бы вы слышали, как он кощунствовал! Покорный слуга ваших преподобий. Я очень рад, что все уладилось. Осторожней, тут ступенька… Всегда готов служить.

Проходя к себе в кабинет, он все же снизошел до Домингоса и сказал, остановившись возле его стола:

– Все кончилось хорошо. Я действовал не совсем по правилам, но благоразумно! Довольно уже печатных выпадов против духовенства… Процесс наделал бы шума. Этот полоумный способен публично заявить, что причиной всему ревность, что священник приставал к девушке и тому подобное. Лучше замять дело… К тому же, по уверениям этого падре, все его влияние на улице Милосердия, или как бишь ее, употреблялось лишь на то, чтобы отговорить барышню от брака с этим типом: он же пьяница и буян!

Карлоса снедала зависть. Объяснения давались Домингосу! А ему – ни полсловечка! И он стоит у окна как пешка!

Но нет! Его милость притворил дверь кабинета, таинственно манит его пальцем! Наконец-то! Карлос, сияя, поспешил на зов, мгновенно примирившись с местной властью.

– Я как раз собирался зайти в аптеку, – сказал сеньор председатель вполголоса и без предисловий, суя аптекарю в кулак сложенную бумажку, – просить, чтобы вы мне прислали на дом вот это лекарство, сегодня же. Это рецепт от доктора Гоувейи. И раз вы все равно оказались тут, дружище…

– Я пришел сюда, чтобы предоставить себя в распоряжение карающего закона…

– С этим покончено! – живо возразил сеньор председатель. – Так прикажите, пожалуйста, прислать мне лекарство не позднее шести. Я должен принять его сегодня же вечером. Всего хорошего. Только не забудьте!

– Будет исполнено, – сухо отвечал Карлос.

Он пошел в аптеку, пылая от гнева. Нет, придется послать громоподобное письмо в «Народную газету»!.. Ампаро, поджидавшая на веранде, кинулась навстречу мужу с вопросами:

– Ну? Что там было? Молодого человека отпустили? А что он говорил? Как было дело?

Карлос буравил ее огнедышащим взглядом.

– Не моя вина, если восторжествовал материализм! Они еще поплатятся за это!

– Что ты им сказал?

Глаза Ампаро и младшего провизора жадно устремились на его рот, чтобы не упустить ни одного звука из дословного текста показаний, и Карлос, во спасение достоинства супруга и шефа, коротко ответил:

– Я с твердостью высказал свое мнение!

– А что сказал председатель?

И тогда Карлос вспомнил про рецепт и развернул смятую в кулаке бумажку. От негодования у него сперло дух: так вот итог его исторического свидания с властями!

– Что это? – с жадным любопытством воскликнула Ампаро.

– Что это? – переспросил аптекарь.

Он был в таком негодовании, что презрел профессиональную тайну, не пощадил репутацию властей и рявкнул:

– Микстура Жильберта для сеньора председателя! Вот вам рецепт, сеньор Аугусто.

Ампаро немного разбиралась в фармацевтике и была знакома с главнейшими ртутными препаратами. Она сделалась такой же пунцовой, как банты, украшавшие ее прическу из накладных волос.


В тот вечер весь город гудел как улей, взволнованный вестью о покушении на жизнь сеньора соборного настоятеля. Многие порицали председателя Муниципальной палаты за то, что он приостановил судебное дело. Особенно усердствовали господа из оппозиции, видевшие в нерешительности этого должностного лица еще одно доказательство коррупции и легкомыслия нынешнего правительства, толкающего страну в пропасть!

Зато соборным настоятелем все восхищались, как святым. Какое милосердие! Какая кротость! Под вечер сам сеньор декан вызвал к себе падре Амаро и принял его отечески, со словами: «Приветствую моего пасхального агнца!» Выслушав повесть о нападении конторщика и о великодушном заступничестве падре Амаро, он воскликнул:

– Сын мой! Вы соединили в себе юность Телемаха и благоразумие Ментора! Да, вы достойны быть жрецом Минервы в ее городе Саленто!

Когда поздно вечером Амаро явился к Сан-Жоанейре, его встретили, как святого мученика, ускользнувшего от беснующейся черни Диоклетиана[116] или от хищников на арене цирка. Амелия, не скрывая волнения, долго жала ему обе руки, вся дрожа, глядя на него блестящими от слез глазами. Как во всех торжественных случаях, его усадили в зеленое кресло каноника. Дона Мария де Асунсан настояла на том, чтобы ему подложили подушечку под больное плечо. Потом, по требованию всего общества. он подробно описал роковое происшествие, с того момента, как, беседуя с коллегой Силверио (коллега держался просто молодцом), заметил посреди площади конторщика, занесшего над головой дубину, с видом настоящего громилы…

Эти детали привели дам в ужас. Конторщик оказался злодеем, ничем не лучше Лонгина[117] или Пилата. Ах, какой негодяй! Он заслужил, чтобы сеньор падре Амаро растоптал его ногами! Ах, простить такое злодейство! Для этого надо быть святым!

– Я поступил, как подсказывало мне сердце, – отвечал падре Амаро, смиренно потупив глаза. – Я вспомнил слова господа нашего Иисуса Христа: если тебя ударили по правой щеке, подставь левую…

При этих словах каноник, поперхнувшись от гнева, сказал:

– Ну, знаешь… Лично я, если бы меня ударили по правой щеке… Словом… Такова заповедь господа нашего Иисуса Христа, и я бы, конечно, подставил левую щеку. Повеление неба! Но, исполнив как служитель церкви свой долг, сударыни мои, я бы изувечил мерзавца!

– Вам было очень больно, сеньор падре? – раздался из дальнего уголка едва слышный, никому не известный голос.

Невероятное происшествие! Дона Ана Гансозо заговорила после десяти лет молчания! В глубинах сонного оцепенения, которого ни праздники, ни траур не могли рассеять, вдруг затрепетало человеческое чувство!

Все дамы благодарно заулыбались ей, а польщенный Амаро ласково ответил: – Пустяки, дона Ана, пустяки, милая сеньора… Он, правда, ударил сильно. Но у меня крепкое сложение.

– Ах, это чудовище! – вскричала дона Жозефа Диас, ужасаясь при одной мысли, что кулак переписчика посмел нанести удар по этому святому плечу. – Чудовище! По-моему, его надо заковать в кандалы и послать мостить дороги! Я-то давно его раскусила! Меня не обманешь… Я всегда говорила, что у него лицо убийцы!

– Он был пьян… Когда мужчина выпьет… – робко пробовала заступиться Сан-Жоанейра.

Ее прервал единодушный крик негодования. Ах, не оправдывай его! Это кощунство! Он зверь, дикий зверь!

Шумное ликование охватило гостей, когда явился Артур Коусейро и прямо с порога объявил самую свежую новость. Нунес вызвал к себе Жоана Эдуардо и сказал ему дословно следующее: «Мне в конторе разбойники и негодяи не нужны. Вон!»

Сан-Жоанейра ужаснулась:

– Бедный Жоан, что он будет есть?…

– Пусть пьет! Пусть пьет! – закричала дона Мария де Асунсан.

Все засмеялись. Только Амелия, побледнев, низко склонилась над шитьем; ее потрясла мысль, что Жоана Эдуардо ждет голод…

– Право, не вижу тут ничего смешного! – сказала Сан-Жоанейра. – Я ни одной ночи не смогу уснуть… Подумать только, у бедняги нет куска хлеба и негде добыть… Ужасно! Нет, это не годится! Пусть меня извинит сеньор падре Амаро…

Но Амаро тоже вовсе не хотел, чтобы несчастный молодой человек терпел нужду! Амаро не злопамятен! И если конторщик в тяжелую минуту постучится к нему в дверь, то две или три серебряных монеты (он не Богат и больше уделить не может), ну, скажем, три или четыре монеты он охотно подаст… От всего сердца!

Святость падре Амаро привела старух в экстаз. Это ангел! Они умиленно взирали на сеньора соборного настоятеля, молитвенно сложив руки. От него, как от святого Винцента де Поля, веяло милосердием, и в комнате становилось благостно, как в часовне; дона Мария де Асунсан даже вздохнула от избытка благодати.

Но тут появился сияющий Натарио. Размашисто пожимая руки, он говорил с торжеством:

– Так вы уже знаете? Этот негодяй и убийца изгнан отовсюду, как шелудивый пес! Нунес вышвырнул его из конторы. А доктор Годиньо только что сказал мне, что в Гражданское управление пусть даже не суется. Он уничтожен, похоронен! Все добропорядочные люди могут вздохнуть с облегчением!

– И этим мы обязаны сеньору падре Натарио! – воскликнула дона Жозефа Диас.

Заслуги падре Натарио были признаны всеми. Только благодаря ему, его энергии, его хитроумию было обнаружено вероломство Жоана Эдуардо и спасена Амелиазинья, Лейрия и все общество.

– Что бы ни предпринял этот мошенник, я буду стоять у него на пути! Пока он в Лейрии, я не дам ему шагу ступить! Что я вам говорил, сеньоры? «Я сотру его с лица земли!» И вот он стерт с лица земли!

Его желчная физиономия сияла. Он поудобней уселся в кресло и вытянулся, наслаждаясь заслуженным отдыхом после нелегкой победы. Потом обернулся к Амелии:

– Что было, то прошло. Вы избавились от дикого зверя, это я вам точно могу сказать.

И целый хор голосов вновь разразился похвалами ей за то, что она порвала с диким зверем.

– Это самый добродетельный поступок во всей твоей жизни!

– Бог тебя просветил!

– Тебя Бог любит, дочка!

– Словом, ты святая, Амелия, – заключил каноник, явно злясь на столь непомерные восхваления. – А по-моему, мы слишком много говорим об этом прощелыге… Не прикажете ли, сеньора, подать нам чайку?

Амелия молчала, торопливо работая иглой; время от времени она обращала на падре Амаро беспокойный взгляд. Она думала о Жоане Эдуардо, об угрозах Натарио; перед ее взором возникало лицо конторщика, осунувшееся от голода; он изгнан отовсюду, спит под чужой дверью… И пока дамы, болтая, рассаживались вокруг чайного стола, она тихо сказала Амаро:

– Я не могу спокойно думать о том, что его обрекли на нищету. Конечно, он дурной человек, но… У меня здесь, внутри, словно шип воткнулся. Я не могу радоваться.

Тогда падре Амаро проявил свою доброту, побеждающую всякое оскорбление, как и следует возвышенной душе христианина:

– Милая дочь моя, вы напрасно тревожитесь… Он не умрет от голода. Никто не умирает от голода в Португалии. Он молод, здоров, неглуп, он заработает себе на жизнь! Не думайте об этом… Все это громкие слова падре Натарио. Конечно, молодому человеку придется покинуть Лейрию, и мы больше о нем не услышим. Но во всяком другом месте он может свободно устраивать свою жизнь. А я ему прощаю, и Бог зачтет это.

Эти великодушные слова, сказанные вполголоса и сопровождаемые полным нежности взором, совершенно ее успокоили. Милосердие сеньора настоятеля казалось ей более возвышенным, чем все, что ей доводилось читать и слышать о благочестивых монахах и святых.

После чая, за лото, она села рядом с ним. Тихая, блаженная радость наполняла ее душу. Все, что так мучило и тревожило ее, – Жоан Эдуардо, свадьба, супружеский долг, – отныне исчезло из ее жизни: конторщик уедет, получит где-нибудь место, а сеньор падре Амаро останется здесь, с ней, полный любви! Время от времени колени их, дрожа, соприкасались под столом; когда все вдруг закричали на Артура Коусейро, который в третий раз выиграл и победоносно размахивал своей картой, под столом встретились их руки и страстно сплелись; из ее и его груди вырвался одновременно легкий вздох, затерявшийся в квохтанье старух; весь вечер они расставляли фишки по своим картам, не говоря ни слова, с раскрасневшимися лицами, охваченные одним и тем же желанием.

Когда дамы одевались, Амелия подошла к фортепьяно, и Амаро незаметно шепнул ей на ухо:

– О милая, я так тебя люблю! Неужели мы никогда не сможем побыть наедине…

Она хотела ответить, как вдруг позади них раздался резкий голос Натарио, надевавшего плащ возле буфета:

– Что это? Сеньора держит у себя подобную книгу?

Все обернулись и стали с недоумением смотреть на книгу в переплете, на которую Натарио показывал кончиком зонта как на предмет гнусный. Дона Мария де Асунсан поспешила к буфету с загоревшимися глазами, надеясь увидеть какой-нибудь из этих ужасных новых романов, в которых описываются безнравственные поступки. Амелия тоже подошла и сказала с удивлением:

– Но это же «Панорама»! «Всемирная панорама»…

– Я и сам вижу, что «Панорама», – сухо ответил Натарио, – но я вижу и нечто другое.

Он открыл книгу и прочитал надпись на первом чистом листе: «Эта книга принадлежит Жоану Эдуардо Барбозе и служит ему развлечением в часы досуга».

– Вы не понимаете? А между тем это очень просто… Неужели сеньоры не знают, что человек, поднявший руку на священнослужителя, ipso facto[118] отлучен от церкви, так же как и все принадлежащие ему предметы?

Дамы отшатнулись от буфета, на котором лежала злополучная «Панорама», при ужасной мысли об отлучении: ведь отлучение от церкви – непоправимая катастрофа, ливень молний, обрушенных карающим Богом! Они притихли, пугливо сбившись в кучку вокруг Натарио, а тот, в накинутом на плечи плаще, стоял скрестив руки и наслаждался произведенным эффектом.

Сан-Жоанейра, изумленная до крайности, отважилась спросить:

– Вы говорите серьезно, падре Натарио?

Натарио возмутился:

– Серьезно ли я говорю?! Вот так вопрос! Неужто я стал бы шутить с отлучением от церкви, милейшая сеньора? Спросите у сеньора каноника, шучу я или не шучу!

Все взоры обратились к канонику, этому неисчерпаемому кладезю церковной премудрости.

Тот, сразу впав в менторский тон – наследие давней семинарской привычки, – заявил, что коллега Натарио совершенно прав. Кто наносит побои служителю церкви, зная, что тот облечен саном, ipso facto предается анафеме. Так гласят каноны. Это так называемое латентное, или молчаливое, отлучение; оно не требует ни специального постановления папы или епископа, ни соответствующего церемониала; оно действительно само по себе и достаточно, чтобы все верующие считали обидчика отлученным. И обращаться с ним следует как с таковым: сторониться и его, и всех предметов, ему принадлежащих… Нанесение побоев священнику, продолжал каноник внушительно, считается столь тяжким преступлением, что булла папы Мартина V, ограничившая случаи молчаливого отлучения, сохраняет его для тех, кто оскорбляет действием служителя церкви… И каноник привел другие буллы, а также Уложения Иннокентия IX и Александра VII, апостолические энциклики и другие грозные документы; он гремел латынью и совсем запугал старух.

– Так гласит наше вероучение, – заключил он, – но лично я считаю, что не стоит устраивать из-за этого переполох…

Дона Жозефа сейчас же накинулась на него:

– Но мы не можем рисковать своей душой из-за того, что тут разбрасывают по столам отлученные предметы!

– Уничтожить все это! – засуетилась дона Мария де Асунсан. – Сжечь! Немедленно сжечь!

Дона Жоакина Гансозо оттащила Амелию к окну и стала допрашивать, нет ли в доме других вещей, принадлежавших ее бывшему жениху. Оглушенная Амелия призналась, что где-то у нее в комоде лежит его носовой платок, перчатка и плетенный из соломки портсигар.

– Все сжечь! – закричала в исступлении сеньора Гансозо.

Столовая гудела от крика старух, обуреваемых благочестивой яростью. Дона Жозефа Диас и дона Мария де Асунсан твердили упоительное слово «огонь». Амелия и старшая Гансозо переворошили все ящики в комоде, перерыли белье, ленты, чулки, разыскивая преданные анафеме предметы. Сан-Жоанейра, напуганная и удивленная, жалась к канонику, взирая на эти приготовления к новому аутодафе в ее мирной столовой; каноник, проворчав что-то себе под нос насчет «инквизиции в частных домах», уютно расселся в кресле.

– Пусть почувствуют, что неуважение к сутане не проходит безнаказанно, – тихо объяснял Натарио на ухо Амаро.

Соборный настоятель одобрил его кивком; он был чрезвычайно доволен этим взрывом праведного бешенства, которое свидетельствовало о любви к нему набожных дам.

Но доне Жозефе не терпелось. Она схватила «Панораму», обернув руку концом шали, чтобы не оскверниться, и закричала в комнату, где продолжались лихорадочные поиски:

– Ну, нашли?

– Да! Все здесь!

Сеньора Гансозо выбежала в столовую, победоносно держа на весу портсигар, перчатку и носовой платок. Дамы с оглушительным гомоном повалили на кухню. Сан-Жоанейра как хозяйка дома последовала за ними, чтобы посмотреть, что там произойдет.

Оставшись одни, трое священников переглянулись – и захохотали.

– В женщинах сидит какой-то бес, – философски заметил каноник.

– Нет, ваше преподобие, нет! – сделав озабоченное лицо, возразил Натарио. – Я засмеялся только потому, что со стороны все это действительно выглядит несколько забавно. Но чувства наших милых дам заслуживают всяческого одобрения. Они доказывают преданность духовным пастырям и отвращение к нечестивцу… Это прекрасное чувство.

– Да, чувство это прекрасно, – внушительно подтвердил Амаро.

Каноник встал.

– Если бы конторщик попал сейчас к ним в лапы, ли, пожалуй, и его бы сожгли… Я не шучу. Моя сестренка как раз для этого и создана. Торквемада в юбке!

– И она по-своему права! – рассудил Натарио.

– Нет, не могу! Я должен посмотреть на экзекуцию! – не выдержал каноник. – Это надо видеть своими глазами!

Трое священнослужителей отправились на кухню и остановились в дверях. Дамы толпились у очага, освещенные ярким пламенем, отблески которого причудливо играли на шалях и мантильях. Руса стояла перед плитой на коленях и дула изо всех сил на огонь. Переплет «Панорамы» уже оторвали, и почернелые, ссохшиеся клочья страниц, сверкая искрами, взмывали вверх, увлекаемые током воздуха, и кружились среди светлых языков пламени. Только лайковая перчатка не хотела гореть. Тщетно ее подпихивали щипцами в самую середину пламени. Она обуглилась, скорежилась в морщинистый комок, но не воспламенялась. Ее сопротивление выводило старух из себя.

– Все потому, что она с правой руки, совершившей злодеяние! – бесилась дона Мария де Асунсан.

– Дуй на нее, девушка, дуй сильней! – советовал из-за двери каноник, веселясь от души.

– Ах, братец, сделай милость, не зубоскаль над серьезными вещами! – крикнула дона Жозефа.

– Э, сестрица! Или ты думаешь, священник хуже тебя знает, как сжечь нечестивца? Какие претензии, однако! Дуйте посильней! Дуйте посильней!

И тогда, доверившись опыту сеньора каноника, Гансозо и дона Мария присели на корточки и тоже начали дуть. Другие с безмолвной улыбкой удовлетворения следили блестящим, жестоким взглядом за перчаткой, наслаждаясь истреблением нечисти, неугодной господу. Огонь трещал, взвивался с веселой яростью в разгаре своей древней очистительной миссии. Наконец среди раскаленных головешек не осталось ни единого следа «Панорамы», платка и перчатки нечестивца.

В этот самый час нечестивец, Жоан Эдуардо, сидел у себя в комнате на кровати и рыдал, вспоминая Амелию, милые вечера на улице Милосердия, и думал о чужом городе, куда ему надо уехать, и о том, что придется заложить в ломбард одежду, и спрашивал себя, за что с ним поступили так жестоко – с ним, работящим, незлобивым человеком, беззаветно любящим свою Амелию?