"Шведские спички" - читать интересную книгу автора (Сабатье Робер)Глава одиннадцатаяЛетний дождь падал крупными каплями, которые люди прозвали «монетами в сто су». Это длилось несколько минут, потом выглянуло желтое солнце, небо смирилось, и земля начала дымиться. Никогда еще улица не была такой светлой. Такой ослепительной. Пока Альбертина Хак, взяв жирный косметический карандаш, переделывала свою бородавку в родинку, Оливье пристроился на жестяном выступе ее подоконника и, покачивая в пустоте ногами, разглядывал их сквозь белокурую завесу своих кудрей. На улице баловался Рамели, со свистом выпуская воздух из надувного мяча, в ожидании упреков от домохозяек, раздраженных этим невыносимым шумом. Две маленькие девчонки прервали игру в «птица летает» и зажали себе уши. Потом папаша Громаляр подошел к Рамели и приложил горящую сигарету к мячу, который тут же лопнул. Рамели начал вопить. Накануне Оливье вернулся домой так поздно, что Жан, который еще не спал, заметил ему: — Ты заслуживаешь трепки, но пока пусть останется так. А Элоди сонным голосом выкрикнула с кровати: — Сироту не бьют. Сейчас Оливье забавлялся тем, что выбивал на стене каблуками какой-то ритм; Альбертина попросила его перестать дурачиться. Сегодня день был особенный. Оливье знал, что в школе на улице Клиньянкур выдавали награды за успехи в учебе. Именно поэтому он притворялся развязным и равнодушным, чтобы скрыть свою грусть, и она все усиливалась и достигла крайних пределов, когда он заметил, что товарищи по школе, празднично одетые, очень довольные, подымаются вверх по улице. На головах у мальчиков были венки, сплетенные из лавровых листьев, а девочки украсили себя лентами и бумажными розами. Их премии — книги (некоторые в красных обложках, остальные в простых) — были перевязаны трехцветной лентой с пышным бантом в форме розана. Лулу, чьи черные кудри дома попытались кое-как привести в порядок, хорохорился изо всех сил: ему досталась главная школьная награда — стопка из шести книг с позолоченным обрезом. У Капдевера было всего две книги, но он нес их так, чтоб все заметили, какие они тяжелые, что отнюдь не соответствовало действительности. Ребята в пути отстали от своих родителей, чтобы встретиться с Оливье и показать ему книги. Мальчик не без зависти рассматривал их прекрасные награды. А про себя думал, что как ни красивы эти книги, куда им до книг Даниэля, и, кроме того, придет день, когда он, Оливье, будет читать Золя, о котором говорил ему Бугра. Он очень удивился, когда Лулу вынул из-под своей стопки маленькую книжечку, завернутую в прозрачную бумагу, и заявил: — А это тебе. Бибиш послал. Он сказал, что это награда для утешения. Ошеломленный Оливье не решался взять книгу. Он прочел ее заглавие: « — Кто это? — спросил Оливье. Капдевер надул щеки и с шумом выпустил воздух — это означало, что он и представления не имеет. В конце концов, все это неважно: детей почти всегда награждают книгами, которых они не могут понять. — Наверно, что-то с колониальной выставки, — предположил Лулу. Оливье ощутил и радость и грусть. Он не понимал смысла фразы «Награда для утешения», но все же полагал, что «утешение» в каком-то смысле связано со смертью матери. — Ну что ж, тогда… — сказал он, держа свою книгу бережно, как поднос. И спросил: — Это Бибиш?.. — Да, — ответил Лулу, — это он ли-ч-но тебе дарит! Господин Гамбье, по кличке Бибиш, принадлежал к той породе учителей начальной школы, которые то проявляли к ученикам чрезмерную строгость, то строили из себя ласкового папочку. Жил Бибиш в районе Лила в домике с маленьким садом, в котором росли три яблоньки. По утрам он вынимал из портфеля два больших яблока и клал на свой стол для всеобщего обозрения. Тот, кто отличался по сочинению, диктовке или по арифметике, имел право на яблоко. Книга, которую он прислал в подарок Оливье, чем-то походила на яблоко из сада Бибиша. Тем временем этот ужасный Лопес, сложив руки рупором, уже кричал Капдеверу и Лулу: — Знаете, на кого вы похожи в ваших венках? Оба мальчика, как и следовало ожидать, решили его проучить. Они протянули свои книги Оливье: — Держи, Олив! Сейчас мы его «протрем с песочком». И хотя у них на головах, как у римских императоров, были лавровые венки, ребята бросились в погоню за Лопесом, а Оливье, нагруженный книгами, неожиданно услыхал над собой чей-то голос: — Замечательно, малыш, это просто замечательно! Он обернулся. Длинный худой старик в сером костюме смотрел на него сквозь пенсне в золоченой оправе. И, так как Оливье явно не понял его, он указал на стопку книг: — Значит, ты хороший ученик, да? Не сомневаюсь, первый в своем классе? — Э-э… нет! — ответил Оливье. — И притом еще скромный… Старик любезно покачал головой и пошел, заложив руки за спину, сутулясь, вспоминая, по-видимому, свое далекое детство, когда и он был хорошим учеником. Когда взлохмаченные Лулу и Капдевер вернулись за книгами, Оливье рассказал им про старика и дети расхохотались. Лулу сразу же попытался принять важный, как у того старика, вид… но его волосы были в ужасном беспорядке и смешно торчали из-под венка, сбитого набекрень. А Капдевер заявил: — Ну вот и конец замятиям. Уже каникулы, ребята… Лулу воспринял эту очевидную истину как открытие. Он заломил венок на затылок и загнусавил: — Хм! Хм! Это правда! Каникулы наступили. Вот позабавимся все трое! Ты будешь Крокиньоль, я — Рибульдинг, а Капдевер — Филошар. Приятели стали гримасничать, по-обезьяньи подражая трем действующим лицам из «Пье-Никеле»[14]. Лулу ткнул рукой в волосы Капдевера, взъерошил их и закричал: «Кудрявый красавчик», — Оливье засмеялся: Капдевер ненавидел, когда его так называли. В последующие за этим дни дети завладели всей улицей. Их было так много, что даже те, с чьей помощью они появились на свет божий, ворчали на обилие детворы, вопящей, бегающей, размахивающей руками. Сама мысль о том, что начались каникулы, воодушевляла сильней, чем солнечное тепло, вливала в вены новую кровь, придавала крепость мускулам и вызывала приливы фантазии. Освободившаяся от школьных уз детская энергия становилась неугомонной. К тому же у местных школьников прогулки парами или цепочкой не были в особой чести. Вот почему было решено откопать топор войны. Переговоры велись с традиционными противниками, то есть с грозными личностями, проживающими на улице Кашле, и вскоре был сформирован отряд из мальчишек улиц Лаба и Башле. Впервые можно было увидеть, как Лопес, Дуду, Пладнер и вся эта банда мирно беседует с Лулу, Капдевером, Жако, Шлаком, Рири, Оливье и другими. Совет происходил в верхней части улицы Лаба на развалившихся ступеньках лестницы, выходящей в тупик. Враги были известны: «Те, что с улицы Лекюйе!» Улица эта шла параллельно улице Лаба, но была отделена от нее улицей Кюстин и находилась где-то там «на другой стороне реки». Что касается ребят с улицы Лекюйе, то их словно осенило, и, охваченные таинственным предчувствием, они уже начищали оружие. А разные сомнительные типы, шпионы или мнимые полпреды сновали взад и вперед между двумя враждебными лагерями. Все шло совсем как у взрослых: готовиться к побоищу было столь же увлекательно, как и вести войну. Пришло время собирать пистолеты со стрелами и пробками, деревянные мечи, луки, рогатки и духовые трубочки. Каждый лагерь скопил значительные запасы боевого снаряжения: камней, шариков из папье-маше (вся улица, включая и девочек, целыми днями жевала бумагу), палок, алжирских бомб, ракет и бумажных стрел… Некоторых, как например, Оливье и Лулу, интересовала сама игра, к дракам у них особой страсти но было. Других же, вроде хулиганов с улицы Башле, увлекала именно уличная драка, и это могло завести далеко. Однако в обоих лагерях «умеренные» со дня на день откладывали опасное столкновение. За исключением одного драматического случая, героями и жертвами которого стали Лулу и Оливье, ничего значительного не произошло. К тому же многие разъехались на каникулы, что повлекло за собой потери в воинских частях. И все военные радости так и остались игрой воображения. Однако вольные стрелки, Оливье и Лулу, проявили некоторое неблагоразумие, совершив разведывательный рейд непосредственно во вражеский стан. Они тут же были окружены и взяты в плен. Правда, оба мальчика не особенно сопротивлялись — они увлеклись игрой и допустили, чтоб караул затащил их, заставив поднять руки, в дальний дворик какого-то дома на улице Лекюйе, на чужой территории. Дети улицы Лекюйе, где обитали люди более состоятельные, чем на улицах Лаба и Башле, не были такими озорниками, как их противники. Некоторые из них даже посещали классы в учебном заведении Лафлесель с очень приличной репутацией, а среди тех, кто ходил в школу на улице Клиньянкур, было много друзей. Поэтому пленники не очень-то испугались тут же созданного трибунала из трех военных судей: Мелло — парня смирного, добродушного, с веснушками на носу, маленького белокурого и курносого Пиреса с мелкими, как у кролика, зубами, и миролюбивого мечтателя Менкаччи. Все прошло бы благополучно, если бы не Лепра и Лабрусс, двое верзил, менее «гуманных», чем прочие, которые предложили позорную кару, выраженную Лабруссом в четырех словах: « Предложение понравилось, и все остальные выразили свое согласие. Лулу и Оливье обменялись быстрым взглядом и попробовали удрать. Но дальше первого дворика уйти им не удалось, их схватили и заставили оставаться здесь. — Ваксы! — потребовал Лабрусс. — Дорого вы за это заплатите, смотрите! — сказал Лулу. — Око за око, зуб за зуб, вот как мы вам отомстим! — заявил Оливье. Ждать пришлось недолго. Менкаччи пришел с коробкой черной ваксы и щеткой, которые стянул у матери. Начали с Оливье. После свирепого сопротивления он был численно подавлен противником. Как герой перенес он несколько пыток, а потом враги стащили с него штанишки и начали мазать черной ваксой его круглые ягодицы. Лулу не мог скрыть своего бешенства. Он принялся вопить, и пришлось заткнуть ему рот платком. Пришла встревоженная привратница этого дома и, вооружившись выбивалкой для ковра, сплетенной из ивовых прутьев, принялась выколачивать ею спины озорников. Началось неудержимое бегство, и тогда Оливье и Лулу остались одни. Оливье начал натягивать штаны. Он был весь красный, руки у него дрожали. А Лулу повторял сквозь зубы: — За это они заплатят, заплатят! Не в силах удержаться, они кричали: — Ну и бандюги же, подлые! Ребята пулей пробежали улицу Лекюйе, но сразу вернуться на улицу Лаба не решились. Оливье был озабочен, как привести себя в порядок, где отстирать грязные трусики, чтоб Элоди ничего не заметила. Может, прибегнуть к помощи Бугра или Альбертины, но как им все это объяснить? Уныло опустив головы, ребята дошли до Шато Руж, потом по улице Пуле побрели к рынку. Торговцы ранними фруктами укладывали горками персики, сливы, абрикосы, выставляя сверху наиболее красивые. На черных грифельных досках они надписывали мелом цены и готовились к натиску домохозяек. Зеленщицы регулировали весы и сворачивали кульки из старых газет. Рядом, опершись на свою метлу, стоял дворник и задумчиво смотрел на канавку. Оливье и Лулу все еще не могли прийти в себя от нанесенного им оскорбления. Лулу готовился мстить не на живот, а на смерть. Оливье прикидывал возможные последствия: на улице его никто не станет жалеть, даже могут наградить издевательской кличкой: «Эй, черный зад», или кинут: «Задница-то вся в ваксе!» Наконец Оливье решился заговорить: — Слушай, Лулу. Я хочу тебя о чем-то попросить… — О чем? — Да эта вакса… Никому про нее не говори. Никому! Понял? Пусть это останется нашей тайной. Но Лулу не ответил. Голова его все еще была занята бандой с улицы Лекюйе, и он мысленно представлял себе добрый десяток ребят, перевязанных, как колбасы, лежащих задом вверх, а рядом коробки с ваксой — всех, всех цветов… Под конец он все же поделился своими планами. — Нет, мы скажем нашим. Тогда они помогут отомстить. Раздолбаем их вдрызг! Ему, видно, казалось уже, будто все мальчики с улицы Лаба и Башле прошли через эту пытку — «обмакнуть задом в ваксу». Оливье, который никак не рассчитывал на подобную солидарность, начал угрожать: — Если ты проговоришься, Лулу, то я скажу, что и тебя мазали ваксой, и даже… — И даже? — И даже… со всех сторон! — Врун! — А ты ябеда! Они злобно посмотрели друг на друга, однако серьезность ситуации заставила их прийти к соглашению. — Ладно, — сказал вдруг Лулу, — не будем болтать про ваксу. Только придется сказать, что они нам руки выкручивали, лупцевали, плевали нам в рожу. А потом кричали, что ребята с улицы Башле — подонки… И еще… И еще… Ну ладно! Заткемся! Они хлопнули по рукам, скрепив сделку, как торговцы скотом на базаре. И посмотрели друг другу прямо в глаза: общая беда их объединяла. Лулу уставился в сторону улицы Лекюйе и выкрикнул: — Если ты не идешь к Лагардеру[15], Лагардер пойдет к тебе сам. За этим последовала короткая пародия на дуэль. Потом ребята заулыбались весело, как и прежде. Оливье чувствовал, что его трусики просто приклеились к коже. Он еще раз посмотрел на приятеля, вспомнил песенку « Ребята по очереди пробовали кататься на самокате маленького Рири, которому отец подарил эту штуку в конце школьного года в награду за прилежание. Каждый из мальчишек должен был объехать дважды вокруг квартала, а Анатоль засекал время. К удивлению всех, выиграл Оливье, но Капдевер обвинил его в мошенничестве, и они пылко заспорили. Альбертина, с лицом ярким, как помидор, сидела на своем обычном месте перед открытым окном и подшивала края грубого полотняного полотенца с красными полосами. Одновременно она слушала стоявшего под окном Гастуне, разъяснявшего, что в прежние времена было гораздо лучше, что упадок наметился уже в начале тридцатых годов, когда из-за красных все стало загнивать, и теперь страна идет к краху и сплошной анархии… Альбертина задумчиво покачивала головой. Они обменялись еще парой фраз, начинавшихся с одних и тех же слов — «в мое-то время» или «когда я был помоложе», — потом наступила пауза. Альбертина склонила голову, поглядывая, как ей казалось, весьма нежно на своего собеседника. Она все ждала той счастливой минуты, когда он наконец скажет: «Надо бы нам пожениться». И тогда бы она, накручивая на палец один из своих локонов, приняла бы мечтательный вид и, чуть пораздумав, ответила бы ему с очаровательной снисходительностью: «Гастуне, в нашем-то возрасте…» Хозяин « — Ну! Тебе играть, твой черед… Где же пребывал Оливье? Он замечтался. Мальчику было хорошо с друзьями. Подумать только — ведь ему казалось, что они оттолкнут его, раз он потерял мать. Нет, он чувствовал себя с ними на равных и веселился вовсю; однако он понимал: это лишь видимость и что-то все же их разделяет. Ему случалось чувствовать себя одиноким, отчужденными от всего и всех. Когда ребята толковали о семенных делах, о планах на будущее, все это казалось ему посторонним. Оливье их слушал, что-то говорил в ответ, снова слушал, а потом будто куда-то проваливался. — Ох! Извините… — Ты опять витал в облаках? Оливье положил свою карту на карту Лулу, и оба разом воскликнули: «Спор». Игра еще продолжалась довольно долго, но, так как никому не удавалось заполучить все карты другого, решили заняться еще чем-нибудь. В доме на перекрестке Итальяночка расчесывала перед зеркалом, стоящим на подоконнике, свои длинные волосы. Она подмигнула мальчикам и, упершись рукой в бок, приняла позу кинозвезды. — Ах! Эти девки… — пренебрежительно протянул Лулу. Потом подошел Капдевер, бледный, с повязкой на руке. — Ребята, я ранен, у меня будет шрам! Он со многими деталями рассказал о своей неприятности: нес в руке бутылку с уксусом и упал с лестницы. Каждый из ребят тоже захотел похвалиться чем-нибудь этаким. Оливье показал маленький рубец на верхней губе, а Лулу — сломанный зуб. Капдевер возразил: — Это так, но я упал в обморок. Совсем вроде умер! — Да, это верно! — подтвердил Лулу. — Но у меня еще хуже! Он разулся и задвигал пальцами у них перед носом. Дети наклонились посмотреть. — Что с твоей лапочкой? — спросил Оливье. — А вы не видите? Они снова нагнулись, чтоб еще внимательней осмотреть его стройную мальчишескую ногу, весьма обычную, только немного грязную у лодыжек, и все же не поняли, в чем дело. Лулу, довольный тем, что заставил их напрасно искать, заявил наставительным тоном: — У меня на ноге пять пальцев, ребята! Дуралей Капдевер не нашел ничего лучшего, как сказать, что так ведь у всех людей, но Оливье ответил: — Что за идиотские шутки! Неизвестно почему Лулу тут же присовокупил: «А Принцесса положила свою жвачку на край рояля», — но это только вызвало смех. Веселье стало еще более бурным, когда дети увидели, что идет Рири, растопырив пальцы, совсем как женщина, ожидающая, пока у нее высохнет лак на ногтях. Он объяснил, что мама вымазала ому пальцы горчицей, чтоб он больше не грыз ногти. — Слопай горчицу и продолжай! — сказал Лулу. — От нее в носу щиплет! — Обожди, мы сейчас покажем. Каждый раз понемножку слизывай копчиком языка… У прилавка « — Подумать только, бразильцы хмелеют от кофе! — Небось, хорошо пахнет! — сказал какой-то пьянчуга, потягивая белое вино. — Они еще топят им паровозы! И даже в море выбрасывают! — К счастью, папаша Маглуар[16] не выливает в колодец свой «кальвадос»! — сказал Эрнест, подбавляя солидную порцию спиртного в кофейную чашечку. Вошла мадам Папа, проводившая своего военного внука на Восточный вокзал и, не присаживаясь, с ходу сказала: — Один «распай»! На улице какой-то старичок, глядя вверх, напевал « — Я скоро в деревню поеду! — радостно возвестил Лулу. — И я тоже. Они принялись подражать мычанию коров, блеянию овец, кряканью уток, кудахтанью кур. По всей улице слышалось: — Очумели они, что ли, черт возьми, эти паршивцы! Не сомневаясь, что он попадет в самую точку, Гастуне завопил: — А ну заткнитесь! И Люсьен, который шел мимо с большим радиоприемником на плече, засмеялся. Газета « Мальчишки бежали следом и за колонной официантов кафе — те шли в своих белых передниках, покачивая в руках подносы с бутылкой аперитива и стаканчиком, которые по условиям состязаний ни в коем случае нельзя было уронить, а также сопровождали продавцов газет, нагруженных своим товаром. Все эти соревнования придавали улицам праздничный вид. Затем благодаря своей дружбе с Принцессой Мадо Оливье провел еще несколько восхитительных вечеров. Принцесса была свободна и посвящала мальчику немало времени: то звала его к себе домой, чтоб чем-нибудь угостить, то доверяла ему погулять с собачками, с которыми он бегал от одного газового фонаря к другому, намотав поводок вокруг руки. Как-то вечером Мадо постучалась в квартиру Жана, который встретил ее со сдержанным восхищением. — Вы позволите мне взять с собой Оливье? Я его свожу в кино… Сначала Элоди проявляла недоверчивость, но Мадо улыбалась так, что сопротивляться было трудно, к тому же она умела отпустить парочку очень приятных комплиментов, вроде: «Как у вас мило дома!», или «Вы сегодня чудесно причесаны!», и постепенно все улаживалось. Оливье быстро надевал свой костюм со штанишками-гольф, смачивал волосы, чтобы хорошо проложить пробор, чуть выше обычного — так было теперь в моде. Мадо сажала его в такси, и они уезжали далеко от своей улицы в поисках какого-нибудь легкого фильма вроде: « Мадо читала ему вслух разные новости, сплетни, распространяемые в ответах на письма читателей, ближайшие планы кинозвезд, рассказы об их путешествиях, личных связях — и все это выглядело таким значительным! Расслабленным голосом Мадо говорила: «Это звезда фирмы — Ну как, понравился тебе фильм? Оливье всегда отвечал «да», даже если ничего не понял. Когда сеанс кончался, Мадо нередко вела его в большие кафе, где пахло вермутом и плакали скрипки цыганского оркестра. Для себя она заказывала «джин-физз», а для мальчика — лимонад. Обстановка, окружавшая их, пьянила Оливье, к тому же Мадо беседовала с ним с такой неподдельной нежностью. Ей казалось, что Оливье не такой, как другие дети этой улицы. Она находила его более деликатным и нежным. Она старалась научить его поведению в обществе, приличным манерам: «Нет, Оливье, не надо говорить «За ваше!». Улыбнись и просто подними свой бокал!» Или: «Тебе следует уступить свободное место даме, с которой ты вместе идешь». Или еще: «Ты ведь мужчина, так протяни руку и помоги мне выйти из такси». В кафе со всех сторон были зеркальные стены, они отражали и как бы множили до бесконечности находящихся тут людей. Балансируя нагруженными подносами, повсюду сновали официанты, которые выглядели такими веселыми, будто для них это была игра, а не работа. Если какой-нибудь мужчина, пользуясь случаем, пытался завязать с Мадо разговор, она королевским жестом отклоняла эту попытку. — Не докучайте мне. Разве вы не видите, я с сыном! И Оливье грезил, что он здесь сидит вместе с мамой Виржини. Это игра, и потому мама нарядилась совсем как киноактриса. Иногда Мадо делала ему сюрпризы, вытаскивая из сумки какие-нибудь лакомства, а однажды вечером, когда она за ним зашла, принесла клетчатый шотландский галстук, который он уже потом не снимал. — Странно, — сказала Элоди, — очень странно, что подобная девушка так любит детей! — Да нет же, — отвечал Жан, тайно ревнуя мальчика, — тут не требуется особого объяснения, просто она скучает! Когда она найдет себе подходящего парня, то напрочь забудет мальчишку. О-ля-ля!.. Ты совсем не знаешь таких девиц! Когда Бугра встречал своего юного дружка, так хорошо одетого, он свистел сквозь зубы и говорил с иронией: «Вот так штука!» и «Черт побери!», а потом уж: «Ей же ей, это, право, лорд!» А Капдевер не постеснялся сказать Оливье: «Значит, пошел гулять со своей шикарной курочкой» — но мальчик в ответ ограничился неопределенной и надменной улыбкой. Альбертина же не скрывала своего восхищения: — Когда ты прилично одет, ты не похож на шалопая. Вот видишь, если б ты сам захотел… И мальчик шел, стараясь не сутулиться, засунув руку в карман курточки и выставив наружу большой палец. Только Красавчик Мак ничем не проявлял своего отношения. Оливье столкнулся с ним как-то на лестнице — тот вел за руку брюнетку, источавшую запах сладких духов. «Каид» не обратил на Оливье никакого внимания. Он был несомненно задет тем, что Оливье видел, как его тогда унизил Бугра. Однажды, когда ребенок лихо поддернул свои штанишки, а на замечание Мадо ответил: «Так меня Мак научил!» — Принцесса сказала только: «Но это дурные манеры…» — и ничего не добавила, будто она никогда и не знала Мака. Странными казались ему отношения взрослых. Лучше, пожалуй, в них не вникать. Начало велогонок «Тур де Франс» объединило интересы всех местных жителей, на улице Лаба только об этом и толковали. Мужчины прогуливались с газетами, развернутыми на спортивной странице — там можно было лицезреть предполагаемого чемпиона Андре Ледюка. Всюду по городу были расклеены афиши с фотографиями схожих с какими-то большими насекомыми спортсменов, во всю нажимающих на педали. Кроме того, целые караваны рекламных машин разъезжали по улицам и на ходу разбрасывали листки с сообщением обо всех городах-этапах на пути к Вавилону велосипедного спорта. В кафе и пивных висели черные доски, и на них отмечалось мелом, кто идет впереди на дистанциях и по гонке в целом, указывался километраж пробегов и время отставания от желтых маек (то есть от ведущих спортсменов), и люди, рассматривая эти цифры, нескончаемо спорили. Как будто бы вся Франция в эти часы пропиталась жирным запахом смазочных масел, подталкивала велосипеды своих излюбленных чемпионов, поила и кормила их на ходу. — А у меня, — сказал Бугра, — прострел в пояснице, и притом без всяких подвигов на спортивной дорожке. Да еще в разгар лета — что может быть глупей! Оказалось, что Бугра вызвался кому-то помочь и понес на пятый этаж слишком тяжелый груз. После этого он во время ходьбы то и дело с проклятием хватался за поясницу. Оливье позаботился о старике: сделал ему горчичники, обмотал поясницу толстым слоем красной фланели, причем Бугра вертелся как алжирский дозорный стрелок, чтобы фланель плотнее обвилась вокруг его тела. Чтоб вознаградить себя за вынужденное бездействие, он готовил густой суп в гигантских кастрюлях, в которые закладывал, как он сам выражался, «все, что требуется брюху!» — добрую порцию костей, подаренных ему мясником, корки хлеба, овощи и лапшу. Затем наливал себе полную миску, крошил туда еще хлеба, подливал красного винца, и получалось что-то похожее на похлебку шабро, которую готовят на юге Франции. Бугра ел, чавкая и крепко зажав в руке ложку. За время болезни он научил Оливье играть в карты, прежде всего в белот, где старший валет и козырная девятка составляют вместе четырнадцать очков. Засаленными и загнувшимися на углах картами оба азартно стучали по игорному столику — подарку фирмы «Дюбонне, аперитив на хинных корках» — и самым тщательным образом отмечали очки на школьной грифельной дощечке из папье-маше с нанесенными на ней красными линиями. Как-то раз очередная партия была прервана характерным сигналом полицейской машины, остановившейся на улице Башле, вслед за чем раздался шум голосов. Старик и ребенок подбежали к окну и увидели у дома номер 77 двух полицейских, приказывающих прохожим разойтись. Оливье без всяких видимых причин испугался, как будто пришли за ним. Он вспомнил еще раз о пожаре и посмотрел на Бугра, который сказал: — Успокойся, тут нет ничего серьезного! Прошло несколько минут, и они увидели Мака, Красавчика Мака, которого подталкивали сзади полицейские. Он был бледен, скован наручниками, но все же одет в свой нарядный светлый костюм и мягкую шляпу. Мак заметно старался храбриться и даже иронически улыбался. — Ведь это Мак… — сказал Оливье. — Его арестовали. До того как войти в полицейский фургон, Мак поднял скованные руки над головой и приветствовал собравшихся жестом боксера, торжествующего победу. Он с достоинством поклонился и попытался пропустить вперед полицейских, словно желая сказать: «После вас…» — но они его грубо толкнули, и Мак исчез в глубине черной машины, которая тотчас тронулась. Вопрошающий взгляд больших зеленых глаз Оливье обратился к Бугра. Мальчик не слишком любил Мака, но эта сцена, длившаяся несколько минут, потрясла его. Бугра зло расшвыривал ногами предметы, лежавшие вокруг, повторяя: «Какой дурак, что за дурак…» Старик сел, начал снова тасовать карты, но руки его тряслись. Тогда он налил стакан вина, выпил его и сказал ребенку: — Видишь, к чему ведут все эти делишки, — к стычке с полицией… Он разъяснил мальчику, что речь шла, должно быть, о краже со взломом — в таких делах Мак был «специалистом». — Значит, в тот вечер, Бугра… — Да, конечно… Он ждал подмоги. А ты видишь сам, к чему это ведет. Вот дурак-то! Чтоб так везло, и вдруг влипнуть… По меньшей мере два года получит… — Тюрьмы? — Ну да, и это только в том случае, если раздобудет хорошего адвоката. Оливье припоминал свои отношения с Маком: столкновение на лестнице, встреча у Мадо, удар кулаком в подбородок, но еще и урок бокса. Ему было очень грустно. Всплыл в памяти один американский фильм, действие которого развертывалось в тюрьме Синг-Синг. Каторжники в полосатых майках гуляли во дворе по кругу, и каждый держал руки на плечах впереди идущего. Он представил себе Мака в таком положении и прошептал: «Как же это ужасно, а?» Мальчик был признателен Бугра, проронившему: «Несчастный парень!» — хотя в этой фразе старика слышались и жалость и презрение. Когда Оливье сообщил Мадо об аресте Мака, она просто сказала: — Рано или поздно это должно было произойти! Мальчик посмотрел на нее с удивлением. Оказалось, что и она была подготовлена к ударам жизни, безучастно принимала любые новости. Стало быть, люди жили, встречались, вместе проводили досуг, завязывали дружбу, но, когда один из них исчезал, остальных это нимало не беспокоило. Как-то вечером Мадо позвала Оливье в кино « — Мадлен, а Мадлен! Принцесса, видно, была очень обрадована этой встречей. Из машины вышла молодая женщина, они радостно обнялись, ну прямо как школьницы, и даже подпрыгнули на месте. — Ну, поехали, садись в машину! А это что за малыш? Оливье тотчас принял независимый вид, влез в машину и сел, стараясь держаться прямо. Но подругам было не до него. Они говорили о каком-то дансинге, в котором обе работали и который не оставил у них добрых воспоминаний. Оливье сидел сзади и вдыхал смешанный аромат их духов. В зеркальце шофера он видел черные глаза и кроваво-красный рот той, что звали Элен. Мадо повернулась к мальчику и кивнула, подбадривая его. Женщины решили поехать на площадь Этуаль, к друзьям, у которых в этот день была вечеринка, и Оливье затаил дыхание: возьмут они его с собой или нет? — Мы сначала проводим моего друга Оливье, — сказала Мадо, — ему надо на улицу Лаба, это около улицы Рамей. Поезжай по бульвару Барбес, Элен, и сверни налево к Шато Руж. — Тебе нравится твой квартал? — спросила Элен. — Там спокойно. Оливье понурился; он чувствовал себя обиженным и ненавидел эту Элен, испортившую ему такой чудесный вечер. — Ты взгляни на него, он дуется! — сказала Мадо, погрозив пальцем. — Нехорошо, Оливье. — Ничего я не дуюсь! — Даже вот этакие и то реагируют, как мужчины! — сказала Элен. Оливье мысленно показал ей язык, прозвал Чернавкой из-за ее лакированных, блестящих волос, но постарался все же быть вежливым, разыграть равнодушие и, наклонившись к Мадо, прожурчал сладким голосом: — А мне как раз чертовски хочется спать! — На перекрестке повернешь налево… — указала Мадо. — Никогда так спать не хотелось, клянусь! — повторил Оливье и зевнул. Когда они его довезли до угла улиц Коленкур и Башле, мальчик церемонно вымолвил: — Спасибо, Мадо, мне было очень весело. — Поцелуй меня, дурачина ты этакий, не сердись! Ему было неприятно, что Мадо обозвала его «дурачиной». Когда «розенгар» отъехал, мальчику показалось, что обе женщины смеялись над ним. Хотя Оливье и на самом деле вдруг почувствовал, что сильно устал, он все же решил прогуляться по улице взад-вперед. Париж уже пустел — приближался август. Шаги гулко звучали на утихших мостовых. Слышно было, как шелестели листвой деревья. Фары такси словно мчались вдогонку за собственным светом. Желтые прямоугольники окон, пока еще бодрствующих, казались бледнее обычного. Старушка в бигуди смотрела, как чей-то бобик отмечает свое присутствие у решетки, окружающей дерево. В кафе « Мысль о Виржини внезапно, как удар кулаком в лицо, потрясла Оливье. События предстали перед ним во всей своей трагической сущности. Мама умерла. Скончалась. Он никогда ее больше не увидит. Он, Оливье, остался одни. Теперь он вечно будет один. Люди на деле не так уж любят друг друга. У него будут друзья, но они все, не задерживаясь, пройдут мимо. Он никогда не станет с ними так близок, как был близок с Виржини, с ее мыслями, с ней самой. И даже о ней в его памяти сохранились лишь какие-то отдельные черточки, да и те понемногу утратят свою подлинность. Мальчик шел, тяжело дыша, раздавленный, скованный мыслями, принявшими форму неопровержимой и бесповоротной реальности. Между мамой Виржини и им, Оливье, теперь протянулось время — все эти трудные дни, эти скитания. Как и тогда, сразу после ее смерти, Оливье ощутил жуткий страх, но сейчас причиной его было не безжизненное тело мамы, до которого он дотронулся; нет, сейчас это было нечто другое — словно его оторвали, грубо отдернули от всего прошлого, как рвут цветы у самых корней, связывающих их с родной почвой, чтобы поставить в вазу с водой. Когда мальчик добрел до кафе Пьерроза, его страх перешел в настоящую панику. Проехал грузовичок с рычащим мотором, и Оливье бросился к ближайшим воротам. Потом он перебежал на противоположную сторону улицы, чтоб спрятаться от пьяницы, идущего нетвердой походкой. Перекресток казался ему зловещим, таящим тьму опасностей, будто за каждым деревом, за любым фонарем укрывались его враги. До самой квартиры своих кузенов Оливье пробирался петляя и прячась. Он трижды нажал на кнопку звонка, прежде чем привратница открыла дверь, а захлопнув ее за собой, задрожал. Он стоял в темноте, не решаясь зажечь свет, боясь его грубой яркости. Прижавшись спиной к мозаичной стенке, Оливье сжимал в руке коробок шведских спичек и медленно приходил в себя. Потом поднялся по лестнице, зажигая спички одну за другой. Последняя спичка обожгла ему пальцы, и он ощупью шел во мраке, пока не засунул руку под коврик и не нашел ключ. Когда наконец Оливье очутился в комнате, он сел на диван и пошарил рукой по полу, чтоб поискать свой школьный ранец и тронуть его кожаную поверхность, затем затих и сжал ладонями голову. Ему страстно хотелось броситься в спальню Жана и Элоди, лечь рядом, попросить у них помощи, рассказать о тысяче безумных мыслей, которые подавляли его, ибо он не мог сам с ними справиться. Нет, он не излечился еще от своего горя. Неужели его снова будут терзать кошмары? Неужели опять появится эта женщина, окутанная черными вуалями? Виржини возникла перед ним холодная, мертвенно-бледная, с разметавшимися волосами. Оливье сдернул простыни с дивана и как был в одежде зарылся в них. Он закрыл голову сверху подушкой и, закопавшись в укрытье, так и лежал, словно ежик. Затаив дыхание, ребенок почувствовал, что все его тело сотрясает дрожь. Но на следующее утро опять светило солнце, рядом с диваном Оливье стояла Элоди в своем цветастом платьице, она его расталкивала и с красивым звонким акцентом, еще полным деревенской свежести, повторяла: — Эй! Пора! Этот парень превратился в такого лентяя! С тех пор, как он прогуливается с принцессами… Эй! Ленивец, тебя придется поднять. Твой кузен уже давно ушел. Вчерашние страхи испарились. И вот он сидит за столом, за большой чашкой кофе с молоком, обмакивает в него тартинку с маслом, и желтые глазки жира плавают на поверхности. Оливье слегка отупел, как бывает на следующий день после праздника, он смотрит на все кругом осоловелым взглядом. Все кажется ему удивительным — он моется, влезает в короткие штанишки, расправляет в шкафу свой измятый костюмчик, выслушивает упреки Элоди и вот уже думает, что скоро пойдет играть с дружками. Вместе с Лулу и Капдевером они попадают в разгар ярмарочного празднества, разлившегося по бульварам от площади Анвер до Батиньоль. Лулу, у которого деньжата водятся, угощает своих друзей превкусными, сочащимися жиром голландскими оладьями, их продают в белых бумажных фунтиках. Потом ребята участвуют в двух партиях японского бильярда и покупают себе «папашину бороду» — сладкое розовое лакомство, прилипающее к губам. Им ужасно хочется залезть в механические сталкивающиеся между собой автомобильчики, но приходится довольствоваться разглядыванием катающихся взрослых, делать вид, будто сам крутишь баранку, и еще передразнивать служителей, ловко перебегающих от одной машинки к другой, чтоб взимать плату. Ребята торжественно обещают друг другу, что, когда станут взрослыми, они слова придут на ярмарку и, поскольку будут чуть богаче, позволят себе любые развлечения: и балаганы, где показывают монстров, и павильоны восточных танцовщиц, и сеансы бокса и борьбы, и умопомрачительные путешествия в вагонетках с опрокидывающимся кузовом среди ледяных лабиринтов. Но пока они могут пользоваться только бесплатными удовольствиями ярмарки: смотреть на фокусников, на сценки, разыгрываемые для публики, на игры, в которых участвуют другие. Всех троих тянуло к различным забавам. Лулу привлекали игры, связанные с ловкостью и сноровкой — тир с его мишенями, глиняными трубками, аттракцион, где можно запустить мячом в забавные фигурки жениха и невесты, или подцепить целлулоидную утку с помощью кольца на удочке, или просто пострелять из лука. Капдевер, горделиво поглаживая рукой свой ежик, останавливался рядом с боксером, гигантским негром, у которого на животе висела кожаная подушка, а на груди — циферблат, оценивающий силу наносимых ударов; когда-нибудь и он, Капдевер, выдаст такой удар, что стрелка подскочит к зениту. А пока он только важно похаживал перед тяжелейшей повозкой, которую какие-то дюжие парни после долгих приготовлений вкатывали на деревянную горку, а потом оборачивались лицом к публике, чтоб убедиться в произведенном эффекте. Оливье же интересовало все необычное, и он надолго замирал, глядя на старика в колониальном костюме и белом шлеме, который прогуливался, дымя трубочкой, пока укротитель рассказывал о повадках хищных зверей, сопровождая свои объяснения жестами гладиатора. Тут еще были ученые собаки, обезьяна на цепи, блошиные бега, какая-то девица в розовом трико, на плечах которой, словно меховая горжетка, висела длинная змея. В балагане гадалки на картах мадам Ирмы мальчик смотрел на попугаев, вытягивавших клювом маленький, сложенный вдвое билетик, и на двух девчонок, которые, забавляясь, читали, что там написано. Ребята почти не говорили друг с другом, а только показывали пальцем на то, что казалось им примечательным. Все повидать было невозможно, и дети довольствовались разглядыванием грубо намалеванных афиш, сладкого месива, готовящегося на медном подносе, успевали заметить то жест мужчины, откидывающего ружейный ствол, чтоб выбросить пустую гильзу, то какой-то обрывок спектакля, тут же прерванного для вящего соблазна зрителей быстро задернутым занавесом. Дети возвращались домой, возбужденные всем виденным и тем, что к этому добавила их богатая фантазия. Эта прогулка друзей — увы! — была последней. В следующую субботу ранним розовым утром Лулу, Капдевер и Рамели, окруженные родителями, уезжали (с чемоданчиками, в которых лежало меченное лиловыми чернилами белье) в детский лагерь, чтоб провести там каникулы. Они напоминали путешественников, отправляющихся навстречу опасной авантюре. Оливье проводил своих друзей до самого автобуса, стоявшего перед школой на улице Шампионе. Там детей взяли под свое покровительство наставницы, которые тотчас навесили им на шею цепочку с голубой карточкой, указывающей имя и возраст. «Нас за малышей принимают!» — запротестовал Лулу. В ожидании отъезда Лулу, скрывая смутное беспокойство, нервно перекладывал свой чемоданчик из одной руки в другую. Оливье долго смотрел на его черные кудрявые волосы, на вздернутый нос и на губы, расползавшиеся в забавной усмешке. Капдевер повис на Лулу, как на спасательном круге. Самым спокойным выглядел Рамели, из кармана у него торчала маленькая губная гармоника. Наставницы, раздраженные бесконечными советами родителей, неистово хлопотали, распределяя детей по группам. Оливье встретил здесь и других товарищей по классу: толстого Бубуля с его непременным мешком, набитым провизией; Лабрусса, того самого, что недавно мазал его ваксой, — теперь он сделал вид, что не заметил Оливье, — Деляланда в школьном переднике и многих других, жаждавших познать радости летнего лагеря. Но они все уже забыли об Оливье — ведь он в их поездке не участвовал и потому стал посторонним. А мальчик глядел, как они целуют на прощанье родителей, толкаются, влезая в автобус, занимают свои места. Мыслями они были уже далеко, хотя автобус еще не отъехал. Вскоре их лица расплылись там, за стеклами, только двигались руки, как колышатся цветы на ветру. Но вот одно окно в автобусе раскрылось. Лулу наклонился, чтобы сказать: — Салют, Олив, хороших тебе каникул! До встречи! — Салют, Лулу, салют, Капдевер, счастливо, ребята!.. Оливье остался один на улице, повторяя последние слова, которыми они обменялись: « 64 - 9 = 55 Еще остается 55, но все забыли, куда пропала девятка, которую вычли. Разве в муравейнике замечают отсутствие нескольких муравьев, которых где-то там раздавили? Оливье плелся вслед за Бугра, который шел, потирая себе поясницу, к булочнику в конец улицы. Тот обслуживал покупателей, стоя за прилавком голым по пояс, и волосы на его груди были присыпаны мучной пылью. Бугра купил килограмм хлеба, а довесок — черствый рожок — предложил Оливье, который принялся грызть его кончик. — Пойду лягу, — сказал Бугра, — буду читать. Оливье решил отправиться к Люсьену. Радиолюбитель был в одиночестве, и от этого его комната неожиданно показалась большой. Склонившись над громоздким радиоприемником, он вертел ручку, медленно переводя ее от одной станции к другой и задерживаясь, чтоб прислушаться к голосам, изъясняющимся на иностранных наречиях. Люсьен казался озабоченным и сердито стукал себя по лбу, как будто его раздражало, что он никак не может чего-то уразуметь. Он не слышал, как ребенок вошел в комнату, и Оливье успел заметить пустую колыбель, светлый волосяной матрасик в сетке, запятнанную подушку; в уголке, отведенном под кухню, — груду грязной посуды, мотки электрических проводов, висящие на стене, и радиолампы с нитью накала самых разнообразных видов. Люсьен был, как всегда, захвачен своей работой, и Оливье пришлось стукнуть дверью погромче, чтобы тот узнал о его приходе. Люсьен обернулся, кадык дернулся на его худой шее, и он сказал: — А-а, это ты. По-послушай, вот испанская п-переда-дача! — Ты понимаешь! — Ну, еще чего захо-о-тел? Ему трудно было объяснить, что он переживает: Люсьена мучило предположение, что кто-то из радиолюбителей хочет с ним говорить, а он не может его понять. — Во-от глу-у-пость! — сказал он. Жена его уехала вместе с ребенком в страну басков. Она там оставит сестре своего малыша, а сама отправится на несколько месяцев в санаторий в Верхней Савойе, где ей сделают пневмоторакс. Потом она выздоровеет, и жизнь снова станет прекрасной. А пока Люсьен очень страдал от одиночества. То, что он тоскует, было ясно всем, и успокаивался он лишь тогда, когда возился с радиоприемниками. А работы все прибавлялось, и не всегда он был в состоянии всю ее провернуть. — Ты хо-о-очешь чего-н-нибудь выпить? Оливье согласился выпить кружку пива, чтоб иметь предлог побыть здесь подольше. С пивной пеной на губах оба они одновременно воскликнули, что им стало полегче, и воспользовались передышкой, чтоб сыграть в «филиппина»[17]. — А ка-ак у тебя? Что-нибудь на-а-лажива-а-ется? — спросил Люсьен. — Все хорошо, — слишком поспешно ответил Оливье. — Этим летом Жан и Элоди в Сен-Шели не поедут, они отправятся туда в будущем году и, возможно, даже меня возьмут с собой. А еще я съезжу в Сог, к моим дедушке и бабушке. Это близко. И увижу там, как подковывают лошадь. Может, и верхом еще покатаюсь. Оливье не продолжал, зная, что лжет. Люсьен схватил мальчика за руку и потряс ее, почти весело повторяя: — Как хорошо, ну ка-а-ак хорошо… — Мне пора, — сказал Оливье, смутившись. Люсьен опять помрачнел и ответил: — Да, да, мне надо по-о-быть о-одному! Он попытался извиниться. На самом деле, ему легче было тосковать в одиночку. Оливье это понял. Мальчик в свою очередь извинился, и они молча посмотрели друг на друга. Затем Люсьен пожал ему руку: — Салют, салют, с-славный, с-славный ты парень! — До свиданья, Люсьен. Его друг вернулся к работе и принялся с увлечением крутить регулятор приемника. Перед тем как уйти, Оливье еще раз поглядел на изгиб его костистой и сутулой спины. Счастливых людей на этой улице было немного. Он никогда этого не замечал, пока была жива мама Виржини. Женщины, мужчины куда-то все шли по улице, они то останавливались, то снова проходили. Оливье стоял зажмурившись, смотрел на солнце, а потом ему казалось, что он видит кругом каких-то механических паяцев с ключом в спине, не знающих еще, в каком же направлении двинуться. Никто этих людей не любит, никто не согреет их своим душевным теплом. Вот они и скитаются, блуждают с места на место вроде без всякого смысла, пожуют кусок хлеба, покурят, сходят в пивную. Виржини уже больше не напевает В полдень Оливье пообедал вместе с Элоди и помог ей вымыть посуду. Затем он схватил тряпку и принялся вытирать мебель, уже до блеска начищенную его кузиной. — Ой-ой! — сказала она. — Что происходит? Ничего не происходило. Просто ему хотелось быть с ней, словно он опасался, как бы и она куда-нибудь не исчезла. Оливье помогал ей чистить картошку, стараясь тонко снимать кожуру и аккуратно вырезать глазки. После этого он сел на диван и стал заботливо перекладывать содержимое своего ранца. В четыре часа мальчик чем-то закусывал, как вдруг постучали в дверь. Это была Мадо. На ней был костюм из легкой пестрой ткани с оранжевыми цветами по зеленому фону, большая, тоже зеленая, соломенная шляпа с чуть более темной лентой. — Я уезжаю отдыхать. Не проводишь ли меня до такси, Оливье? Мадо попрощалась с Элоди, и мальчик пошел за ней, помогая нести багаж. Рика и Рак Мадо поручила заботам привратницы, и та стояла на пороге, держа обеих собак на поводке. Мадо вынула из сумочки деньги и отдала ей. Потом они с Оливье пошли к стоянке такси на улице Кюстин. Мадо напевала песенку « Водитель такси взял чемоданы и положил их в багажник. Мадо сказала ему: «Лионский вокзал», — и он пробурчал в усы: «Я догадался!» Женщина наклонилась и сдвинула назад свою шляпу, чтобы поцеловать Оливье. — А ты не поедешь куда-нибудь отдохнуть, малыш? Он прошептал что-то неопределенное и растерянно уставился на дырочки своих сандалий. Потом, собравшись с силами, улыбнулся, протянул руки к Мадо, поцеловал ее крепко-крепко и, стараясь сделать свой голос веселым, произнес: — Доброго отдыха, Мадо! Вы там загорайте… — Доброго отдыха, Оливье. Свидимся в конце сентября… Водитель такси опустил сигнальный флажок, означающий, что машина занята. А отъехав, он высунул руку в боковое стекло и опустил вниз указательный палец. Мадо приникла к заднему окну, приветливо помахала на прощанье, поправила шляпу, и вот уже мальчик потерял ее из виду. « Мадам Громаляр, с метелкой из прутьев в руках, гнала какую-то собаку с желтыми пятнами, замаравшую перед ее подъездом тротуар — теперь по нему тек ручеек. Анатоль менял шины на своем гоночном велосипеде. «Кошерный» мясник скоблил резаком колоду, на которой разделывают тушу. Прачка вынимала косточки из слив — она затеяла печь торт. Прошел какой-то человек, держа под мышкой футляр для саксофона. Перед входом в дом номер 75 упало несколько капель воды: хозяйка отряхнула в окно корзинку, в которой она промывала салат. В винной лавке Ахилла Хаузера на стекле витрины белой краской было написано: Оглобли ручной тележки из лавки « — Что же мне делать, что же мне делать… Спустившись по улице до кафе « Оливье не открывал сигарет, пока не дошел до окна Альбертины: он знал, что она ему сделает не слишком приятное внушение, но это было лучше, чем молчание или скука. В то время как он закуривал сигарету, втянув, а потом надув щеки, чтобы побыстрее выпустить дым, окно распахнулось, и Альбертина, кутаясь в халат, заявила: — А я тебя видела! — Конечно, — сказал Оливье, — я этого и хотел. — Хорош, нечего сказать! А ну дай-ка одну мне! Оливье протянул ей пачку, в которую она засунула свои толстые, точно сосиски, пальцы, потом чиркнул спичкой и поднес ей огонек. И они посмотрели друг на друга, как близкие люди, у которых столько общих воспоминаний. — Ну что, — сказала Альбертина, — укатили все твои приятели? А ты тут куришь… Хорош! Минутку они молча курили, потом Альбертина вспомнила: «А моя утюжка?» — и закрыла окно. Оливье отошел на несколько шагов. Он смотрел на полированные ставни галантерейного магазина. Печатей на них уже не было, они блестели, как и во времена Виржини. Это ему было приятно, но мальчик подумал: «Кто же их вымыл?» Потом он заметил печатное объявление: Вкус сигареты Оливье не понравился. А купил он эту пачку потому, что она напомнила ему день, когда вдвоем с Бугра они разливали вино по бутылкам. Сигарету он бросил в канавку. Может, какой-нибудь бродяга подберет окурок, а возможно, он догорит сам собой. Если вода не унесет его в канализационный сток. Приближалось 15 августа, и Оливье собирался писать своей бабушке в Сог — ведь это был праздник святой Марии. Люди все повторяли: «Ну и жарища!» — как будто от этого утверждения на них повеет прохладой. И еще добавляли: «Прямо Каникюль!»[18] — даже не всегда понимая, что это слово означает. В бистро « Жан уже неделю работал в цехе цинкографии газеты « — Ты бы не ходил сегодня шляться по улицам, потому что… Элоди готовит не обед, а королевский пир! И в самом деле, кузина все утро не выходила из кухни, откуда неслись чудесные запахи тимьяна и лаврового листа. Стол был накрыт на троих, причем каждый прибор имел две тарелки и две рюмочки. Салфетки были свернуты в форме епископской митры. Маленькие хлебцы из лучшей муки высовывались из-под складок салфетки. Элоди внесла бутылку белого вина, завернутую во влажное полотенце. Луч солнышка согревал бутылку вина «Ветряная мельница», стоявшую на подоконнике… Жан ходил из комнаты в кухню и обратно. Он вдруг вынул из кармана детский журнальчик « А его кузены о чем-то шептались. Уже давно они не были такими веселыми. Оливье радовался этому и улыбался. Он оторвался от своего журнала и посмотрел на стол, покрытый скатертью в цветах, на красиво расставленные приборы, на буфетик и его сияющую мраморную доску, на нарядный камин — на нем стояла хрустальная ваза с полевыми цветами. Солнечный лучик, упавший на стол, как бы рассек его пополам. Все казалось таким светлым! И однако в воздухе словно витала некая тайна, как бывает, когда вам заботливо готовят какой-то сюрприз и вы догадываетесь о заговоре ваших близких. Когда Элоди, надев белый фартучек горничной, пришла с Жаном в столовую, Оливье услышал конец разговора: «…это выход из положения», — и после: «Тс-с!» Спросить, в чем дело, он не успел, так как Элоди весело закричала: — За стол, за стол! — Сейчас подзаправимся, что надо! — ликовал Жан. Он потрепал мальчика по затылку, прижал его на мгновение к себе и сказал: «Ну, кудрявая твоя головенка!» Они начали баловаться, и Элоди вынуждена была призвать их к порядку. Пир, совсем как в деревне, начали с супа, в котором плавала лапша, изготовленная в форме букв. Она сразу напомнила Оливье те времена, когда он учился читать по этим мокрым мягким буквам, которые вытаскивал на край тарелки, складывая из них слова. Сейчас он тоже принялся искать в тарелке свои инициалы; от горячего супа на его щеках вспыхнул румянец. Жан рассказывал о своей новой работе. В ночную смену ему придется ходить всего лишь одну неделю из трех. Правда, после такого смещения графика дневные смены казались намного длинней, словно к ним прибавляли еще два-три часа. После супа на стол подали «ракушки святого Жака», накрытые подрумяненной хлебной корочкой. Полукруглые донышки ракушек при малейшем движении ерзали по тарелке. Как было весело выцарапывать вилкой бороздки в ракушке! Оливье расспрашивал про эти прекрасные дары моря, которые впоследствии еще могут служить пепельницами. Жан и Элоди переглядывались, что означало: «Скажем ему сейчас?» — но все не могли решиться. Солнышко грело, обед получился чудесным, белое вино освежало. И кузенам так хотелось отложить все, что могло быть неприятным. Так как Оливье говорил про Бугра, Элоди воскликнула: — Ну да! Он совсем не так хорош, как ты рассказываешь! С ним ты бы стал настоящим бродягой! Мальчик посмотрел на нее. Почему « — А этот отвратительный тип, этот Мак — самый настоящий бандит, разве нет? Помнишь, как он взял меня за руку на рынке? Ну, я его хорошо отбрила тогда. И вот его уже в тюрьму засадили… — Так не за это же, — заметил Жан. Но Элоди ничто не могло убедить. Ей казалось, что все эти факты связаны между собой и что на свете все-таки есть справедливость. — Так или не так, — ввернул Оливье, напрягая свои жалкие бицепсы, — этот Мак научил меня боксу! — Ну, это еще что, ты мог бы от него научиться бог знает каким делишкам, — продолжала Элоди. — Таскаешься постоянно по улицам, как… как черт знает кто! Оливье сдержанно улыбнулся. Она не сможет понять. Никто не поймет. Элоди то и дело с удовольствием повторяла слово «шалопай», как будто не понимала его обидного смысла, а ее южный акцепт к тому же его смягчал. — А вот ему нипочем, когда его называют шалопаем, он даже гордится этим! Жан посмотрел на Оливье с видом сообщника. В детстве он тоже играл на улице и мог понять мальчика. Но на этот раз он выступал в роли родителя и был обязан выразить возмущение. Альбертина Хак тоже обзывала Оливье сорванцом, но после этого угощала его бутербродом или оладушкой. Со взрослыми так часто бывает: они и то и другое делают разом. Гастуне тоже не прочь окатить то холодным, то горячим душем: Оливье, мол, парень что надо, и вдруг завопит — в приют мальчишку отправить, в приют для сирот военнослужащих. Только Бугра отмалчивался. Он предоставлял каждому делать, что ему хочется, а сам на все чихал. Люсьен тоже считал, что лучше никому не мешать. Оливье вспомнил о Мадо и вздохнул: он представил себе ее на этой голубой и розовой Ривьере, как выглядит на почтовых открытках берег Средиземного моря. За «ракушками святого Жака» последовала тушеная телятина с чесночком и картошкой. Жан откупорил бутылку «Ветряной мельницы» и налил Оливье на самое донышко, добавив в стакан шипучки, от которой вино слегка помутнело, затем приняло синеватый оттенок и стало хотя и чуть кисловатым, но довольно приятным на вкус. Потом хлебным мякишем каждый насухо вытер свою тарелку и перевернул ее, чтобы положить сыр на оборотную сторону, где виднелась голубая марка фаянсовой фабрики. Оливье с удовольствием съел большой кусок «сен-нектера», пока Жан лепил из хлеба волчок. Элоди принесла стеклянные блюдца с пирогом, начиненным вишней с косточками. Все уже были сыты, но чревоугодие взяло верх, и они съели пышный пирог. — Ну, теперь бы еще «кавы»[19] выпить! — сказал Жан. Он зажег сигару, а Оливье расхрабрился и предложил Элоди сигарету « — Можешь одну выкурить, раз они у тебя имеются! Но знай, что это в последний раз! Почему « — Нет, мне не хочется. Элоди ободряюще кивнула мужу, и Оливье это заметил. Жан отставил стул, ущипнул себя за нос, потер руки и начал произносить заранее подготовленные фразы: — В жизни бывают и тяжелые времена, но не следует чересчур переживать. Все в конце концов улаживается. Только нужно, чтоб каждый хоть немного этому посодействовал. — Да, — машинально подтвердил Оливье. — Выслушай меня внимательно, потому что я должен тебе сообщить нечто важное. Речь идет об одной новости, которую мне поручили объявить тебе, хорошей новости — будь уверен… Жан кашлянул и снова зажег погасшую сигару. Едкий дым ожег ему нёбо. Когда пришло время сказать, в чем дело, он уже не был уверен, что это такая уж — Короче, твой дядя и тетя решили тебя усыновить. Теперь ты будешь у них как сын. Вот для тебя Оливье не шелохнулся, но лицо его побледнело. Он глядел на вишневые косточки, лежавшие в синем блюдце. Вокруг каждой косточки еще оставалось немного розовой мякоти. Оливье стало холодно. Он не осмеливался взглянуть Жану в лицо. А кузен быстро и нервно курил, старался держать себя по-приятельски, искал нужные слова: — Трудновато было все уладить. У них уже есть двое сыновей, понимаешь. Но теперь, что решено, то решено. Тебе там будет неплохо. Куда лучше, чем по улицам шлёндать. Элоди попыталась придать своему голосу еще более веселые интонации, чем обычно, и высказала несколько оптимистических обещаний: — Ну конечно же, тебе будет неплохо! У них такая большая квартира, что там хоть три семьи могут жить. И всюду ковры. Да не такие, которым цена два су. Они тебя устроят в коллеж. Найдешь себе хороших товарищей. Будешь учиться. Станешь такой умный! Тебя научат звонить по телефону, кататься на велосипеде. Ух, сколько же интересного тебя ожидает! Могла ли она знать, что все, что ей казалось столь приятным, погружало Оливье в смертельную тоску? Свои грубые, нелепые представления о богатстве Элоди в изобилии обрушила на Оливье, да еще тоном королевы на час. — Научишься играть в бридж… У них две прислуги… Дадут тебе домашний халат… Станешь разъезжать с ними в машине… Э, через некоторое время мы уже будем для тебя недостаточно хороши! Если бы Оливье поднял голову, то наверняка бы заметил, что, пока Элоди все это выкладывала, она постепенно становилась грустной и на ресницах у нее повисла слеза. Жан тоже был взволнован и тяжело дышал. Он раздавил в блюдечке окурок своей сигары и незаметно дал знак Элоди, чтоб она кончила говорить. Оливье с трудом глотнул слюну, отбросил упавшую на глаза прядь и тихо спросил: — Когда? Жан и Элоди в едином порыве придвинули к нему ближе свои стулья — он с одной, она с другой стороны. Они обняли Оливье, им так хотелось его утешить, повторить, что они очень любят его, попросить у него прощения за то, что не могут оставить его у себя, и еще за что-то, чего они не умели выразить, — нечто тайное, спрятанное на самом дне их души, — возможно, за то, что они были все-таки счастливы. — Скоро, — ответил Жан. — Дядя приедет за тобой в три часа. На своей машине. Знаешь, он добрый малый, немного, правда, сухой, но хороший. А твоя тетя — вот увидишь, она тобой займется, твоя тетя. Ты будешь как сын для нее. Они повезут тебя отдыхать на каникулы. Даже в Этрета. Ты, может быть, увидишь море! — Надо уложить твои вещи, — добавила Элоди, — вот помоем посуду, и сразу. Ничего, у нас еще есть время. Они пододвинулись еще ближе к Оливье, и, так как это были совсем молодые люди, незрелые духом, напуганные трудностями жизни, заплакали. Оливье сидел недвижимо. Какой-то внутренний голос нашептывал ему слова, фразы, которые надо было сказать, целую вереницу противоречивых просьб, обещаний, доводов. Глаза его отражали эту душевную муку, но он оставался нем, сжал губы, нахмурил лоб, и со стороны могло показаться, что он равнодушен ко всему, на него свалившемуся, как это было и в день похорон Виржини. Оливье не плакал. Только он один и не плакал. Он продолжал смотреть на вишневые косточки в блюдце. Очень пристально. Газовый фонарь в верхней части улицы Лаба забыли погасить, и он продолжал гореть днем. Его бледное свечение растворялось в солнечном свете — был виден лишь слабый огонек в колпачке горелки, похожий на какое-то красное насекомое. Рядом с этим фонарем стояли трое — Элоди, Жан и дядя, — они беседовали, а чуть дальше ходил Оливье, ловя обрывки их разговора. — Он парень нелегкий, это так, нелегкий, но, может, с вами… Нельзя сказать, что плохой… Даже милый мальчик. Но дикий, совсем дикий! Ясно, что Виржини… Да-да, конечно… Мы бы очень хотели… У вас ведь другое положение, вы богаты… Не особенно? Ну что вы… На углу улицы Ламбер шофер в синей форме и фуражке с кожаным козырьком начищал до блеска кузов автомобиля. Он с пренебрежительной миной уже засунул в багажник картонную коробку с маркой универмага « А со школьным ранцем Оливье расстаться не захотел. Он прижимал к себе свое единственное достояние. В ранце лежали книги Паука, а также « Улица сейчас была застывшей, тихой, пустынной. Она подверглась яростной атаке белого палящего солнца, которое ее обесцветило и, как бы накинув простыни на фасады ее домов, превратило их в череду одинаковых призраков. Оливье бродил по ней прежде, скрывая в груди душевную боль, а улица, чтоб понравиться ему, творила для него встречи, игры, зрелища, полные слов и движений. К той грустной музыке, которую нес в себе этот мальчик, она добавляла порой веселые нотки. Позже он вспомнит эти простые житейские сценки, настолько заурядные и обыденные, что большинство людей их попросту не замечали. Оливье все еще слышал, как звенели кристаллы соды, которые Элоди бросила в миску с грязной посудой. Жан, не находя себе места, пошел за сигаретами, но вернулся с пустыми руками: ему был нужен предлог, чтоб хоть на несколько минут уйти из дома. А теперь, когда взрослые беседовали, ребенок оглядывался кругом, как котенок, который норовит куда-то удрать. Оливье и сам еще не понимал, что он ищет, на что надеется. Быть может, на неожиданный случай, на помощь извне. Вдруг кто-нибудь придет и скажет: «Стойте! Это недоразумение. Вы ошибаетесь. Оливье здесь останется, потому что…» Голубоватые створки распахнувшегося окошка Бугра отбросили на улицу мягкий солнечный блик. Пробежал Рири, он катил перед собой позванивающее серсо. Какая-то собака лениво разлеглась на солнце. Оливье уже и не пытался услышать, что там говорили Элоди, Жан и дядя. Их слова, потеряв всякое значение, проносились над его головой, как жужжащая муха. Все походило на день похорон Виржини, только народу теперь было меньше и дядя пришел не в прорезиненном плаще. Он был одет в двубортный стального цвета костюм, черные ботинки его ярко блестели. Длинные руки дяди свисали вдоль тела, а белые кисти, казалось, были припудрены тальком. В кожу безымянного пальца глубоко вдавилось обручальное кольцо. Нижняя губа немного выпячивалась вперед. Дядя сутулился, и у него была походка грузного, стесняющегося своей силы человека. Оливье сцепил пальцы под ранцем, веса которого он почти не ощущал. Мальчик созерцал капот автомобиля и пробку радиатора в форме орла с распростертыми крыльями. Если смотреть отсюда, мостовая в конце улицы казалась совсем гладкой. А улица Кюстин там, вдали, была замощена плотно пригнанными деревянными просмоленными торцами. Когда шел дождь, лошади скользили по ним, иной раз даже падали между оглоблями и, чтобы поднять коня на ноги, его приходилось сперва распрягать. — Нам пора отправляться! Дядя хотел ускорить прощание. Оливье упорно рассматривал нитку, висящую из шва его ранца. Она была светлее, чем сам ранец из телячьей, уже потертой кожи. Сапожник с улицы Николе, подшив оторвавшийся на ранце карман, не обрезал тогда этой нитки. И Оливье иногда забавлялся тем, что подвязывал к ней деревянный угольник. — Ну, Оливье, давай попрощаемся! Будь умником, пиши нам. Обещаешь? Смотри, длинные письма… Жан и Элоди расцеловали его в обе щеки, дядя пожал молодым людям руки, и они быстро пошли домой. Тогда дядя слегка наклонился и взял Оливье за плечо. Он смотрел на уличного мальчугана, который войдет теперь в его семью, смотрел на его светлые, блестевшие на солнце волосы, и чувствовал себя неловким, смущенным. Ему хотелось как можно скорее вверить мальчика заботам жены. Они прошли несколько метров по этой крохотной улице, которая всегда казалась Оливье большой. На какое-то мгновение остановились у галантерейного магазина. С первого мая Оливье только и знал, что крутиться вокруг этой центральной точки квартала: невидимая, тайная, неуловимая Виржини продолжала существовать среди своих ящиков, ниток и ножниц. Когда Оливье уедет, Виржини умрет по-настоящему. Но так как лавочка была все еще здесь, Оливье даже в минуту отъезда не мог поверить, что он навсегда покидает улицу. Нет, нет, это всего лишь прогулка. Или отлучка на летний отдых. — Пошли, — сказал дядя, — твоя тетушка нас уже ждет. Окно Альбертины было закрыто. Наверное, она дремала после обеда, скрестив руки на своем большом животе, с рассыпавшимися вокруг красного распаренного лица «английскими» локонами. Когда мальчик влезал в машину, ему показалось, что он слышит радиоприемник Люсьена. Водитель уже закрывал дверцу, как вдруг Оливье подпрыгнул, узнав голос, не похожий ни на какой другой: — Эй, обождите-ка! Эй! Одну минуточку, черт побери! По улице спускался, прихрамывая и морщась от боли, бородатый верзила, держась рукой за бедро. Дядя принял его за нищего и полез было в карман, но Бугра открыл дверцу машины и обхватил своими огромными лапами голову Оливье: — Как это так? Разве теперь не принято прощаться с друзьями? Дай-ка пожать твою пятерню! Голос у Бугра был хриплый, надтреснутый, не совсем такой, как обычно. Ему явно хотелось сказать мальчику: «Желаю счастья!» или что-нибудь вроде этого. Но он лишь трижды подмигнул ему и кивнул головой, как бы внушая: «Все наладится! Будь уверен!» — Прощай, Бугра, — шепнул Оливье. На редкость разные, ничуть не похожие друг на друга, Бугра и дядя обменялись понимающим взглядом. Потом Оливье ощутил, что его друг незаметно сунул ему в ладонь какую-то вещицу. Кольцо! На него, наверно, хватило монетки в каких-нибудь двадцать су. — О! Бугра, Бугра! Дверца машины закрылась. Дядя махнул рукой, и шофер отъехал. Оливье повернулся, чтоб посмотреть на Бугра через заднее стекло. На Бугра в его вельветовой, как у плотников, куртке. На Бугра и на всю улицу. В левой руке Оливье зажал кольцо, а правая судорожно схватилась за нитку от ранца. Все меньше казался издали старый Бугра, все меньше становилась и улица. |
||
|