"Парижский эрос(Часть 4 тетралогии "Люди доброй воли" )" - читать интересную книгу автора (Ромэн Жюль)XVIВыйдя с Кинэтом из трамвайного вагона, Луи Эстрашар описал с ним прежде всего круг около большого блока домов. Заметив удивление на лице у переплетчика, когда они вернулись к тому же месту, откуда пошли, он сказал ему, добродушно смеясь: – Это маленький фокус. В ваше время он не практиковался? Кинэт чуть было не ответил "да". Но решил, что хитрее будет лесть: – Нет, признаться. И нельзя отрицать, что он очень остроумен. И очень прост. Эстрашар сиял. Пройдя дальше несколько сот шагов, он сказал шепотом: – Вы видите там писуар? Войдите-ка в него. А я пойду дальше. Если за нами идет филер, вы это заметите, потому ли, что он за мной увяжется, или потому, что будет колебаться из-за вашей остановки. Чем-нибудь он выдаст себя. – Вот этот прием я знаю, – сказал Кинэт. – Отлично. Так идите же. Я буду ждать вас на ближайшем углу. Когда они опять сошлись и переплетчик доложил, что ничего подозрительно не заметил, Эстрашар сказал ему, все еще вполголоса: – Заметьте, я уверен, что сегодня вечером мы ничем не рискуем. Но это не так уж затруднительно. И эту привычку надо усвоить себе. Отчасти как на военной службе. Все фокусы со сменой караула, часовыми, паролями только потому действуют в момент опасности, что их привыкли практиковать в мирное время. Он прибавил сентенциозно: – У нас все соблюдается строго. В этом наша сила. Не доходя до парка, он замедлил шаги, взял за руку Кинэта и сказал гораздо более серьезным тоном, чем то соответствовало словам: – Войдем в эту лавочку, я куплю табаку. – Не лучше ли мне остаться на улице, чтобы понаблюдать… – Нет, напротив. Войдем. Это был небольшой табачный магазин. Хозяин, лет сорока, приземистый, с живыми глазами, но вообще заурядной наружности, занят был с покупателем, продавал ему марки. Эстрашар, пропустив Кинэта вперед, кивнул хозяину и облокотился на прилавок с краю. Кинэт находился прямо против конторки и был хорошо освещен. Отрывая лист с марками по линии проколов, хозяин поглядывал на Кинэта поверх плеча покупателя. – Вы не курите? – очень громко спросил Кинэта Эстрашар. – Нет. Курил когда-то. Но бросил. – И не пьете? – Почти. – Значит, в общем никаких пороков? Кинэт улыбнулся с той крайней учтивостью, которая в известные моменты придавала ему такой симпатичный вид. Эстрашар между тем обменялся взглядом с хозяином. Покупатель ушел. Эстрашар занял его место. – Вам что позволите? – Пачку серого. Почти шепотом Эстрашар прибавил: – И гербовую марку. Хозяин взял с полки пачку табаку, искоса поглядел опять на Кинэта, затем открыл папку, где у него лежали гербовые марки. Но в то же время быстро схватился за перо, лежавшее в углу конторки, на желобке стеклянной чернильницы, и как будто что-то записал под прикрытием папки. Когда он пододвинул пачку Эстрашару, под нею лежала марка. Эстрашар все это сунул в карман. Впрочем, Кинэт, смущенный, быть может, любопытством хозяина, в этот миг смотрел в другую сторону. Они вышли. Пройдя шагов сто, Эстрашар после долгих колебаний спросил: – Вы ничего не заметили? – Я не понимаю вас. – Мне следовало бы молчать об этом… Но я хочу вам доказать свое доверие. Вы только что подверглись экзамену. – Где?… В магазине? Но кто же меня экзаменовал? – Что? Чистая работа? Разумеется, вы должны совершенно забыть то, что я вам говорю. Иначе мне не миновать отчаянной нахлобучки. Кинэт решил, что осторожнее будет воздержаться от вопросов. – Во всяком случае, это проделано было виртуозно, – сказал он. Лоис Эстрашар любезно рассмеялся; затем порылся в кармане пиджака, как будто стараясь ухватить крупинку табаку. – Вот ваш диплом. Он показал марку, зажатую между двумя ногтями, опять засмеялся и осторожно спрятал ее уже не в пиджачный, а в жилетный карман. Прошептал: – Хозяин, которого вы видели, – первоклассная сила. Он служил у них больше десяти лет. И как раз в политической полиции. Ему знакомы все лица… Откажи он вам в своей визе, вас бы не впустили даже с моей рекомендацией. Вас он, может быть, вспомнил как врага полиции. Во всяком случае, не как ее агента. И он рассмеялся снова. Переулочек вдоль вилл шел вправо, отделенный решетчатыми воротами от улицы Нансути. Ворота были открыты. Когда они вошли в них, к ним приблизился человек, спросил Эстрашара: – Все в порядке? – Да, да. Они дошли до поворота этого переулочка. Вокруг – полная тишина. Два фонарика еле освещали окрестности. – Заметьте, – сказал Эстрашар переплетчику, – что сегодня собрание "открытое". Ничего особо конфиденциального вы не услышите. Но это будет все-таки интересно. Этот Михельс, по-видимому, первоклассная сила. (Он любил это выражение и связанное с ним представление.) Для начала вам повезло. Эстрашар остановился перед калиткой, вделанной в садовую ограду, которая тянулась на повороте вправо. Калитка приоткрылась без звонка. Стоявший за нею человек поклонился Эстрашару, присмотрелся к Кинэту. Эстрашар достал из внутреннего кармана пиджака пригласительное письмо, а из жилетного --марку. Человек отстранил письмо, но марку рассмотрел внимательно в тусклом свете, струившемся с крыльца виллы. – Хорошо, – сказал он. И вернул Эстрашару марку, а тот наклеил ее на письмо. До крыльца было только несколько шагов. Подстриженный кустарник окаймлял аллею. В сенях с тремя вешалками, двумя дубовыми и одной бамбуковой, уже загруженными верхней одеждой, контролером был другой товарищ, молодой, бледный, бородатый. Эстрашар вручил ему письмо и пальцем показал сперва на марку, затем на Кинэта, который заметил на марке еще свежий росчерк и дату. – Хорошо. Проходите. Они поднялись во второй этаж по лестнице с высокими ступенями и толстыми деревянными перилами. Вилла была как будто довольно просторна и обставлена в скромно буржуазном духе, хотя кое-какие подробности носили художественный отпечаток. На площадке между этажами канапе, крытое дешевым зеленоватым ковриком, так что не видно было дерева, и два стула красного дерева в стиле Луи-Филиппа. На стенах несколько восточных шелковых украшений; гравюры Брангвина, Стенлена. Несколько карикатур, по-видимому, девяностых годов. Хорошая фотографическая репродукция одного из "Рабов" Микеланджело. Наверху была своего рода студия, меблировку которой составляли диван и много разрозненных стульев, несколько книжных полок, два стола, большой и маленький, рояль в одном углу, а в противоположном – пространство, отгороженное сшитыми и висящими на прутьях восточными шалями. Три окна были занавешены плюшем гранатового цвета. На стульях, расставленных как пришлось, сидело человек двадцать пять – тридцать, среди них пять или шесть женщин. Мужчина лет пятидесяти сидел за большим столом, отодвинутым в промежуток между роялем и отгороженным углом. На стоявшем перед окнами небольшом столе лежали бумаги, брошюры и книги, по-видимому, перенесенные с большого. У председателя передняя часть черепа была совсем безволосая, а на висках – густые клочья черных, еле тронутых проседью волос, и свою длинную бороду того же цвета он не переставал разглаживать пальцами. Выражение глаз и манеры были у него очень спокойные. Два члена президиума или те, кому можно было приписать эту роль, сидели по обоим концам стола, один скрестив – руки, а другой – опершись на руку щекою. Собрание состояло из людей всякого возраста. Большинству было от двадцати пяти до тридцати пяти лет. Два или три старца, волосатые, бородатые, с посыпанными перхотью плечами. Впрочем, бородатые лица и пышные шевелюры характеризовали добрую треть собрания. Много было также блуз, свободно повязанных галстуков, вздувающихся панталон. Некоторые – в бархатных костюмах. На женщинах – блузки ярких тонов, галстуки. Волосы у них были причесаны гладко, и узел их скрывался под беретом или шляпкой. Одна из женщин, еще молодая и миловидная, в первом ряду, одетая в бархатную блузку каштанового цвета, курила сигаретку. Но другие, приблизительно половина присутствующих, ничем не отличались от заурядных уличных прохожих. Имели мирный вид служащих или опрятных рабочих. Один из членов президиума уступил свое место Роберту Михельсу, которого председатель в немногих словах представил собранию. Председатель говорил медленно, звучным голосом, глядя в пространство и ни на кого в частности. Иногда он скандировал части предложений и, держа в своих длинных пальцах разрезной нож, постукивал им по столу. Другая рука не переставала гладить бороду. Он предупредил присутствующих, что товарищ Михельс не имел времени приготовить доклад и будет только отвечать на вопросы; общие прения можно будет, поэтому, начать почти непосредственно в связи с ответами, но соблюдая обычную дисциплину. Для начала он сам спросил Михельса, очевидно, по предварительному с ним соглашению, как он смотрит на "революционную конъюнктуру" в Европе. Михельс ответил, что, рассматривая положение "синтетически", можно было бы прийти к весьма неутешительным заключениям. Несмотря на опасения буржуазии, Европа еще далека от общей революционной конъюктуры, гораздо дальше, чем была, при ином строе идей, в 1848 году. Интернационал, расширяя свои позиции, с виду побеждая, утратил свою жизненную силу, а между тем конфисковал энергию пролетариата. Он проходит через сонную фазу академического марксизма. Воспользовавшись этим, он подверг такой же критике, как у Сампэйра, парламентский социализм и, в частности, германскую социал-демократию, считая ее типической формой такого социализма. Но на этот раз он выражался без обиняков. Сразу же перешел к грубым насмешкам. Говорил так, словно аудиторию надо было не столько убедить в чем-нибудь, сколько укрепить в уже составившихся мнениях. На лицах он прочел одобрение, но понял по их выражению, что ломится в открытую дверь. Скомкав это рассуждение, он заявил, что при анализе положения обнаруживаются более благоприятные симптомы. С похвалой отозвался о Франции и об Италии. Заслугою французов является то, что они, во-первых, сформулировали истинное учение о революционном действии, а во-вторых, подготовили для него, посредством организации синдикатов, сильные средства. В Италии революционная мысль не так сильна и организация не так подвинута вперед; но там поддерживается живое понимание этого действия. Старинная итальянская virtu готова претворить в действительность молодую теорию насилия. Аудитория была, по-видимому, изумлена, услышав, что революционная конъюнктура во Франции хорошая. Пессимистическая оценка была бы ей более лестна. Имя Сореля было принято довольно холодно. При упоминании некоторых вождей синдикатов и Всеобщей конфедерации труда на лицах появились улыбки. Этот иностранец глядел на вещи издали и предавался иллюзиям. Михельс почувствовал эту реакцию слушателей и упрекнул себя в том, что не предвидел ее. С похвалой говорить перед людьми об их соотечественниках – задача весьма щекотливая. Очень редко попадаешь в цель. Он обратился к итальянцам, итальянской virtu и динамическому индивидуализму, который только один способен вырвать идею революции из демократической трясины. Ему возразили ссылкой на некоторые заявления, которые сделал на этом же месте Уго Тоньети за несколько недель до него. Тоньети был весьма нелестного мнения об итальянских революционерах. Среди них одни казались ему политиками-профессионалами, готовящимися к выгодным компромиссам и заранее согласными принять без риска наследство буржуазных партий, если бы оно им было предложено; другие – простыми крикунами, морочащими своими кривляньем рабочий класс, а в душе дрожащими перед полицией и готовыми к ее услугам. Есть только несколько исключений: Серрати, Велла, Пиньони, Муссолини, – да и они, к несчастью, в большинстве своем находятся в изгнании, так что не имеют связи со своей армией. Михельс ответил, что сам Тоньети, искренне им уважаемый, служит доказательством того, что в Италии есть революционеры, достойные этого имени; что изгнание или отдаленность – он знает это по опыту – обрывает не все связи и что, наконец, в "социологии революции" вес имеют именно исключительные личности. Революцию совершит меньшинство, в некоторых странах даже ничтожное, но "чрезвычайно энергичное" меньшинство. А ценность такого меньшинства, опять-таки, равна ценности его вдохновителей и вождей. В этом именно состоит одно из вредных влияний, чтобы не сказать – одно из главных преступлений демократического социализма. Он уничтожил, выхолостил идею партии, идею вождя. Образовалась привычка думать, будто большая партия – это большое число членских взносов. Словно речь идет о каком-то обществе взаимопомощи. И привычка считать революционной организацией простую организацию избирателей. …Не очень-то внушающую страх капиталистическому государству. И оно, конечно, право. Оно знает, что его собственная организация всегда будет сильнее и что за нею всегда останется последнее слово. Ибо она имеет еще больше членов, еще более совершенна и – верх иронии! – гораздо более энергична. Например, в Германии, один только полк из числа тех, на которые было бы возложено восстановление порядка, обладает большей э_н_е_р_г_и_е_й, чем вся социал-демократия. Надо возвратить понятию партии его выразительность. Партия – это отряд. Это сплоченная группа, которую крепко держит в руках небольшое число главарей. В их руках, если это настоящие вожди, немногочисленная партия может совершить революцию, поразив государство в его жизненных центрах. Но совершенно очевидно, что для этого необходимы два условия: момент должен быть выбран с безукоризненной точностью и приказы должны исполняться с самой суровой энергией. А это предполагает абсолютную власть вождя. Нужно быть очень наивным, чтобы полагать, что революцию можно произвести демократическими средствами и с руководителями, которые ничем не руководят, а всего лишь возглавляют большинство на съездах и срывают аплодисменты в качестве ораторов. Михельс все время говорил: вождь, главарь-руководитель, переводя одно и то же слово "Fuhrer", возникавшее в его сознании. Его слушали с неослабевавшим интересом; но различные места его доклада встречали весьма неодинаковое одобрение. Когда он остановился на понятии партии и группы, один из длиннобородых старцев спросил его, не очень ли близка эта его концепция к понятию "группы" у анархистов. Он охотно это подтвердил. В глубине души он не совсем был в этом уверен. Но политическим понятиям свойственно эволюционировать. И когда требуется убедить людей, то вполне допустимо предоставить им думать, что уже раньше они держались того же мнения. Главная задача – утвердить в их голове новую идею, пусть бы даже она сохраняла облик идеи, которой пришла на смену. Но если идея группы прошла без труда и некоторые недоразумения послужили ей даже на пользу, то идея вождя, особенно при той резкости, которую придал ей немец, не могла не застрять. Некоторые присутствующие заметили, что анархистская традиция допускает только "инстинктивную дисциплину" группы. При этом выражении Михельс подавил улыбку. Другие согласились, что анархистские методы уже отжили свой век, но что те методы, которые восхваляет немец, как будто отдают цезаризмом. Допуская, что в момент революционного действия вождю необходима власть, они указывали, что эта власть принадлежит ему лишь по полномочию группы и остается под ее контролем. Задача вождя – обеспечить исполнение того, что свободно решила группа. Ошибка Михельса – делать группу пассивным оружием в руках вождей. Впрочем, не говорил ли он сам об "олигархической тенденции?" Предоставленное самому себе существование групп, может быть, действительно создает эту олигархическую тенденцию. Но это опасность, это смертельная болезнь, с которой нужно бороться. Это возражение представил в очень ясной и выразительной форме товарищ лет под сорок, в пенсне и с усиками, сидевший неподалеку от Кинэта и Эстрашара. Михельс собирался ему ответить. Но в другом конце залы начался оживленный и беспорядочный спор. Люди обменивались репликами, перебивали друг друга пылко, почти злобно. Спорили о прежних методах "инстинктивной дисциплины". Кто-то сказал, что главным их результатом было проникновение полиции в группы и что, пользуясь отсутствием всякой настоящей организации, шпионы входили туда, "как в контору омнибусов". Другой заявил, что и помимо шпионов органическая слабость групп поощряла размножение в них паразитарных личностей; что серьезные борцы с течением времени начинали в них чувствовать себя мерзко и группы "на потеху сторожам буржуазного строя" становились говорильнями болтунов и импотентов. Но другие кричали, что это не довод в пользу отказа от самого идеала, вокруг которого люди сгруппировались и за который боролись. Инстинктивная дисциплина позволяла превосходно срывать маску с шпионов, потому что все их знают и сторонятся их. – …А если полиция иной раз и потешалась над нами, то и мы потешались над ней немало, когда видели, каких обезьян она подсовывала нам в качестве людей чистейших убеждений. Говорившие избегали называть имена. Но намеки сопровождались той особой вибрацией, которая дает им такую власть над атмосферой собрания. Так электрические заряды конденсируют грозу. Кем-то произнесенное имя Либертада, вызвав общий смех, внезапно разрядило напряжение. Со всех сторон посыпались шутки, которые тоже были намеками, но добродушными и примирительными. – Вы его знавали? – спросил Эстрашар, нагнувшись к Кинэту. – Немного. – Вы слышали? Он умер. – Вот как? – Месяц тому назад. И что всего забавнее – от пинка, полученного в драке, полицейского пинка, вероятно. Так на сцене, изображая дуэль, один актер нечаянно убивает другого. Эстрашар смеялся; вежливо смеялся и Кинэт; смеялось все собрание, за исключением Михельса, который не понял инцидента, председателя, который ограничился тем, что улыбался, опустив глаза и дергая себя за бороду, и трех или четырех женщин, считавших неприличным смех в идейной области. Председатель постучал по столу. Добродушно заметил, что сторонникам инстинктивной дисциплины представляется удачный случай доказать ее действенность, а именно – замолчать по собственному побуждению. Остальных он попросил уважать власть президиума, предоставившего слово товарищу Михельсу. Раздались рукоплескания. Но Михельс потерял нить прений и некоторое время молчал. Один из товарищей, подняв руку, попросил разрешения задать вопрос. Товарищ Михельс говорил, что во Франции и в Италии конъюнктура кажется ему более благоприятной, чем в Германии. Хотел ли он этим сказать, что французские или итальянские организации могут, если представится случай, пойти на риск, не будучи уверены, что за ними последует Германия? Михельс, глядя на спросившего, ответил, что именно таково, признаться, его мнение. – Но какие признаки, по мнению товарища Михельса, могли бы указать, что подходящий момент наступил? На какие обстоятельства следует рассчитывать? Михельс ответил сперва в общей форме, что благоприятны в принципе все обстоятельства, ослабляющие государство, более или менее парализующие его. – Большие рабочие волнения? – Хотя бы. – Угроза европейской войны? Прежде чем ответить, Михельс ощупал взглядом собрание. Затем пустился в длинное рассуждение со всякого рода оговорками, обиняками и сильной жестикуляцией. Мало-помалу выяснилось, что напряженное состояние, предшествующее войне, способно, по его мнеиию, скорее усилить временно государственную власть, чем ослабить ее. Тем не менее правы те, кто усматривает известную связь между угрозой войны и революционными возможностями. Проблема заключается в порядке чередования фактов. Аудитория поняла, в конце концов, что благоприятным для революционного действия условием он считает уже возникшее состояние войны, не только объявленной, но уже затянувшейся настолько, что государственный строй успел расшататься. Слушатели несколько опешили. Неужели надо было скрестить руки перед угрозой войны и даже пожелать войны для увеличения шансов революции? Михельс ответил, что проблема при такой ее постановке обращается, конечно, в тягостную моральную проблему, но что в действительности она ставится не так. За европейскую войну революционеры будут нести не больше ответственности, прямой или косвенной, чем за землетрясение. И если бы она разразилась, то они вольны извлечь из нее выгоду. Как это надо понимать? Не думает ли он, что революционные организации бессильны предотвратить войну? Он сказал, что в его стране это, к несчастью, несомненно. С несколько меньшей уверенностью можно это утверждать относительно других стран. Но практически это сводится к тому же. Достаточно одной великой державе начать войну, чтобы и другие принуждены были воевать, хотя бы для самозащиты. Поэтому, при неспособности организаций одной великой державы предотвратить войну, ее нигде нельзя будет предотвратить. Как бы ни были искренни некоторые заявления Всеобщей конфедерации труда, не следует ими обольщаться в этом отношении. Но действительно ли война представляется ему неизбежной? Он поднял руки, промолчав. Лицо его говорило: да. Многие присутствующие обнаружили свою солидарность с ним в этом вопросе. Но пожелали узнать, какие у него есть особые основания для такого прогноза. Сначала он уклонился от объяснений. Сказал, что основания у него те же, что и у всех. В ответ на один более определенный вопрос он согласился, что Германия сама по себе, при том состоянии, в каком она находится, представляется ему "достаточным очагом войны". Кто-то спросил его, как развивалась бы, по его мнению, война. Он отговорился тем, что не является пророком. – Однако, вы строите известные гипотезы, допуская, что революционное действие могло бы отпочковаться на войне. Он ответил, что для ясности изложения можно, конечно, пользоваться некоторыми гипотезами. Но строить гипотезу – не значит пророчествовать. После некоторых оговорок в этом роде он согласился заявить, что в случае войны считает вероятной военную победу Германии, так как она во многих отношениях превосходит своих возможных противников. Россия – гнилая держава, которая держится на ногах только чудом. Там именно начнутся поражения и революция. Франция вскоре последует за нею. – А остальные державы? – крикнули ему. В отношении Тройственного Союза Михельс полагал, что Италия выступила бы очень неохотно на стороне своих союзников и первая подверглась бы революционной заразе, исходящей от противоположного лагеря. – А Австро-Венгрия? С точки зрения специфически революционной на Австро-Венгрию приходится мало рассчитывать. Ее крушение было бы вызвано взрывом националистических страстей. Невозможно предвидеть, возникнет ли национальное движение в связи с военными затруднениями, или явится их причиной, или воспользуется для своего возникновения революционной агитацией в других странах. Вообще, если не говорить о Вене, то эта часть Европы представляет мало интереса. – А Англия? Михельс полагал, что Англия постарается как можно дольше держаться роли арбитра и выступит лишь очень поздно, чтобы ограничить победу Германии, а также, быть может, чтобы противопоставить подымающейся отовсюду революции новый Священный Союз. Он даже не был уверен, не явится ли Англия, в конечном счете, тем главным барьером, на который натолкнется революция. – Так что все может кончиться поединком между Англией и революцией? Михельс дал себя увлечь. Он оборвал свою речь и сказал, что все это – весьма смелые предположения, возникшие у него по ходу данной дискуссии, и что события не поддаются предвидению. Уже через неделю он, быть может, отказался бы считать эти гипотезы своими. Один из седобородых старцев воскликнул: – А мы? Нам-то как быть? Ждать, пока пруссаки не появятся снова в Шатильоне? А потом что? Повторить историю Коммуны? Михельс объявил, что "возможность воспользоваться явлениями, не зависящими от воли", не освобождает партии от обязанности методически подготовить свое выступление. Напротив. Воспользоваться такими явлениями можно только при надлежащей подготовке. Среди различных способов можно указать хотя бы на вербовку единомышленников в армии, в правительственных учреждениях и даже в полиции. Под конец прения сделались очень шумными и сумбурными. Однако, один из молодых слушателей вызвал инцидент, снова введший их в русло. Он встал и произнес резким голосом: – Подводя итоги, если я правильно понял товарища Михельса, он в принципе не питает к войне никакой вражды? Михельс ответил, что был бы рад, если бы революция опередила войну и тем самым уничтожила ее очаги, но что революционеры современного склада не должны отказываться от извлечения выгод из насильственного положения, созданного другими, совершенно так же, как они не вправе сами отвергать насилие. Молодой человек спросил еще: – По-видимому, товарищ Михельс в принципе не отвергает также диктатуры? Михельс сказал, что было бы легко спорить о словах, но что лично он слов не боится. Как ни называть абсолютную власть вождя – диктатурою или иначе, он может только повторить, что такая власть, вероятно, сама собой установится в критический момент революции. Молодой человек уселся, произнеся: – Я благодарю товарища Михельса. На обратном пути Лоис Эстрашар сказал, сдвинув шляпу на затылок с нахмуренного лба н нагнувшись к Кинэту: – Я не патриот. Но этот немец все-таки немного взбесил меня. Ни за что не соглашусь, что мы у себя не сделаем революции, пока нас немцы не поколотят. А затем, самый тон, каким он это вам преподносит! Вы слышали? Словно это самая естественная вещь. Спокойствие какое!… Ну нет, не так уж я уверен, что мы дадим себя поколотить. А вы? |
||
|