"Парижский эрос(Часть 4 тетралогии "Люди доброй воли" )" - читать интересную книгу автора (Ромэн Жюль)XXВ четверг 24 декабря, в день свидания с Жюльетой, у Жалэза к полудню установилось превосходное расположение духа. В эту ночь он хорошо спал. Уже не помнил в подробностях своих снов. Но сохранил о них весьма бодрящее общее впечатление: длинные ряды приключений, связных и оживленных, по какому-то чуду неизменно интересное действие, даже при банальных перипетиях. (Был момент, когда он очутился в какой-то лавке с приятелем. Может быть, с Жерфаньоном. Ничего не происходило иного, чем в обыкновенной лавке; но зрелище было чудесно привлекательным; напряженно поджидалось каждое следующее мгновение; как в театре. Отчего в подлинной жизни, когда она показывает нам одни и те же вещи, мы дарим ей только долю скучающего внимания?) Были также разговоры, очень внятные, звучные и быстрые. Большие пространства. Взад и вперед снующие товарищи. Много воздуха. Затруднения; но не было борьбы с препятствием; не было того ритма тревоги и неудачи, который некоторым рядам сновидений придает сходство с пляской или бегом надломленной жизни. Кое-какие сладострастные видения, дружески примешавшиеся к остальным. Соприкосновения. Интимное и пленительное слияние с чужою плотью, при совершенно благопристойном участии в событиях, представляющих живой и общий интерес, непрерывно вовлекающих тебя в сношения с корректными людьми. Проснулся он внезапно. Мысли сразу прояснились. Никакого блуждающего недомогания в теле. Впечатление легкого кровообращения и очень слабых кишечных спазм, неизбежных у нервного человека на пороге телесной бодрости. Он выпил только немного кофе с молоком, почти без хлеба, потому что по утрам ему хотелось много есть только при грустном или угнетенном настроении. (Едой, как ударом кулака, он заглушал ропот беспокойной души и сразу задавал работу животному). Утреннее пищеварение далось ему поэтому крайне легко. В коридорах, а затем в учебной комнате он встречался с Жерфаньоном, оптимистически настроенным и заражавшим его своею бодростью. Вообще за последние два дня или день соседство Жерфаньона влияло на него благотворно. Говорил Жерфаньон не намного больше, чем обычно, и шумным манифестациям не предавался, но от одного его присутствия Жалэз предрасполагался к благоприятному взгляду на жизнь. Правда, близились новогодние каникулы. Жерфаньон собирался провести их отчасти на родине. Но не предвкушение поездки делало его таким веселым, потому что он, по-видимому, не торопился уехать. Хотел остаться в Париже по крайней мере до воскресенья. Жалэзу, который был этим удивлен, он объяснил, что в субботу вечером, 26-го, хочет послушать Жореса на митинге. Жореса он не знал и заранее радовался случаю услышать его в первый раз. Он, может быть, и правду говорил. Но, конечно же, не всю правду. Жалэз, в свою очередь, решил провести вечер этого дня, вечер сочельника, в "Клозри-де-Лила", где предстояло, с участием Мореаса и Поля Фора, собрание, вероятно более блестящее, чем обычно. Он не вполне был уверен, что будет там хорошо себя чувствовать и долго сидеть, оттого что, ничего еще сам не напечатав и почти ничего не написав, представлял собой совсем незаметную фигуру в этой среде и имел в ней мало знакомств. Но, по складу своего характера, он любил ясно видеть конец перспективы каждого дня. Когда ему предстояло какое-нибудь удовольствие, хотя бы посредственное, – развлечение, встреча с людьми, визит, – оно хорошо влияло на предшествующую часть дня, и воля к жизни у него повышалась. Во время скучной лекции или тоскливого чтения включенных в программу писателей он часто повторял себе: "Сегодня вечером я буду там-то, сделаю то-то ". И если даже его не бог весть что ожидало, всякий раз душа его пронизывалась живительным током. Таким образом, перспектива этого четверга, 24 декабря, казалась особенно удачной. Ведь после свидания с Жюльетой, бесспорно интересного, что бы ни случилось, этот день не мог уткнуться в пустоту, а должен был закончиться среди оживления хорошего качества. Он сказал Жерфаньону: – Не пойдешь ли ты со мною сегодня вечером в "Клоэри"? Там будет, вероятно, интересно. Как бы ни относиться к Мореасу, это – фигура. Не говоря о прочих. Ни даже о пошляках и кретинах. Ты знаешь пошляков академических, но еще не видал литературных, которые гораздо забавнее. Жерфаньон сперва отказался. – Я обедаю не в училище, а у дальних родственников. Но друг его настаивал, и он сказал в конце концов: – Хорошо, если ты согласен меня подождать, то я, вероятно, вырвусь оттуда в одиннадцатом часу. И они условились, что в без четверти одиннадцать Жалэз будет ждать Жерфаньона на площади Сен-Мишель. Затем им придется только пройти вверх по бульвару. В итоге все складывалось для Жалэза превосходно. Даже его возвращение из "Клозри", в ночь под Рождество, будет ограждено от неожиданных выходок одинокой мысли. Дружеская болтовня закончится только на пороге сна. Жерфаньон еще сказал: – За это ты должен пойти со мною на митинг в субботу вечером. – Отчего же не пойти? Я слышал Жореса только раз, и то случайно, несколько минут. С удовольствием пойду. Жалэз пешком дошел из училища до "скверика с развалиной". Он говорил себе полные бодрости речи: "Нельзя дольше жить, если нарочно все усложнять. Не надо слишком обдумывать свои поступки. Ни слишком утончать свои чувства. В том приключении отчего я страдал? А главное, отчего заставлял ее страдать? Из-за моих бесконечных колебаний; из-за чрезмерного обдумывания. Положение было совсем простое; простейшее из всех человеческих положений. И оно требовало старого, как мир, решения. Мы были молоды; мы любили друг друга. Значит, нам нужно было отдаться любви. В полном смысле слова; значит, включая физиологию. Я был чудаком. В этих вещах желание быть умнее природы – нелепый педантизм. "Кто хочет быть ангелом, становится зверем". Это, в сущности, одно из сильнейших изречений {Изречение Паскаля. Маленький темный призрак на фоне зимней зелени – таково было его первое впечатление. Он рассчитал время так, чтобы прийти за несколько минут до срока. Но она первая явилась на свидание, как и много раз в прошлом. Немного озадаченный строгостью ее туалета, который показался ему, впрочем, красивым по общей линии, он сразу же стал искать лица, глаз. Это было то же лицо, красивое и нежное, те же черные глаза; но все это проникнуто было такой глубокой печалью, что улыбка, проглянувшая в ее чертах, словно из бездны появилась и не рассеяла этой печали; наоборот, сделала ее патетически явной. Он смог только сказать: "Здравствуй, Жюльета" и нежно сжать ее руку в своих руках. Поцеловать ее не решился. Она смотрела на него без упрека, но с каким-то бездонным удивлением. Ответила: – Здравствуй, Пьер. И сжала губы, словно услышать опять это имя, ее голосом произнесенное, было для нее слишком сильным переживанием. – Ты пришла незадолго до меня? Я не заставил тебя ждать, по крайней мере? – Нет, нет. – Не хочешь ли со мною прогуляться немного, как прежде? – Если хочешь. – У тебя найдется немного времени? – Для тебя у меня было время всегда; ты знаешь. В том, как она его слушала и ему отвечала, сквозило такое же изумление, как вначале, сходное с оторопью пробуждения. Он спросил, показывая на лежащий перед ними Париж: – Тебе все равно, в какую сторону пойти? – Да… Вот в эту, пожалуй. Они пошли в направлении к тому спокойному кварталу, расположенному между бульваром Морлана и рекой, который сто лет тому назад еще был островом и сохранил с тех пор характер уединения, отдаленности. Несколько самых простых улиц образуют его, он он занят почти весь двумя или тремя казенными зданиями. Но красота местоположения и освещения придают им величавый вид, какого они бы не имели в другом месте. Таким нам рисуется правительственный квартал в Сперва Жалэз слегка поддерживал локоть Жюльеты сквозь темную накидку и немного подталкивал ее. Она шла на полушаг впереди. Его поддержки она не избегала. Но, быть может, не желала ничего другого. Он приподнял складки накидки и взял ее под руку, как бывало. Она не отвела его руки, не отказалась от нее, не отстранилась, но отдаться ей не могла. Жалэз чувствовал пропитавшее ее и отягчавшее отчаяние. Много нужно было бы заботы, чтобы ее освободить от него, обогреть. Они обменялись несколькими фразами, самыми бедными и ординарными из всех возможных; обменялись ими не столько ради их смысла, сколько для того, чтобы снова привыкнуть к диалогу. Он решился спросить ее, хотя и сознавал опасность вопроса: – А что ты делала это время? Она обратила на него глаза на миг, словно вопрошая лицо, со стороны которого донеслись эти слова. Она все еще как будто была во власти того же изумления, озаренного печальной улыбкой. Как она ни была чужда иронии, эти слова Жалэза, казалось, пробудили в ней своего рода иронию сердца. Затем улыбка исчезла вдруг. След иронии исчез. Она, быть может, заметила, что вопрос приобретал другой смысл, требовал другого ответа. Ее черты изобразили страдание. Однажды, когда-то, после одной ссоры между ними, у нее было совершенно то же выражение лица и взгляда, когда Жалээ услышал от нее: "Все кончено", и означали эти слова, что она хоть и не хочет сама с ним порвать, но уже не верит в его любовь, не верит ничему, и что перед нею зияет бездна. "Все кончено". Он не забыл интонации этих слов. Никогда еще чужие слова не казались ему в меньшей мере пустою формулой. В тот день Жюльета, уставившись взглядом в пространство, сказала просто то, что видела; то, что ей привиделось. И надела тогда эту маску отчаянья. Поэтому Жалэз теперь как бы услышал: "Все кончено". Но что же было до такой степени кончено, разбито, непоправимо? Он спросил еще, стараясь не придать важности этому вопросу, не изменить любовно ласковому тону: – Ты обо мне вспоминала подчас? Пожала ли она плечами? Так ему почудилось, оттого что рука, которую он поддерживал, дрогнула. Все же лицо разгладилось немного: – Я перечитывала твои письма. Он пожал ей руку, остановился, поцеловал ее в висок. Она не подняла глаз. Он с восхищением узнавал линии этого профиля, каждая черта которого казалась телесным выражением нежной мысли. Уже несколько минут моросил дождь. Но он еще увлажнял одежду. От легкой водяной пыли, окроплявшей лицо, всего лишь пробуждалось ощущение зимы, сумерек, реки, огромных зябких пространств, порывов речного ветра, обдувающего мосты, доки вдали, заводы на набережных. Сирена буксирного парохода загудела совсем близко от них. Жюльета нащупала под накидкой руку Пьера, как бы говоря: "Ты слышишь? Об этом есть в твоем письме". И Пьер думал или, по крайней мере, некоторая область его ума оставалась достаточно свободной, чтобы с перерывами думать: "Что значит желание, сладострастие, телесное обладание, при сопоставлении с этим, с этими нежными и головокружительными безднами?… Сентиментальность… Нет. Но существует мир чувств. Никто тебя не заставляет в него войти… Но раз ты в него вошел или вернулся, как не признаться самому себе, что он бесподобен и беспределен, исполнен музыки, заглушающей все остальные звуки, населен грациями, по сравнению с которыми все остальные кажутся вдруг вульгарными? Как не заметить втайне, что эти глубины должны где-то сливаться с глубинами вечера, зимы, реки, с глубинами облаков, молодости, со всеми порывами, всеми побегами, самыми прекрасными возгласами вселенной, и с содроганиями, с приливами и отливами, которые замирают на песках вечного побережья… Скажи, ты, недавно притворявшийся хитрецом, в этот миг лежит ли у тебя сердце к такой жалкой, такой мелкой вещи, себялюбивой и лихорадочной, как вожделение?" |
||
|