"Этюды о моих общих знакомых" - читать интересную книгу автора (Стивенсон Роберт Луис)

СТИХИ

Довольно суровая необходимость лишь слегка касаться этих подробностей жизни Бернса, хотя представлялись желательными подробные описания и уточнения, оставляет мне немного возможностей говорить о стихах, так прославивших его имя. Однако все равно необходимо сделать несколько замечаний.

Когда поэт добился первого громкого успеха, стихи его были замечательны в двух отношениях. Во-первых, в то время когда поэзия стала отвлеченной и светской вместо того, чтобы по-прежнему говорить о пастухах, грозах и воплощениях, Бернс писал о подлинных обстоятельствах жизни, какими бы скучными и неприглядными они ни были. Во-вторых, когда английское стихосложение стало особенно вымученным, нескладным, слабым, а слова использовались с буквалистической робостью, его стихи были непринужденными, яркими, красочными и выразительными, слова использовались с безупречными здравым смыслом и смелостью, как представлялось наиболее нужным для создания ясного впечатления. Если взять тех английских авторов, которыми Бернс больше всего увлекался, мы сразу же увидим, что он ничем не обязан им, кроме полученного предостережения. Возьмите, к примеру, Шенстона и обратите внимание, как этот изысканный автор расправляется с фактами жизни. Помнится, у него есть описание джентльмена, скользящего или идущего по тонкому льду, представляющее собой прямо-таки чудо неправдоподобия. Память подводит меня, и я не могу точно припомнить, скользил герой или шел; точно так же другой автор описывает бой, а читатель до конца не может понять, была ли то кавалерийская атака или медленное, упорное наступление пехотинцев. Таких неясностей у Бернса не может быть; его стихи полярно противоположны неясной, сбивчивой писанине; и если человек проведет всю жизнь за изучением Шенстона, это будет лишь все больше отдалять его от написания стихотворения «Насекомому». Однако Бернс, как великий художник, принадлежал к определенной школе и продолжал традицию; только школа и традиция были шотландскими, а не английскими. В то время когда английский язык становился с каждым днем все более педантичным и негибким, а литература бесцветной и вялой, в соседней стране существовал иной диалект и другая школа поэзии, ведущая свое происхождение через короля Якова I от Чосера. Уже один диалект говорит о многом; на нем тогда писали в разговорной манере, что сохраняло его свежесть и гибкость; и он, хотя не был приспособлен для героических порывов, являлся точным и ярким средством для выражения всего, связанного с повседневной жизнью. Поэтому всякий раз, когда шотландские поэты оставляли старательное подражание скверным английским стихам и переходили на свой диалект, их стиль оживлялся, и они писали о веселой и несколько вульгарной жизни в Шотландии правдиво и выразительно. У Рэмзи и в большей степени у бедняги Ферпосона были горячность, юмор, литературная смелость и способность сказать то, что они хотели, доходчиво и блестяще, что в последнем случае должно было оправдать большие ожидания. Умри Бернс в том же возрасте, что Ферпосон, то не оставил бы нам буквально ничего достойного упоминания. Таким образом, Бернс очень многим обязан Рэмзи и Ферпосону, он не только следовал их традиции и пользовался их стихотворными размерами, но откровенно им подражал.

Эта склонность позаимствовать замысел, строить на чужом фундаменте заметна у Бернса с начала до конца, в периоды писания и песен, и ранних стихотворений; и кажется весьма странной у такого оригинального человека, который оставил такой сильный отпечаток своей личности на всем, чего касался, стихи которого блестяще отмечены той «неизбежностью», в которой Вордсворт отказывал Гете.

Вспоминая, чем Бернс обязан своим предшественникам, мы не должны забывать, как далеко вперед он ушел от них. Они уже «открыли» природу, но Бернс открыл поэзию — более возвышенный и глубокий образ мыслей о вещах, которые составляют природу, более возвышенный и совершенный стиль для речи о них. Рэмзи и Фергюсон отличились в создании популярных — или лучше сказать вульгарных? — альбомных стихов, комических и прозаичных, написанных, можно подумать, в тавернах, пока собравшаяся компания ждала своего лауреата; но с появлением Бернса эта грубая, насмешливая литература обратилась к более тонким материям, усвоила серьезность мысли и непринужденный пафос.

У своих предшественников Бернс взял ясный разговорный стиль и манеру ходить на собственных ногах, а не на академических ходулях. Ни один поэт не владел более полно своими выразительными средствами; можно без преувеличения сказать, что стиль был его рабом. Отсюда та сила эпитета, такого красочного и впечатляющего, что иностранец склонен объяснять ее каким-то особым богатством или приспособленностью к поэзии того диалекта, на котором писал Бернс. Отсюда та гомеровская точность и полнота описаний, которые рисуют нам подлинный лик природы в целом и в частностях. Отсюда и неизменно высокие литературные достоинства его лучших стихотворений, Бернс нигде не впадает в скучное занятие образными описаниями и представляет все, как и нужно представлять в искусстве слова, посредством ясной развернутой мысли. Принсипел Шерп, к примеру, предлагает нам пересказ одного сурового стихотворения; и для тех, кто знает греческую поэзию только по пересказам, оно обладает теми же достоинствами, какие они привыкли выискивать и хвалить у греков. Современники Бернса удивлялись, что он, посетив столько знаменитых гор и водопадов, не воспользовался такой возможностью написать поэму. Право же, указанные случаи в высшей степени полезны и вдохновляющи для мелких виршеплетов-дилетантов, а не мастеров слова. Подобно тому, как неважно говорящие по-французски рады подробно останавливаться в разговоре на том предмете, о котором уже говорили раньше или слышали, как говорят другие, потому что знают нужные слова, дилетант-виршеплет радуется зрелищу водопада, потому что усвоил нужное настроение и знает соответствующие ему слова в поэзии. Но диалект Бернса годился для любого предмета; и будь то ненастная ночь, пастушеская колли, с трудом бредущая по снегу овца, поведение трусливых солдат в бою, походка и мысли пьяного или всего лишь крик деревенского петуха поутру, он способен найти слова, чтобы придать описанию свежесть, самобытность, отчетливость. Он всегда был готов позаимствовать тему, словно испытывал трудности с замыслом — скажем, выбором темы из окружающего мира, который, видимо, был для него весь в равной мере живым и значительным, но когда тема была выбрана, мог совладать с нею сам и сделать каждый штрих достижением. К тому же совершенное мастерство позволяло ему выражать всевозможные настроения и плавно, гармонично переходить от одного к другому. Многие изобретают диалект лишь для одной стороны своей натуры — пафоса, юмора или тонкости чувств — и за отсутствием средств оставляют все прочее невыраженным. Если встретите такого, то обнаружите, что в разговоре он исполнен мыслей, чувств, впечатлений, которые по недостатку мастерства не выразил в своих писаниях. Но Бернс не знал таких препятствий; он мог вложить в стихотворение всю свою натуру, напитать его ею с начала до конца. Если б у доктора Джонсона, этого высокопарного, искусного стилиста, не было преданного Босуэлла, что бы мы знали о нем? И разве могли бы радоваться знакомству с ним, как радуемся теперь? Те, кто беседовал с Бернсом, рассказывают нам, как много потеряли мы, не имевшие такого удовольствия. Но я думаю, они преувеличивают свое преимущество: думаю, в нашем распоряжении весь Бернс, раскрывшийся в своих превосходных стихах.

Бернс поразил Вордсворта и весь мир своим стилем, а не темами. Существует лишь одно достоинство, которое есть смысл принимать во внимание у поэта и писателя, — что он пишет хорошо; и один губительный недостаток — что он пишет плохо, тогда уж лучше размышлять в книге о матросском попугае. И таким образом, если Бернс помог изменить ход истории литературы, то своей откровенной, ясной, мастерской манерой письма, а не выбором обыденных тем. Конечно, эти темы волновали его, а не были избраны из принципа. Бернс писал о том, что видел, потому что это было присуще его натуре; и традиции школы, из которой он вышел, по счастью, не отвергали обыденных тем. В эти темы он вкладывал глубокий комментарий собственной натуры; они все пронизаны Бернсом и интересны нам не сами по себе, а потому, что прошли через дух такого искреннего и сильного человека. Таков признак живой литературы, и более живых творений, чем у Бернса, не бывало.

Какой порыв сочувствия подчас обнаруживается у него в областях, которых раньше никто не касался, иногда он изливается на полевую мышь, цветы и самого дьявола, иногда ведет прямой разговор от сердца к сердцу, иногда ликующе звенит, будто колокола! Когда мы сравниваем «Новогодний привет старого фермера его старой лошади» с умным и холодным стихотворением, написанном за полвека до того, — «Смерть лошади старика», мы видим дух той перемены, которую осуществил Бернс. А что до манеры, кто из читавших «Двух собак» сможет забыть, как колли Люат описывает веселье в доме и принимает в нем участие?

Отцы усядутся кружкомИ чинно трубку с табакомПередают один другому.А юность носится по дому.Я от нее не отстаюИ лаю — так сказать, пою. [12].

Вот эта страстная сила сочувствия оказалась роковой для многих женщин, а из-за Джин Армор в конце концов для него самого. Его юмор исходит таким глубоким, спокойным потоком, что я отважусь назвать Бернса лучшим из поэтов-юмористов. Он поворачивается на середине, чтобы выразить благородное чувство или высказать четкое замечание о человеческой жизни, стиль меняется и становится подобающим случаю. Кажется, Принсипел Шерп радостно говорит, что Бернс не был бы шотландцем, если б не любил морализировать, и не был бы, можно добавить, сыном своего отца; но (что стоит отметить) его морализаторство в значительной степени мораль его жизненного пути. Он был одним из наименее безликих художников. Если не считать «Веселых нищих», он нигде не выказывает драматургического таланта. Мистер Карлейль сетовал, что «Тэм О'Шентер» из-за отсутствия этого достоинства лишь красочное и поверхностное произведение; я могу добавить, что в «Двух собаках» именно в нарушении драматической правильности заключается большая часть юмора. Поистине Бернс был настолько самим собой, что это бросается в глаза на каждой странице; и вряд ли найдется уместное замечание в осуждение или похвалу его поведения, какого он сам не вставил в свои стихи. Увы! Что касается духа этих замечаний, они представляют собой поистине жалкие извинения за столь порочную жизнь, за нереализованные, загубленные таланты и словно бы демонстрируют, какую незначительную роль играет разум в любовных делах мужчины. Вот по крайней мере один человек, который проницательно предсказал собственную судьбу; однако это знание не могло ему помочь, и он вынужден был с открытыми глазами принять свою трагичную участь. За десять лет до кончины Бернс написал себе эпитафию; и ни последующие события, ни критический взгляд потомства не указали нам ни единого слова, какое следовало бы изменить. И наконец, разве он не высказал последнюю невыполнимую просьбу?

Не будь к мужчине ты суров,А к женщине тем боле;Пусть и полно у них грехов,Грешить — людская доля:Сокрыто быть должно одно…

Одно? Боюсь, каждый мужчина и каждая женщина «сокрыты» для всех своих ближних с рождения до смерти, как в величайших добродетелях, так и в самых прискорбных пороках; и мы, пытающиеся понять характер Бернса, можем усвоить этот его урок и не быть суровыми в своих суждениях.