"Конь бледный еврея Бейлиса" - читать интересную книгу автора (Рябов Гелий)Рябов ГелийКонь бледный еврея БейлисаРябов Гелий Конь бледный еврея Бейлиса В марте 1911 года, в Киеве, вскоре после еврейской пасхи, в предместье Лукьяновка, в пещере был обнаружен обескровленный труп тринадцатилетнего мальчика Андрея Ющинского. На его теле полиция насчитала сорок семь колото-резаных ран. Следственная власть и правое общественное мнение сделали вывод о том, что убийство совершено евреями с ритуальной, обрядовой целью - "чтобы приготовить пасхальный опреснок - мацу Гезир, которая непременно замешивается на крови христианского младенца". Русская интеллигенция во главе с писателем В.Г. Короленко выдвинула другую версию: Ющинский убит шайкой воров в отместку за то, что собирался донести полиции о готовящемся ограблении Софийского собора. Воры сработали "под евреев", надеясь вызвать еврейские погромы и таким образом скрыть все следы. Я прочитал "Дело Бейлиса", изучил множество сопутствующих материалов: стенографические отчеты допросов и показаний, данных в 1917 году Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства, - о преступлениях прежнего режима; мемуары, газетные сообщения, частную переписку, очерк В.Г. Короленко об этом деле. Ястремился понять, за что и почему был убит мальчик, что произошло на самом деле. Когда-то Ф.М. Достоевский, прочитав в газетной заметке о том, что студент убил старуху-процентщицу, написал свой гениальный детектив (в том числе). Это, несомненно, пример, он имел в русской литературе многочисленные последствия, отчего и возникла определенная традиция. Я решил продолжить эту традицию и предлагаю на суд читателей свой роман. И я взглянул, и вот, конь блэдный, и на нем всадник, которому имя смерть; и ад следовал за ним... Еванг. от Иоанна, VI, 8 Столыпин стоял у окна. На другой стороне Фонтанки по-весеннему темнели мартовские деревья, за ними угадывался багровый контур Михайловского замка, проклятой цитадели ненависти и мщения. "Идут убийцы потаенны..." - произнес негромко. Здесь, на Фонтанке, 16, и вокруг, все пронизано и повязано смертью. 12 марта 1801 года убили императора Павла Петровича. 1 марта 1881 внука, Александра Николаевича, Освободителя. Если всмотреться - виден островерхий купол церкви Воскресения Христова, на Екатерининском, - там погиб. А здесь, под окнами, дежурили, следили за Плеве. Убили на Ново-Петергофском. "Завтра, 10 марта, я поеду к Государю, предстоит тяжелый разговор. Реформы на грани исчезновения. Отставка практически решена... И что же? Все, что успел, - останется? Исчезнет? Будет понято? Или проклято? У нас ведь всегда так..." Накануне, 9 марта 1911 года, министр внутренних дел и председатель Совета министров Петр Аркадьевич Столыпин получил письмо Императора. Это был ответ на прошение об отставке. Государственный совет и Дума отказывались поддержать решительную политику премьера по оздоровлению государства. Смелые предложения оставались непонятыми. Пресса бешенствовала... "Петр Аркадьевич, - писал Государь, - Вашего ухода я допустить не желаю. Ваша преданность мне и России, Ваша пятилетняя опытность на занимаемом Вами посту и главное Ваше мужественное проведение начал русской политики на окраинах Государства... (Здесь премьер на мгновение задумался и перестал читать. Звучало странно: "...главное Ваше мужественное поведение..." Как это понять? И вдруг догадался: Государь не выделил "главное" запятыми, сбилась интонация, на самом же деле следует читать: "...и, главное, Ваше мужественное..." - ну, и так далее.)... побуждают меня всемерно удерживать Вас. Я вперед знаю, что Вы согласитесь остаться. Это требует, этого желает всякий честный русский". В конце записки Царь сообщал о полном своем доверии и просил быть в четверг, в 11 утра. - Это Рубикон... - сказал вслух и повторил твердо:- Рубикон. Новомодных электрических звонков не признавал и позвонил в традиционный для этого кабинета колокольчик. В него все звонили: Сипягин (убит), Плеве (убит) и вот теперь он, Столыпин. Роковой колокольчик... Вошедшему секретарю приказал (прозвучало вежливо, посторонний мог подумать, что просит): - В Царское поеду утренним. Благоволите распорядиться, чтобы автомобиль был подан вовремя. Собственный вагон, охрана, все как всегда, и все же мрачное предчувствие: чем бы ни кончилось с Государем- все заканчивается. Почему такие мысли - объяснить не мог. Бесконечные баталии в Государственном совете, наступление "правых": "жиды, жиды, жиды..." Но: борьба за русское национальное начало во внутренней политике не есть борьба с "жидами". Это другое. Однако- традиции, традиции (весьма дурные) сильны, и с этим, видимо, ничего не поделаешь. Императору придется сказать все... Поезд тронулся и, мгновенно набрав ход, оставил позади серую громаду города. За зеркально чистым окном заснеженные предместья, равнина, бескрайнее поле, окаймленное не то дальним лесом, не то чернеющим обманно кустарником - какая, право, тоска. Сонная, убаюкивающая - морок, да и только! За что бьются патлатенькие эсеры, народники, как их там... большевики? Да за общину, черт побери! Они знают: когда русский человек один - он сам за себя. Он надеется только на себя! Для них, худосочных и загребущих, это смерть! Вот когда скопом... Когда толпа... Толпой легко управлять, потому что не надобно сути! А только вовремя произнесенная гадость. Мерзость. Она захватывает, тащит, и вот уже не люди, но вяло текущая слизь. Или наоборот - озверевшая от злобы и ненависти масса, бешеный поток, и нет преград, устоев, веры и любви - все сметается, топчется, уничтожается... Как не допустить, остановить? ...Автомобиль у перрона, и флигель-адъютант: - Ваше превосходительство, Государь ожидает. Ехать недолго, несколько улиц с островерхими дачами и башенками, и вот он, Александровский, резиденция Царя. Часовые у ворот сделали "на караул", автомобиль подъехал к колончатому крыльцу, адъютант вежливо, но совсем независимо (он служит "лично" Государю и больше никому) распахнул дверцу, пошел впереди, указывая дорогу. Делать этого не нужно, дорогу знал, но есть ритуал, его не нарушают никогда. Коридор пуст, дверь направо - кабинет Царя, сколько раз бывал на докладах... Императора еще нет, но - сейчас войдет и протянет руку: "Здравствуйте, Петр Аркадьевич". Вот он... Бледен, мешочки под глазами, улыбается дружественно, рука ощущает крепкое, мужское пожатие. Взгляд спокоен, доброжелателен: "Здравствуйте, Петр Аркадьевич, надеюсь, добрался хорошо?" - "Вполне, Государь, благодарю". Теперь нужно подождать, пока он задаст первый вопрос. - Вы получили мою записку, я полагаю, что сказал все и сказал вполне недвусмысленно. Ваша политика, ваше дело - есть дело укрепления России. Я желал бы услышать ваши соображения. - Слушаюсь... - помедлил. Все же трудно резать правду-матку, хотя сбоя никогда не давал и всегда говорил то, что думал. Но вряд ли ему будет приятно. Вряд ли... - Ваше Величество, кризис возник из-за того, что свобода многими понимается ложно... - Как же? Это интересно... - Глаз не отводит, ни малейшей иронии. Тогда - ладно. Начнем. - Государь, говорят, что только тогда, когда в ресторанах всегда можно будет найти свободный столик, а на оперетку не надобно будет записываться только тогда будет торжествовать личный интерес, а это и есть свобода, Ваше Величество! - В самом деле? Но это слишком узкое понимание. Я надеюсь, что вы, Петр Аркадьевич, исповедуете другое. Благоволите изложить. - Хорошо. (Итак - вперед, и - что Бог даст.) Первое. Рабы были освобождены на сто лет позже, нежели следовало. Отсюда - социализм, община, рабство неизбывное, его удастся вылечить очень и очень не скоро, Государь... - Согласен. Что вы предлагаете? - Отпустить Финляндию. Да, у них все признаки самостоятельности: правительство, денежная и судебная системы, полиция и суд. Так. Но они Великое княжество. Это надобно устранить. Теперь Польша. К 1920 году она должна стать полностью независимой. Для соблюдения русских интересов необходимо принять закон о земствах, дать земства в Западный край... усмехнулся.- Ваше Величество, мы называем Польшу Привисленским краем, Западным краем, но ведь она все равно - Польша, Речь Посполитая. Земства сохранят в русском владении многие земли... - Я согласен и с этим. Но разве это - все? - улыбнулся, давая понять, что скрывать не следует, что готов выслушать самое страшное... - Я долго колебался, долго размышлял. Я говорю о евреях. Царь нервно сомкнул ладони, хрустнул пальцами. Видно было, что слово произнесенное режет слух. Но - промолчал, и Столыпин продолжал: - Я взвесил все: участие евреев в революции, их значительную роль в ней. Участие в партийном терроре. Вэкспроприациях. Стремление еврейского капитала вытеснить русский. Овладеть фабриками и заводами. - Вы знаете мое мнение. Евреи мои поданные, это так. Но я желал бы, чтобы мои отношения с ними этим и исчерпывались. Тем не менее я готов выслушать вас. - Евреи не имеют права жительства. Черта оседлости будоражит умы в Европе и Америке... - Это имеет значение? - Несомненно. Обогнав нас намного, там считают, что все наши несовершенства именно в прискорбном отношении к евреям. От неравенства евреев перед законом- в том числе. Теперь о недвижимости. Они не имеют права ее приобретать. Император подошел к окну и с интересом начал разглядывать строй меняющегося караула. Сказал, не оборачиваясь: - Значит, вы и я - мы станем как евреи? Все одинаковы? - Господь говорит: несть еллин, ни иудей, но все и во всем - Христос, Ваше Величество. Мы запрещаем евреям служить по государственной службе. Наконец, три процента при приеме в высшие учебные заведения. Вряд ли это справедливо... - Это верно. Но что мешает евреям принять православие, веру истинную и все их неурядицы разом кончатся? Вот, Перетц служил у деда статс-секретарем. А Геккельман заведует у вас в департаменте заграничной агентурой. Кажется, просто и ясно... Помнится, он Авраам? - От веры предков отказываются только ловкачи и невежды, Ваше Величество. Геккельман теперь Гартинг, и не Авраам, а Аркадий... - Они все ловкачи. Ну, правда, отнюдь не невежды... Тем не менее вы настаиваете? Петр Аркадьевич, они повсюду пролезают безо всяких прав. - Настаиваю, Ваше Величество. Будущее России - в свободе всех и равенстве перед законом. Не о том ли дана вами Конституция 17 октября? - Манифест, Петр Аркадьевич. Манифест. Но тем не менее я обещаю подумать. В том, что вы говорили, есть резон. Конечно, с точки зрения преданных нам... - тронул значок Союза русского народа слева, под карманом кителя, - все это нонсенс, опасный притом, но мы должны быть выше усредненного мнения. Я подумаю... Столыпин наклонил голову и, четко повернувшись на каблуках, ушел. И сразу же по деревянной лестнице, что была слева от входа, спустилась Александра Федоровна. - Что скажешь? - спросил Николай. - Нас не поймут. Более всего не поймут тебя. На памятнике в Киеве написано: "Единая и неделимая Россия". Но если отдать Финляндию и Польшу, освободить евреев... - Алекс, при чем здесь евреи? - Они и так рвут страну на куски, а став равноправными - они ее просто разнесут по закоулкам! Они потребуют еврейской республики! - Я не думаю. Мы освободили крестьян - и ничего, живы... - Конечно! Но только потому, что твой премьер вешает их на каждом столбе! Решать тебе, мой дорогой, но это крайне опасно! Через пять минут после этого разговора начальник дворцовой агентуры полковник Спиридович встретился в глубине Царскосельского парка, у станции Александровская, с дворцовым камер-лакеем. Тот был в цивильной, незаметной одежде. Спиридович тоже неловко ерзал в неудобно сидевшей "визитке" и нервно теребил усы. - Что стряслось? - спросил добродушно (на "связь" был вызван агентом экстренно, по телефону). - Раввина Мазе назначают в Государственный совет? - Шутить, Александр Иванович, изволите! - Безбородое лицо лакея затряслось от обиды и возмущения. - Однако попали-с в точку-с! Освобождает Государь жидов, евреев, если не по-русски сказать! У меня родимчик случился! Разговор Его Величества имели-с с самим Петром Аркадьевичем! Тот изволили сказать, что без жидов, как бы без евреев - русскому человеку смерть! - Ну, это ты, Теодор, загнул... - засомневался Спиридович. - Я, ваше высокоблагородие, есть не Теодор, а Феодор, чтоб вы себе знали! Не извольте обижать подозрением-с! - Скверно. - Еще бы! - Ты, Тео... Фео-дор, ты - ступай. И помалкивай. Я те вызову - если что. Ступай-ступай... Глядя в спину удаляющемуся чухонцу, Спиридович задумался и впал в редкостно удрученное состояние. Как, однако, все скверно, дурно как, редкостно мерзко, вот и все... Худшие предположения становились явью, но не той, зыбкой, что является в кошмарном сне, а реальной, ужасающей. Всегда считал - нет, был убежден: от русских в революционном движении можно ждать пьяной романтики, поцелуев и поздравлений в случае "ревуспеха" и слез "по погибшим товарищам" - в случае торжества правительства. Убийств? Конечно! Александра Второго убили Рысаков и Гриневицкий, правда, последний вряд ли был русским, но уж не евреем, это наверняка! А кто покушался на Государя Императора Александра Третьего? Осипанов, Генералов, Андреюшкин и Ульянов! Да, там были и исконные враги - поляк Пилсудский, еврейка Шмидова, сын дворянина Александр Ульянов. А пресловутые эсеры? Разные национальности, но самые выдающиесяконечно же, жиды. Один Гершуни чего стоит - организатор "Центрального террора"... Или яркий еврейский характер, еврей с большой буквы, так сказать - Евно Азеф1. Удачливый сотрудник департамента, не менее удачливый революционер-террорист. Человек в кепке, с кривым лицом и выпуклыми черными глазами. Перевертыш, желе, которое, как известно, не ухватишь. Но - ничего. По делам вашим воздастся вам. Вы хотите перевернуть русское национальное государство? Мы перевернем вас, да так, что вы уже никогда не оправитесь... Идиоты... Если бы вы только знали... Ваша победа (пусть, поверим на мгновение, что эта победа - реальность) - она же пиррова, дурачье! Неужели вы думаете, что когда-нибудь, при самом еврейском (по сути) правительстве, вы будете управлять в России? В мире- возможно. В России - никогда! Впрочем - старайтесь. Пилите сук, на котором сидите. Чего там кишиневский или белостокский погромы, и десять убитых, и еще сто раненых... Мы просто не допустим вас. А ваши сегодняшние "цимесы" позже (если что) расправятся с вами. "Вот ведь незадача... - тихо сказал. - Теперь только Господь нас спасет..." Конечно, нельзя такое вслух произносить, да ведь чувства переполняют. Искренне праведные чувства: в Киеве, в бытность там начальником Охранного, подкараулила на улице террористка-большевичка и тяжело ранила. Жена не перенесла - сошла с ума. Осиротели дети. Негоже примешивать к борьбе личное. Да ведь только Господь Единый лишен лицеприятия. Мы же - грешны и несовершенны... Ошеломленный, вернулся в Царское и сразу же отправил с дворцового телеграфа телеграмму в Санкт-Петербург: "Дядя может принять необдуманное решение. Вмешательство тетушки Берты полагаю совершенно необходимо. Бенедикт". Через час телеграмма была вручена адресату на Выборгской стороне. Доходный дом занимал целый квартал, посыльный долго искал нужную квартиру. Она оказалась на последнем этаже; проклиная все на свете, поднялся, запыхавшись, по загаженной помоями лестнице и резко крутанул флажок звонка. Открыл, подслеповато щурясь, дедушка невзрачной наружности в затертой домашней куртке с витыми петлями. Подойдя к слабо светившей замызганной лампочке, по складам прочитал телеграмму вслух и, вежливо придыхая, попросил обождать. - Сейчас дам эстафет в город Киев, вы уж потерпите великодушно, не за так, получите хорошо, - и скрылся за дверью, на которой темнела нечищеная медная табличка: "Доктор медицины..." Фамилии не значилось. Посыльный зло сплюнул и в сердцах пробормотал: "Знаем мы вашу щедрость, как же... Пятак дадите - куда тебе праздник..." Но - ошибся. Старичок появился с сиянием на лице, протянул листок, исписанный бисерным почерком, и вложил в ладонь монетку: - Ступай с Богом! Телеграмма важная, так что уж расстарайся, милок! - За ваш пятак, барин, все исделаем в лучшем виде!- ернически осклабился посыльный, разжимая ладонь и разглядывая чаевые. Лицо его сморщилось, будто печеное яблоко, нелепая улыбка обнажила два гнилых зуба.Да вы, ваше-ство, никак... Ой! - Как, как, - любезно усмехнулся дедушка. - Ты монетку-то сохрани на память, она тебе счастье принесет: все же Государь на ней... Пять рублей золотом - это были серьезные деньги для бедного человека, и гнилозубый расстарался по совести: телеграмма ушла в Киев через двадцать минут. Ее забавный текст надолго запомнился счастливцу: "Киев, Фундуклеевская, 15, квартира 16, Галкину1. Дядя Коля решил завещать имение пасынку. Вы обязаны повлиять немедленно". И эта телеграмма была вручена через два часа после отправления. Заканчивался вечер 10 марта 1911 года. Киев отходил ко сну. Предчувствие весны возникло в темном, ночном воздухе. Поутру же, с рассветом, ранние киевские жители - разносчики и извозчики, а также приехавшие на работу из ближних и дальних сел крестьяне - вдруг поняли: совершилось. Снег осел и сделался ноздреватым, рой мошек появился словно из небытия, и набухли почки, солнце повернуло на весну решительно, и в душах людей проснулась надежда... О, как радостно, как восторженно сияли купола Святой Софии и Лавры! С какой любовью смотрела на молящихся Божья Матерь во Владимирском соборе! Есть высший подвиг: отдать душу свою за друга своего. Золотые кресты над городом будто призывали очиститься страданием и в жизнь Будущего века войти бесконечно дорогой ценой... Звонили колокола, и молящиеся тянулись неторопливо в сумеречную прохладу храмов. Молодой человек лет двадцати в студенческой тужурке вошел в Археологический музей лавры. У портрета юноши со скорбным иконописным ликом и латинской надписью остановился и опустился на колени. - Святый Евстафий, - молился тихо, - близко время, и мы отомстим за тебя. А ты моли Бога за нас. За меня: раба Божьего Владимира Голубева1. Служитель со шваброй подошел и остановился сзади: - Тут по-польски. Мние розумие? - Розумием по-польски. Сказано: "умучен от жидов в 1761 году". - Вы истинно русский? - А вы? - Украинец я, хохол, если по-простому. - Это ерунда. Нет такой нации. Мы все - русские. Малоросы, белоросы и великоросы. Так-то вот... 11 марта утром чиновник Санкт-Пе тербургского охранного отделения Евдокимов был вызван на Фонтанку, 16, в Департамент полиции. Извозчика взял около Адмиралтейства, велел "не спешить" - хотелось подумать и даже помечтать - Евгений Анатольевич был большой мечтатель, и не только по поводу прекрасных дам-с, но и так, вообще... Более всего привлекало Евдокимова то место в "Мертвых душах" Николая Васильевича, где было Манилову прекрасное видение. До точности Евгений Анатольевич это место так и не смог запомнить, но общая картина вырисовывалась. Там вроде бы сам собою стал строиться у Манилова мост хрустальный через что-то водяное, и лавочники с товарами (бесплатными, что ли?) обозначились на том мосту и - главная мысль: Государь-де, узнав о нашей такой дружбе, пожаловал в генералы. Вот это последнее снилось и мнилось Евдокимову как некий идефикс1, страдание вымученное, но - без воздаяния. Пока, всего лишь - пока, надеялся он, просыпаясь. Не заметил, как лошадка повернула к Соляному городку, и, по мере того как приближалась к Пантелеймоновскому мосту, становилась все заметнее толпа, коя двигалась мимо родного министерства. "Опять стюденты..."ненавистно подумалось Евгению Анатольевичу, как вдруг заметил другую толпу, та двигалась от Марсова и Летнего с хоругвями, иконами и внятным истовым пением. "Живый в помощи Вышняго... - разобрал слаженные, хотя и в хоре, слова, - в крове Бога Небесного водворится..." А один из студентов взобрался на парапет и вещал страстно, непререкаемо и убежденно: "Не говорите лжи друг другу и, совлекшись человека ветхого, облекитесь новаго, который обновляется по Образу и Подобию Создавшего его, где нет ни еллина, ни иудея!" - студент захлебывался от восторга. "Да ведь он пропустил... - почему-то подумал Евгений Анатольевич, - там еще про раба и свободного сказано, про обрезание и необрезание... Неуч чертов..." Додумать не успел. Толпа с моста настигла толпу на набережной, началась свалка, Евдокимов таких много видел и криков и воплей слышал немало, но вот студент, вещавший с парапета, сорвался вниз и полетел медленно-медленно, словно во сне, и услышал Евгений Анатольевич слова другие, незнакомые, но все равно - свои, выстраданные: "Евреи есть народ Лжи, он стремится возвести на земле свое, антихристианское царство, покорить ему мир и изничтожить под корень всех, кого называют они "гой"!" Появилась полиция, "союзников" вяло уговаривали: "Господа, господа, да ведь нет здесь жидов, то наши, русские..." И неслось в ответ: "Стюденты, жиды и поляки есть разрушение Русского государства!" Евгений Анатольевич вдруг очнулся и велел свернуть к церкви Пантелеймона. Сошел и двинулся дворами к многоэтажному дому в глубине и, предъявив документ, поднялся на последний этаж. Здесь еще раз проверили, после чего жандарм впустил, распахнув массивную дверь, в длинный коридор; из-под жестяных "присутственных" абажуров с потолка мутно разливался мертвенный свет: секретный отдел департамента, "Особый", в задачу которого входило освещение и разработка революционных сообществ и партий. Войдя в приемную начальника и заметив у окна за столом невзрачного чиновника (жандармских офицеров в отделе практически не было, тонкая работа всегда поручалась штатским), вежливо назвал себя, дружелюбно, с улыбкой, осведомился - кому же понадобился "в такую рань". Чиновник сухо наклонил голову и мгновенно исчез за дверьми красного дерева. Отсутствовал недолго и появился с почтительной улыбкой на тонких злых губах: - Владимир Алексеевич ожидают. Оружия у вас нет? - Я ведь не офицер, - удивился Евдокимов. Чиновник изобразил на вытянутом прыщеватом лице величайшее сочувствие: - Прошу извинить, таков-с порядок-с, уж не обессудьте... Монастырская манера разговора несколько обескуражила, да еще вопрос об оружии... "Кто же этот "Владимир Алексеевич"? - ломал голову, входя в кабинет. - Вроде бы всех знаю - министра, товарищей оного, заведывающих отделами... А вот в этом кабинете - как-то не пришлось". Кабинет был огромный, на четыре окна, занавешенных тяжелыми бархатными портьерами наглухо. Но неживой свет от огромной электрической люстры под неожиданно высоким потолком обрисовывал все предметы ярко, линейно, даже как-то сухо. "Ага, вот и оне, собственной персоной", - пробормотал под нос, заметив за массивным столом зеленого сукна человека в цивильном, лет тридцати пяти на вид, с бородкой а-ля Филипп (недавний дворцовый лекарь-целитель, смененный Распутиным) и гвардейскими усиками. Вид был не то чтобы несуразный - несолидный как-то... - Позвольте рекомендоваться, - сказал, улыбаясь приветливо-скромно. - Мне все о вас известно, - дружелюбно улыбнулся в ответ Владимир Алексеевич. - Меня вы не знаете, впрочем, этого и не надобно. Мы встречаемся в официальном месте, конспиративно (того дело требует), и вы можете мне всецело доверять. Как и я вам... - Улыбка расцвела как утреннее солнышко. - И еще: чтобы последние сомнения оставили вас, - снова лучезарная улыбка, - скажу: здесь, в разговоре с вами, я представляю высшие, так сказать, интересы и даже некоторым образом высшую власть. А теперь приступим к делу. Я прошу вас слушать очень внимательно и запоминать как следует. Заметки делать воспрещается - как теперь, так- особенно после нашего с вами свидания. Кстати: среди сведений, которые мы, разумеется, собрали о вас, есть и такое: обладает феноменальной памятью. Это очень важно. Итак... Из длинного рассказа Владимира Алексеевича выходило, что в самое ближайшее время в городе Киеве должны произойти события, которые, возможно, затронут устои и основы государственного порядка, а посему следует чиновнику, надворному советнику1 Евдокимову бдительно таковые события отслеживать и быть в курсе мельчайших подробностей. Действовать надобно конспиративно, под прикрытием, и лишь в самом крайнем случае обращаться к общей или сыскной полиции, в Губернское жандармское управление, Охранное отделение и судебной власти. - Каким же образом я соберу или получу информацию? - удивился Евдокимов. - Все агентурные связи в руках перечисленных вами ведомств, именно они смогли бы - на мой взгляд - каждый по своей линии окрасить интересующую картину - буде она возникнет, конечно... Я не совсем понимаю... - Понять не сложно, - улыбнулся Владимир Алексеевич. На этот раз улыбка вышла вполне товарищеская.- Вот аккредитив на предъявителя. Вы получите в любом киевском банке любую сумму - разумеется, в пределах отпущенного. Возьмите... Евдокимов принял радужно раскрашенную бумажку и, прочитав написанную фиолетовыми чернилами цифру: "десять тысяч рублей", невольно развел руками: - Но помилуйте, такие деньги... - А секретные сотрудники? Разовые? Только для этого дела? Это ведь дорого обойдется и это теперь на вас, дорогой Евгений Анатольевич! Ну, и оплата конспиративной квартиры, разумеется. Да, вот еще что... Никаких телеграмм сюда, никакой переписки! Если нам понадобится - мы найдем способ связаться с вами. Ваше прикрытие: вы репортер от "Нового времени", вот редакционное удостоверение. Обзаведитесь скромным, но достойным помещением где-нибудь в центре, ближе к зелени, вам легче будет дышать... Прошу сюда... - направился к столику в углу, изящно сервированному серебром и фарфором: кофейник исходил умопомрачительным запахом чистого мокко, пирожные грудились на большом фарфоровом блюде. - Прошу садиться, - Владимир Алексеевич сел первым, как бы подавая пример, и жадно впился в эклер. - Обожаю! - цедил сквозь набитый рот. Прелесть, что такое! Не стесняйтесь, запечатлейте безешку! И Евгений Анатольевич, не в силах противостоять начальственному зову, с изящным хрустом откусил от "безешки", прихлебнув из чашечки, которую предупредительно наполнил хозяин. - От Франсуа! - вещал Владимир Алексеевич. - Настоящая Франция, галлы, петух и санкюлоты, эшафот и Мария Антуанетта. Вот, господин надворный советник, наше с вами дело в том и состоит-с, чтобы никаких эшафотов! Никаких-с! Вот Павел Иванович Пестель мечтал, мечтал об эшафотах и оный получил, но... - указательный палец поднялся к потолку. - Широкий взгляд, только широкий взгляд, вот что я вам, милейший, скажу! Сиречь, и полезное, полезное у него было! Например: учредить самую строжайшую и жестокую, беспощадную тайную полицию! В целях усреднения общественной нравственности. Вы думаете - от кого взята идея охранных отделений? От него, милейший, от него! Ну, и евреев, само собой, из России - геть - его идейка! Гениальный был человек Павел Иванович, хоть и враг! Вот в чем "широкий взгляд", наш с вами, заметьте... - Владимир Алексеевич откусил от пирожного кусочек с ноготок и принялся яростно жевать. - Вы сказали "дело". Что это означает? - Это и означает, - несколько загадочно отозвался Владимир Алексеевич и протянул руку: - Желаю успеха, голубчик, вы уж расстарайтесь, не подведите старика... Теперь все в ваших руках... "Однако фат, - улыбаясь в ответ и пожимая руку, думал Евдокимов. - Ишь ты: "старика". Фигляр..." Евгений Анатольевич Евдокимов происходил из дворян Псковской губернии, благородных предков насчитывал всего лишь со времен царствования императора Николая Павловича, когда дед был пожалован потомственным дворянством в уважение к деятельности на ниве еврейского народного образования: во Пскове при старшем Евдокимове были открыты три начальные еврейские школы, чего в избытке хватило из-за малочисленного еврейского населения губернии. Дело было новое, возникло по благоусмотрению Государя, который, вдруг столкнувшись с обвинением евреев в неуживчивости, агрессивности и даже преступлениях против христиан (в те годы, а также и в сравнительно давние случились две скорбные истории: евреев обвинили в уничтожении христианских детей в Саратове1 и Велиже2), почел за благо отторгнуть еврейских мальчиков от хедера, проповедующего Талмуд и Тору, и дать если уж и не совсем русское, то российское образование - во всяком случае. ...Именно так стали Евдокимовы дворянами (из городских мещан). Что же касается приверженности внука Охранному - и здесь были свои резоны: окончив Императорский Санкт-Петербургский университет по юридическому, вдумчивый Женя отверг испытанный путь частного или присяжного поверенного и даже судебного деятеля и решил ступить на острие: в Охранную полицию. Дело было новое, и по примеру деда Евгений Анатольевич жаждал обрести ласку Государя. Нет, о титуле, конечно же, не мечтал, но прогреметь на ниве, прозвенеть и оставить след - это полагал вполне реальным. И хотя амбиции скрывал нет-нет они выходили наружу и становились достоянием сотоварищей. Эти амбиции, как, впрочем, умная приверженность делу и яркие способности, обратили на себя внимание начальства (о феноменальной его памяти Владимир Алексеевич сказал так, для прикрытия основного мотива и по неизбывной жандармской привычке все и вся на всякий случай затемнять). Впрочем, мелькнула мыслишка у проницательного Евдокимова: его персона истребована именно в связи с деятельностью предка на ниве еврейского просвещения. Но мысль эту Евгений Анатольевич сразу же отогнал - откуда, с чего? Ровным счетом никаких оснований... ...Ночью Евдокимов проснулся от непонятного беспокойства и решил прогуляться. Торопливо одевшись, вышел на улицу. Неярко горели газовые фонари, их накрывала легкая метель, опустевшая набережная криво уходила к заснеженной, стылой Неве. Над нею мело, пурга гасила синеватое пламя, город выглядел невсамделишно, призрачно, словно огромная декорация. Что ж, жизнь резко изменилась, завтра утром - в матерь городов русских, только вот зачем? Чего желает проницательное начальство на самом деле, о чем печется? И почему запрещено обращаться к общей и Охранной полиции? В чем тут дело? И каким образом, ничего не зная, можно выявить в полумиллионном городе какую-то неведомую крамолу, преступление, о котором надлежащие власти даже и близко не осведомлены? "Значит, - рассуждал Евгений Анатольевич, скорбя умом и сердцем, - должно случиться нечто для власти неприемлемое. Только вот- для всей ли власти?" От этой неправдоподобной мысли Евдокимов даже рассмеялся: разве бывает власть "вся" или "не вся"? Власть есть власть... - Зарапортовался ты, друг сердечный... - грустно произнес вслух, завиральные это все идеи... - остановился у ажурного парапета, вглядываясь в осколки льда и скованную поверхность воды. - В Думе и Государственном совете идет смертельная борьба. Значительная часть членов Совета и депутатов желала бы остановить реформы Столыпина. Чтобы это сделать надобно нечто из ряда вон! Должно случиться такое невероятное событие, которое самые прогрессивные умы смутит и повернет вспять, в желанное многим прошлое, когда газеты писали только то, что приказывали, власть Монарха не была ограничена Манифестом 17 октября, а деятельность революционных партий, даже если она и не связывалась с изменением существующего строя, - все равно подвергалась беспощадному полицейскому прессингу... Кто-то хочет вернуть былое, очень хочет... Эти имена известны: Петр Николаевич Дурново, старый деятель судебного ведомства и Министерства внутренних дел, позже - министр, положивший начало разгрому революции пятого года; член знаменитой семьи Треповых - Владимир Федорович, непримиримый противник Столыпина... Но как они смогут восстановить "исконное"? И вдруг совершенно невероятное предположение, догадка возникла где-то на самом краю сознания: действия ретроградов будут напрямую связаны с его, Евдокимова, командированием в Киев. Выбор же высокого начальства можно объяснить только одним: служением предков на странной ниве приобщения евреев к русской общественной жизни. И это значит, что... Столыпин? Да неужто... Этого ведь просто не может быть... Ну, хорошо: террористы однажды решились и взорвали дачу премьера на Аптекарском. Но ведь террористы. Представители государственной власти, какого бы образа мыслей они ни придерживались, никогда не решатся, никогда... На что? На что они не "решатся"? От страшного предположения взмокла спина. Нет, невозможно... А если? Если? Если задето самое больное чувство некоторых от власти, от "движений"? Национальное достоинство? Известнейший юдофоб Шмаков написал однажды: "Горе тому, кто оскорбит русское сердце"1. Если Столыпин выступил за равноправие евреев - ему конец. А если ему конец - рухнет все. И сама Россия тоже рухнет. Ибо на политической ниве нет ни одной фигуры, даже приближающейся к Петру Аркадьевичу... По уровню. Государственного мышления. И дела. "И что тогда суетиться? - думал в надвигающемся сумасшествии. - Да неужто собирать информацию? Кому? Зачем? Нет Столыпина - нет ничего... Просвети, Господи. Помоги..." Однако поездка решена. О крамольных мыслях начальству не расскажешь, не поймут-с... Э-э, прочь сомнения! Вернувшись домой, Евгений Анатольевич рухнул на кровать и, уже совсем засыпая, сквозь сладостно накатывающую дрему удовлетворенно вспомнил: "Я традиционалист, я - консерватор, я - монархист, я читал Тургенева - "Отцы и дети", к примеру, и хорошо усвоил, что среди всех персонажей сего романа неугасимым светом светит матушка господина Базарова Евгения Васильевича (как ее бишь? Ну, да неважно...). Вот она - единственная из всех - верно подметила: у каждого жида имеется красное пятнышко на груди..." На этом метафизическом умозаключении Евгений Анатольевич растворился в объятиях Морфея... Ночь прошла спокойно, в благостно оживляющем сне, и, вставши утром рано, Евгений Анатольевич взглянул на вчерашнее событие разумным оком профессионального розыскника. "Первое... - проговорил себе под нос, накачивая примус и водружая на него мельхиоровый кофейник. - Рекомендации начальства и билет от Суворина - это, конечно, штука, но не помешало бы и собственным ходом пройти..." Евдокимов имел в виду своего интеллигентного агента из Союза русского народа. Тот занимал в движении весьма достойное и даже заметное место и мог надлежаще рекомендовать Евдокимова своим в Киеве. Средних лет, профессорского обличья, имел склонность к музицированию и пению, во время дружеского застолья охотно исполнял "Люшеньки-люли", правда, требовал, чтобы гости сочувствовали хотя бы мычанием. В инструментальной музыке более всего ценил контрабас и в концертах, выслушав басовую партию, долго аплодировал, погружался в сладостное небытие и даже экстаз. Приходя же в себя, вновь начинал страстно бить в ладоши, как правило, невпопад, отчего начиналось шиканье и неудовольствие публики. "Жиды... - произносил с укоризной в подобных случаях. - Что они могут понимать в русской душе?!" - и величественно выплывал из залы. Именно к этой, весьма заметной в петербургской общественной жизни персоне и намеревался направить свои стопы Евгений Анатольевич. ...Выпив чашечку мокко и скушав вчерашнюю булочку от Мушенова из кондитерской на Пантелеймоновской, дом 4, собрал необходимые пожитки и, выйдя на улицу, крикнул извозчика. Знаток оперы жил на Васильевском, в скромном доходном доме для среднего класса, что, впрочем, не мешало Парамону Матвеевичу (так звали агента) занимать шесть комнат в третьем этаже. Евдокимов бывал здесь крайне редко - из соображений конспирации, но теперь решил нарушить правила, так как времени на телеграмму и встречу на конспиративной квартире уже не было. Конечно, на конспиративной (обставил сам, по собственному вкусу, это была на самом деле почти собственность: до тех пор, пока чиновник Охранного пользовался квартирой в служебных целях, она никому другому не передавалась) куда как приятнее и привычнее, да ведь что поделаешь... Лифта не было. (Всегда поминал этот проклятый лифт страдал отдышкой. Болезнь появилась после того, как однажды съел несколько порций мороженого подряд, хотел поразить воображение очень нравившейся девушки. Вышло глупо, по-гимназическому. Девица рассердилась навеки, оставив Евгения Анатольевича в сугубом раздумье о роли женщины в жизни мужчин. После этого афронта никогда более не возобновлял попыток жениться. С уличными, живущими "от себя", было куда как проще и удобнее.) Чертыхаясь, поднялся на нужный этаж и с ненавистью закрутил флажок звонка. Парамон Матвеевич открыл сразу, будто ожидал гостя, впрочем, так оно и оказалось. - Я вас, Евгений Анатольевич, из окна увидел, есть у меня такая привычка - да ведь вы и знаете? Чему обязан? Вглядываясь в мясистое, с некоторым количеством черных, словно запеченных бородавок, торчащих на самых неподходящих местах, Евдокимов завершал в уме сочинение предлога, под которым надеялся получить рекомендацию. - Видите ли... - начал неопределенно, отыскивая глазом - куда бы сесть. Хозяин заметил и мгновенно пододвинул кресло. Кивнул, улыбнулся: - Какие скорби, друг мой? Вы ведь не возражаете, что я вас так называю? Он имел право так называть чиновника из Охранного. Четыре года назад, в девятьсот седьмом, Евдокимов обеспечивал ликвидацию Григория Иоллоса, думского депутата от кадетов. Привлеченный Союзом русского народа к этой акции "втемную", рабочий Федоров застрелил Григория Борисовича прямо на улице. За год до этого, в 1906-м, "Союз" уничтожил однокашника Иоллоса по гимназии, ненавистного Герценштейна1, тоже депутата и общественного деятеля. И здесь Евдокимов планировал акцию, она была совершена в Териоках Половневым2, членом "Союза". Евдокимов был вне всяких подозрений. Вряд ли "союзники" интересовались деятельностью псковских предков, во всяком случае Евгений Анатольевич надеялся на это. И на сочувствие хозяина. - Вечером уезжаю, - произнес значительно. - Киев. Серьезное дело... - Не спрашиваю, какое, - столь же значительно кивнул Парамон. - Что надобно, вы не стесняйтесь. Тем более что можете поспеть... - К чему? Вы о чем, друг мой? - Мы о том, что Киев в ближайшее время станет ареной борьбы и извечным врагом всех христиан. Понятно сказал? - Куда понятнее... (Какое странное совпадение в очередной раз. Спросить подробности? Не стоит. Если бы он знал - сказал бы сам. Можно испугать.) Друг мой... Могу я попросить вас о рекомендации в Киев? К единомышленникам, так сказать? Парамон широко улыбнулся, у него словно тяжесть с души свалилась: подумал - не дай бог чиновничек потребует подробностей, а их нет! И сказать-то нечего! Слышал звон, и на этом все... Конфуз. - Еще поэт заметил: ну как не порадеть родному человеку! Мы с вами, дорогой друг, столько каши выхлебали, столько соли съели. Сей же час! Сажусь и пишу! Через минуту в кармане Евдокимова лежала бумага с печатью "Союза". Четким писарским почерком было написано: "Предъявитель сего, верный нашим идеям и замыслам человек, Евдокимов Евгений Анатольевич, заслуживает полного доверия и необходимой поддержки". Далее стояла подпись председателя, Александра Ивановича Дубровина. Теперь все стало на свои места. Дубровин был одним из самых ярых и ярких врагов Столыпина. И значит, врагами были те, к кому адресовал Евдокимова Парамон Матвеевич. Еще час друзья смачно прихлебывали чай вприкуску, с пряниками, и рассуждали о том, что евреев влечет в революцию, так как они не веруют в личное спасение, а полагают, что мессия спасет весь народ Израиля, марксизм же есть всего лишь местечковая интерпретация мессианского учения, не более того. Марксисты хотят спасти не каждого в отдельности, но всех разом, скопом, но в этом смысле (сказал Парамон Матвеевич) хорош только свальный грех. На этом и распрощались, трижды облобызавшись. Мягко цокала по торцевой мостовой лошадка, постукивал экипаж, Евгений Анатольевич направился на Витебский вокзал к вечернему поезду. Ночь до Витебска, еще ночь до Киева, и Неведомое откроет свои увлекательные объятия. И начнется Дело... Вспоминал о разговоре с Парамоном - той его части, в которой и слов-то не было, так, туман... Герценштейн, Иоллос... Конечно, непримиримые враги и Государя, и русского народа. С чистой совестью и по убеждению принимал участие в подготовке праведных акций. Но тогда зачем страдать, мусолить подробности? Зачем этот мазохизм, самоедство проклятое, ведь прав же, прав, черт возьми, и нечего, нечего заливаться слюнями! Не к лицу, господин надворный советник. Но что-то мешало - сейчас, под успокоительное цоканье - отвлечься, забыть. И вдруг словно щелкнуло в ухе - так с ним бывало поутру, после долгого сна, и щелчок этот странным образом все расставил по местам. Их убили только потому, что они евреи (об Иоллосе даже не знал - еврей ли, но проповедник еврейский - это уж несомненно!). Только потому, что они, дети скорбного и пронырливого народа, пожелали не пронырливостью, не веками выработанным умением, а официальным своим положением, депутатством своим заявить о своих человеческих правах и, значит, о правах всех своих соплеменников! Как же так? Какие у них могут быть права? Их терпят, слава богу, и этого более чем достаточно! Чего же им еще? Подумал: "Мы лишили их гражданской самостоятельности, но там, где они еще находят лазейку в несовершенном нашем законе, - они пролезают. Потому что исторически предприимчивы, энергичны и приспособляемы на уровне невозможном, немыслимом для любого нормального человека! И вот - торговля лесом, пшеницей, наконец, биржа - все в их руках! Но как это раздражает русскую часть общества! Ведь каждый торгующий или денежный русский мгновенно лишается поля деятельности!" Только кто виноват? Вспотела спина и лицо покрылось бисеринками пота: евреи? Господи, да ведь никто не слышит, можно признаться: мы виноваты. Мы взрастили и вспоили их феноменальную изворотливость и диффузное мастерство! И это значит, что здесь надобно что-то менять, и как можно быстрее... менять, но не мстить, ведь так? Собственно, к евреям не испытывал никаких конкретных чувств; не общался с ними, не имел среди них ни друзей, ни знакомых, просто так исторически сложилось: евреи, студенты и поляки - враги Русского национального государства. Это знал с младых ногтей, так было всегда... ...И вот город, милый - Санкт-Петербург, колыбель и еще что-то, чему нет и не может быть объяснения. Это глубоко в душе, в сердце, это сокровенное, только твое. Вот он разворачивается под колесами экипажа своими то тихими, то гулкими, то звенящими мостовыми, вспыхивают дуги трамваев нездешним светом, сверкают витрины, и умиротворенные прохожие чинно шествуют по своим делам. Удивительно красивый, проникновенный фасад, за которым много горя, много нищеты (чего уж там...), и рвутся, рвутся к власти жестокие проходимцы со своей житомирской идеей всеобщего равенства и счастья. Господи, милые, родные жиды, куда же вы лезете в горькой и неизбывной, ущербной своей гордыне? Вы думаете, что вам будет принадлежать весь мир? Увы... Какое горестное заблуждение. Проявите все как один любовь к Царю, верность государству, в котором живете, и тогда самый большой и болезненно подозрительный юдофоб вдруг остановится в смущении и спросит себя: да уж так ли я прав? И воистину - не все ли мы дети Божьи? Но - увы и еще раз увы. Это только - как заметил Государь однажды - "бессмысленные мечтания"... Извозчик между тем остановил напротив памятника; бронзовый Александр III - могучий, увесистый и спокойный - благостно взирал на творение деда, Николая I: здесь, на Знаменской, начиналась железная дорога в ситцевую столицу. Какой мощный конь - почти битюг, и как сидит Государь в седле - на века, навсегда, как он уверен в незыблемости начал. И как же он заблуждается... Гробовая змея уже подползает, шипя, к подножию трона... Погруженный в эти исторические размышления, Евгений Анатольевич с удивлением обнаружил, что извозчик неведомым образом исполнил заветное желание: взглянуть в последний раз перед отъездом в лицо обожаемого монарха. Да, пока Он удил рыбу - Европа ожидала почтительно и неназойливо, теперь же Россия все более и более уходит на задворки Европы. Она истощена проигранной войной - сколько трупов осталось в полях Гаоляна; выматывающей революцией, этим праздником босяков и мародеров, заметно окрепшим революционным движением - кому как не ему, Евдокимову, знать об этом! Но уходят во тьму экспроприаторы и убийцы, работавшие только во имя разрушения, приходят новые, рассуждающие о будущем и приуготовляющие его. Они тоже экспроприаторы и тоже убийцы, но они прозревают свое кровавое царство, свой фаланстер1. Безвыходно. Страшно. ...И хотя от Московского вокзала до Витебского пришлось сделать изрядный крюк - с Лиговки через Кузнечной выехать к Владимирскому собору и повернуть на Загородный, - Евдокимов был доволен: свидание с царем окрылило его. И вот - гудок паровоза, осталась позади вокзальная суета, дамочки в буфете с капризными лицами и бокалами шампанского в манерно изогнутых пальчиках, и поезд набирает ход. Промелькнул Обводный со своими унылыми набережными, похожими в свете редких фонарей на мрачное царство Аида1 , вот и три кладбища обозначились слева, услужливая память, давняя, что поделаешь- эти давние воспоминания сильнее всех новейших, вместе взятых, напомнила кровавую историю схватки с эсерами: засели за камнями, отстреливались до последнего, а в назидание, должно быть, оставили труп городового, разделенный на три части: голова - на персидском, туловище - на татарском, ноги - на православном. Начальника Охранного отделения тогда славно вытошнило... ...И наконец бездонная чернота за окном, и только едва заметная полоска на горизонте оставляет смутную надежду: здесь село солнце и, значит, оно снова взойдет. Постучал проводник, предложил крепко заваренный чай в искрящемся стакане и бутерброд с икрой. Евгений Анатольевич вспомнил, что ничего, кроме пряника давеча у Парамона, за весь день так и не съел, судорожно проглотив вдруг подступившую слюну, погрузился в излюбленный процесс. Поначалу, как всякий голодный человек, сосредоточился на помрачительно пахнущем сладком чае и мягкой французской булке, щедро наполненной "салфеточной" (толк в икре знал и мгновенно различал способ выделки и давность), но по мере того как сытость, восходя из бездны тела, достигала мозга, погружая в блаженную сонливость, перестал думать о съестном и незаметно очутился во власти воспоминаний: белый пятиглавый храм за оградой, черные пушки и орлы над входом, торжественный звон колокола призывает Вечность; рядом - дом в странном "мавританском" стиле, лестница и квартира, наполненная пиджаками и фраками, и гул, гул... Но более всех заметен мелковатый еврейчик с оттопыренными ушами и копной волос. Давясь словами, будто на похоронах или митинге, бросает собравшимся хриплые слова - негромко, убежденно... О чем он? (Евгений Анатольевич усилием воли заставил себя сосредоточиться.) Так... Что-то тревожное, печальное, трудно разобраться, понять, это ведь все чужое - мысли с другого берега. Усмехнулся: не подпольная сходка марксистов, элитарная интеллигенция решает свои проблемы, слава богу, они у интеллигентов отнюдь не революционные: стихи, изгибы формы и содержания, какие-то "метонимии" и неведомая "поэтика". И вдруг - этот, ушастенький: "Вы просто никогда не думали над этим, господа! Чаадаев... Гиератическая1 торжественность! (Надо же...подумал. - Даже словцо всплыло.) Лицо избранника. Вместилище истинной народности! Но! Но, господа, в том-то и дело, что народ был ему уже не судья!" Тут все заговорили разом, судя по всему - мысль понравилась, более всего звучало в этот момент что-то о "естественных стремлениях". Что это применительно к народу - Евдокимов так и не понял, но следующая фраза поразила и осталась навсегда: "Как это не похоже на квасной патриотизм, национализм, точнее... Ибо последний без сна и отдыха взывает к чудовищному суду толпы!" Был убежден: "русской" - всегда только "русской", и ничего больше! Этот же странный человек утверждал свободу выбора, нравственную свободу: "Чаадаев ушел на Запад, вкусил из бессмертной чаши и вернулся еще более русским, нежели был. О нем говорили: "Он - как Дант. Он вернулся оттуда!" А ведь мало кто возвращался..." ...И водрузив опустевший подстаканник на поднос, пробормотал невнятно: "Я определенно заболеваю". В служебной записке на имя начальства рассказал обо всем. О проблемах "национального" не обмолвился ни словом: нервы высокого руководства следовало щадить. ...Размышления Евгения Анатольевича были прерваны шумно распахнувшейся дверью: приятной полноты, средних лет, в клетчатом дорожном костюме, стоял на пороге человек в котелке, с баулом в руках (монограмма сверкала на кожаном боку, словно орден) и вглядывался, будто выплывая из сна: - Кажется, месье Евдокимов? Евгений Анатольевич? О, как я рад - не столько даже встрече, сколько тому, что Охранная и Сыскная полиция снова вместе!- С этими словами вошедший водрузил баул на сетку и широко улыбнулся. Это был Евгений Францевич Мищук1. Знакомство давнее, недолгое: года два назад Евдокимов реализовал разработку по эсерам, разгромил их явочную квартиру, было получено много свежей литературы и даже ящик с бомбами. Но не видать бы Охранному этого дела и в помине, если бы не агент сыскной полиции, с которым работал Мищук. Агент этот служил рассыльным на почте и разносил посылки, он-то и сообщил о подозрительном складе на квартире боевиков. - А ведь хорошее было дело! - продолжал восклицать Мищук, располагаясь на диване и сладко, как кот, потягиваясь. - А помните, как вы изрекли: "Приоритет охраны непререкаем!" Это когда я имел неосторожность сказать, что все раскрыто Сыскной полицией! Дела? Прогулка? - Да так... А вы, Евгений Францевич? Если, конечно, не секрет? - Да уж какой от вас, охранника, секрет... Вы владеете всеми секретами империи... Новое назначение. Еду начальником Сыскной, в Киев, нескрываемая гордость прозвучала в голосе Мищука. Это была удача. Теперь следовало осторожно прощупать собеседника и вступить с ним в доверительные отношения. Формальная вербовка офицеров и чиновников департамента считалась нежелательной и даже запрещалась. - А мы с вами тезки! Только сейчас обнаружил, представьте себе! Великолепно! Предлагаю в буфет и спрыснуть шампанского - на ночь оно даже не без пользы выйдет! - возопил Евгений Анатольевич с широкой улыбкой. - Не возражаете, надеюсь? - Очень рад! - с явным удовольствием отозвался Мищук. - Прошу! распахнул дверь, вежливо пропустил Евдокимова, улыбка не покидала губ под щегольски выстриженными усиками. В буфете оказалось пусто, если не считать пьяного молодого человека, который смотрел осовелым взглядом и натужно икал, сплевывая на пол. Буфетчик поглядывал осуждающе, но предпочитал не вязаться: молча протирал стаканы. - Шампанского, - распорядился Евдокимов, присаживаясь к столу и жестом приглашая Мищука. - Вы какое предпочитаете? - Признаться, по шампанскому - не спец, - вздохнул Мищук. - Мне бы отечественную, от Смирнова. - И тем не менее, сударь, тем не менее! - возбужденно настаивал Евгений Анатольевич. - Надеюсь, найдется, голубчик? Буфетчик со стуком опустил стакан. - Обижаете, вашество... Извольте: "Кордон-вэр", "Кордон-руже" и, само собой, "Вдова Клико"-с! - И, не дожидаясь решения, вынес в ведерке с подтаявшим льдом "Вдову". - Вижу, господа знают толк. Сладкое шампанское это для дам-с, а понимающий человек - он солонцу ценит, как бы недостаток, а он и есть изюминка, фрукт, серьезное удовольствие! Откупорил без грохота и пены, профессионально, расставил сверкающие бокалы и торжественно водрузил посередине стола блюдо с аккуратно нарезанными ломтиками сыра "Бри". - С нашим удовольствием! Особенно такому известному человеку, как господин Мищук! - Знаете меня? - не удивился тот, наполняя бокалы шипучей, чуть зеленоватой жидкостью. - А как же! - закричал буфетчик. - В лучшем виде-с! Который год столичные газеты только об вас и пишут! Раскрытие крупных безнадежных дел! Исключительно вмешательством гения сыска! Бон апетит, господа, прозит и, так сказать, а вотр санте!1 - Вы, оказывается, герой, - улыбнулся Евдокимов. Чокнулись, выпили, вкусно закусили сыром. - Россия идет ко дну! - вдруг открыл глаза пьяный.- Я про...вижу! Зрю! Сквозь... это... целое столетие. Так-то вот! А вы, господа, враги народа! Я пророчествую, вы поняли? - Я думаю, что вы не в себе, - сдержанно заметил Мищук. - Вам лучше уйти и заснуть. - А вот это у вас не выйдет! - Палец с ногтем, окаймленным траурной каймой, угрожающе закачался у носа Мищука. - Ишь! Фу-ты! А также и ну-ты! Имею право! По Высочайшему Мафунесту! Свобода голоса! Так вот: шествие Сиона не может остановить никто! Никто! Ваш Столыпин, господа, - он есть ставленник Соломона! Он погубит Россию! - взглянул недобрым, очень осмысленным глазом. Будто ждал с эдакой хитрецой: а что ответят эти столичные хлыщи? - Ну, не вам, милейший, судить о премьер-министре...- холодно сказал Мищук. - Уходите. - А вы, месье? - "Пьяный" перевел взгляд на Евдокимова. Искорка в зрачке собеседника. Яркая - такую не скроешь, даже если очень хочется. "А ты, милок, от нас... - подумал. - Ты сто из ста от нас... Ты за мной. Проверка. Кто-то там, высоко, начал не просто "наружное", а умственное начал. Но ведь я - не граф Витте или какой-нибудь Гапон. Тут что-то не то... Так. Это не за мной. Это за моей миссией. Теперь они знают, что я беседовал с начальником Киевской сыскной... Это плохо, эдак я вообще без рук и глаз останусь. И без ушей тоже. Ч-черт... Да ведь они знали, что Мищук едет! И они специально сделали так, чтобы я оказался с ним в одном купе! Ладно, господа. Кто бы вы ни были - первый ваш ход без восклицательного знака". (Евгений Анатольевич знал толк в шахматах.) - Ты, братец, из "Союза", что ли? - обронил лениво, сквозь прищуренный глаз. - Ты к кому подошел, сволочь? Ты думаешь, ты один суть дела видишь? Нет! Ты ошибся! А теперь - пошел вон! - Конечно... - не без насмешки отозвался собеседник. Пьяный флер с него словно ветром сдуло: смотрел не зло и не добродушно - безразлично смотрел, и это было страшнее всего. Евдокимов поймал недоумевающий взгляд Мищука, видно было, что тот готов применить силу. Остановил жестом. - Вы еще не кончили? Милейший... - Отчего же... - Филер1 или "союзник" - кто он был?- скользко улыбнулся. - Кончил. Но ответа, ясного, от вас не услыхал. Так-то вот... Стукнула дверь; сидели мрачно, настроение испортилось. - Кстати, - Мищук щелкнул крышкой портсигара, протянул, одалживайтесь, у меня хорошие, из Парижа, - чиркнул спичкой, поднес, прикурил сам и вкусно затянулся. - У вас ведь, поди, по должности есть отношение к "проклятому вопросу"? Нет? - А у вас? - с еврейским акцентом спросил Евдокимов. - У нас нет, - спокойно отозвался Мищук. - У нас все просто. Ловим скокарей, домушников, медвежатников и мокрушников. У нас нации нет, только они, перечисленные... А у вас? - У нас есть, - Евдокимов раздавил папиросу. - В революции слишком много евреев, это очевидный факт, Евгений Францевич. - Верно. Циркулярно было, как бы по Достоевскому: "Евреи погубят Россию". Однако не согласен. - Почему? - Этот сыскарь нравился все больше и больше. Твердый человек, без обиняков. Надежный. - Давайте дадим евреям общие права, и тогда видно будет. Нет? - Нет. Получив права, они проглотят нас и не подавятся. - Получив права, они займутся своим делом, нам всем лучше будет. - Хуже будет. Русский человек не столь похож на раскаленный гвоздь в масле, как даже средних способностей еврей. Они завладеют всем, мы окажемся в роли трактирных половых. - Довольный своей речью, Евдокимов наполнил бокал и осушил залпом. - Ах, оставьте... - лениво взмахнул ручкой Мищук.- Петра давно уже нет на свете, и Россия заснула. Если будет и дальше спать - скоро здесь негры и индейцы станут главными, а не евреи - и это совсем не плохо, представьте себе! Лично мне совершенно все равно, где покупать семгу: от Елисеева (он ведь "союзник", не так ли?) или от Нухимзона. Вкус, согласитесь, тот же! Спать надобно перестать, господин хороший, и тогда русскому человеку никто не страшен, никто! А вообще-то не кажется ли вам, тезка драгоценный, что это все чепуха какая-то... - Да уж нет-с... Не чепуха-с... - протянул лениво. - Вот уже и Церковь наша восстает. Иерархия. А это - не шутка-с... Архимандрит Виталий1, глава Почаевской Лавры, сообщил, что евреи ему угрожают убийством - за помощь крестьянам в отражении засилья. Об этом все газеты пишут! - Раздувают. И не все. - А слова Преподобного? "Пусть тогда пролитою моею кровью смоется жидовская болячка с России, пусть очистится Святая гора от облепивших ее пархатых пиявок!" - Будет вам... Часть Святой церкви нашей - традиционно так настроена. Больные везде имеются... Спокойной ночи. Прибытие в Витебск проспали. Когда выползли, зевая, из сладкого дорожного сна, - поезд уже стоял у перрона. - Какое же это удобство - железная дорога! - воскликнул Мищук. - К ночи будем у Кыиви, как сказал бы господин Шавченок. Завтракать? Перекусили в вокзальном ресторане - белой рыбкой и пирогом с вишневым вареньем, напились крепкого чаю. Евдокимову показалось, что в глубине зала сидит за столиком, заткнув салфетку за воротник, вчерашний скользкий попутчик. "Ну и черт с ним..." - подумал лениво. Более никаких приключений не случилось, долгожданный третий звонок вытянул состав из-под стеклянной изогнутой крыши, и вот уже замелькали обветшалые деревеньки... Сидели, облокотившись, у окна, словно две деревянные статуи из древнего храма, говорить не хотелось, слишком много было сказано накануне. Не заметили, как вновь погрузились в сон, и очнулись уже вечером, когда мягкий сумрак полз за окном, на глазах густея, превращаясь в безысходную ночь. - Вот что... - начал Евдокимов, - я хочу вам сказать, что в городе у меня специальная миссия. Мне нужна опора, к своим я не смогу обратиться, таково условие. Что скажете? Мищук задумался. - Надеюсь, не подвербовываете? Этого нельзя, мы оба знаем. Покачал головой: - Я обращаюсь к вашим чувствам порядочного человека. Говорю искренне: я почувствовал к вам симпатию. Мищук улыбнулся: - Почти объяснение в любви. Хорошо... В рамках обозначенного вами чувства - можете на меня рассчитывать. Замелькали огни, поезд въехал на длинный мост и застучал по-особенному, Мищук приник к стеклу: - Днепр под нами... А вон там, впереди, видите? Это колокольни Лавры... Как он разглядел? Евдокимов не видел ровным счетом ничего. Но уже светало... На вокзале распрощались. - Меня найти несложно, - сказал Мищук, пожимая протянутую руку попутчика и теперь уже сотоварища. - Вас где искать - если что? Советую гостиницу "Древняя Русь" - уютная, тихая, Богдан, москальский запроданець, из окна виден, это на Софиевской, извозчик довезет. Только не переплачивайте с петербургским размахом: здесь одноконный извозчик шестьдесят копеек в час стоит, ну, дадите рубль, сдачи не потребуете - ко всеобщему удовольствию! Евгений Анатольевич уважительно покачал головой: - Однако... Узнаю Сыскную полицию... - Долг службы. Я Киев целый месяц в поту, можно сказать, изучал. Не могу же я в первый день службы спросить: "А где тут, господа, Плоский участок? Или "Косой капонир"?" Улыбки подчиненных, иронические, конечно, не доводят начальство до добра. Желаю здравствовать, сударь, мне было приятно с вами, - помахал котелком и исчез... Евдокимов вышел на привокзальную площадь. В городе еще лежал снег мартовский, ноздреватый, синий, однако заметно надвигалась весна; после Петербурга, северного, заснеженного, холодного, здесь властвовал юг: уже видны были набухающие почки на каштанах, появились пальто без меховых воротников, а зимние шапки сменились шляпами и шляпками - дамы отличались от простолюдинок и одеждой, и статью, и плывущей походкой; в столице обреталось куда как больше народа, и сословная разница стушевывалась, а может быть, "простых" было больше и среди них терялись "верхние"? Толпа везде одинаковая, но здесь хорошо одетые люди были наособицу. "Надобно запомнить... - подумал. - И не светиться". Велел извозчику на Софиевскую ехать медленно и дальним путем. - Желаете полюбоваться? - обрадовался бородач. - И то! К нам со всего мира ездиют! К нам сам Первозванный Андрей пожаловал! И вопче: тихо у нас, мирно, любовь да совет. У вас, там - поди склока идет? - Идет... - вздохнул. - Что в городе? Чем огорчишь? - Саперы некогда выступили, так их постреляли, а так - тихо. Вы по делу или так? - Я из газеты. - Вот и слава богу! Я у вашей гостиницы и стою! Милости, значит, просим! И вот уютный номер с умывальником и даже унитазом, сквозь чисто вымытое стекло - колокольня и купола: Святая София - четвертое лицо Бога. Есть ли у нас, русских, софийность, мудрость божественная? Вот, Волынский отрицает: ненавистные-де... Друг друга едим и тем сыты бываем. Ай-я-яй, Евгений Анатольевич, как не стыдно... Подобные мысли в голове держать. Сказано: избранные мы. Евреи - те как бы ложно. А мы - по-настоящему. От Господа. Перевел взгляд - Хмельницкий скачет. С булавой. Это знак великой власти. Этой властью привел Украйну к России. Скоро триста лет тому... Однако - "Запроданець". Продал "вильну неньку" за тридцать сребреников. Одни рады. Другие горюют. Кто прав? ...Колокольный звон из-за окна отвлек от раздражающих, горьких мыслей. Вдруг понял: от бессилия. Что делать? Программы нет, и оттого скорбное уныние. Невозможно просто так сидеть и ждать - неизвестно чего. Надобно предвосхитить. И, бог даст, - предотвратить. Это странное предположение вызвало усмешку. На пустом месте сделать нельзя ничего. Ни-че-го... Утром, за завтраком (скушал стерлядку, "фри" с малосольными огурчиками и маринованными грибками, самый большой с ноготок - вкусная еда не была страстью, привычкой скорее) осенило: надобно выйти в город и пешком прошагать как бы по туго натянутой ниточке- где-то глубоко-глубоко, так что и определить невозможно, тлел крохотный огонек путеводный или струна звенела и звала за собой. И, подчиняясь странному зову, встал, велел записать завтрак на счет и двинулся куда глаза глядят (так казалось). Поначалу ноги привели к Богдану, восхитился - какая прекрасная надпись: "Единая и неделимая Россия"! Однако куда же скачет сей гордый конь? Где север, где юг - черт разберет, но Москва, получается, за спиной всадника? Он не к ней, от нее скачет. Господи, какой грустный обман... Но - мимо, здесь нет магнитов, они где-то там, впереди: ноги сами идут, будто знают дорогу, будто выхожено здесь вдоль и поперек... И вот уже видна белая трехглавая часовня в створе длинного цепного моста, плавные изгибы подвесок теряются в размытом мареве, и вода, вода... Днепр, должно быть... "Однако красиво..." - замер в немом восхищении, это было похоже... Нет. Это было самобытно, трогательно и прекрасно, даже слезы навернулись. Но жизнь - обыкновенная, серая - торжествовала и здесь: шли люди, по большей части бедно одетые, прозвенел трамвай, в нем тоже не заметил достатка. Догадался: там, на другой стороне, в низеньких домиках обретается нищета... И вдруг снова услышал, явственно, звучно: "Иди. Иди... Иди". "Куда?" - хотел спросить, но не спросил и шагнул в темную, с россыпью множества свечей, часовню. Святого на иконе узнал сразу: Николай угодник. Сразу же произнес слова, которые давным-давно забыл, и вот, оказывается, они на устах: "Отче священноначальниче Николае, моли Христа Бога спастися душам нашим..." Постепенно глаза привыкли к сумраку, осмотрелся - ощущение странности нарастало. Перекрестившись, уже хотел уходить, как вдруг заметил мальчика в белой рубахе, со свечой в руке. Опустив голову, ребенок молился. Но слов не слышно было. Что заставило подойти, заговорить? Не знал... Позже, когда оказался в самой гуще событий, часто задавал себе этот вопрос: что заставило? Но ответа так и не нашел... Между тем мальчик повернул русую голову в сторону Евгения Анатольевича; лицо у него было бледное, большие глаза влажно темнели, бесцветные, словно обескровленные губы шевелились едва заметно было такое впечатление, что мальчик хочет что-то сказать - и то ли не решается, то ли боится. - Ты что, милый? Какая беда у тебя? - как-то непроизвольно выговорилось у Евдокимова. Мальчик кивнул. - Беда... Вам теперь идти надобно... - Куда же? - спросил не без доброжелательной насмешки, ласково, однако мальчик не ответил улыбкой. Взгляд его стал бездонным, глаза провалились и исчезли, только голос тоненький, высокий, звеняще ударил в купол: - Сия бо есть кровь моя, яже за многия изливаема... Холодок пошел по спине Евгения Анатольевича, и остановилось сердце. "Это... Это слова Христа... - летело в мозгу, - я ведь учил их, учил - в гимназии еще... Только... забыл". И сказал чужим голосом в белую, вокруг слившуюся со светом за дверьми, спину: - Там не так, ты не все сказал: "И прием чашу и хвалу воздав, даде им, глаголя: пийти от нея вси..." И в конце еще: "во оставление грехов". А ты не сказал... И обернувшись и осветив Евгения Анатольевича исчезающей улыбкой, мальчик произнес едва слышно: - То слова Господа... А то - мои. Когда вышел на свежий воздух, закружилась голова и померкло в глазах. К жизни вернул назойливый звонок трамвайного кондуктора и злой крик: - Уйди с дороги, пропивала чертов! Помрачение и тьма... Что это было? Попытался вспомнить: "Се тело мое. И кровь. А дальше, дальше как?" Но забыл безнадежно. "Чертовщина какая-то... Или... Знак?- Рассмеялся: - Да что это я... от Григория Ефимовича1, что ли? Теософия2 какая-то, суеверие и помрачение рассудка в душном воздухе и более ничего! Как это он сказал? Иди в газету?" Вздрогнул: о газете не говорили, это помнил хорошо. Господи, что с головой, что за ерунда навалилась, никогда раньше не замечал за собой ничего похожего. Какая еще газета? Откуда взялась? К врачу надобно, к врачу, и чем скорее тем лучше! Однако, прогулявшись от начала моста до конца его на другой стороне Днепра и обратно, остыл и пришел в себя. Ладно. Как заметил когда-то великий - есть много такого, что и гению не разгадать. Цитата, наверное. Но точных слов не вспомнил, автора - тоже. И сразу же остановил прохожего: - А что, сударь, богат газетами город Киев? - Богат... - удивился мастеровой. - А вам зачем? - Я, видишь ли, приезжий, интересуюсь новостями разными; вот скажи, к примеру, - какая газета самая бойкая? - Идите на Фундуклеевскую - там наискосок от театра, на другой стороне как раз, размещается "Киевская мысль". Лучшая еврейская газета! - Да я не еврей! - Что с того? Я в том, значит, смысле, что все новости у них. Вам ведь новости надобны? - И зашагал, не оглядываясь. "И лицо у него, как у Гавриила, Благовестника, - подумал и истерично захохотал. - Готов, братец, готов совсем. Завтра в желтый дом, в лучшем виде!" Но на Фундуклеевскую направился без колебаний. ...Извозчик взвез по Никольскому, потом от Царской свернул налево, и Евгений Анатольевич очутился на Крещатике. Что за улица вдруг явилась ему, что за прелесть! Трамваи вспыхивали белыми искрами - сразу вспомнился Невский, и звоночки тренькали, правда, по-особенному, тоненько, будто колокольчики в старинных часах. Душевная улица и такая родственная, родная даже: лаковые экипажи и телеги, груженные всякой всячиной - то сеном, то кругами колбас, связанных одной толстой веревкой, будто канатом, и оттого смотрелось все это как-то даже загадочно; битюги жевали свои мундштуки и покручивали головами в такт шагам, словно не хуже людей воздавали должное окружающей красоте. Конечно, криво здесь было, сколько ни вглядывался Евгений Анатольевич, конца улицы так и не увидел и лишний раз подумал с гордостью, что длинные и прямые линии столицы неповторимы и принадлежат ей одной-единственной... Но зато люди радовались жизни и солнцу в синем весеннем небе так открыто, так естественно, будто птахи, не заботящиеся о завтрашнем дне! Жизнь и восторг перед нею царили здесь, и все, кого видел на тротуарах Евдокимов, ощущали безо всяких сомнений, что они - создания Божии... А может быть, это только казалось Евгению Анатольевичу, ведь так не хотелось верить в то, о чем писали революционные газеты, к чему призывали. Разве можно превратить этих любезных обывателей в кровавых палачей, истязателей друг друга и страдающей Родины? Это казалось невероятным. Но слишком хорошо знал: внешнее не есть суть. В подполье копошатся стаи крыс, безликие и безродные полчища, и, что греха таить, их предводители предполагают, что можно поманить русского человека, прельстить, чтобы озверел, почувствовал вкус легкой крови. Скажи только: тебе принадлежит весь мир! Ты - трудяга, остальные захребетники и тунеядцы. Возьми свое у них, и только у них! Заковыристая получилась мысль, но ведь в программе их партии так и написано, черт возьми! Уличите во лжи, если можете... За раздумьями не заметил, как свернули направо и остановились напротив трехэтажного вычурного здания, напоминающего своим обликом один из петербургских театров. - Прыихалы, барин, - проговорил извозчик, с поклоном и улыбкой принимая мятый рубль. - Премного вами благодарны! ...Поднимаясь по редакционной, привычно заплеванной лестнице (петербургские редакции приходилось посещать по должности), все спрашивал себя: "Какого черта? Зачем я сюда пришел? Это же глупо и даже несолидно как-то! Входит человек, "Здравствуйте. Какие новости?" Чушь и больше ничего..." Но шел упрямо, и где-то на самом дне неосязаемое: будет толк. Только не смутиться, не скиксовать! В помещении (тоже не ах - суета, дым папиросный, смешки и анекдоты, бутерброды со скверно пахнущей рыбой и спитой чай в мутных стаканах, торчащих из темных мельхиоровых подстаканников, это "Фраже" - вспомнилось название металла или фирмы, выпускающей "серебро" для бедных) суетились барышни с ярко накрашенными губами, стучал "Ундервуд" (а может, и "Ремингтон" или еще какое-нибудь американское чудо), рыжеватый с веснушками сотрудник у окна принимал посетителей: миловидную женщину лет тридцати, скромно, со вкусом одетую, и другую, простушку-мещанку, видимо, с мужем, тот был бородат, с бугристым лицом и блеклым взглядом. Вслушался: миловидная со слезами в голосе рассказывала подробности исчезновения какого-то человека. - Вот, мать его говорит, что поел борща со свеклой, у нас называется "бурак", и рано, в шесть утра, ушел в училище. Представьте, четвертый день как в воду канул... Мещанка затравленно озиралась и все время кивала в такт. - А вы что скажете? - обратился сотрудник к бородатому. Тот несколько мгновений тяжело переминался с ноги на ногу и только мыкал нечленораздельно, наконец произнес, прикрывая рот ладошкой: - Я ему, значит, как бы, отчим. А ейный... то есть евонный отец - он ее, значит, бросил, а он еще совсем малой, значит, был... Ну, его родный отец, значит... Ушел, а куда? Вот она, - кивнул на молодую, - ейная... евонная то есть тетка. Думали - к ней ушел. Но - нету! - Я уже оббегалась повсюду, обыскалась! - подхватила тетка. - И там была и здесь. Однако - пропал... "Да ведь речь идет о мальчике... - сообразил Евдокимов. - Странное совпадение..." - но додумать не дали, рыжеватый спросил: - Где вы живете? Это на тот случай, если найдем. - В Никольской или, как еще говорят, Предмостной слободке, там у нас квартира. Вы уж расстарайтесь, господин хороший, а то куда еще идти? - Мы дадим объявление, - уверенно проговорил рыжеватый. - Прямо в завтрашний номер и дошлем, - записал что-то в блокнот. - Обыкновенно на такие объявления откликаются. Ну, конеч но, много и ерунды, но это уже наше дело - выудить нужную информацию. - А это что будет? - спросила мать. - Я тебе потом объясню, - осадила тетка. - Ну, это значит сведения, если по-простому, поняла? - Как записать фамилию? - поднял карандаш рыжеватый. - О-о, извините... Ющинский он. Андрюша. То есть- Андрей. В честь святого апостола назвали, ну да вы знаете! - засуетилась тетка. - Мы вас очень просим, я прямо каждый день наведываться стану, вы уж не взыщите! - Каждый - не надобно, - отмахнулся. - Моя фамилия - Борщевский1. Меня здесь все знают, вы скажите, и меня разыщут. Вы теперь куда? - В Сыскную, надо думать, - подал голос отчим. - Это как бы обязательно... И снова что-то толкнуло Евгения Анатольевича. - Извините, - подошел к Борщевскому, - я приезжий, по делу, не объясните, что за домики видны - там, за цепным мостом? Газетчик посмотрел с обидой и недоумением. - Сударь, здесь редакция, если вы понимаете. А за справками - в справочное пожалуйте, у нас, слава богу, их в достатке. Честь имею. Тетка Ющинского оглянулась: болезненное лицо, глаза, наполненные слезами. "Да у нее чахотка, пожалуй",- не без жалости подумал Евдокимов. - Это как раз у них, - кивнула в сторону родственников и улыбнулась через силу. - Там теперь трамвай ходит, вы без труда доедете. Вам, собственно, кто нужен? Вы не стесняйтесь, я там всех знаю. "Тебя, милая, тебя и всех вас мне и надо!" - вдруг захотелось сказать, но не сказал, а только улыбнулся и наклонил голову. - Благодарю вас, сударыня, извините, не смею беспокоить, - и приподняв шляпу, ушел. Интуиция и то, чему не было названия, высветили некую странную последовательность: вызов в департамент, поручение в Киев - весьма загадочное, подтверждение у Парамона (должно что-то произойти), и вот исчезновение Андрея Ющинского. "Я ведь его в часовне видел...- подумал с недоумением. - Жаль, надо было карточку у них спросить. Фотографическую. Интересно, отчего этот жидок рыжий не спросил? Ну да ладно. Они теперь к Мищуку - там наверняка потребуют облик пропавшего, там и взгляну". Но сомнений уже не было: на фотографии этой окажется именно мальчик-призрак, и никто другой! Однако странный в мальчишеских устах текст смущал. Такое мог сказать умудренный опытом, но не мальчишка. Разве что хорошо учился Закону Божьему, - здесь на губах Евгения Анатольевича появилась даже улыбочка. - Только с какого боку может интересовать департамент никому не известный мальчик? - спросил вслух. - Это же нелепость! Ну, пропал! Ну, под трамвай попал или утонул. - Тут же сообразил, что вряд ли такие обстоятельства стали бы мгновенно известны. - Нет, тут явно что-то другое... - Медленно шел по Фундуклеевской вверх и вдруг заметил слева в глубине квартала византийские купола большого собора. - Да ведь это Владимирский! - догадался радостно. - Вперед, и как можно быстрее! - Через две минуты уже входил в широко распахнутые двери... Пусто было, несколько молящихся ставили свечки и крестились, прислужница в черном истово протирала оклады. И влекомый неведомым чревом (уже начал привыкать к своему нервно-возвышенному состоянию), поднял голову: высоко, на облаке, летела в свет Богоматерь с печальным лицом, в черном омофоре1, Младенец на ее руках смотрел недетским взором, будто прозревая Свою Крестную смерть во оставление грехов... "Да ведь он так и сказал... - ошеломленно вспомнил Евдокимов. - "Во оставление грехов изливаемую... Господь за всех за нас пролили; и я вослед - за многих..." О, Господи, Господи Ты, Боже мой... - стон вырвался из груди Евгения Анатольевича. - Да ведь нету, нету боле на грешной земле светлой детской души. Погиб мальчик. Ющинский этот... Они напрасно его ищут - не найдут..."- шагнул к выходу, там яркий дневной свет спорил с этим, внутренним, Фаворским1, но переспорить не мог: живой день смотрелся неверно, здешний же обещал Жизнь Будущего века... Вернулся мысленно к лику Приснодевы, бездонному взору Богомладенца. "Да ведь она - иудейка... - вдруг обожгло холодным, сдирающим кожу пламенем. - И Он... Он тоже... Господи, дай сил! Этого ведь не может быть, потому что не может быть никогда!!!" Прислонился к стене, мокрый холод, слякоть расползалась по спине. "Это так, так! Раньше я не обращал внимания! Куда же мы попали, влезли куда... Чужое все, и носы чужие, а своих мы бросили в реку ничтоже сумняшеся, своих исконных, родимых... Перун был, кажется, и этот... Велес... А еще Даждьбог и Стрибог... Надо же, вспомнил! Сильна славянская закваска, в крови остались родственные боги... Милые, милые мои, родные!!! - покрылся липким потом: - Да ведь они все - истуканы! Идолы! Не сотвори себе кумира, - сказано! Это Он сказал, Он, бывший недолго Человеком здесь, человеком с печально-проникновенным иудейским лицом..." и словно ища подтверждения крамольным, невозможным своим мыслям, вбежал в храм: там, под куполом, поднял благословляющую руку Сущий, Предвечный Господь, и буквы в Его раскрытой книге легко сложились в слова... То было Слово, ибо (вспомнил снова) "...и Бог бе Слово". "...свет животный..." - с трудом прочитал церковную вязь и взглянул в Лицо, но не ужаснулся, а удивленно подумал: "Васнецов писал... Сочувствующий "Союзу". Русский... А вот- не побоялся. Представил Господа с иудейским ликом... - И еще подумал: - Что-то не так... Здесь. Или в бедной моей голове... Мы ведь с жидами боремся. Его именем. С революционерами. Они те же жиды. Да. Что-то явно не так". Был как сомнамбула, в просоночном небытие. "Не найдут? Мальчика. Да нет же... Найдут. Только мертвого. Для них - мертвого. Но мученический его подвиг..."- здесь Евдокимов оборвал себя грубым ударом кулака в ухо. Ахинея... Что за рассуждения... И в то же мгновение еще раз все связалось, теперь уже окончательно. Департамент. Поручение. Намеки Парамона. Предки на ниве, во Пскове. Просвещение детей Сиона. Чужеродный элемент. Так... Так. Ющинского убили евреи? Только они? А больше никто? Суть, смысл "события" именно в этом. Итак - дело раскрыто? Теперь надобно не опоздать к Мищуку, и все встанет на свои места. Снова окунулся в уличную суету, она обтекала, не задевая, шел в задумчивости, ощущая, что сейчас, через мгновение обнаружит истину. Так: что предшествовало вызову в департамент? Сей краеугольный камень как-то выпал из поля зрения - за нервными днями и ночами, великой суетой. Но вот теперь, когда осмотрелся и вдумался - стало понятно: если вызвали 11-го, значит, 10-го у них что-то не связалось, не сложилось и... И они решили включить некий механизм, который должен привести в первоначальное состояние. Обратить, так сказать... Что это означает? Если предположить или допустить, что проблема связана с евреями, что Столыпин, как утверждают, склонен дать евреям гражданские права (ну, не "дать", конечно, а только попытаться уговорить Государя), тогда многое проясняется. Первое: Столыпин виделся с Царем и добился согласия. Второе: юдофобы (Георгий Замысловский1, Алексей Шмаков, тот же Дубровин2) предприняли серьезную попытку противопоставить Столыпину (согласию Государя) нечто такое, нечто настолько из ряда вон, что и Царь свое согласие назад возьмет, и Столыпин дрогнет. Что это может быть? Во всяком случае, предположение о том, что убит мальчик... Господи, да ведь это христианский мальчик, вот в чем здесь дело! Если его убили евреи... Но почему же "если"? "Потому, - сказал себе, - что я не верю в это. Этого не может случиться. Они могут интриговать, революционировать, они плохие, они не такие, но чтобы убить... Да кто же в это поверит? Однако вот, Государь Император Николай Павлович не просто верил, уверен был! И не он один... Господи, дай мне сил, просвети и успокой, Господи... Я ведь видел этого мальчика... Сегодня какое число? Черт с ним... Я брежу. Мальчик вернется домой, родственники успокоятся, я сейчас приду к Мищуку, и он сообщит: дома мальчик. Все в порядке!" Он почувствовал взгляд, тяжелый, навязчивый, обернулся резко, чтобы поймать; тот (что-то очень знакомое показалось в облике) даже не сделал попытки спрятаться- знакомец по вагону "Петербург-Москва". Вчера это был просто попутчик со своим особым мнением. Но сегодня, здесь, в Киеве? Ишь, как глаз у него зыркает, но не останавливается, не фиксирует, чтобы "объект" не "срисовал", не догадался. Поздравляем, Евгений Анатольевич,персональный филер, великая честь, редко кто удостаивается... Им надобно знать о каждом шаге? Вряд ли... Для этого наряжают бригаду, люди в ней меняются, переодеваются на ходу, располагают несколькими извозчиками, а то и автомобилями. Этот же прилип, словно банный лист, и не просто прилип, а нарочито, подчеркнуто обозначает свое присутствие. И это означает только одно: надзор... И с некоторым неудовольствием и даже смущением обнаружив сей неприятный факт, Евдокимов в волнении начал соображать - к чему бы такое? Кажется, не провинился. Не вышел из доверия. Ничем себя не запятнал. Связи, их характер - безупречны. Преданность делу и верность Государю непреложны. В чем же дело? Вероятно, ему намечена какая-то особая роль, сыграть которую обязан безо всяких отклонений... Значит, отклонения могут быть? И для того, чтобы они не случились, - присутствует знак государственного надзора? Черт возьми, что им надо? Чего хотят? Куда толкнут? И - главное: убийство еще не совершилось. Спина у Евгения Николаевича разом взмокла, бросило в жар. Этот возникший будто из небытия глагол прошедшего времени поразил и даже обжег. Сник, подумал: "Именно не совершилось, именно, в этом-то все и дело!" И вздрогнув: "Или... не открыто еще?" Значит, департамент ждет? Евдокимову стало совсем плохо... Хорошенькое дело... Яко тать в нощи ждет и, кто знает, контролирует тех, кто против Столыпина? Это департамент-то? Ведь Столыпин - верховный его глава1. И тем не менее: он, Евдокимов, - глаз департамента. За ним, глазом, ведут откровенное наружное наблюдение. И это означает, что за глазом им нужен глаз да глаз... Неожиданно выпрыгнувший каламбур развеселил, и Евгений Анатольевич, уловив искусно брошенный взгляд филера, рассмеялся ему в лицо. "Ничего, - подумал. - Потягаемся". Огромное красное солнце повисло над городом, будто некто чудовищный, не таясь, подглядывал за делами и душами людскими. "Око государево... - с усмешкой подумал Евдокимов. - Куда скроешься..." Филер неожиданно исчез, словно провалился. Покрутив головой, Евгений Анатольевич не обнаружил ровным счетом ничего и облегченно вздохнул. Теперь можно было заняться собой: зов изнутри ощущался болезненно-тягуче, горячий жир котлет представился столь явственно, что справиться с вязкой слюной, вдруг наполнившей рот, не было никакой возможности. Евдокимов понял, что нужно немедленно посетить ближайший ресторан или, на худой конец, обжорку. И сразу стало легче. "Что такое, в сущности, еда? - вопрошал, двигаясь быстрым шагом по узенькой улочке. - Это предвкушение, главным образом, наслаждение воображением. Подумав о еде и мысленно вкусив, я могу - как человек, несомненно собой владеющий, - и вовсе не есть! Можно даже проверить..." - Евдокимов ощутил за спиной легкие шаги, шелест платья, и вдруг удивительно гармоничный, чуть низкий голос заставил вздрогнуть и остановиться. - Сударь... - смущенно звучало, - вы случайно не знаете... Не в силах сдержаться (сразу представился воздушный замок и некая тающая фея у входа), обернулся и увидел невысокую, с тонко перетянутой талией девицу. Была она темненькая, ярко-синие глаза светились, словно два драгоценных камня (конечно, накручивал, но отчета себе в этом не отдавал), милое смуглое личико с курносым носиком в очаровательных веснушках (тоже странно: веснушки больше у бледных блондинок бывают), - все так трогательно, так славно и завлекательно, что Евгений Анатольевич мгновенно изогнулся в самом изящном поклоне, на какой только был способен, и, гася искусно низкие ноты в голосе (бас мог показаться неприлично пропитым), произнес, улыбаясь искренне и более чем даже дружески: - Вы, верно, заблудились? Увы... Я тоже. Послушайте, здесь нет ли поблизости хорошего ресторана? - Есть, - рассмеялась звонко, с русалочьим оттенком. - Вы, бедный, есть хотите. Это у вас на лице написано. Идемте. Я тоже не откажусь перекусить, - взяв его под руку, девица снова рассмеялась, на этот раз тихо и интимно. Евгений Анатольевич с трудом сдерживал удары сердца. "Господи, думал. - Неужели - она? Долгожданная? Милая. Нежная. Сколько можно шляться по кабакам, веселым домам? И зачем? Если счастье не просто близко, а рядом, вот оно, ручкой за локоток..." - Вы... киевлянка? - проворковал, улыбаясь. "Впрочем, что это я? Такой изумительный загар, а глаза... (никогда не думал, что так глуп, ну - да что делать)". Девица улыбнулась весело, беззаботно: - Конечно. Это мой любимый город. Меня зовут Екатерина. Катя. Дьяконова. А вы? И так просто, так естественно все прозвучало, что Евгений Анатольевич мгновенно покрылся пятнами стыда. - О, прошу извинить... - забормотал, - Евгений... Как Онегин... засмеялся и покраснел еще больше. - Это от волнения... Вы такая... такая-я... - Какая? - заглянула в глаза, сверля точками-зрачками, сквозь которые пробивалось неприкрытое веселье. - Такая... Такая... - бормотал, не находя слов. - Я, представьте себе, писатель... То есть журналист, вот, приехал собирать материал для будущей книги... - О чем же? Это так интересно! - О, я еще не знаю... То есть названия пока нет, мне редактор, господин Суворин... - Так вы в "Новом времени"? - Глаза раскрылись восхищенно. - Я с ума сойду! У нас в семье так чтут писателей... Вы читали господина Короленка? - Да! Да! "Человек создан для счастья, как орел для парения!" - У него сказано: "птица". И "для полета". Но все равно. Вы правы. А вот и ресторан... - и слегка подтолкнув к роскошной, зеркального стекла, двери, у которой застыл огромный швейцар, вошла первой. В аляповато-роскошной зале (вся в зеркалах и кариатидах) немноголюдно было, подлетел официант, наклонился: - Обедать изволите? Или так? Перекусить? - Обедать, обедать! - возопил Евгений Анатольевич, вновь поперхнувшись слюной. - Что-нибудь от хохла, пожалуйста! - У нас европейская кухня, - сказал официант, бросая мимолетный взгляд на Катю и, словно отыскав в ее ответном взоре нечто ободряющее, зачастил: Но мы приготовим специально для месье. Чего желает месье? Возможны вареники, то есть галушки со сметаною, борщ свинский, или как сказать? Сборного мяса: там говядина, свининка, опять же узезення, другими словами копченость, и - помидоры, помидоры с бурачками, если по-русски - это свекла. - Последнее слово официант произнес весьма простонародно, без "ё" и с непристойным ударением. - Ах, ах! - закричала Катя. - Великолепно! И мне, и мне! В ожидании "хохла" Евдокимов беззастенчиво уставился на свою попутчицу: "А чего? - храбрился. - Счастье само в руки плывет, дурак буду, если цирлих-манирлих разведу. Обедаем, идем в гостиницу, а там - что бог даст..." Словно из ниоткуда возникли на крахмальной скатерти две тарелки, исходящие умопомрачительным запахом настоящего украинского борща, официант пожелал "бон апетит" и исчез, и с чувством почти религиозного восторга Евгений Анатольевич погрузился в наслаждение. Катя тоже неслышно прихлебывала, бросая кокетливые взгляды и изящно оттопырив мизинчик. - Как вкусно! - бормотал сквозь застрявшее во рту мясо Евдокимов. Клянусь честью - сроду такого не ел! За огромным зеркальным стеклом виднелся на другой стороне улицы затейливый дом с куполом и башенкой над ним, все окна архитектор талантливо скрыл за решетками, колоннами и пилястрами - дом напоминал Вавилонскую или Пизанскую башню - Евгений Анатольевич в тонкостях был не слишком силен. Перехватив взгляд нового знакомого, Катя перестала есть и произнесла с гор достью: - Это наша достопримечательность! Мы восхищены!- И, сразу же перестав улыбаться, добавила огорченно: - Вы только голову сразу не поворачивайте, там, у окна... Профессионально уронив салфетку на пол, Евгений Анатольевич наклонился, чтобы поднять (старый прием, научили увертливые филеры), и увидел в углу у колонны тяжелую мужскую фигуру в клетчатой визитке и черной маске. Незнакомец стоял неподвижно, скрестив руки на груди - словно персонаж дурного бульварного романа. - Вы думаете - я навязалась вам? - вдруг зачастила Катя свистящим шепотом. - Нет! Я порядочная девица и не способна бросаться на незнакомых мужчин! Мне надобно было спастись! - Да от кого, черт возьми! - возмутился Евдокимов.- От этого, что ли? Какая чепуха! Сейчас мы его обратаем...- И, бросив на чаровницу победный взгляд, направился к маске. Тот стоял недвижимо, гадкая улыбка ползла под черным срезом. - Сударь! - крикнул Евгений Анатольевич.- Если вы изволите забавляться - это совсем не значит, что вы имеете право пугать честных людей! Я требую... - Заткнись, дурак... - прошелестело в ответ. - Ты не понимаешь... - Чего, чего я, собственно, "не понимаю"? - задорно продолжал Евдокимов. - А вот снимите-ка свое украшение, - протянул руку и сразу же ощутил такой могучий удар в зубы, что закричал от боли и распластался лягушкой на полу, больно скользнув лицом под ближайший стол. - Женя! - донесся голосок Кати. - Женечка, что же вы... "И в самом деле - что же я... - меланхолически подумал Евгений Анатольевич. - Однако надобно отсюда выбираться..." Напрягшись, вылез из-под низко опущенной скатерти и замотал головой, словно въехавшая в столб лошадь. Обидчик нависал, словно скала, он даже не потрудился убежать. - Вот что, ваше высокородие... - хрипло проговорил. - Я знаю, что случилось и как, и если не станете валять дурака - открою. В сумерки меня можно найти на Кадетском шоссе, там тихо, нам никто не помешает. - А что... что, собственно, случилось? - забормотал Евгений Анатольевич. - Сон какой-то... Неправдоподобно... - Я и есть сон... - засмеялся незнакомец, проваливаясь во входные двери, будто бильярдный шар. - Вам больно? - подбежала Катя. - Я боялась, я тряслась! Он преследует меня уже несколько дней... Со мною даже рта не открыл! - А что произошло? - захлопал ресницами. - Он... о чем? Лицо девицы сделалось серьезным и мрачным. - Я живу в Лукьяновке, там есть улица такая, Дорогожицкая, понимаете? - Пока нет, - честно признался Евгений Анатольевич. - Большая Дорогожицкая, - уточнила, - я живу в той ее части, где теперь ходит вагон городской электрической дороги... - Трамвай? - Можно и так назвать, - Катя пожала плечами. - Так вот: у нас там еще Верхне-Юрковская есть. Там мальчик как бы пропал... - Мальчик... - словно во сне повторил Евдокимов.- Ка... кой мальчик? - Ющинский Андрей, - вздохнула Катя. - Никто не знает, где он и что с ним. Он раньше жил у нас, а недавно переехал в Подмостную слободку и вот пропал. Сердце в груди Евгения Анатольевича застучало так громко, что пришлось обе ладони вдавить в грудь - как бы не выскочило. Все, все сходилось, что называется вмертвую... - Катя... - произнес, едва ворочая языком. - Так он... об этом... мальчике? Ющинском то есть? - О нем, о нем! - закричала Катя нервно. - Вы, пожалуйста, расплатитесь за обед и пойдем, Христа ради, а то неровен час... - Господи... - только и сказал, швыряя мятые ассигнации на скатерть. Чего еще "неровен"? Усмехнулась значительно: - Вы не понимаете... нас всех закрутило одной струей. Это очень страшно, я знаю, о чем говорю. Идемте...- схватила за руку, потащила, - это наверняка воры, их целая шайка, я близко стою к этой компании и помогу вам. Перевел дух. - Катя... С чего вы взяли... Помилуйте, наша случайная встреча... И зачем, собственно, я? Мое-то какое дело? А? Улыбнулась странно: - Меня не ищите. Я вас сама найду. Станете искать- делу навредите. - И исчезла - показалось Евдокимову, что растаяла в мокром городском воздухе. Ночь прошла беспокойно, Евгений Анатольевич вскакивал, жадно пил воду из графина и снова пытался уснуть, но - не спалось. Томило странное предчувствие, но если бы спросил себя и попробовал объяснить - вряд ли смог бы... Что-то внутри, глубоко, никак, впрочем, не соприкасаясь с естеством, нарастает и нарастает, и возникает ощущение водоворота, который уносит неизвестно куда, в холодную синь или зелень, заполненную одним туманом. И становится так неуютно и страшно даже: кончено все, исчезает граница бытия и небытия, и мечется душа, не находя пристанища... За окном слабо горели фонари и таяла неверная ночь, и вдруг понял Евгений Анатольевич, что не может более ждать: надобно что-то делать, немедленно. Телефонный номер Мищука нашел в записной книжке, почему-то на букву "С". Долго смотрел на матовую страничку, силясь понять - почему так записал. Может быть, от слова "Сыскная"? Ну, да черт с ним, оказался бы Евгений Францевич на месте. Набрал короткий номер, трубку сняли сразу, низкий, рокочущий голос осведомился бодро, без малейшей сонливости: - Кто? - Здесь ваш знакомый, по поезду... - отозвался конспиративно. Работаете? - Здесь Мищук, узнал вас. - Он не конспирировал, ему зачем? - Надобно встретиться. Немедленно. - Хорошо, - не удивился, как будто такие ночные встречи происходили часто. - Большая Житомирская, здесь Городская полиция, временное пристанище, мой кабинет в Сыскном ремонтируют, работы невпроворот. Вы легко найдете, - сказал, словно догадался, что Евдокимов сейчас об этом спросит. - Выйдете на Львовскую площадь - по Рейтарской, тут, вначале, Городское училище - забавная постройка, не ошибетесь, и белая Сретенская церковь, ну, и мы - в доме три. Городового на входе я предупрежу... "Образцовые знания... - в который уже раз подумал Евгений Анатольевич с некоторой профессиональной завистью. - Основательный человек этот Мищук... - Между тем он уже выходил на площадь и сразу увидел церковь. Сретение... - подумал равнодушно, - по Закону Божьему, в корпусе проходили. Да: "Ныне отпущаеши, Владыко, раба Твоего по глаголу Твоему". Пронзительный смысл слов старца Симеона1 дошел не сраз у. Подумал: "Я не уеду из этого города. Я останусь. Исчезну. Смысл в этом..." Грустные озарения прервались воспоминанием: вычурное здание возвышалось слева от церкви - балкончики, русты, аркады и фронтоны - безумная фантазия бездарного архитектора, уловившего смысл предыдущих эпох, но так и не понявшего свою... "Да ведь здесь эта е... интеллигенция держала свою скабрезную продукцию..." - взъярился так, что дыхание перехватило. "Союз борьбы за освобождение рабочего класса", суть та же: отнять и разделить поровну. Что ж... Может, и несовершенен существующий порядок вещей, но то, что хотят учинить в России, соединив "социализм с рабочим движением", - это верная гибель... Года три назад вызвал товарищ министра, - ужимки, улыбки странные, разговор вокруг да около, наконец: "В Москве, в Бутырке как бы скончался Николай Шмит, фабрикант. Да вы, я думаю, в курсе дела..." Еще бы, весь департамент был "в курсе" - революционеришка, снабжавший своих рабочих (еще и фабрикантом мебельным был, сволочь) оружием для баррикадных боев, естественным образом оказался в тюрьме... "И что же?" - осведомился, почтительно заглядывая в глаза начальству (оно любит заглядывания, таков уж его, начальства, удел). "Деньги- и не малые - завещаны государственным преступником "партии". Вам надобно срочно отправиться в Женеву, "партийным курьером". - "А... настоящий где?" - "На дне Ладожского, - изволили буркнуть, - вам ли спрашивать? Они с Ульяновым незнакомы, так что вы, интеллигент, вполне сойдете..." Словечко в устах прозвучало матерно - разве что и сам Евгений Анатольевич к интеллигентам по-другому никогда не относился. А задание простое: убедить Ульянова, что меньшевики богатство растащат, расплюют по закоулкам, потому - самая безмозглая в революции штука: ни тебе эксов, ни тебе возмездий - мастурбирующая публика... А вот большевики, да еще под личным, так сказать, руководством - это "о!", и никак не меньше! Поехал, встретились, услышав про "безмозглую публику", Владимир Ильич изволил заливисто смеяться, придрыгивая левой ножкой, и даже жену с тещей вызвал, чтобы те тоже посмеялись. Сказал: "Вы, таащ, мыслите напористо и архидельно! Мы так и сделаем. Отдадим все в руки надежных таащей, и дело в шляпе!" Долго смеялись, напоследок главный большевик разоткровенничался: "Грядущая борьба, Евгений Анатольевич (познакомился под своим подлинным именем, конспирация у "тащей" была хлипкая), не будет знать ни жалости, ни сострадания. Мы все должны быть готовы к самым страшным по сути действиям. Победа стоит любой, любой цены!" Ильич знал, что говорил. Цену заплатили сестры Шмита, выйдя замуж за тех, на кого указали, членов РКП(б), естественно. А надежды департамента на то, что не удержатся, разворуют наследство, - увы, не оправдались. На революцию ушли денежки. Путь "самым страшным действиям" открыли собственными руками. С этими скорбными мыслями миновал вежливо откозырявшего полицейского. Кабинет Мищука нашел легко, тезка сидел за огромным столом, заваленным папками, и что-то вписывал в потрепанную записную книжку. Взглянул исподлобья. - Я ваши предчуйствия с кашей ем. Погрома не будет. - Какого еще... погрома? - обомлел Евдокимов. - Я по другому поводу! - По этому, по этому, - замахал руками Мищук, выходя из-за стола. Значит, так: Союз двуглавого орла, Союз русского народа - правые, одним словом, распускают слухи о том, что евреи гадят... - А они, по-вашему, - созидают? - не удержался Евдокимов. - Да будет вам, не начинайте. Вы по делу пришли - о деле и давайте говорить. Мне эти слухи агентура передает. С другой стороны, из Предмостной слободы заявляют о пропаже ребенка... - Так... они у вас были? - не выдержал Евдокимов. - Да... - протянул Мищук, удивленно пожимая плечами. - А вы здесь при чем? Ну, пропал мальчик - найдется. Другое дело, что могут связать... У нас это любят... - С Сионом? - А то... Что вам известно? И Евгений Анатольевич посвятил Мищука в свои переживания и встречи. Начальник Сыскной слушал внимательно, не перебивая, и даже живой интерес обозначился во взгляде. Но когда рассказ закончился - вздохнул. - Сюжетец на манер Эжена Сю предлагаете? Или нашего Крестовского? Тот был бы рад... "Жид идет!"1 - вот его позиция... Ладно, это все - бред сивой кобылы. А если по делу... Фразу прервал раскатистый телефонный звонок, Мищук снял трубку и с каменным лицом выслушал визгливо-торопливый крик на другом конце. - Так... - только и произнес. - Ладно. Я сейчас приеду... Бросил на собеседника странный взгляд: - На границе Плоского и Лукьяновского участков - пещеры... В одной из них найден труп мальчика... - Ющинского... - Лицо Евдокимова сделалось серым, в глазах мелькнул испуг. - Тетрадки валяются... На обложке его фамилия... - нарочито ровным голосом произнес Мищук. - Он не он- вскрытие, как говорится, покажет. Поехали. На улице, когда садились в дежурную пролетку, покосился из-под котелка. - Не нравится мне все это... Вы не вмешивайтесь. Если что представитель прессы, это допускается. Остальное возьму на себя. - Но-но, злочинцы! - провозгласил разбойничьего вида кучер, охлестывая лошадок длинным кнутом. - Прокатим ихние благородия! - Пролетка тронулась и пошла, набирая ход, замелькали дома по сторонам улицы. - Вам короче или быстрее? - свесился назад, улыбаясь погано. - Быстрее, - буркнул Мищук, и возничий лихо покатил, никуда не сворачивая. Объяснил: - Чем прямее - тем быстрее! Вскоре широкие мощеные улицы сменились улочками, а многоэтажные каменные дома затейливой архитектуры - простенькими, деревянными, иногда в два этажа. Все чаще и чаще цокот подков сменялся шлепаньем, это означало, что камня под колесами больше нет, только прибитая земля. - Вот она, Верхняя Юрковская, - провозгласил кучер. - Да вас уже и встречают... Грустное зрелище предстало перед Евгением Анатольевичем. Одноэтажные, редко - в два этажа, домики, потертые и поблекшие, пыль столбом, покосившиеся заборы и палисады - все это не вызывало веселья. Здесь жили бедно и трудно, и Евдокимов подумал вдруг, что бедность, нищета - всегда поле деятельности темных сил. "Справа" или "слева", уж тут не поспоришь. Хотя подобное умозаключение чиновнику Охраны вовсе не к лицу... ...О чем-то докладывал толстый городовой в форме с нелепо торчащей на боку шашкой, она мешала, и толстяк раздраженно ее поправлял. - Щас по Нагорной подымеся, тут недалеке будет, - частил, обнаружится усадьба, значит, господина Бернера, одно слово - дрянь земля... Овраги, заросло все... - Вы, милейший, по делу, - оборвал Мищук. - Дак разумеется, ваше высокоблагородие, господин начальник, мы с нашим удовольствием! Я, значит, в пещере самой не был... - Обстановка какая? - перебил Мищук. - У пещеры? Охрана? Городовой смешался. - Пока, значит, звонить бегали - не было охраны. Да ить народ - он порядок знает. Не тронут ничего... Мищук налился, словно спелая вишня, видно было, что едва сдерживает готовое прорваться бешенство. - Болван... - процедил ровным голосом. - Объясни внятно и толково почему не поставили охрану? - Ну? - по-женски всплеснул руками толстяк. - Я ж вам и толкую: который нашел, значит, - он из Плоского участка. А я - из Лукьяновского! Ничья, выходит эта... Территория! Я почел долгом сбегать, позвонить вам. А он - побежал в свой Плоский участок доложить. Там телефона нету пока... - Господи... - пробормотал Мищук, поворачивая страдающее лицо к Евгению Анатольевичу. - Да почему еще цела Россия, а? Поднялись по склону оврага, кустарник и деревья здесь расплодились неистово, даже без листьев это была стена. Кое-где лежал еще ноздреватый мартовский снег, висел туман, и странно это было: одна его часть будто сползала книзу, заливая молоком дно, другая - вверх, переваливая через гребень. Все напоминало театральную декорацию из модной декадентской пьески... - Вот, вот она, пещера эта, - задыхаясь провозгласил городовой, и сразу же Евдокимов увидел множество людей. Размытые туманом, они стояли молча, понуро, недвижимо. Женщина с растрепанными волосами замерла у входа - чернеющий овал едва ли метровой высоты. - Мать евонная... - шепотом сказал городовой, и Евдокимов сразу же узнал: та самая, увиденная в редакции, молчаливая. - Вы Александра Приходько? Мать? - осведомился Мищук, протискиваясь в провал. Она молча кивнула. - Вы опознали мальчика? Она замотала головой, словно лошадь, отмахивающаяся от мух. - Я... я не... лазила... туда... - Ладно. - Мищук скрылся и сразу же донесся его приглушенный голос: Так... Мальчик... Лет двенадцати... Ч-черт, свечка гаснет, дайте новую... Просунули, он продолжал: - Руки связаны бечевкой... Раны... Колото-резаные. Тетрадки, свернуты, над головой воткнуты... Так... Фамилия: Ющинский, Андрей, Киево-Софийское училище... Здесь же: чулок, фуражка, куртка. - Выше высокородие... - Полицейский держал в руке несколько листков с круглыми отверстиями по краям. - Вот, нашел, здеся так и лежали! Мищук высунулся. - Дайте-ка, - просмотрел, сунул в карман. - Внесем в протокол, похоже - из записной книжки, только имеют ли отношение к делу... Убрать посторонних! Пристав Лукьяновского участка - здесь? Пишите... - и начал диктовать: "Протокол осмотра места происшествия. Я, начальник Сыскной полиции города Киева Мищук Е.Ф. сего, 1911 года, марта, 2-го дня произвел осмотр местности на окраине города Киева, Лукьяновке, в покрытой зарослями усадьбе г-на Бернера, выходящей неотгороженной стороной на Нагорную улицу. Вдали от построек, в одной из имеющихся здесь пещер, на расстоянии ста пятидесяти сажен от этой улицы обнаружен труп мальчика..." Мать покойного, Александра, стояла с отре шенным, мертвым лицом, Евдокимову вдруг показалось, что она улыбается, это выглядело так невероятно, что Евгений Анатольевич усомнился. Но вот Александра начала что-то говорить, слова с посиневших губ слетали невнятно: - Бабку Олипиаду... спрашиваю: был ли... Нет, говорит... Я испугалась... Он всегда домой приходил... Я к тетке, Наталье, побежала, на еврейский базар... мастерская у ей... Нет, говорит... И снова улыбка - Евдокимов хорошо увидел. Между тем Мищук приказал погрузить тело на телегу, накрыть рогожей и везти в морг, но Евдокимов (будто толкнуло изнутри) попросил: - Я желал бы... Взглянуть. Мищук бросил быстрый взгляд. - Это не театр, не находите? Впрочем, валяйте - вам полезно будет. И Евгений Анатольевич влез в пещеру. Сначала показалось темно, потом глаза привыкли. Свечи еще догорали- в ряд, словно перед алтарем, лицо убиенного бледнело в тени, Евдокимов взял свечу и поднес. То, что увидел, было неприятно и страшно даже. Белое, обескровленное лицо, налитые мертвым стеклом глаза, цвета не разобрать, рана на виске, множественная, будто несколько ударов было или один, от установленных на чем-то острых иголок. На полу, в глине торчали обрывки светлой материи. "Бедный ты, бедный... не удержался Евгений Анатольевич. - Кто же это тебя... За что..." И вдруг знакомый образ возник перед глазами, и сразу стало спокойно и благостно, будто свежего воздуха глотнул: другой мальчик. Тот, что обретался в часовне, выглядел иначе. Ну и слава богу. И сразу услышал - понеслось снаружи, из толпы: - Люди православные... Ребенок убит жидами. В обрядовых целях. Тело обескровлено. Это означает, что изуверы взяли кровь ребенка, чтобы на свою жидовскую пасху замесить мацу Гезир, отпраздновать изничтожение нас, русских... Господь воздаст им! - Молчать! - крикнул Мищук. - Я запрещаю! - Прихвостень жидовский, - прозвучало в ответ. -Знаем вас. Пронзительно заверещал свисток, послышались неуверенные увещевания городовых и гул недовольства. - Похоже... Похоже это на правду... - тихо произнес Евгений Анатольевич. - Мальчик несчастный... Им воздастся за тебя... Огляделся и вдруг понял: да ведь ребенок - на кресте! Вход в пещеру он как бы основание креста, а в тупике- разветвляется: направо и налево. И вот - ноги у него справа, а голова - слева! И получается, что принял он крестную смерть... Последний огарок затрещал и погас, стало темно, даже со стороны входа не брезжило, и сразу возник голос, тихий, шелестящий, первых слов нельзя было понять, но остальные обозначились явственно: "...и вам отворят". - Господи... - пробормотал, - что же это такое... Я с ума спрыгну. Пощади, Господи... Просунулся Мищук: - Идемте, а то мутно в толпе, сумрачно. - Вы до сих пор не убедились... - повел Евгений Анатольевич головой. Глас народа - глас Божий... - Оставьте чепуху молоть! - взъярился Мищук. - Толпе подбрасывают то, что на поверхности как бы лежит... А вы сами с собой разговариваете? Хотя место такое - мозги враз утекут... Ладно. Все. И снова услышал Евдокимов: "...свидетельства ложна..." Мищук встрепенулся: - Слышали? Будто голос из-под земли? О свидетелях, а? Шуткует кто-то... Евдокимов покачал головой. - Это не из-под земли... Это он. Я его вчера в часовне видел. - Так... - недобро проговорил Мищук и заорал что было мочи: Голобородька! Сюда!! Городовой влез, тяжело дыша. Мищук схватил его за лацканы шинели. - Барина видишь? Ну так вот: отвезешь в город, к нашему врачу! Пусть даст ему валерьяновых капель! Тяжелое, однако, зрелище... И у меня голова не выдерживает... К пролетке, через толпу, Евгений Анатольевич шел как сквозь строй, не смея поднять глаз, но подумал, что стыдно в такой миг тяжкий уклоняться от общего горя, нечестно это... И стал смотреть. И увидел: скорбь была в глазах и на лицах, даже отчаяние иной раз поглядывало, и похмельное равнодушие увидел, и пустой интерес - так за дворовыми драками другой раз наблюдают... Но злобы не увидел. И ненависть, что рядом с нею всегда. И с каким-то внутренним стыдом (почему, почему? - вопрошал себя) подумал: добрые мы... И черт его знает - хорошо это или плохо... Как человеку прожить во внутренней гармонии с самим собой, когда мир во зле лежит, тот самый мир, который некогда научили писать в корпусе с точкой: "мiр", что означало - в отличие от "мира" с обыкновенным "и" - мир всех людей... "Кто же тогда призывал к погрому? Смутьяны? Гнусное словечко. Нет, неправда это..." Возвращались на Большую Житомирскую. Мищук сладко зевнул и, прикрывая рот ладошкой, дружелюбно пообещал доставить прямо до гостиницы. - Послушайте... - начал Евдокимов. - В толпе призывали к погрому. Вы слышали? Не значит ли это, что у народа терпения более нет? - Слышал, - кивнул, - только при чем здесь народ? - Вы приказывали молчать. Кто это был? Мне важно... - Владимир Голубев. Студент университета. - Стюденты есть враги унутренние... - хмыкнул Евдокимов. - Ошибаетесь... - покачал головой Мищук. - Голубев - основатель Союза двуглавого орла1. Это ответ на ваш вопрос... Евгений Анатольевич развел руками с искренним недоумением. - А вы не знали? - хмуро спросил Мищук, закуривая. - Бросьте... Есть люди, которых знает Государь. Они неприкосновенны. Других мы бы за такие слова... Дело не в евреях, понимаете. Просто любые призывы к нарушению общественного порядка должны пресекаться. Голубев раздавал прокламации. Они все убеждены, что это- ритуальное убийство... - А по-вашему? - Чистая уголовщина. Вы убедитесь. ...У гостиницы, вежливо пожимая протянутую руку начальника Сыскной, Евдокимов спросил: - Я там, у Бернера этого, на взгорке, видел красивые кирпичные здания... Богатый, должно быть, человек? Кто он? - Не знаю... - отмахнулся Мищук. - Не в нем дело. А то, что вы видели, это не на его участке. Там еще три узкие участка идут, других владельцев. Кирпичные здания - это больница. И завод при ней. Тоже, кстати, кирпичный. Ионы Зайцева... - Русский? - машинально спросил Евдокимов. - По имени могли бы догадаться... - вздохнул Мищук. - Еврей... Евдокимов помолчал, потом сказал, сдерживая волнение: - Евгений Францевич, представьте себе - я чувствовал нечто в этом роде. Это не просто так, вы увидите... - И вы увидите. Телефонируйте, если что, - и, вежливо приподняв шляпу, скрылся за дверьми. А Евгений Анатольевич направился к церкви. Входные двери были распахнуты настежь, густой глас протодьякона возглашал: "Осанна в вышних, на земле мир, в человецех благоволение..." Поднял глаза: Христос Спаситель летел в куполе, и сияла над ним золотая шестиконечная звезда. Евдокимов будто на иглу наскочил, стало нервно и скучно одновременно. "Как? - думал, - знак Сиона - на самом видном месте?" И сразу же о другом (теперь, сейчас - еще более неприятном): "Вот поют: "Коль славен Господь наш в своем Сионе..." И происходит Он из рода Давидова. И царь Соломон вроде бы вполне уважаем у нас... Чушь, дикость, ничего не понимаю... Или схожу с ума?" - Аз Бог Авраамов, и Бог Исааков, и Бог Иаковль...- неслось эхом. Отчаяние и безумие охватили Евгения Анатольевича. "Как?! - кричало все внутри. - Мы, русские, подчинены Сиону? В религии, в делах, в мыслях даже?! У нас есть все свое: дела, мысли, боги! О, Перун! О, столп веры праведной! Зачем нам язык, который давно уже стал полуеврейским, когда свое, свое, столь величественное и непреложное! - забыто, выброшено, растоптано! "Иже налезоша трудом своим великым!" Вот звук! Вот смысл! Разве скажет русской: "Болел всю зиму", "Косил траву"? Нет! Он скажет: "Болел вся зима", "Косил трава"! Падежи проклятые, инородческое изобретение! Провинция есть центр мироздания, там русские живут, а в городах- незнамо кто!" На следующее утро посыльный принес записку. Выработанным округлым почерком (такой появляется на пятой тысяче протоколов - допросов и иных, знал по себе) Мищук приглашал принять участие в "рутинной" работе: осмотре вещественных доказательств, местности, допросах свидетелей и, главное, исследовании останков. "Опыт у вас есть, - писал, - интерес к теме несомненно, вот и объединим усилия". Решил идти пешком - недалеко, да и размяться не помешает, проветрить мозги. От петербургского начальства пока ничего не было, но опыт и чутье подсказывали безошибочно: заканчивается время неведения, вскорости последует приказ, и дай, Господи, чтобы был он помягче, что ли... В вестибюле портье протянул конверт: "Молодой человек доставил, гимназического обличья". Разорвав плотную бумагу, Евгений Анатольевич обнаружил записочку на обрывке хорошей бумаги: "Если еще помните и не пропал интерес - Дорогожицкая улица, дом рядом с церковью святого Феодора. Ровно в семь вечера, я буду одна. К..." Нервно спрятав конверт и записку в карман пиджака, Евдокимов плотнее запахнул пальто: случилось нечто странное, невозможное... Сейчас э т о подавило все остальное, стало главным. И Евгений Анатольевич мучился, силясь понять. С седьмого класса, в корпусе э т о занимало все больше и больше, пока сладостная сторона жизни не вошла в привычный ритм, без затей: женщин так много... Но никогда прежде не испытывал такого сумасшедшего желания. Взмокла спина, по лицу пошла испарина, и естество взвилось столь непреклонно и могуче, что бедный надворный советник, пробормотав что-то совсем нечленораздельное, вывалился на улицу с единственной страшной мыслью: не заметили бы - не дай бог, - как неприлично выглядит бугор впереди пальто. Что могут подумать - это же ужас, природный дворянин и кавалер орденов в таком непотребном виде! Как на открытках. Эти открытки, хотя и не были тайной страстью, - рассматривать любил, и даже не без удовольствия: все эти животно-могучие кучера с обильными волосами на груди и в других местах, и этим, этим... Необъятных размеров и конструкции невиданной, да еще в деле, в деле! Глаз невозможно отвесть! А дамочки с непереносимо-сладостным страданием на лицах - как такое выдержать... Тоненькая талия мгновенно обозначилась хотя и мысленно, но настолько явственно, что Евдокимов с трудом сдержал стон. Но что талия... Разве в ней дело? От нее начиналось нечто зыбкое, объемное, и сулило это все такой поток восторга и наслаждения, что захотелось немедленно плюнуть на все государственное и заняться только собой. Но - сдержался. Делу - время, потехе - час, утехе, точнее, чем больше сдерживаешься - тем круче засладочка, - старое, еще кадетское наблюдение... Полной грудью вдыхал влажный весенний воздух. Хорошо было: небо стало высоким и чистым, набухшие почки радостно предвещали скорую зелень, беспокойство и нервность прошедшего дня исчезли, будто их никогда не было. "Хорошо жить! - подумал радостно. - И кто мне может помешать?" Слева тянулась невысокая кирпичная стена, углом огораживая нечто остро пахучее. "Помойка, должно быть...- подумал равнодушно. - Национальная наша особенность - ставить помойки в самых неподходящих местах..." Стена пылала красным цветом (ненавистным, революционным), поперек ковыляла малограмотная надпись мелом, старательно, впрочем, сделанная: "Мэсто для порхатыхъ жедофъ!" "О, как меток, как остроумен русский человек, - восторг захлестнул, словно хороший глоток "Вдовы Клико". - Меткое русское слово горы свернет!" На ошибки не обратил внимания - главное, искренне! От души! И вдруг увидел двух сгорбленных старух, те старательно ковыряли почерневшими палками отвратительное месиво. "Жидовки проклятые... - зашелся кашлем. - Сейчас я вам покажу!" И, словно боевой конь, бросился в атаку. Женщины увидели непотребно мчащегося господина в хорошей одежде и с недоумением вглядывались из-под руки. Слишком поздно заметил надворный советник свою ошибку... - Черт бы вас взял... - не сдержался. - Какого рожна вы сюда приперлись! Там четко сказано: "Место для жидов!" Они смотрели безразлично; та, что была старше, с изможденным, похожим на гармошку лицом, прошамкала, поджимая и без того исчезающую губу: - Э-э, барин, не дури... Исть уси хочут... А исть - не мае... И рука как-то сама собой скользнула в карман, выдернула ассигнацию (даже взгляда не бросил - сколько). Протянул, они жадно схватили, старшая поклонилась в пояс: - Храни тебя Господь, ты хороший человек... "Нет, милая, - ответил мысленно. - Я не "хороший". Я сумасшедший, вот и все..." Автомобиль остановился рядом и забибикал тоненько и противно, Мищук помахал рукой: - Привет журналистам! Я - в анатомический. Театр то есть. Прошу садиться. - В глазах плясали чертики, главному сыщику нравилось портить настроение своему недавнему попутчику. - Вы ведь не откажетесь? - Не откажусь... - вздохнул, усаживаясь. - Это где? - На Фундуклеевской. Аккуратненький такой особнячок с пристроечкой. Если вы ценитель архитектуры - вам понравится. Доехали мгновенно, служитель в накрахмаленном халате проводил в секционный зал: белые кафельные стены, жестяные абажуры под потолком, матовые стекла на окнах и столы, столы... - Мраморные... - потрогал пальцем Евгений Анатольевич, служитель не отозвался и молча указал вглубь, там обозначилось тело под простыней, рядом стояли двое в белых халатах: очень пожилой и средних лет, в круглых железных очках. - Позвольте рекомендовать, господа, журналиста от "Нового времени", сегодня иные веяния, мы все делаем гласно. - Имени не назвал, и Евдокимов понял, что умышленно. Это понравилось - начальник Сыскной дело знает. Ну а если спросят - ответим что-нибудь... Но - не спросили. По кивку старичка служитель подкатил стол с инструментами, патологоанатом и прозектор натянули резиновые перчатки. - Господин Оболонский... - хитрый Мищук все же нашел способ назвать врачей по имени, - профессор кафедры судебной медицины, - повел головой в сторону пожилого, - а господин Туфанов - прозектор этой же кафедры. У господ огромный опыт, я уверен, что мы получим ответы на многие вопросы... - На все, - коротко взглянул из-под кустистых седых бровей Оболонский. - Господа, спрашивать можно по ходу дела, но только не в момент совершения, так сказать... - И снова кивнул. Туфанов взял с инструментального стола скальпель и с треском провел по мертвенно-бледной коже убиенного- от ямочки под горлом к пупку, обошел его плавным изгибом и закончил надрез у лобка. Евдокимов побледнел, отвернулся, тошнота подкатила к горлу напористо и неотвратимо... - Эй! - толкнул под локоть Мищук. - Не срамитесь и меня не срамите. Смотреть! - приказал усмешливо, как бы в шутку, но Евгению Анатольевичу было совсем не до веселья... Между тем Туфанов залез всей кистью в рот покойного и что-то ворошил там, высунув от усердия кончик языка. Окончив, повернул голову. - Гусака мне извлечь или вы сами? - Извлекайте, - величественно распорядился профессор. Сразу же подбежал служитель с тазиком, Туфанов ухватил покойника за язык и потащил книзу, волоча с треском все, что находилось во рту, а также и все прочие органы, пребывающие у каждого человека в груди и в животе. Евдокимов обмер, зазвенело в ушах; хватая руками воздух, с трудом добрался до скамейки у окна и тяжело грохнулся, зажимая рот обеими руками: только бы не вырвало на потеху этому садисту Мищуку. Тот между тем подошел, сел рядом. - Помните, лет пять назад убили депутата Герценштейна, в Териоках? Вы должны знать эту историю, она больше вам, Охране, принадлежала, нежели Сыскной полиции... Я тогда присутствовал при вскрытии... Тоже доложу я вам... Легче стало? - С чего это вы вспомнили? - Евгений Анатольевич швырнул обслюнявленный платок под скамейку. - Это что же, намек? - Угадали... - Мищук смотрел зло, непримиримо. - Если уж вы, милостивый государь, умеете дела делать - умейте и последствия проглатывать, не давясь... Евдокимову показалось, что уходит из-под ног земля- откуда он узнал, проныра чертов, и как поспел объявить... - Ладно... - Мищук встал. - Не держите камень, мне надобно было привести вас в чувство, вот и все. Вы думаете, Сыскная не знает ваших конспиративных и явочных квартир? Методов? У нас свое осведомление и поверьте: мы о вас больше, чем вы о ком угодно, знаем... Не беспокойтесь, я такой же чиновник правительства, как и вы. Забыли... У стола между тем события разворачивались непредсказуемо. Туфанов наблюдал, как служитель укладывает в специальные сосуды часть внутренностей, Оболонский что-то сосредоточенно писал, облокотившись на край мраморного стола. - Господа, - поднял глаза, - картина ясна и в общем и в частностях, она безрадостна... - Вы имеете в виду особый характер убийства? - осторожно спросил Мищук, поправляя уголок простыни, которым вновь закрыли тело. - Несомненно... - Оболонский пожевал губами. - Но в гораздо большей степени - особые обстоятельства, сопровождавшие, так сказать, процесс... Доктор Туфанов доложит. - Первое... - видно было, что доктору не по себе. - Когда убивали мальчик стоял... Далее. Рот был зажат- если угодно, я продемонстрирую десны, они осаднены. - Не надобно! - вскрикнул Евдокимов. Туфанов бросил удивленно-выжидательный взгляд на Мищука, тот покачал головой, соглашаясь с "журналистом". - Хорошо... Я продолжаю... - Туфанов переглянулся с Оболонским, как бы спрашивая - говорить или нет.- Орудие убийства: швайка, то есть шило, четырехугольной формы, острие долотообразное, заточенное. Убивали несколько человек, по меньшей мере- двое, характер повреждений и их последовательность свидетельствуют об этом. Я готов расшифровать, если угодно. - Продолжайте, - сказал Мищук, что-то помечая в записной книжке. - Хорошо. Крови в теле практически нет... - Куда... Куда же она делась? - не выдержал Евдокимов. - Ее нет и на месте происшествия или, точнее, обнаружения трупа, продолжал Туфанов бесстрастно. - Это означает, что убивали в другом месте. Дело в том, что глина, налипшая на тело, имеет в себе органические вещества. Между тем в пещерной глине таковых не наблюдается. Бесспорный довод... - Что значит: "органические вещества"? - осведомился Евдокимов. Оболонский взглянул насмешливо: - В гимназии преподают, милостивый государь: органические - это значит принадлежащие животному или растительному миру. Вы поняли? - Благодарю вас... - без энтузиазма произнес Евгений Анатольевич. - Теперь по существу. - Оболонский взял указку и остановился у середины стола. - Основные удары наносились убийцами в артерии. Это означает, что хотели не только и не просто убить, но и выпустить как можно больше крови. И еще: здесь мы с доктором Туфановым расходимся. Он считает, что на виске ранений ровно двенадцать. А я вижу одно двойное, и это значит, что ранений на виске тринадцать! А это совсем другое дело, господа... - Почему? - сухо спросил Мищук. Услышанное ему явно не понравилось. - Потому что "двенадцать" - это обыденщина. А "тринадцать"... О, "тринадцать" - число мистическое, господа, и если оно появляется на обескровленном трупе русского ребенка... - Оболонский поднял указательный палец вверх и нехорошо усмехнулся. - Мы знаем, что это такое... - Разрешите взглянуть... - Мищук вынул из кармана лупу в поблекшей латунной оправе, отогнул простыню и попросил служителя: - Поверните... Тот послушно исполнил, Мищук склонился над головой убитого. - Взгляните... - протянул стекло Евдокимову, тот, давясь отвращением и рвотой, поднес стекло к виску мальчика. Ранений было много - бордовых точек, возникших не то от вилки, ударившей несколько раз, не то от чего-то другого, вроде щетки с иглами. - Раз, два, три...- начал считать вслух, но опять подкатило, и продолжал мысленно, про себя. - Двенадцать, я вижу отчетливо... - произнес с гордостью, словно ожидал похвалы за то, что справился с собой. - Ближе к уху смотрите... - безразлично бросил Мищук. - Да... - вгляделся, поводя лупой. - Да. Двойное. - Вот видите! - обрадовался Оболонский. - Это ровным счетом ничего не значит, - заметил Мищук вскользь. - Били вилкой, могло быть и больше дырок и меньше. - Нет-с... - тихо сказал Оболонский. - Я приглашал члена нашего медицинского совета Косоротова, так вот: он тоже увидел тринадцать отверстий! Мищук пожал плечами, видно было, что раздосадован и не скрывает этого: - Мы в двадцатом веке живем, профессор. Не пытайтесь обратить нас в средневековье... - О-о, - почти закричал Оболонский. - Это не средневековье, уважаемый! Это тысячелетия, понимаете? Это очень давно началось! - Вы убедитесь, что били вилкой, и то, что вы полагаете столь значимым и даже до нашей эры - всего лишь случайность, профессор, - настаивал Мищук. Оболонский смотрел значительно, загадочно и насмешливо: - Вам не приходилось читать господ Маркса и Энгельса? Основоположников того, что прет на Россию? Так вот, у этих убогих мелькнула одна несомненная мысль: там, где на поверхности выступает игра случайностей, - там она все равно подчинена внутренним скрытым законам! И мы откроем эти законы - с вами или без вас - это другое дело! Ребенку нанесено сорок семь ран! Вы никого не убедите, что это случайность! - Убогих... - задумчиво повторил Мищук. - Странно. Убогий - это ведь тот, который у Бога? - Я - русской, - величественно произнес Оболонский, - я знаю свой родной язык! "У" - в данном случае префикс, приставка, чтобы вы вспомнили гимназический курс. Этот префикс - ли-ши-тель-ный, понятно вам? И потому "убогий" - это "не имеющий Бога", ясно вам? Весь обратный путь Мищук мрачно молчал. - Вы представляете, куда поворачивает это проклятое дело? - сказал, не поднимая глаз. - У вас в роду не было... евреев? - с усмешкой осведомился Евдокимов. - Что вас волнует, право? - Судьба людей меня волнует, не более. Честь имею... - Я воспользуюсь служебным транспортом? - ернически выкрикнул Евдокимов. - Между прочим, по делу,- солгал, не дрогнув. Еще не хватало посвящать Мищука в интимные замыслы... - Берите... - махнул рукой. - Только сразу же отпустите. Минут через пятнадцать Евгений Анатольевич с внутренним трепетом увидел через низкие крыши утлых домов острую колокольню и византийский купол церкви святого Феодора... Странное дело - сейчас надобно было сосредоточиться на предстоящем восторге, но мысли роились совсем иные: противоречив человек... Евгений Анатольевич думал о том, как быстро растет и развивается громад ная страна, ее города и веси. К примеру, тот же Киев. На карте начала века места, на котором теперь стоял, не было и в помине так, поля, горки, овраги и дикая поросль. И вот - не прошло и пяти лет появились первые улочки и даже кварталы. Пыльные, грязные, но неотвратимо распространяется русский человек, обживает, плодится, и жизнь становится все лучше и лучше. А сегодня, в марте 1911 года, и совсем городскими стали здешние предместья: и улицы мощеные, и вторых этажей много, даже трехэтажные дома появились, под железом, и это значит, что слой домовладельцев - а на них всякий город стоит - растет и процветает. "И кому-то понадобилось эту мирную гармонию, идиллию эту, можно даже сказать буколику - превратить в пылающий костер ненависти, насилия и уничтожения. Да, в проклятой нации заложено нечто взрывное, страшное, от них, черт бы их всех взял, один раздор, подозрительность и даже погромы!" Последний вывод показался Евгению Анатольевичу очень неожиданным и новым, подумал, что надобно запомнить и при случае - блеснуть. Есть в "Союзе" умники - куда там фразеру Замысловскому и прочим,- господин Пасхалов1, например: слово "жид" в его лексиконе - речевом и печатном - отсутствует; не кричит, рубаху не рвет, спокойный респектабельный человек, а суть понимает глубоко и остро: чужд Исаак России, чужд, и с этим ничего не поделаешь. Правда, есть Исаак Далматский, один из трех главных храмов столицы ему посвящен, но это было давно. И исааки эти, надо думать, в те, библейские времена были совсем иными и никого не раздражали еще, никому не мешали... Евгений Анатольевич древней историей никогда не увлекался, и если Новый Завет еще как-то укладывался в его голове, то вот Ветхий... "Песнь песней", к примеру. Один гнусный разврат. "Какие у тебя груди..." Черт знает, что такое... Эти слова должно сказать теперь Кате Дьяконовой - во время сладкого свидания, но чтобы в священной книге... "Впрочем, подумал, - это их книга. Так-то вот". С этими благими мыслями и поднялся Евдокимов на тщательно выметенное и красиво отделанное сквозной резьбой в русском стиле крыльцо и нажал кнопку звонка. Он был электрический - вот ведь чудо! Двери открылись сразу, Катя стояла на пороге в легком платье, под ним угадывалось нечто розовое, воздушное и такое завлекательное, что у Евгений Анатольевича перехватило дыхание. - Вы... ждали меня? - спросил глупо, припадая к руке. Она сняла с него котелок и нежно поцеловала в голову. - Противный... Вы могли подумать другое? - И, взявши за руку, мощно и решительно повлекла за собой. - Прислуги дома нет и до утра не будет, вечер наш, только наш, я так взволнована, я с трудом справляюсь с собой! В гостиной или в столовой, Евгений Анатольевич от волнения не разобрал, Катя сбросила платье и осталась в розовом пеньюаре ("Ведь угадал!" - восхитился собой счастливый любовник), свет из-под шелкового (конечно же, розового) абажура лился приглушенный, мягкий, умиротворяющий и возбуждающий одновременно. - Поцелуйте меня, - Катя сложила пухлые губки бантиком и по-детски подставила, привстав на цыпочки. Евгений Анатольевич прикоснулся поначалу нежно, легко, но сразу же потерял самообладание и впился долгим страстным поцелуем. - Вы нарушаете мои планы... - с легким упреком сказала Катя, отстраняясь, необидно, с улыбкой, - сначала мы целуемся для знакомства, потом легкий ужин, во всех романах об этом пишут, а уж потом... - завела глазки за веки, да так, что зрачки исчезли, только белки остались. - Вы меня пугаете... - проворковал Евдокимов, чертыхаясь про себя и проклиная романы и "легкий ужин". Дело есть дело, нечего финтифлюшки разводить. - Однако пеньюар скрывает ваши удивительные достоинства,- сказал комплимент, полагая, что такая, как бы завуалированная оценка сразит наповал любую женщину. В прошлом это действительно выходило неотразимо. Но Дьяконова оказалась непростым орешком... - Приступим к ужину... - улыбнулась, замерев у стула в ожидании, Евгений Анатольевич изящно пододвинул, сели, стол и вправду был накрыт элегантно: заливная рыба, черная и красная икра во льду и, конечно же, шампанское... - Я поднимаю свой бокал, - провозгласил торжественно, - за самое очаровательное существо, какое я когда-либо встречал! - Врете вы все, - капризно сказала Катя, впрочем, не оставляя в своем бокале ни капли. - Идите сюда... То, что увидел Евгений Анатольевич, напоминало скорее сон, нежели грубую реальность: сбросив пеньюар на пол, Катя резво вскочила со стула, сильным движением красиво изогнутой руки швырнула на этот стул Евдокимова и тут же, обвив руками его шею, уселась к нему на колени. - Господи... - прохрипел Евгений Анатольевич. - Позвольте хоть... брюки снять! - Никогда! Никогда! - закричала, впиваясь в его пахнущий шампанским рот вязкими губами. - Сначала так! Сначала - так! - Да как же... так? - стонал Евдокимов, прорываясь словами сквозь удушающие поцелуи. - Я не понимаю... - Сейчас, сейчас... - нервно, с блуждающим взором расстегивала пуговицы. - Сейчас... Сейчас, милый, ты выйдешь на волю... - Да кто это выйдет на волю! - завопил окончательно потерявший волю надворный советник. - Он... он... - помогала себе тонкими, нервно ищущими пальцами, и вот - свершилось... - Ага... - только и сказал, поняв наконец "кто" или "что" оказалось на "воле", но не умом, а каким-то немыслимым, запредельным чувством, коего никогда прежде в себе не замечал... Она умела делать то, что сейчас делала. Евгений Анатольевич стонал непроизвольно, то есть очень искренне, и извивался не по принуждению, а всамделишно - ну как тут можно было остаться в пристойности... Когда на последнем вздохе выдавил или выдохнул из себя, из глубины нутра, последний судорожный восторг или даже нечто гораздо более существенное и глубокое, показалось, что слово "эмпирей" вовсе не придумано поэтами, а реально существует, и именно в этой сладостной розовой комнате. И так повторилось еще четыре раза - Евдокимов считал не в уме, не на пальцах, а внутренне, тем истинно мужским счетом, который не обманывает никогда... Как оказался на улице - не помнил. За грязными окнами, под грохот колес, летело в сумерках нечто неуловимое, непонятное, разве что огоньки различались явственно, отделяя мир восторженного сна от печальной реальности. Помнил не судорогу (о, эта судорога), не пунцовый рот и распухшие страстно губы, не глаза, преисполнявшиеся неземным, непонятным, но - слова, простые, понятные, жесткие: "Я помогу тебе. Все прочее мимо, мимо..." (Хотелось крикнуть: "Как это "мимо"? Спятила, что ли?") Но не крикнул, застряло в горле. "Дело это страшное. Я одна знаю, что было. Но тебе подскажут. Не отвергай. Путь длинный, его надобно пройти весь. Иначе не сделаем дела..." Туманно это было, вопросы возникали, но не задал ни одного. Пусть все идет намеченной дорогой. Она выведет... - До Львовской едете? - спросил кто-то сзади - знакомый голос... - Да, - ответил не оглядываясь (пусть сам ведет свою игру, ведь это же "маска", черт бы его взял, сказочный персонаж из сна). - Да, я сон, - засмеялся хрипло. - Оглянись. Оглянулся - и вправду он - огромный, наглый, а в трамвае как назло ни единой души... Но разговаривать не стал, отвернулся. - У тебя крепкие невры... - подчеркнуто исказил слово и захихикал натужно. - Ладно. План Мищука понятен. Скажи ему так: "На Нижней Юрковице это гора такая в тех же местах, понимаешь? Зарыто кое-что, а "кое-что" сильно ему поможет". Понял? Действуй... - Но почему такой странный метод? - всерьез занервничал Евдокимов. Если вы представляете тех, кто надо мною... - Не витийствуй, - оборвал. - Я никого не представляю. Но то, что велел, - ты выполнишь. С тобою беседовали при отъезде. Достаточно? "От нас он, от нас... - летело в мозгу. - Но для чего такой детский, такой глупый способ связи?" - О, это ты вскорости поймешь... - снова засмеялся, а Евгений Анатольевич со страхом подумал: "Он что - мысли читает?" - Не велик труд... - "Маска" повисла на подножке, угадав еще раз. - А что, ведь и вправду сладкая девочка, а? - И исчез, а Евдокимову показалось (нет, он бы поклялся, что так и было!) - подмигнул - сначала левым глазом, а потом и правым. Вернувшись в гостиницу, спустился в ресторан поужинать. Пока официант принимал заказ, одобрительно цокая по поводу каждого выбранного блюда, вдруг обнаружил удивленно: слова произносимые - это одно, а мысли - они все равно текут беспрепятственно и касаются исключительно недавно происшедшего в милой Катиной квартирке. Вот ведь восторг, вот ведь сладость какая, это непременно надобно повторить в самое ближайшее время. - Если желаете хороших дам... - осторожно произнес безликий официант с усиками. - Мужчине, одному, в чужом городе физически тяжело... Да-с. - Ладно, ступай, - распорядился. - И смотри там, чтобы не пережарили... (заказал отбивную и уже предвкушал - слюна пошла неудержимо). - Ладно. Чревоугодие и прочее, подобное - грех, конечно, да ведь слаб человек. Этим оправдывал себя всю жизнь. - Вам записка-с, - вернулся официант, протягивая сложенный вчетверо листок. - Во-он за тем столиком,- вытянул руку, но Евгений Анатольевич никого не увидел. - Не знаю-с... - растерялся безликий. - Странно-с даже-с. Только что был-с. Развернул, почерк незнакомый, свален вправо, так редко выводят буквы, разве что левой рукой. "Россия проросла жидами", - стояло в записке. У Евгения Анатольевич не выдержали нервы. - Без вас знаю! - заорал неистово на всю залу. - Тоже мне... Кушать расхотелось, от одной мысли о мясе с поджаристой корочкой подкатил ком. - Ты вот что... - сказал. - Я ужинать не стану, возьми... - протянул деньги. "К чертовой матери все. Учат, учат... Однако даже интересно, кто бы это... Попутчик, скорее всего. Ладно, разберемся..." С этими благими мыслями и вернулся в номер. Трудный был день, вечер особенно, сколько сил ушло. Спать, только спать - самый спасительный для человека процесс... Спать любил по двум причинам: во-первых, отдых, перекошенные мозги занимают положенное место, а это крайне важно, потому что работа требует анализа и синтеза. Во-вторых, сны. Какие веселые, радостные сны видел всегда, с тех пор как себя помнил. Что там синематограф или даже цирк, опера или пиеска какая-нибудь! Во сне совершались путешествия, во сне даже с китайским богдыханом можно было побеседовать или принять участие в войне буров с англичанами - на стороне англичан, разумеется, и падают, падают под выстрелами грейт Бритн1 заскорузлые от палящего солнца колонисты... Подобное было из разряда "государственных снов", но бывали и всякие другие, веселенькие... ...В эту ночь Евдокимов увидел чудовищный сон: будто сидит он в третьем ряду партера, в цирке "Чинизелли" на Фонтанке, идет представление, любимое, с медведями. Двое подручных держат доску, на которой стоит на передних лапах мишка с клочковатой шкурой, в наморднике, оркестр наверху радостно выдувает народный мотивчик, и по команде дрессировщика подбрасывают медведя вверх, он переворачивается и встает на лапы - ловко встает, за что и суют ему в пасть, перехваченную намордником, угощение, конфетку должно быть. Они ведь любят сладкое... В рядах вопят, аплодируют, ревут - в особо удачных местах, девки в коротких юбках с ярко намазанными ртами выкручивают розовыми попками (как будто это они скачут через голову!), а мишка смотрит черными затравленными глазами и тихо прискуливает. И вот - сорвался, грохнулся на спину, побежал - куда там... Улыбнувшись зале, дрессировщик снял цилиндр, вытащил револьвер и - в ухо несчастному зверю. - Значит, которые не могут - устраняются за ненадобностью! Тяжкий сон... Вымотал душу. Господи, а если - пророческий? Вот не удастся выполнить поручение начальства - и на тебе, получи подарочек в ухо. А? К Мищуку явился затемно, городовой при входе узнал, пустил. - Самого, значит, нету, но, если желаете, тамо допрашивают... - Кого же? Да неужто же нашел? ("Крепкий и цепкий, этот Мищук", подумал уважительно.) - Так родных этого... Зарезанного, - сообщил городовой в спину. И вправду допрос шел полным ходом. Офицер бросил косой взгляд, но ни слова не сказал, наверное, его тоже предупредил Мищук. - Евгений Францевич теперь на встрече с человеком1...- произнес устало, присаживаясь на угол стола и закуривая. - Не желаете? - протянул портсигар. Евдокимов узнал отчима погибшего, Луку Приходько. Тот сидел согбенно, с опущенной головой. - Подозреваете? - прикурил от протянутой спички, выпустил дымок. Прессу здесь, конечно, не любят, но видели рядом с начальством, так что терпят. А Мищук, значит, с агентом встречается. Ладно... - Не виноват... - схватился за голову Приходько. - Он мне как родной был! Вы это понять можете? - Мы все понять можем, - кивнул офицер. - Однако факты, понимаешь? - Чего "факты"? "Факты" - это жиды, а я русской! Не трогал я! - Понимаете, - повернул голову офицер. - Мы провели обыск на его рабочем месте. И вот что мы нашли...- Взял со стола и протянул листок глянцевитой бумаги с цветным рисунком. Это была картинка из анатомического учебника: препарированная голова и отдельно - крупно - височная ее часть. Ты ведь ничего не можешь объяснить по данному факту, не так ли? Приходько застонал: - Да поймите вы: переплетчик я! Переплетчик, мать вашу... Что дают исполнять - то и делаем. Нам все едино - учебник, требник или Царский указ! Это мусор, вникните! - А раны на виске у мальчика? Тоже мусор? - не без сарказма осведомился дознаватель. - Мы про тебя все знаем... - А... мотив? - вдруг спросил Евгений Анатольевич. Спросил так, будто разговор происходил на службе, в кабинете на Гороховой. Офицер взглянул удивленно: - Как? Впрочем... Вы же с полицией общаетесь. Есть, есть мотив, не считайте нас лохами, сударь. Вот пусть он откажется, если сможет: отец этого Ющинского - мать его, Александру, ну, понятно - свою жену, бросил, когда покойнику совсем мало лет было. Но в ознаменование отцовства, родственных, представьте себе, чувств, положил сыну до совершеннолетия капитал, три или четыре сотни, под проценты. Рассудите сами: зачем отчиму ожидать совершеннолетия? Капиталец-то - тю-тю! Вот они с матерью, то есть с женой, то есть с брошенной этой Александрой, и составляют преступный сговор: пасынка-сынка угробить, денежки - поиметь. Ведь, кроме матери, некому их получить после смерти сынка? Ну, Приходько, опровергни, если сможешь! Тот смотрел загнанно, исподлобья, но - без зла. ("Глаза как у медведя, - мелькнуло у Евгения Анатольевича.- Вот она, часть сна...") - Ты лучше не молчи, - напирал мучитель. - Женка твоя давно созналась! Сейчас мы проведем вам очную ставку и - пожалуйте на каторгу! - радовался, как будто сахарную голову принесли и поставили перед носом. - Хороший мотив... - согласился Евгений Анатольевич. - Если она и вправду созналась - тогда, милый, только чистосердечное признание облегчит твою участь на суде. Суд войдет в твое чистое и открытое сердце! - Да оставьте вы! - завопил Приходько дурным голосом. - Да ко мне еще третьего дня, да куда - пять дней тому подходил на улице человек и вещал: твоего, мол, пасынка евреи присмотрели! Они его возьмут и исколят, чтобы ритуал учинить! - Что же ты мальчика не оградил? Не охранил? - завелся Евдокимов. Что же он у тебя безнадзорно ушел из дома? И не вернулся? А вы с матерью его прохлаждались и в полицию обратились только через несколько дней? Ладно. Приметы человека, сообщившего тебе угрозу от евреев? - Значит... - Лука тяжело заворочался. - Здоровый... Широкое лицо... Голос - как у дьякона в храме. Хриплый к тому же... Роста большого, огромного даже... "Да ведь, он, пожалуй, мою "маску" описывает... - с некоторым испугом подумал Евдокимов. - Точно, ее... Черт те что..." Но вслух ничего не сказал: кто ж поверит в такую чепуху? Встречи дурацкие, разговоры невозможные... Лучше промолчать. Офицер хмыкнул. - И ты думаешь убедить полицейскую власть в достоверности твоего рассказа? - засмеялся искренне. - Это ты когда-нибудь на ночь своим детям расскажешь - чтобы боялись. В дверях показался Мищук и поманил Евгения Анатольевича пальцем. - Значит, так... - взглянул с сомнением - стоит ли говорить, но, видимо, радость открытия переполняла. - Такое дело... Агент сообщил: на Нижней Юрковице зарыты предметы. Приходько и матерью. Одежда, еще кое-что... Возможны отпечатки пальцев. Если так - их вина установлена. Поздравьте. - Сумма невелика... - засомневался Евдокимов. - Чтобы убивать... - Русский человек за копейку удавится, - зло сказал Мищук. Бросьте... Русская идея, доброта... Это все для святочных рассказов оставьте. Гоголя читали? Страшное свиное рыло - помните? Одна гнусь в нас, вот и все... - Не любите русских... - грустно произнес Евдокимов. - Это странно. Вы же русский... - Оттого и не люблю-с! Что знаю собственные пороки-с! - Знаете... - Евдокимов вспомнил приказ "маски". Защемило, кольнуло, стало вдруг искренне жаль этого хорошего, честного, в общем, человека. Поедет он сейчас и... - Не ходите на эту гору, - сказал горячо, с искренним сочувствием. Не ходите! Ничего хорошего не выйдет... - Это предчувствие? - насмешливо улыбнулся Мищук. - Не трудитесь, я все равно поеду. Небось сон видели? Стало все равно. Ниточки свяжутся, веревочка завьется, канат этот никто не перетянет. Пускай едет, у всякого своя судьба. - Сон... - кивнул грустно. - Медведя в цирке видел. Упал медведь, его и пристрелили... - Ништяк1, как выражаются мои подопечные. Мы еще обмоем успех Сыскной полиции. Я ведь знаю: господин Кулябка2 вам как бы родственнее, - и удалился, твердо ставя ногу. Ждать возвращения Мищука не стал - ясно, что он, бедный, там найдет. И во что выльется находка. Хороший человек. Но и хорошим людям изменяет чутье - в самый неподходящий момент. Но спасти хотел искренне. И, может быть, в первый раз за годы службы ощутил где-то внутри теплое чувство: осталось кое-что в душе и в сердце. И это хорошо. Обнадеживает это. Мищук не сразу бросился по следу, на Юрковицу. Видимо, ощущал неудобство неясное или предчувствие дурное одолело - решил перестраховаться и показать Луку Приходько свидетелю. Эта категория лиц, проходящих по любому уголовному делу, как правило, пуста, суетна и бессмысленно отнимает время у розыскных органов. Но Мищук надеялся на удачу... О печнике Ященко на Лукьяновке стало известно сразу же, как только поползли слухи об исчезновении Ющинского. В пивных и на улице, на трамвайных остановках и в лавочках говорили примерно одно и то же: есть человек, который видел убийцу. Осведомители немедленно сообщили в полицию, Ященко был установлен. Приехав на Лукьяновку, Мищук приказал доставить в комнату городовых на Богоутовской незадачливого печника и держать наготове в тюремной карете подозреваемого Луку Приходько. Когда в дверях появился перепуганный насмерть человечек с желтым нездоровым лицом записного алкоголика, Мищуку стало неуютно. Ниточка, судя по всему, рвалась, не начавшись, и, хотя к такому повороту событий долгая служба в Сыскной давно уже приучила, - искренне огорчился. Слишком уж неоднозначным, туманным и страшным обозначилось вроде бы совсем попервости обыкновенное дело... - Ты Василий Ященко? - спросил строго (должен понимать - не пиво пить пригласили). - Так точно, - кивнул. - Печники мы. Значит. - Что знаешь по данному делу? - Как есть... На духу, значит... На исповеди... - Не мельтеши. Коротко. - Ничего. - Шутки шутишь? - обиделся Мищук. - Ты человека видел? Если да какого, где, когда? - Людей мы, вашскобродь, кажный день имеем в достатке, все печи кладут... - усмешливо хмыкнул. - Вы вопросы задаете исподволь, перехитрить желаете... А вы- прямо. Я, значит, прямо и отвечу: видел. Эслив мальчишку нашли двадцатого, то, стал быть, дней за шесть, может, туда-сюда прикиньте день-другой, шел я из пивной, но вполне в себе, по Нагорной. Прошел Марра, Лубенского и Соколова - усадьбы, значит, и иду себе как бы по усадьбе Бернера... - Что значит "как бы"? - перебил Мищук. - Излагай точно. - Как бы - это оттого, вашскобродь, что забора на ей нету. Я вам и обозначил: как бы. Вот. А впереди, шагов пятьдесят - человек. Пальто черное, брюки тоже, белый канше... - Кашне? - Оно. Волосы черные, усы черные, затылок выдающийся. Это даже из-под черной его шляпы наблюдалось хорошо. Потом он ушел направо, в лес, как бы в сторону пещер. Когда мальчик сник - я и связал одно с другим. - Наблюдательный... - хмыкнул Мищук. Василий ему не нравился. - А как же... - обрадованно распялил Ященко рот.- Мы, ста, де, значит... - Сейчас выйдем на место. Там, где ты видел затылок этот, - пойдет человек. Вглядись. О впечатлениях расскажешь. Двинулись пешком - благо совсем рядом. Ященко кутался в свое худое пальтецо, ежился и покашливал, преданно заглядывая в глаза Мищуку. Городовые курили на ходу, негромко о чем-то переговариваясь. "Дохлое это дело..." - уловил Мищук. Остановился. - Почему, вахмистр? - Что ж, господин начальник, не понимаете? - с обидой посмотрел городовой. - Евреи это и сделали, а вы нашего, православного человека ведете яко татя... Нехорошо. - Да ты откуда знаешь, что евреи? - Говорят. А зазря, считайте, не скажут. Народ - он завсегда знает правду... - Здесь я увидал... - объявил Ященко, останавливаясь у забора, разделяющего две усадьбы. - А тот - он по тропинке этой среди кустов шел, тамо еще яма впереди... Накрыв Луку Приходько мешком, городовые провели его на указанное печником место. - Ты отвернись, - распорядился Мищук и крикнул:- Открывайте его, и пусть идет! Ященко всмотрелся: - Так... По обличью... По фигуре... По росту... Он. Как бы ус торчит, как и тогда торчал... - Посмотрел на Мищука. - Господин начальник, я - за справедливость! Мне без надобности - жид, русской, татарин али немец какой... Он это. Пишите в протокол, я подписываюсь! Выслушав красочный рассказ Евгения Францевича, Евдокимов совсем помрачнел. - Как знаете... А я вас - предупредил. Театральная это все постановка, обман... А Мищуку очень хочется повернуть дело в благую сторону, чтобы невиновные люди не пострадали, пусть и евреи... Слепой ведет слепого, и оба упадут в яму... Сказать ему, что Ященко этот наверняка подставлен? Ведь кому-то очень нужно свалить единственного честного человека. Кому-то... Нетрудно догадаться... От кого исходит весь этот идиотский театр... Но ведь догадка - не доказательство, догадкой не убедить никого. "А я хочу кого-то убедить? - спросил себя с некоторым недоумением и испугом. - Мне что же, больше всех надобно? Не хватает только, чтобы руки никто не подал. Чтобы в спину шипели: прихвостень жидовский. Нет уж, благодарю покорно, гран мерси, месьез э медам. Мищук желает сдохнуть? Да мне-то что?" - Ладно, - Мищук заметил угнетенное состояние собеседника. - Не желаете - не надо. Вы только одно поймите: чему должны верить люди нашей профессии? Словам? От них всегда можно отказаться - даже если они перекрыты десять раз другими словами... Что остается? Предметный мир преступления. Вещи, которые и сами по себе вопиют, а также и отпечатки пальцев. А вдруг там глянцевитая обложка, а на ней - отпечатки сохранились? Да, чудом, но эти отпечатки приведут нас к открытию убийц! Да и вещи - тоже. Ну? Пойдете? - Черт с вами, - вздохнул Евдокимов. - Отказывать я не мастер, к тому же и интересно, не скрою... Но вы лезете в пасть ко льву. Или к гадюке, что гораздо хуже. - Да откуда такая уверенность? - всплеснул руками.- Что вы пророчествуете, в самом деле? Так... Либо говорите, в чем дело, начистоту, как офицер офицеру, либо... Проваливайте! "Нельзя говорить... - летело в мозгу, - нельзя... Сказав, я предам интересы службы. Когда-то Зубатов1 произнес примечательную фразу: "Охранник не тот, кто мертво вцепился в горло революционеру, а тот, кто умеет промолчать, несмотря ни на что!" - Хорошо... - проговорил с трудом. - Ладно... Я скажу... (Уж так был симпатичен этот волевой бесстрашный человек... Видимо, оттого, что сам такими качествами не обладал...) Меня просили подтвердить вам, что на горе этой зарыто нечто решающее... - Кто? - взвился Мищук. - Кто попросил? Назовите: имя, должность, и мы спросим... Мы спросим! - Он явно терял самообладание. - Не убеждайте меня в том, - холодно начал Евдокимов, - что я ошибся, начав этот разговор. Я никого не назову. Во-первых, я и сам не знаю. Во-вторых - вы не поверите. Это все. Да, вот еще что: я даю честное слово дворянина и порядочного человека, что меня попросили. Из просьбы я вывел, что делать этого вам не следует. - Я вам верю, - кивнул Мищук. - Идемте... "Смелый, бескомпромиссный, оттого и погибнет... - уже безразлично, как о чужом гробе, скрывшемся под грудой земли, думал Евгений Анатольевич. Теперь я могу пойти с ним. А что мне мешает?" ...Приехали на Лукьяновку, поднялись к Кирилловской, здесь начинался склон горы и топтались городовые с лопатами и стальными прутьями. - Пройти по склону, непременно обнаружить свежее место, раскоп засыпанный, если понятно - вперед! - приказал Мищук. Городовые рассыпались. Начинало смеркаться, не лучшее время для поисков, но Евдокимов понял, что Евгений Францевич своей идеей одержим и не отступится. Через несколько минут городовой замахал лопатой: - Нашел, господин начальник! Земля мягкая, видно, что свеженабросанная, здесь, должно быть. Подбежали, Мищук ткнул щупом: - Что-то мягкое... Одежда, я думаю... - А я кострище нашел! - закричал второй городовой. - И кусочки обгоревшие! Бросились туда - и вправду остатки кожаной, судя по всему, обуви. Тем временем вскрыли первую яму. - Одежда! - радостно закричал городовой, размахивая находкой. Мальчуковые вещи, форма! - Ну, - победно взглянул Мищук, - рассеялись ночные кошмары! То-то же... Я не злопамятный. Сейчас мы заарестуем оставшихся родственников и круто поговорим... Когда вернулись в Сыскное, Мищук разложил найденные вещи на столе: брюки, рубашку и обгоревший кожаный ремень с бляхой. На внутренней стороне темнели тщательно выведенные чернилами печатные буквы "А.Ю.". - Ну, вот и все! - радостно провозгласил. - Тот, кто верит в свою звезду, - тот и побеждает! Прочь сомнения, господа! - Странно... Ремень Ющинского в пещере найден. Вещь не дешевая. Зачем Ющинскому два ремня? - заметил офицер. - Может, не станем торопиться? Но Мищук уже диктовал служебную записку с описанием находки, закончив же, снял трубку телефона: - Господина губернатора, здесь Мищук... Ваше превосходительство? Дело об убийстве Ющинского раскрыто. Да... Это родственники. Их везут ко мне. Утром я доложу. Доказательства? Ваше превосходительство, поверьте моему опыту: предметы, бывшие свидетелями преступления, оцениваются много выше человеческих слов. ...Шел допрос Наталии Ющинской, тетки, когда в дверях появился начальник Киевского охранного отделения полковник Кулябка - бесцветный, стертый, невзрачный, с лицом провинциального торговца швейными машинками. Только усы - знак принадлежности к офицерскому сословию - придавали Николаю Николаевичу Кулябке некий зримый облик. Следом вошли жандармские офицеры. Евгений Анатольевич сделал было шаг вперед, чтобы поздороваться (сколько съедено-выпито с вышеозначенным Кулябкой на днях рождения Александра Ивановича Спиридовича и дворцового коменданта Дедюлина Владимира Александровича - не счесть. Сколько раз сидели за общим столом, и дело не в чине - не слишком значительном для подобных встреч, а в том, что еще в 1905-м встретились с Дедюлиным на Дворцовой, во время шествия Гапона, и так славно нашли общий язык: рабочих обманывает друг большевика Ленина-Ульянова, поп - ну, не священник же? - Георгий Гапон, выразитель жидовского начала в православной религии, жидовствующий, ибо как назвать служителя Церкви, который проповедует не Царство Небесное и жизнь Будущего века, а земные утехи под общим одеялом?), но будто споткнулся. "Не надо, пролетело в мозгу. - Нельзя..." Кулябка поздоровался, скользнув безразличным взглядом по лицу Евгения Анатольевича, и сел в кресло, аккуратно пододвинутое одним из жандармов. - Вы уведомили его превосходительство о раскрытии дела? - спросил безразлично. - Да... - удивленно протянул Мищук. - Вот мое донесение... Кулябка прочитал вполголоса, забавно шевеля усами. - А это кто? Эта женщина? - Я тетка убиенного, - приподнялась Наталья со стула. - Меня... Нас всех обвиняют... Это невозможно, господин полковник! Вы начальник Охранного, вы - на страже слез наших! Заступитесь! - Она уже кричала в голос... - Да-да... - кивнул Кулябка. - Конечно... Господин Мищук, я располагаю постановлением Судебной палаты города Киева и губернии... Мне поручено произвести ваш арест, - и кивнул жандармам. Те встали за спиной у Мищука. - Но... - Евгений Францевич бросил быстрый взгляд на Евдокимова, и все было в этом взгляде: обреченность и понимание, благодарность и злость. - Но позвольте, господин полковник, за что? И я желал бы ознакомиться. Это мое право, согласитесь... И снова кивнул Кулябка, один из офицеров вынул, словно из воздуха, лист хорошей бумаги с четко отпечатанным текстом и размашистыми подписями, протянул с нехорошей усмешкой. Мищук прочитал и кивнул: - Хорошо. Делайте свое дело... Меня обвиняют в подлоге, господа. - Вы и учинили подлог... - сказала Наталья, нервно кутаясь в платок, я вам говорила: ищите на Лукьяновке. В еврейской больнице ищите. На кирпичном заводе... Там погиб мальчик. Еще один жандарм завел в комнату тщедушного человечка в неожиданно хорошо сшитом и сидящем пальто. - Это портной Правдивый1, - объяснил Кулябка. - Он шил форму убиенному. Вы подтверждаете, госпожа Ющинская? - Ему заказывали, - кивнула Наталья. - Хорошо бы и мне взглянуть... - На что? На что "взглянуть"? - осевшим голосом спросил Мищук. - Вы не можете ничего знать! Откуда вы знаете, что найдены вещи? - А мне видение было... - нехорошо улыбнулась. - Кому служите, господин начальник? - Начинайте осмотр, - распорядился Кулябка, портной подошел к столу и потянул носом, а Евгений Анатольевич почувствовал вдруг, как запахло дымом, землей и еще чем-то, неуловимым и отвратительным. То был запах тления... Правдивый вздрючил на маленький носик огромные очки: - Нет... Не мое. Первое: шов у меня двойной, здесь, изволите видеть одинарный, ремесленный... Да и нитки опять же... Я местными не пользуюсь, мне из столицы доставляют, немецкие. Эти же - рвань. И манжет по-другому закатываю. И брюки в поясе отделываю по-другому. Мои вещи налицо: все ученики Киево-Софийского училища носят, легко проверить. Так что нет! Да и цвет материи, господин начальник. Он как бы и черный, верно. Но я шил из черного с оттенком гороха, а это черный, если изволите видеть - в живую зелень бьет! - А вы? - повернулся Кулябка к Ющинской. - Рубашка и брюки примерно такие же. Но та материя, которую я купила и отдала в пошив, была по цвету гуще, - сказала Ющинская. - Да и ремешка такого у нас не было. Ремешок ведь нашли? В пещере? - Я прошу всех посторонних выйти... - Кулябка встал. - Вы, кажется, журналист от господина Суворина? - вдруг сказал в спину удаляющемуся Евдокимову.- Вы останьтесь и благоволите сесть. Я полагаю, что статейка у вас отменная выйдет. Итак, господа... И Кулябка несколько минут распространялся о долге, чести, верности Царю и Отечеству и самом суровом отношении к врагам. - Да, Мищук, - говорил, - человек известный, за то и был назначен. Да, считался мастером своего дела и честным. Но... - здесь полковник подчеркнуто трагически развел руками и даже вздохнул, - соблазн добыть победу оказался слишком велик, господа... Вы, господин Мищук, не справились с собой, не совладали, так сказать... Жаль, очень жаль. И приказал надеть арестованному наручники. Когда Мищука уводили, Евгений Анатольевич успел поймать его последний взгляд и даже слова услышал. Но вполне может быть, что показалось это, помстилось. И тем не менее: "Я не виноват, - как бы прозвучало или донеслось. - Здесь заговор. Эти вещи мне подложили. Но в том, что польстился - виноват..." "Заговор... - повторил про себя Евдокимов. - Не знаю... Однако - факт, что меня подталкивали к этой находке, чтобы я как бы способствовал... И все равно, не может быть. Государственные люди никогда не опускаются до подобного. Виноват Мищук, вот и вся разгадка..." Кулябка неторопливо отыскал папироску в портсигаре. - Пишите... Наша поддержка вам обеспечена. Рад знакомству, - протянул руку. "Да мы сто лет знакомы! - едва не завопил Евгений Анатольевич, пожимая вялую кисть. - Что за театр сатанинский, право!" Но вслух произнес только слова благодарности за уникальную возможность прославиться на всю Россию и даже на весь мир. - Вы, конечно же, читали мои очерки в "Новом времени"? - спросил с усмешечкой. Вот, пусть-ка скажет, что читал... - Несомненно! - кивнул Кулябка. - Несомненно. Теперь все зависит от вас, уважаемый Анатолий Евгеньевич... - Евгений Анатольевич, - хмуро поправил, но полковник нисколько не смутился: - Да-да, конечно, я часто ошибаюсь с людьми порядочными, но с крамольниками - никогда-с! Честь имею и... Вот еще что... - Вгляделся пристально, изучающе. - Есть одна идейка занятная, вам наверняка понравится... Ну, скажите мне ради бога: какой журналист - если он, конечно, настоящий, без дураков, так сказать, - откажется проникнуть во враждебную среду? - Это... как? - глупо спросил Евдокимов. - Да просто все... Можно, скажем, мусульман страстно учить русскому языку, тогда они, не отрицая Аллаха своего, больше будут любить нас, русских. Согласитесь: мы завоевали мусульман, мы с ними общаемся, не вмешиваемся, но если бы не было среди них знатоков нашей культуры - они бы сожрали нас! "Он явно намекает на отца, явно, - бросило в краску.- Но зачем, зачем, черт бы его побрал..." - Вы имеете в виду, что я должен... - Именно это и имею в виду, - холодно сказал Кулябка. - Вы журналист, вот и поселитесь на Лукьяновке, среди евреев, которые служат или трудятся в больнице Зайцева. Пообщайтесь с рабочими, с жителями - вам каждый поможет. Знаете ли, очерк о современной еврейской жизни среди русских - это, доложу я вам, экстаз! Да и мало ли что прорежется в такой командировочке... А господина Суворина мы уведомим. - И полковник величественно удалился. Глядя ему в спину, Евдокимов подумал: "Они все там посходили с ума. Спрыгнули. Сорвались. Но это все - отнюдь не "идиотский" театр. Эта пиеска имеет свою несомненную цель. Только вот, убей бог, - роли своей я до конца не понимаю. Да и сочинитель... Кто он?" Скорее всего, он и вообще не понимал. Но рекомендацию бывшего своего товарища по застольям воспринял однозначно: сказано - сделано. Мищука доставили на Лукьяновку, в Тюремный замок, и поместили в одиночную камеру на втором этаже. Случившееся казалось сном, ночным кошмаром, который исчезнет с первыми лучами солнца. Но в камере было сумрачно, сквозь зарешеченное окошко под потолком свет проникал едва-едва... И похоронные мысли неудержимо хлынули в раздрызганную, оскорбленную душу Евгения Францевича. Двадцать пять лет беспорочной службы, десятки блестяще раскрытых уголовных преступлений, каждое из которых изначально "зависало" навсегда и раскрытию не поддавалось. Стоило ли бросать обжитой дом на Литейном, церковь с тихим садиком и уютную Фонтанку с кущами Летнего сада невдалеке... Отправился делать карьеру - в хорошем смысле, горбом и риском, умением, доставшимся трудно, а что получил? Арестный дом и железную койку. Где же справедливость? Задав себе сей риторический вопрос, Евгений Францевич обратил свои мысли в практическое русло. Что случилось? Почему с ним поступили столь круто? Почему понадобилось устранить честного чиновника таким жестки м, беспощадным способом? Да просто все. Властям не нужна истина. Она даже опасна. Но почему, почему? Да потому, что не истину они ищут, а выстраивают свой собственный мост, и ведет он туда, где властям спокойно и благостно. Любой, так сказать, ценой... Он чувствовал интуитивно, что стоит на пороге открытия. Но оно не давалось, ускользало, и вдруг Мищук подумал, что не смеет даже предположить истинных причин своего ареста. Ибо предположение это содержало в себе такой смертный ужас и такую невозможность, которым нет места в нормальном человеческом мозгу... "Надобно предупредить охранника этого, свихнувшегося на дамских приманках, - произнес вслух усмешливо. - Тезка мой играет в оркестре скрипку, - инструмент тонкий, с вариантной мелодией, только вот странность: сам, поди, и не подозревает ни о своем месте, ни о нотах, предписанных свыше. Предупредить, потому что жаль: хоть и хлыщ, а человек, судя по всему, добрый, неплохой. Только вот как?" Надзиратель принес миску с похлебкой и кусок ржаного. Молча расставил на железном столике, взглянул странно. - Вы начальник Сыскной? - Бывший... - усмехнулся Мищук. - Об вас писали, я читал... - прислонился к стене. - Вы ешьте, пока она теплая. А то от холодной живот у вас вздует, это мы хорошо знаем. - Благодарствуй за сочувствие. Тяжко оказаться там, куда всю жизнь отправлял других. Н-да... - Ну, господин хороший, от сумы да от тюрьмы - сами знаете. Вы вот что... Если что надобно передать - скажите. Я вас уважаю. И, разглядывая ваше лицо и глаза, вижу достоверно: невиновны. Опыт, значит. Четвертый десяток пошел в этих стенах, много кого видал. Решайте... "Провокатор, - пронеслось, - подстава... А если - шанс?" - Тебя как звать, а то неловко как-то... - Вот бумага, карандаш, пишите... - положил на стол. - Я понимаю ваши мысли. Они у вас на лице. Решайтесь... И Мищук написал: "Зина, помнишь, полтора года назад, летом? И разговор такой интересный, ты непременно вспомнишь - что и как. Так вот спроси - в чем дело? Мы как-то мимо шли, там тенор и номер сорок четыре. Надеюсь, твой несчастный Евгений". И поставил число и год. Надзиратель прочитал, кивнул: - Сомневаетесь, значит. Ну, не без этого. Остальное покажет время. Через десять дней в Санкт-Петербург пришло письмо из Киева, почтальон доставил его на Большую Конюшенную, в мрачный многоэтажный дом, на шестой этаж. Зинаида Петровна, невысокая миловидная женщина лет тридцати, в домашнем платье: - Из Киева? - спросила удивленно. - Спасибо, милейший, вот вам рубль. Когда обрадованный малый удалился, весело грохоча по ступенькам лестницы, нервно вскрыла конверт и обнаружила два листка. На первом фиолетовыми чернилами, с тщательно выполненным нажимом (угадывалось сразу 86-е перо и детская манера) было написано: "Известный вам человек находится в Лукьяновской тюрьме города Киева. Арестован за служебный подлог в деле об убийстве мальчика Ющинского. Нужна ваша помощь". Далее был указан адрес Тюремного замка. Второе письмо (туманное для надзирателя) привело получательницу в сильное волнение. Мгновенно переодевшись и заперев квартиру, спустилась вниз и окликнула извозчика. Путь лежал недалеко, на Сергиевскую, в серый дом с простым фасадом и балконом с классической решеткой. Сквозь приоткрытую форточку доносились звуки рояля и мужской голос: то была ария Ленского. Поднявшись на третий этаж, нетерпеливо закрутила флажок звонка под табличкой с сорок четвертым номером. Открыла горничная в кружевном переднике, вежливо наклонила голову. - Вам кого? - Сергея Петровича. Если он, конечно, дома. - Как прикажете доложить? - Мы познакомились в Сестрорецке, на взморье, полтора года назад. Горничная взглянула понимающе, ничего не ска зала и ушла. Зинаида осмотрелась. Большая прихожая с хорошими гравюрами на стенах и люстрой ампир под высоким потолком, четыре двери расходились в разные стороны, стекла в филенках поблескивали матово и даже загадочно, их прикрывали тяжелые зеленые шторы. Но вот послышались шаги и на пороге появился господин лет тридцати-сорока на вид, в шлафроке, с лучезарной улыбкой на узком, тщательно выбритом лице, с французской бородкой и усиками. - Идите... - повел рукой в сторону горничной, та мгновенно исчезла. Зинаида Петровна? Сколько лет, так сказать... И чему обязан? И давайте пить кофий, как раз накрыли. Настоящий мокко, я другого не употребляю-с, и, представьте, пирожные - от Франсуа! Настоящая Франция, вы бывали в Вечном городе? О-о, какой это город! Нотр-Дам, Лувр, Бастилия... - Но ведь она снесена? - наивно вставила Зинаида Петровна. Кольнул острым зрачком: - Правда-с, отсутствует. Но в этом и есть все печали, не так ли? У вас дело ко мне? Протянула оба листка, он водрузил на курносый нос золотые очки и углубился в чтение. Поднял глаза. - Вы не читаете газет? Сегодня пишут, что Мищук исчез и его местонахождение неизвестно. Что его странное поведение связано со служебным подлогом и делом убиенного Ющинского... Что вы хотите от меня? - Но ведь письмо Евгения - крик о помощи... Вы ведь друзья. Я не ошибаюсь, Сергей Петрович? Послушайте, я понимаю: вы - служите. Вы присягу давали. Но ведь Евгений ни в чем не виноват! - Допускаю... - вернул листки. - Даже уверен. Но... Я не могу ничего объяснить. Не только оттого, что и сам мало что знаю, но и потому, что здесь, простите, высшие государственные интересы. Понимаете? Если бы и хотел- не могу. - Но вы не хотите... - сказала горько. - Что ж... Как вам будет угодно. Что мне передать Евгению? - Что машина сомнет и уничтожит его. Что ему лучше примириться. Это все. Я прошу вас удалиться. Если ваш визит станет известен... - Кому? Кому "известен"? Как вас понять? - Как сказано. Я знаю, о чем вы думаете. Мол, если кто положит душу за друга своего и так далее, но я обязался служить "до скончания живота", понимаете? Вы злоупотребляете, прощайте... Как выскочила на улицу - не помнила. Женя, милый, славный Женя, как жаль, что ничего не сложилось, не получилось, и мимолетное знакомство на курорте не окончилось даже мимолетной интрижкой. Как это он тогда сказал? "Серьезных чувств я к вам не испытываю, воспользоваться же вашей склонностью не имею права". Но вот - воспользовался же... Потому что некем более. Потому что совсем один... И как помочь, если тот, кого назвал другом, - отрекся? - Сударыня, сударыня! - послышалось сзади. Оглянулась: горничная недавняя бежала, нелепо вихляя всем телом то вправо, то влево. "Как глупо мы, женщины, бегаем... - подумала безразлично. - И я, должно быть, такая же смешная..." - Послушайте... - задыхалась горничная, - я сказала ему, что спущусь в лавочку, здесь есть подвальная, на углу, сказала, что перцу в доме нету, кончился... - Вы, наверное, не для перца меня догнали... - перебила раздосадованно. - Извините. Я нервничаю. - Я тоже. Вот что... Вы Зина? Да, Зинаида Петровна, он вас так назвал. А я - Платонида, коротко - Плата. Ладно... Он никогда при мне дел не ведет и ни о чем не разговаривает... - У себя дома? - удивилась. - А кто же занимается делами дома? - Вы совсем не понимаете... Это не дом. То есть... Он, конечно, и живет иногда, и бывает часто, и даже прописан в участке. Но это... Конспиративная квартира. Сергей Петрович... Он в Особом отделе служит, понимаете? И на самом деле... его по-другому зовут. Я случайно знаю. Там у них на столе фотография под стеклом - выпуск ихний. Из Константиновского. Я протирала стекло, карточка и выпала. А там все цифрами помечены - на обороте. И фамилии, чины, имена. Его по-другому зовут. - Как? - Не могу сказать, боюсь. Я и так вам наговорила... - Вы мне... такие тайны сообщили... Это странно... Хорошо. Спасибо... - Ничего не понимала и оттого впадала во все большее и большее раздражение. - Я вижу - вы не в курсе... - закусила губку, с хрустом сомкнула пальцы. - Ваш Мищук - он с ворьем занимался? Так? Ну вот: хозяин квартиры занимается политическими. Мищук оттого к нему и обратился. И рассказала: дней десять тому зашла в квартиру неурочно - вычистить посуду на кухне. Без малейших сомнений, так как Сергей Петрович сказал, что в ближайшее время не появится. Занялась делом, шло споро, уже и кастрюли засияли и чайник медный, как вдруг щелкнул замок и послышались голоса. Уже хотела выйти и извиниться, но то, что услышала - заставило залезть под стол и вжаться в стенку. "Убить, убить и еще раз - убить! - вещал незнакомый голос. - Какие сомнения? Все под угрозой! И не просто под угрозой - конец всему, если вы еще понимаете хоть что-нибудь!" - "Но и вы должны понимать: если провалитесь - потащите за собою не только своих. Вы государство за собою утащите, а это недопустимо!" - зло хрипел голос "Сергея Петровича". "Дома никого?"- "Не беспокойтесь... Наши сотрудники - люди дисциплинированные". "Вы объявите там... Высоко?" - "Никогда! Об этом забудьте! Это дело ваше. Ну - и наше теперь. Мы со своей стороны тоже примем меры..." - "Какие?" "Могу сказать только в общем: все должно и произойти естественно и выглядеть точно так же. Это все". - Я поняла... - теряясь, проговорила Зинаида Петровна. - Я поняла: один - это ваш хозяин был. А второй? - Не знаю... Только я слышала иногда, - покраснела, смешалась. - Так выходило, понимаете? Кто говорит. О чем. Какой голос... Так вот: собеседник был не из департамента. Это чужой человек был. Злой, беспощадный, с кровью... Сумасшед ший, понимаете? - захлебывалась, теряла слова, волнение нарастало все больше. - Я посуду мою, за едой хожу, убираюсь. Мне страшно стало. Неспроста это все. А вам, может, и пригодится... - И ушла, помахав ладошкой, незаметно, от бедра. Зинаида Петровна вернулась домой с ощущением потного ужаса, смерти, вставшей внезапно за спиной. Написать в Киев по адресу, указанному в первом письме? Пересказать услышанное дословно? Ну уж нет... Тогда как помочь? Поехать в Киев, отыскать следы, расспросить всех причастных, знающих? Нет. Глупости... Ведь не адрес утерянный, целое дознание провести надобно, а как? Только вред один... Вот конверт. Мятый, замусоленный. Почерк невыработанный, малограмотный. Черт те что... Ведь нашелся же человек - надзиратель тюремный или кто-то в этом роде и рискнул уведомить. И, поди, внучку попросил написать, почерк-то детский... И перо свидетельствует, и нажим учебный... Он - решился. А все остальные - боятся. Взяла конверт в руки, он был не простой, едва чернела витиеватая церковнославянская надпись, призыв какой-то. С трудом разбираясь в непривычной вязи, прочитала по складам: "Вся обличаемая от света являются". "То есть,- перевела с трудом, - все обнаруживается от света". Это ведь не случайный конверт... Человек его нашел специально и искал долго, лишь бы тайное сделать явным. И, повинуясь внутреннему, внезапно зазвучавшему голосу, подняла конверт к лампе и сразу же увидела: внутри написано что-то. Разорвала трясущимися руками; и вправду, текст: "Если хоть что узнаете писать по почте не надобно. Приезжайте в Киев и разыщите господина Евдокимова, он от "Нового времени", жил в гостинице "Русь". Если не живет боле - найдите в Сыскном Красовского, он вместо Мищука теперь. Он поможет во всем". Мищук... Милый, славный, вспомнила еще одну встречу с ним, последнюю, она случилась в Летнем... По осени небо было высоким, блекло-синим, и ярко золотела листва на старых деревьях; долго стояли у пруда и следили за расплывающимся отражением лебедя... А долгожданных слов он так и не произнес... Неудержимо потянуло в Летний. Правда, теперь весна в самом начале слякотная и мокрая петербургская весна, когда так мало тихих и светлых дней, и часто метут призрачные вьюги, покрывая мгновенно исчезающим снежным покровом тротуары и крыши домов... Да и статуи еще закрыты, никакой красоты. И все же решилась, благо недалеко. Перейдя Пантелеймоновский мост, миновала низенькие ворота, распахнутые настежь, здесь уже стояла круглая эстрада для оркестра, разобранная под зиму в прошлом году, и служители тщательно ее выметали. Гуляющих никого; прямые, уходящие к Неве аллеи и редкие скамейки пусты; и вдруг увидела: медленно, плавно движется навстречу высокая стройная женщина в собольем тюрбане и рядом другая - полная, с некрасивой фигурой и зонтиком в руке, разговаривают о чем-то, позади, на некотором расстоянии, вышагивают усатенькие в штатском, старательно делая вид, что к дамам не имеют никакого отношения. Женщины приблизились. "Да это же Императрица..." - екнуло сердце и застучало - какая гимназистка всю свою юность не мечтает о такой встрече... Вот уже и гимназия исчезла в дымке и царствование пятнадцатый год другое, а все же пришлось... И, поклонившись дамам глубоко и уважительно, сказала дерзко: "Ваше Величество, Христом Богом заклинаю, помогите несчастной женщине, в Киеве арестован мой близкий человек, чиновник полиции, преданнейший и честнейший! Я прошу вашего заступничества!" Высокая переглянулась с попутчицей. ("Да ведь это Вырубова, собственной персоной! - пронеслось в голове у Зинаиды Петровны, - странно, они никогда не выезжают из Царского...") И, словно подтверждая сомнение, Александра (или та, кого Зинаида Петровна таковою сочла) произнесла раздраженно: - Это невозможно, наконец! С чего вы, милая, взяли, что я могу помочь? Я обыкновенная женщина, и ради Бога! - и, нервно теребя перчатку, отошла в сторону. Спутница взглянула уничижительно: - Вы читаете газеты? Все газеты пишут, что ваш протеже - защитник евреев! Это неприлично, наконец... Смотрела им вслед долго. Высокая Петровская ваза мешала, но за орлеными колоннами, обрамляющими выход на Мойку, увидела все же, как бойко подкатили - один за другим - два автомобиля, женщины неторопливо усаживались, расправляя узкие длинные юбки, и почтительно ожидали мужчины, обнажив головы. "Это, несомненно, Императрица... - подумала с горечью. - И она не захотела помочь... Это, верно, оттого, что я - не Маша Миронова1..." ...В этот же вечер Зинаида Петровна села в поезд и направилась в Киев. Зачем? Она вряд ли смогла бы объяснить. Мищук исчез, может быть - совсем пропал, и что же, смириться? Странная, вдруг возникшая мысль о великом подвиге провинциальной девочки, без раздумья бросившейся в пекло ради любимого человека, мучила и терзала даже. Зинаида Петровна не смогла противостоять бурному и неотвязно звучащему призыву: он одинок теперь, он покинут всеми, и нет никого на целой земле, кто бы смог или даже захотел спасти. Стук колес тревожный и убаюкивающий; сколько раз вторгалась в ее жизнь дорога, чугунные рельсы, по которым поезд летел куда угодно, только не к счастью. Что оно такое, это странное слово, емкое, наполненное всегда по-разному, ведь и не поймешь... Но звучит красиво: с-часть-е... И это значит, что у каждого должна быть часть, только ему принадлежащая, та несомненная часть жизни (или вся - кто знает?), когда человек владеет внутри себя самым главным, тем владеет, без чего никак не может обойтись. Тот, кто именно с этой частью себя самого в ладу, - тот и счастлив. Но ведь это так трудно... Недавний рассказ горничной будоражил, не давал уснуть. Зинаида Петровна, неискушенная в тонкостях розыскной работы, в ее малопонятной психологии, доходила до сути интуитивно, судорожно напрягая не привыкшую к подобной работе голову. "Так... - думала, - девушка, с виду простенькая, изложила мне некий факт, обстоятельства некие, коим я объяснение найти вряд ли смогу. Гость Сергея Петровича требует от него, чтобы кого-то убили. Гость этот - не от жандармов, не из Охранного, не из департамента, одним словом. Но он имеет право требовать от государственного чиновника, по роду службы подвластного высшим должностным лицам государства и самому Государю только! Кто же он такой, этот незнакомец, и кто дал ему такие необъятные права? А что отвечает Сергей Петрович? Он говорит: "Если вы провалитесь, вы утащите за собой не только своих, но и государство!" Это, впрочем, понятно: Сергей Петрович государству служит и об нем печется. А "свои"? Кто это? Что общего у Охранного с этими "своими"? Так... Этот гость еще что-то сказал... Вот: "Все под угрозой! Конец всему!" Что он имел в виду? Революционеров? Вряд ли... Революция, конечно, мельтешит по России, но сил пока не имеет, пока с революционерами худо-бедно справляются. Тогда с кем же не справляются? С кем или с чем не в состоянии справиться государство? Странно как... Или этот еще вопрос гостя: "Вы там, наверху, объявите?" И ответ: "Нет, никогда-с! Теперь это дело только ваше. Ну, и наше, к сожалению..." Интересно-то как... Собираются сделать вместе нечто такое, что должно остаться в страшном секрете даже от Царя! Что это? Под утро Зинаида Петровна сладко зевнула, так и не найдя ответа. Но одно поняла непреложно: все, о чем рассказала горничная, - имеет самое прямое отношение к Мищуку. Почему? Да потому, что туманные слова Сергея Петровича вдруг обрели предметный и страшный смысл: "Объяснить ничего не могу... Высшие интересы... Пусть Евгений примирится, иначе машина уничтожит его". Это очень понятно: Евгений пересек дорогу государственному паровозу. И этот паровоз раздавит его, не заметив... "Но теперь нас двое... подумала не без гордости. - И мы еще посмотрим..." Вспомнилось лицо горничной, испуг в глазах. Нет, не наигранно это все было. А очень даже правдиво. Что-то ожидает в Киеве? ...Проснулась Зинаида Петровна от вдруг скользнувшего по лицу солнечного луча - по-весеннему горячего и яркого. Открыла глаза: на диване напротив сидел, замерев, молодой человек в сюртуке, большеглазый, черноволосый, с высоким лбом и красиво вырезанными ноздрями небольшого, слегка вздернутого носа. Поблескивало пенсне, подрагивала цепочка около уха, казалось, попутчик боится пошевелиться. - Что... с вами? - испуганно спросила Зинаида Петровна. - О-о! - обрадовался молодой человек. - Вы проснулись! Вы спали так крепко, я боялся разбудить... Я теперь возвращаюсь в Киев из Ниццы отдыхал, поправлял здоровье. Позвольте рекомендоваться, - встал и изящно поклонился, - Богров, Дмитрий Григорьевич. Помощник присяжного поверенного. А теперь я, с вашего позволения, вас оставлю, - улыбнулся. - Может быть, вы желаете позавтракать? Здесь совсем неплохой ресторан. - И удалился, аккуратно прикрыв за собою дверь. "Мне его сам Господь послал... - Зинаида Петровна скользнула в туалет и начала приводить себя в порядок.- В конце концов я даже не знаю, где остановиться, я первый раз в Киеве, а он здесь вполне свой и поможет такой славный молодой человек..." Он ждал в коридоре, у окна, и весело улыбнулся, скользнув взглядом по миловидному лицу Зинаиды Петровны. Она была все еще хороша собой. Шел впереди, указывая дорогу, усадил за столик, вежливо передал прейскурант. - Вы сами, пожалуйста... - улыбнулась. - Я вам доверяю. Официант с салфеткой на локте ожидал почтительно- господа есть господа. И вот возник судак по-польски, легкое белое вино, салат неизвестно из чего, но ошеломляюще аппетитный, и, заправив салфетку за воротник, Дмитрий произнес с улыбкой: - Прошу вас, сударыня. Все очень просто и очень удобно, но, если желаете, я готов обслужить вас как паж,- глаза смеялись, он радовался жизни и не скрывал этого. - Нет-нет, - сделала ручкой, - вы меня очень обяжете, если позволите все делать самой. Вы живете в Киеве? - Да... У родителей собственный дом, доходный, на Бибиковском. Кстати, вы где решили остановиться? - Еще не знаю... - Зинаида Петровна отправляла салат в рот мелкими незаметными порциями. Было вкусно, но не очень удобно. Дома, одна, предпочитала уплетать за обе щеки и даже чай прихлебывала не с блюдца (что делают обыкновенно кухарки), а с ложечки, чего и вообще никто и никогда не делает. - У меня нет здесь знакомых, тем более друзей... - Это несправедливо! - перебил задорно. - А я? Вот что... В доме несколько совершенно свободных и вполне пристойно обставленных квартир. Я возьму ключи у управляющего, и вы поселитесь за милую душу! Как вам мой план? - О, прекрасный! - искренне захлопала в ладоши. - Но... ваши родители... Это удобно? - Да вполне, вполне, положитесь на меня! - обрадовался он. - Мой отец известный в нашей... - взглянул исподлобья, с недоверием, - еврейской среде... Вас не смущает? В общем, известный человек. - Господь с вами! - возмутилась искренне. - Я чужда предрассудков! Это такие глупости, право... - Возможно... - сказал рассеяно. - Возможно... Так вот: родители душки, так что не беспокойтесь. Знаете, такая жалость, что здесь не подают фаршированную рыбу! Наша кухарка Циля делает такую рыбу! Вы знаете, что значит фаршированная рыба? Не знаете? И не надо! Вы пообедаете с нами и все узнаете! Я так рад, что смогу вам помочь... Киев встретил суетой вокзальных залов, Зинаида едва поспевала за своим новым знакомым, певучая речь вливалась в уши словно бесконечная мелодия; удивленно улыбнулась: "Надо же..." - То наша мова, - ответил улыбкой Богров. - В 1907 году, кажется, был Государь в Могилеве, ну - встречают, речь держат, а он, бедный, - ни бум-бум! "Что это за язык?" - спрашивает губернатора, тот отвечает: "Украиньский, Ваше Величество! Мова то есть". Император подумал и спросил: "А что, разве есть такой язык?" Богров выжидательно взглянул. - В самом деле? - вежливо отозвалась. - Но согласитесь, язык у нас у всех один- русский, только диалекты разные. - Вы это не вздумайте сказать интеллигентному украинцу, - посоветовал Богров. Осталась позади шумная привокзальная площадь, въехали на Бибиковский бульвар, Зинаида увидела памятник, спросила - скорее из вежливости: - Кто это? - О-о, - отозвался Богров, - ваш вопрос повод для сопоставления. Помните? "Он взял Париж, он основал лицей" 1. Заслуживает памятника? А этот... Он основал свеклосахарный завод... - Тоже дело, - рассмеялась Зинаида. - Так кто же он? - Граф Бобринский... Он еще и учредитель Царскосельской железной дороги, - и такое открытое пренебрежение прозвучало в голосе Богрова, что Зинаида удивленно покачала головой. - Да вы, никак, революционер? - Останови-ка... - приказал Богров кучеру. - Тут уже недалеко, - объяснил, вежливо подал руку, помог выйти. Понимаете, я - еврей. И, как всякий еврей, я не могу любить эту власть. Власть черты оседлости, процентной нормы и идиомы "жид пархатый". Понимаете? - Понимаю, - кивнула. - Трудный вопрос. Но вот у вашего батюшки доходный дом. - Он еще и член Дворянского клуба, - вяло произнес Богров. - Вот видите... - обрадовалась. - Кто хочет - тот может. Вопреки всему! - Но ведь все, кроме нас, - благодаря, а не вопреки. Это справедливо? - Не знаю, - растерялась. - Нет, наверное... Но ведь это не вчера началось. И не в России. - Но в России это должно закончиться, - сказал непримиримо. - Вы знаете - как? - махнула рукой. - Революция? Это уже было. Пожары, убийство, разорение. Нет. - Есть и другие способы... - От мелькнувшей сумасшедшей улыбки Зинаиде Петровне стало не по себе. - Послушайте... Дмитрий... Я, право же, боюсь к вам идти. Мне страшно. Вы как-то сразу сделались другим... Крепко взял под руку. - А мы уже пришли... И в самом деле: справа уходил в небо многоэтажный дом крашеного кирпича, занятной архитектуры - изогнутые, затейливо отделанные фронтоны и классические навершия окон. Все это очень напоминало что-то, было таким знакомым. Перехватив взгляд Зинаиды, Богров насмешливо сощурился. - По заказу деда строили... Он по-русски писал о еврейской жизни и до сих пор имеет своих читателей. Он хотел, чтобы дом неуловимо напоминал синагогу... - Да. Что-то мавританское, - согласилась. - Ваша испанская родина. - У нас нет родины, - белозубая усмешка превратилась в оскал. - Но сделаем все, чтобы оная появилась. Нам на пятый этаж. Лифт работает, не беспокойтесь. Поднялись, мелкокивающий управляющий отпер красивые двери с начищенными ручками, и Зинаида оказалась в огромной квартире, модно обставленной в стиле модерн. - Если что - звоните ему. Богров поклонился и ушел. - Телефон - здесь, - повел рукой управляющий, зачастив головой вверх и вниз мелко-мелко, словно заводная игрушка. И Зинаида осталась наедине с собой. Первым делом она прошлась по комнатам, заглянула на кухню, в ванную. Да-а... Строитель предусмотрел все для жизни без забот и нервов; светлые, огромные комнаты с высокими потолками; тщательно подогнанный и отделанный паркет; гардины и легкие шторы; мебель, которая вписывалась в пространство так, словно родилась вместе с этим пространством. Удобная плита, обилие шкафов и шкафиков, невиданные краны и метлахская плитка удивительной красоты... Никогда прежде не видела Зинаида таких квартир. Приходилось бывать и в очень богатых, но там все было в археологической пыли и заставлено так, что человеку и поместиться было негде, здесь же все радовало и призывало: живи, наслаждайся, мир создан для тебя одного... "Да неужто настанет такой день, - думала, - когда все мы, все люди станем жить вот так, беззаботно и радостно, и наши устремления будут направлены только на духовное обогащение, на то, чтобы понять жизнь и проникнуть в Божественный замысел? Вряд ли... Слаб человек и пуст. Жаден и глуп. Наивен и восторжен. Завистлив и безжалостен. И поэтому всегда предпочитает обещания, сказку, погоню за выдумкой Метерлинка1 реальному тяжелому труду, взаимопомощи и искренней заботе о ближних своих. Разве может устроиться жизнь иначе? Никогда!" Эти размышления прерваны были резким телефонным звонком, и Зинаида Петровна сняла трубку. - Здесь... - и запнулась. Назвать себя? Что-то подсказало: делать этого не следует. - Можете себя не называть, - послышался в трубке встревоженный девичий голосок. - Я вас знаю, но теперь не до объяснений... - Хорошо, - согласилась, - но на один вопрос вам придется ответить если вы хотите продолжения. Как вы меня нашли? - Я встречала вас на вокзале. - Что?.. - Зинаиде показалось, что потолок валится на голову. - Ничего такого. С некоторых пор я встречаю все поезда из Петербурга. Поймите: все очень и очень непросто. Вы не должны делать глупостей. Иначе ваша миссия здесь потерпит фиаско. - Что вы можете знать!.. - крикнула в сердцах. - Все, - послышалось на другом конце. - Итак: вы рядом с Крещатиком. Выйдете из дома направо и через минуту там окажетесь. Прямо перед вами, на другой стороне, - кирпичное строение. Это Бессарабка, рынок. Идите туда, найдите мясной ряд, там больше всего народу. Я к вам подойду. - В трубке щелкнуло и наступила тишина. "Как это может быть? - заметалась Зинаида. - Идти? Не идти? Может быть, посоветоваться с Дмитрием? Хотя какое ему дело... А если этот неведомый звонок принесет свободу Евгению?" Эта, последняя мысль была столь убедительна, что Зинаида Петровна опрометью скатилась по лестнице, даже не подумав дождаться лифта. Мясной ряд нашла сразу. Такого обилия несчастной скотины, забитой для человеческого чревоугодия, не видела сроду. От бесконечно густеющего красного цвета судорожно стиснуло горло и потемнело в глазах. - Сударыня, - послышалось сзади. Обернулась резко - человек в цивильном, средних лет, только вот усы... Военные усы, не скроешь. - Что вам угодно? - сразу все поняла. Настигли. Как, почему? - об этом не думала, будоражил свершившийся факт. "Значит, не один этот тоненький голосок мною интересовался..." - подумала равнодушно. - В чем дело? - Вам теперь надобно скромно и безо всякого беспокойства пройти в боковую улочку, "Крутой спуск" называется, тамо уже ожидает экипаж... - Какой еще экипаж? Я не просила! - уже кричала, не сдерживаясь. - А вот этого не надобно, - взял под локоть. - Бесполезно это. Да вы не беспокойтесь, мы не бандиты какие-нибудь, у меня поручение полковника Иванова, Павла Александровича, все респектабельно - если вы, конечно, не изволите кричать. Так идемте? - и настойчиво подтолкнул. Не сопротивлялась, поняла: бесполезно. Все равно сила на их стороне. Что это за "сторона", даже не помыслила- так, нечто властное и неприятное, лучше подчиниться. Экипаж с молчаливым бо родачом действительно ожидал, сели, цербер даже помог, предложив руку. - Куда едем? - спросила мрачно, он столь же мрачно отозвался: - Узнаете. Выехали на Крещатик, свернули направо, лошадь шла ходко, все набирая и набирая, снова свернули - теперь налево, дальше Зинаида перестала обращать внимание- не все ли равно? Города не знает, зачем запоминать? И вот въехали в мрачную подворотню, жандарм закрыл тяжелые ворота, сопровождающий вошел в черный прямоугольник в стене, произнес торжественно: - Пожалуйте за мной, - и мерно зашагал куда-то вглубь, по лестницам и переходам. Шла подавленно, обреченно, и только одна мысль: "Сорвалось, все сорвалось. Видать, Евгений и вправду что-то такое натворил - а то с чего бы это они тут разбегались... Слава Богу, что хоть вверх, а не в подвал тащат..." - Ей всегда казалось, что все узилища располагаются глубоко под землей. Наконец цербер остановился у больших, красиво отполированных дверей и осторожно постучал согнутым пальцем, послышалось: "Входите", - и Зинаида оказалась в большом полутемном кабинете. Люстра под потолком не горела только настольная лампа выхватывала силуэт сидящего в кресле, опущенные шторы довершали мрачную картину застенка. - Сударыня? - поднялся из-за стола и вышел. - Очень рад, очень рад... С вашей помощью мы надеемся быстро разрешить возникшую вдруг загадку... Теперь смогла его рассмотреть: выше среднего роста, плотный, лысоватый, лицо ближе к квадратному, усы по форме, но формы нет - хорошо сидящий цивильный костюм. - Позвольте рекомендоваться: помощник начальника Губернского жандармского управления полковник Иванов, Павел Александрович. Вы можете не рекомендоваться, мы о вас знаем все... - вгляделся, едва заметно покачиваясь с носка на пятку. - Сударыня, я ожидаю чистосердечного, искреннего рассказа. Заинтересован не я, но - власть... - поднял указательный палец вверх. - Итак? Начала говорить. Поначалу нервно и сбивчиво. Рассказала о том, как познакомилась с Мищуком, даже о своих чувствах упомянула - вышло хорошо, это было видно по вдруг смягчившемуся лицу Иванова. - А письмо, которое вы получили, - оно, надеюсь, при вас? - Сожгла, - произнесла односложно. - Я ведь понимаю, что это за письмо. У автора могут быть большие неприятности, я бы не хотела стать источником, вы согласны со мною? - Очень, очень даже согласен! - почему-то развеселился полковник. - А где вы остановились? Рассказала и о поездном знакомом. Он кивал так, словно все знал, потом подвинул стул и сел рядом. - Нам нужна ваша помощь. Мищук очень навредил себе. Его вина в подлоге весьма сомнительна, требует проверки, серьезной работы, между тем Евгений Францевич в нетях... - Как? - удивилась. - Это как понять? - А так и понять, что нету драгоценнейшего Мищука, - развел руками. И мы здесь очень рассчитываем на вас, понимаете? Лучше будет, если Евгений Францевич одумается, явится с повинной, мы во всем разберемся- слово дворянина, и, уверяю вас, сударыня, в этом, представьте себе, единственном случае, все окончится вполне благополучно... - Что же я должна делать? - От его слов пахло гадостью, мерзко пахло, не поверила ни единому. - Ловить его? - Ну-у... - улыбнулся, - не дамское это дело. Поймаем мы. А вот вы окажете нам всевозможное содействие. Посильное, разумеется. Как он утомительно многословен... В ушах звенит. К черту, к черту тебя, жандарм. - Вы сказали: "поймаем", - произнесла непримиримо. - Когда хотят помочь - произносят иные слова. Вы же не потрудились даже скрыть... Свое презрение... Нет. Я не стану вам помогать. Никогда! - Что ж... - похоже было, что с таким ответом смирился заранее. - Это целиком ваше, так сказать, дело. Ему хуже станет. И вам не лучше-с... В двери просунулся недавний попутчик: - Ваше высокоблагородие, господин полковник, его превосходительство на проводе. Ваш телефон не отвечает-с... Иванов поднял трубку, прислушался. - В самом деле... Я сейчас вернусь, и мы продолжим. Благоволите обождать, Зинаида Петровна... - и величественно удалился. Огляделась. Неплохой кабинет. Только дамский какой-то. Множество безделушек на этажерках и полочках, умилительные пейзажи на стенах, даже люстра с многочисленными завитушками несколько легкомысленна... Жаль, что нельзя позвонить. Не работает телефон. Можно было бы дать о себе знать. И вдруг рассмеялась: кому звонить? Ни единой знакомой души - кроме Дмитрия, но ведь не удосужилась взять его номер, как жаль... Машинально сняла трубку, сразу же, ручейком звенящим, голосок: - Станция, 25-я? Перепуганно опустила на рычаг. Однако быстро у них... Не успело сломаться - уже починено. Влиятельны жандармы, ничего не скажешь... Стол полковника был девственно чист - ни бумажки, ни соринки. Сейф у стены тяжело каменел закрытостью и неподступностью. Что делать, что... Сейчас вернется и - теперь уже наверняка опустят в подвал. От одной мысли озноб бьет и мурашки бегают... Подошла к дверям и просто так, бездумно, толкнула тяжелую створку. Та дрогнула и медленно, беззвучно поползла. Это было похоже на чудо или сон Зинаида не верила своим глазам. Высунула голову: длинный полутемный коридор уходил в небытие и - ни души. Удача? Гибель? Э-э, была не была... Выскользнула, словно бесплотная тень, и двинулась вглубь, туда, где огни под потолком сходились в острие. "Надобно идти независимо, гордо, с высоко поднятой головой. Кто бы ни встретился сейчас - должен думать, что я своя. Что я - своя..."- стучало в голове, и ноги подгибались, но всплыло словечко: "поймаем". Оно относилось не только к несчастному Евгению. Оно и к ней относилось. - А я не дамся! - тихо сказала. - Вот вам! Выкусите! Между тем коридор закончился, поначалу казалось странным, что так никто и не вышел, не встретился, но неожиданная мыслишка выпрыгнула, будто чертик: "Да мне просто везет. Везет - вот и все. Они здесь все могут, они страшные и непреодолимые, но они склонны к разгильдяйству, слава Богу, оно так ярко проявилось именно сейчас..." Справа засветлела дверь с матовыми стеклянными створками, нажала ручку - невероятно! И здесь оказалось открыто. Сбежала по узкой лестнице - этаж, еще этаж и еще, догадалась: "Это черная, пожарная лестница. Наверняка ведет во двор. Там, конечно, часовой стоит, ну и наплевать. Придумаю что-нибудь..." Но лестница привела не во двор. Открыв - уже без колебаний - дверь внизу, Зинаида с радостным удивлением обнаружила, что стоит на улице, на тротуаре, и прохожие идут, не обращая на нее ни малейшего внимания... Огляделась. Выход этот был с какой-то неведомой стороны здания ГЖУ1, но самым невероятным оказалось не это: вывеска у входа уведомляла, что здесь располагается "Склад мешочных изделий купца 3-й гильдии Курупчука". Ускорив шаг, решила удалиться от опасного места как можно дальше, а позже посоветоваться с Дмитрием. Но в тот момент, когда уже ступила на мостовую, чтобы перейти улицу, дорогу преградила пролетка, и веселый девичий голосок - такой знакомый - произнес: "Садитесь, и побыстрее..." - Кто вы? - замерла, забыв опустить ногу. Стояла, словно курица, на одной. - Меня зовут Катя Дьяконова. Я видела, как вас забрали, я ждала, я рыскала здесь по кругу, словно цепная собака... Не стойте на одной ноге, вы упадете и разобьете нос! - и мелодично рассмеялась. На следующий день после того, как получил от Кулябки не то пре дложение, не то приказ (размышлял, но так и не понял - уж так скользок оказался полковник, так скользок - не ухватишь), Евгений Анатольевич собрал пожитки, сел на извозчика и направился на Лукьяновку, в еврейскую больницу. Путь был знаком, ехал в тяжелом раздумье, не обращая на возможную слежку ни малейшего внимания. (Зачем? Прибытие в больницу или отсутствие в оной проверяется легко, к чему Охранному утруждать себя "наружкой" - мелькнуло в голове и пропало, а зря.) Если бы выплыл из сна - несомненно, увидел бы, как обгоняют его экипажи - один, второй, третий и снова, но уже по-другому: второй, первый... Кулябка, практик охраны, полагался только на себя. Филеры проводили Евдокимова до ворот больницы и уехали, оставив дежурить очень натурального торговца горячими пирогами: все было у разбитного парнишки мангал с угольями, запас румяных пирогов с грибами сушеными и капустой, пиво в кувшинах. И зазывной тенор. Приметив Евгения Анатольевича, филер схватил его за руку и заорал в ухо благим матом: - А вот, барин, попробуйте стряпни хохляцкой, вкусной, натуральной! Запейте певком, в брухе и выйдет сладостное бурчание! А пропукавшись власть - обретете покой и бездонный сон! Но Евдокимов отбился и торопливо скрылся за воротами. "Ну, и дурак", сказал ему в спину торговец и начал раздувать угли. Птичка вошла в клетку и без ведома сотоварищей по службе уже не сможет выйти. Ведь не придет же в голову надворному советнику и кавалеру удирать с тыльной стороны - по оврагам и буеракам? Да и зачем? Евгений Анатольевич между тем миновал сторожа с колотушкой, прачек, кои развешивали на веревках больничное белье (ярко выраженные еврейки, что заметно смутило Евдокимова - он был убежден, что последователи Адонаи1, достигнув благоденствия, безжалостно эксплуатируют труд православных), и, поднявшись на добротно выделанное крыльцо, очутился перед входом, около которого стоял, привалившись к перилам, и ковырял в носу молодой человек иудейской наружности, с длинными свалявшимися пейсами огненно-рыжего цвета. - Мне Зайцева, - бросил Евдокимов, пытаясь пройти. - А мы принимаем только больных христиан, - нагло заявил парень. Здоровые здесь не ходят. - Это... почему? - опешил Евгений Анатольевич. - Да у вас на лице написано: очень пахнет. Разве нет? - Поговори мне, умник... - пробормотал Евдокимов.- Где Иона Маркович? Парень поскреб кожу под правой пейсой: - Нету, значит. - А где? - Умер. Восемь лет тому. "Дубье... - захлебнулся яростью. - Знатоки чертовы. Даже не знают, кто новый владелец". - Ладно. А кто теперь? - Марк Ионович. Сынок. И жена его. Урожденная Этингер. Знаменитая фамилия... - Черт бы тебя взял... Я это и без тебя знаю! Этингеры. Из Галиции. Они бывают здесь? Рыжий смотрел ошеломленно и тон сменил мгновенно, его безукоризненно русский выговор вдруг зазвучал густо-местечково: - Ви... Таки извиняйте, я полный и круглый идьёт. Я уже не догадался... Они имеют бивать. В январе бивали, били то есть. Я понимаю, что ви тепэр илучче мине имеете понять? Они уехамши... - Последние два слова он произнес вполне по-русски. - О, скотина... - задохнулся Евгений Анатольевич.- Сейчас, сейчас кто? - Борух Зайцев. Вы идите, оне у себя... - ухмыльнулся парень. Поднялся по лестнице, ярость душила: "Негодяй, Кулябка, проклятый, удружил, сволочь... Журналист... Еврейская среда... Да мне-то что?!" Толстая старая еврейка в синем сатиновом халате протирала стекла, изредка отдыхивая на зеркальную поверхность и проверяя тряпкой: чисто ли. - Борух Зайцев мне надобен, - зло сказал ей в спину. Она улыбнулась, широко и радостно: - О-о... Такой человек! Вы получите удовольствие! Все говорят! - Что? Что "все говорят"? - зашелся кашлем. - Старая ведьма, не морочь мне голову! Где он? - Я же сказала: вот! - толкнула тяжелую дубовую дверь. - Входите! Вы будете иметь восторг! "Пропади ты... - бормотнул под нос. - Хорошенькое дело... Интересно, что бы я написал о них, если бы и в самом деле умел?" И Евгений Анатольевич оказался в большом, уютно обставленном кабинете, с медной люстрой под высоким потолком и тяжелой дубовой мебелью с резьбой. Пожалуй, милую картину портили только некстати повешенные тут и там большие фотографические портреты в дубовых же рамках, на которых испуганно замерли бабушки и дедушки очевидно еврейского происхождения. На бабушках чернели кружевные платки, на мужчинах - надвинутые на лоб котелки. Изображенные очень старались запечатлеться красиво и изысканно... Заметив Евдокимова, из-за стола поднялся невысокий брюнет с бородкой и очень короткими пейсами - при желании их можно было принять и за длинно подстриженные виски, и доброжелательно, с улыбкой осведомился о здоровье. - При чем тут мое здоровье? - обиделся Евдокимов. - Ну, как же? - удивился владелец кабинета. - Это больница. А в больницу мы приходим, когда пошатнулось наше здоровье! - Очень логично. Но я совсем по другому делу. Вы Борух Зайцев? - Я Борис Ионович Зайцев, хозяин этого заведения. Так что же, сударь, вас привело сюда, если не расстроенное здоровье? - Да оставьте вы мое здоровье в покое, наконец! - Ну как же, если мы, медики, не подскажем вам вовремя - возникнет рак. Предстательной железы, например. Последствия ужасны, поверьте мне на слово! О предстательной железе Евдокимов не имел ни малейшего представления, однако спросить счел не удобным (не хватало еще, чтобы этот еврей уел его!). - Послушайте, друг мой, я журналист. От Суворина. Я желал бы получить вашу помощь. Очерк о евреях. Прекрасно! Изумительно! Евреи несут здравие не только своим - что, согласитесь, логично, но нам, русским! Гениально! Совершенно невероятный поворот! - Отчего же... У нас половина коек - русские. Ваши чаще болеют. - Поклеп! Евреи - истощенное племя! Вы преувеличиваете, если просто не... - Евдокимов замялся. - Не лгу?- хотели вы сказать? У вас много времени? - Сколько угодно! - Прекрасно! Поживите здесь с нами, вникните... Вам многое откроется. Если, конечно, не будет предвзятости. А ведь у вас есть предвзятость? - Бог с вами! Как можно? Какую я могу иметь предвзятость? И зачем бы я сюда пришел? Предвзято можно сочинить и дома. Вот что... Я могу здесь поселиться? Недели на две, скажем? - Разумеется. На этом этаже пустует хорошая квартира. Ванная комната, туалет, мёбель... Извольте! - Нет, я бы хотел среди простых людей, удобства не имеют значения. Я желаю опроститься и увидеть жизнь вас изнутри. - Жизнь нас? Вы не знаете русского языка. Так нельзя сказать по-русски. - Нет, я знаю русского языка! - взбеленился Евдокимов и замолчал, будто поперхнувшись. В самом деле... Весьма странный падеж. Жаль, что это он, хозяин, так не сказал. То-то смеху бы было... Договорились быстро и полюбовно: Евдокимов идет вниз, на край усадьбы, там стоит дом заводского приказчика, Менахиля Бейлиса. - Впрочем, - заметил Зайцев, - он предпочитает, чтобы его называли "Менделем". И Евдокимов двинулся вдоль забора, по тропинке, и вскоре заметил глиняный раскоп. Впереди темнели невысокие старые строения и печь для обжига, это не столько понял, сколько догадался, и странные деревянные круги на ножках были разбросаны по всей территории. "Что бы это значило?" подошел к одному, толкнул, круг двинулся со скрипом. "Как это все же интересно... Совсем другая жизнь, неведомая, о ней никто и не подозревает, а она существует и течет, и ей, этой жизни, глубоко на всех на нас наплевать..." Евгению Анатольевичу сделалось грустно. Подумал: "А вот они, местные, точно так же думают о нас. И мы не понимаем друг друга. И никогда не поймем. Но разве при таких обстоятельствах может устроиться жизнь? Никогда!" Послышались детские крики, кто-то звал Евдокимова: - Дядя! Дядя! То были дети - девочка и мальчик, лет двенадцати на вид. Они сидели на краю деревянного круга и болтали ногами. - Чего вам, ребятишки? - подошел Евдокимов. - Вы русской? - спросила девочка, оглядываясь, словно в страхе. - Русский, русский я! - занервничал Евдокимов. - Не видно, что ли? - Да видно... - Девочка вгляделась с подозрением.- А знаете что? Этот круг, что вы любопытничали- это инструмент, называется "мяло". Под него бросают глину для выделки кирпича, потом приделывают орудийное тяжелое колесо, лошадь тащит, колесо мнет глину - чтобы потом не было дырок в кирпиче! Это мы, русские, придумали, а исполняют - евреи. Они ведь безмозглые... - Вы меня просветили, дети, и обрадовали! - искренне произнес Евгений Анатольевич. - Истинно русский, наш взгляд, благодарю... - Так вы - русской, - она упорно произносила это слово так, как произносят "союзники", Евдокимов это знал. - Вот, мы вам и говорим: на наших глазах уволокли Андрюшу Ющинского. Вон-он туда. В печь. Мы оба видели. Мальчик слез с "мяла" и стоял, переминаясь с ноги на ногу, опустив глаза. - А тебя как зовут? - Евдокимов взял его за подбородок. Лицо было круглое, с веснушками, вихры нестриженые, но выглядел миленьким, симпатичным. - Я - дворянин Киевской губернии Евгений Чеберяков. А она, - взял девочку за руку, - сестра моя родная, Людмила Чеберякова. Она хотела сказать... - Я сама! - перебила Люда. - Так вот: если вы - русской - примите меры. Потому полиция и все скуплены евреями! Что-то заученное, невсамделишное послышалось Евдокимову в ее словах. - Кто научил вас так говорить? - спросил прямо. - Вы же не свои слова говорите? - А мы - дети, - нахмурилась Люда. - Да. Так взрослые считают. А мы подумали и решили: зря не скажут. Опять же мы сами видели. - А ты? - повернулся к Жене. - Ты согласен? - Не знаю... - мрачно отозвался мальчик, вызвав у смущенного Евгения Анатольевича тяжкое раздумье. Что-то здесь было не так. И хотя слова звучали сладкой музыкой, но - только вроде. Поганое, разрушительное словечко... - А вы знали Андрюшу? - спросил с доброй улыбкой, поглаживая Женю по голове. В них следовало пробудить доверие. - А как же! - крикнула Люда. - Мы дружили с ним! Да тут дело верное, вы даже и не сомневайтесь! Судите сами: он добрый был, общительный и не то чтоб глупенький... Понимаете, вот мы с ним, - обняла брата за плечи, - мы хорошо знаем, кто такие евреи и на что они способны! Наш поп, ну священник - он всегда говорит: не общайтесь с евреями, не имейте с ними дел! Они обманщики и хитрецы! Хитрованы! Русскому человеку против еврея никак не выстоять! - Позволь-позволь! - вскинулся. - Как же так? Не-ет, я не согласен! - Так ведь батюшка говорит... - потишала Люда. - Так и что? Батюшка... Нельзя так унижать наше племя, никак нельзя! Ты понимаешь? - Я тоже поначалу спорила, но батюшка сказал, что я не понимаю. Что мы - да, мы сильны! Но они - они эта... Слово такое... Въедается в челове ка и губит, а? - Бацилла? - догадался Евдокимов. - Вот именно! - обрадовалась Люда. - Она въедается, а мы ничего не можем поделать! - В здорового человека бацилла не вопьется... - заметил Евгений Анатольевич и испуганно замолчал. Мысль прозвучала весьма крамольно. Неосторожность была тут же наказана - дети вспорхнули, словно два воробья, и помчались по склону с криками: - Еврей, еврей! "Черт те что... - искренне вздохнул. - Черт те что... Какие-то ненормальные дети... Что с нами происходит, Господи, дай ответ!" И, не получив ответа, Евгений Анатольевич направился к небольшому домику, от которого в обе стороны разбегался почерневший забор. "Там, верно, улица..." - догадался и осторожно постучал. - Да-да, да-да! - послышался из-за дверей мужской голос. - Кто-то пришел, я никого не жду, а ты? - Не сходи с ума! - иронично отвечал женский. - Ты скоро лопнешь от ревности! - Имея столько детей? Мне кажется, что я давно уже сошел с ума от этого сплошного несчастья! Что я заведу женщину! Что ревновать должна ты! - Открой двери, любовник... - отвечала она насмешливо, и двери открылись. На пороге перед Евдокимовым стоял невысокий, лет сорока, черноволосый, бородатый, усатый и пейсатый человек и с недоумением вглядывался. - Ви? А ви кто? - Меня прислал Борух... Борис Ионович. Он сказал, что я могу поселиться у вас. - А он не сказал, что ви должны жениться на моей Эстер? Нет? Как странно... И что же? - Так я могу? - Что? Жениться? - Нет. Поселиться. - Таки где? Здесь? У мене на голове? Может быть - на голове у моих мальчиков? Их трое. Как раз три головы сделают вам удобную койку. А? - Нет. - Евдокимов, сколь ни странно, даже не раздражился, ему было не то весело, не то занятно. Забавный человечек... - Нет. Я пишу в журнале. Знаете, что такое журнал? - Конечно! Я тоже пишу в журнале! Отмечаю количество отпущенного кирпича в возах. Мы отпускаем возами. Если вам надобен очень хороший кирпич... - Мне надобно поселиться. Кирпич у меня уже есть. - Так ви немножко строите? - Нет. Я немножко устал. Войдем? - и пропихнул хозяина в узкую дверь плечом. Тот покорно поддался, ни малейшего протеста не отразилось во взгляде. Оба оказались в прихожей. Лежала вповалку одежда; на грубо сколоченных полках виднелась посуда - тарелки и потемневшие кастрюли; на подоконнике закопченная керосиновая лампа; тщательно покрашенная в белый цвет дверь вела в комнаты. Евдокимов поискал на белых же ("Должно быть, известью делали..." - подумал) стенах живых тараканов или следы от раздавленных клопов (как без них в утлом еврейском доме), но не нашел и очень обрадовался. - У вас даже чисто... - А почему мы должны иметь беспорядок? - Ну, извините. Одежда валяется как попало. - Нет, беспорядок - это когда грязно, а то, что валяется, а как иначе? Дети. Они все время бегают. У вас есть дети? Ви знаете других детей? Которые не бегают, не бросают, не шалят? - Комната для меня найдется? - Меня зовут Менахиль. Лучше - Мендель, - поклонился хозяин. - А вас? - Евгений Анатольевич. - У русских так длинно все... Я всегда удивляюсь. Так что? - Я буду платить пять рублей в неделю. Одной золотой монетой. - Таки вы - Рябушинский! Я сразу понял! Такие деньги! Эстер, Эстер, иди сюда, здесь золото дают бесплатно! Появилась женщина с темно-каштановыми, тщательно подвязанными волосами и удивленным взглядом больших черных, навыкате глаз. Вытирая руки о передник, поклонилась: - Я ихняя жена. А что? Что он здесь выдумывает? Вы ему не верьте. Он сказки рассказывает. Привык. У нас много детей... - Я на самом деле предложил за комнату пять рублей в неделю. - У нас только две комнаты. В одной мы спим. Во второй живем. Вам тесно будет... От одной мысли, что придется спать вповалку, Евдокимову сделалось дурно. - Нет, - сказал настойчиво. - Деньги большие. Мне заднюю комнату. Вам - эту. Мендель еще долго говорил о том, что где-то надобно человеку и покакать, и "по-маленькому", что естественные надобности здесь во веки веков отправляются во дворе - даже в самый лютый мороз, - но Евгений Анатольевич, хотя и мутился душою, стоял на своем; дело-то какое: рассказать о жизни киевских окраинных, самых бедных евреев - это же такая благородная задача! Наконец хозяева сдались и уступили. Комнату мгновенно очистили от детских постелей, бросили на пол толстый матрас, который Мендель приволок с чердака, и пригласили отведать настоящий еврейский фаршмак. Заранее давясь, но не желая портить отношения, с таким трудом налаженные, Евгений Анатольевич сел за стол и изумленно уставился на светло-коричневую и одновременно зеленоватую массу, выложенную на тарелке. - Мы щас горилкой, водочкой то есть, зальем съеденное, - возвестил Мендель, водружая на стол, должно быть, ради почетного гостя, бутылку "Смирновки". Выпили, заели месивом, поначалу Евдокимову показалось, что съеденное вылезет из ноздрей, но, преодолев предубеждение, принюхался, покрутил языком под небом и вдруг понял, что вкусно. Через десять минут мужчины уже запели вразнобой - Евдокимов "Дубинушку", а Мендель - "Як я без овци домой приду"; Эстер сидела, положив подбородок на ладонь, и умилительно смотрела - это невообразимое мычание, должно быть, казалось ей праздничной молитвой за русского Царя, которую так слаженно поют в синагоге и в которой есть удивительные и очень примечательные слова: "Во дни Его (имелся в виду Император Николай Александрович) и во дни наши да явится помощь иудеям, благополучное житье израильтянам, и да настанет для Сиона свобода!" Несбыточное, увы, предположение... Уже на следующий день Евгений Анатольевич привык и перестал путать Пиньку с Дудиком, а Тевку с Пинькой. Младшие были еще совсем малы и в счет не шли. Конечно, и умываться по утрам ох как сложно было, да и прятаться в уединенном домике, состоявшем из одних щелей,- тоже надобно мужество обнаружить, но - ничего. Дело есть дело. Разумеется, не быт и нравы интересовали Евдокимова, но возможность, очень реальная, как он думал, раскрыть дело и прославиться на весь мир. "И тогда Государь узнает, мечтал, - и куда там статский... действительного подавай, никак не меньше! И батюшка с того света улыбнется светло: сам только коллежского достиг, зато сынок..." И так хорошо становилось на душе... По утрам Пинька убегал в гимназию (когда Евдокимов узнал, что Пинька гимназист, дара речи лишился), младшие помогали матери по хозяйству, а Бейлис уходил отпускать и пересчитывать подводы с кирпичом- дело на зайцевском заводе шло бойко. И к еде привык - притерпелся. Уже на второй день не обращал внимания на белое обескровленное мясо, на отсутствие кислых продуктов (отзвук миновавшей еврейской пасхи), научился различать "кошерное" и "трефное" в еде и даже попробовал мацу, и ничего, остался жив... На четвертый день утром прибежал Бейлис: - Вас в конторе спрашивают. Удивился - кроме Кулябки, никто не знал, где находится, но пошел, скорее из любопытства. В кабинете Бориса Ионовича (хозяин отсутствовал) увидел худенького, невысокого человека в цивильном, с военными усами и выправкой. - Я до вас... Полищук моя фамилия, я из Сыскного, приказ господина Кулябки... - Да ты-то какое отношение имеешь? - наигранно удивился Евдокимов, но Полищук не смутился. - Мы завсегда исполняем поручения Охранно го, если понимаете. Дело вот в чем: тельце, значит, отмучили... Евдокимов соображал с трудом - что за манера у этих, местных, - ни слов, ни мыслей, ляпнет чего не то, а ты и угадывай. - Я попрошу выражаться четко и ясно, - произнес непререкаемо, но Полищук только ухмыльнулся. - Да ладно... Вы, как я понимаю, гуляете, а я дело делаю, вот и уважайте... Доктора выдали труп родным, похороны сейчас. Вот, закончат отпевание в церкви святого Федора и станут на кладбище провожать. Лукьяновское. Мальчик хотя и переехал с Лукьяновки, но все его детство здесь прошло... Так вы идете? Это было интересно. Понаблюдать, порасспросить - если придется. Кто знает... Откроется что-нибудь важное, дело-то пока глухое. И, словно угадывая мысли попутчика, Полищук сказал: - На мой взгляд, дело это еврейских рук... Если пожелаете, я вам потом много расскажу. Да мы и приехали. Вон, уже процессия трогается... И вправду от церкви отъезжал белый катафалк ("Не бедные похороны, равнодушно подумал Евгений Анатольевич, - поди, сочувствующих и душой и деньгами- пруд пруди"), двинулось духовенство, пение последнее, "Святый Боже", нарастало могуче и даже как-то угрожающе, огромная толпа выстраивалась слаженно, превращаясь в странный, извивающийся организм... Что-то грозно-непримиримое повисло в теплом весеннем воздухе, черные одежды не вписывались в яркий день, солнце сияло в бездонном небе огненно, беспощадно, безнадежно, будто в выворотном затмении. "Сумерки теперь надобны, - снова подумал Евдокимов, - сумерки и маленькие язычки свечей..." Между тем гроб поставили у отверстой могилы, смолкло пение, прозвучали слова о последнем целовании, и стали подходить прощаться. Послышались рыдания, молодой человек в студенческой тужурке вскинул руку и обратил к толпе непримиримое лицо, воспаленный взгляд. "Голубев..." - Евгений Анатольевич придвинулся ближе. - Русские люди, православные, братья и сестры, - неслось грозно, - вы все видите это маленькое, иссохшее, обескровленное, исколотое злодеями русского народа тельце. Я такой же, как и вы все, православный человек, и я знаю - "Мне отмщение, - говорит Господь, - и Аз воздам!", - но, веруя, что правосудие Божие свершится непременно, - имеем ли мы вправо безучастно ждать? Наша неповоротливая власть долго еще будет прикидывать туда и сюда, думать и раздумывать, между тем мы все видим, кто это сделал и где находятся эти нелюди. Возьмемся же за руки, друзья, и в едином строю двинемся свершить наше правосудие! Толпа стояла молча. С удивлением увидел Евдокимов, что и теперь, как и тогда, у пещеры, почти никто не отреагировал на пламенную речь, только громче зарыдали женщины и тетка покойного, Наталья Ющинская, рванула на груди черную кофту: - Доколе... - повторяла, давясь слезами, - доколе... Рядом с Натальей стоял молодой человек в штатском, Евгений Анатольевич узнал одного из офицеров, сопровождавших Кулябку во время ареста Мищука. "Она на них делает ставку. А зря. У них своя цель, они искать не станут... - Подумал и удивился: - Как же? Свои ведь? И я так - о своих? Это я объевреился за эти дни... К тому же маца. Не надобно было есть. А то, как Иванушка, козленочком стану..." Священник сделал знак рукою, могильщики приподняли гроб, как и положено, на полотенцах и под заунывное пение - так нехорошо дребезжали голоса, так некрасиво выходило - опустили в могилу. - Господня земля... - батюшка бросил землю на крышку, - и исполнение ея... - и еще раз бросил, накрест, - вселенная и вси живущие на ней... Забросали быстро и крест поставили, люди расходились молча, Полищук увлек Евдокимова за собой, к свеженасыпанному холмику. - Зрите? Вгляделся: на кресте темнела табличка, подписанная церковной вязью: "Умучен от жидов". - Снять бы надо... - покосился Евдокимов, вспомнив, что как-никак, а представляет предержащую. - Потом снимем, - отозвался Полищук. - Здесь еще многим следует побывать, почитать. А то вон докладывают, что в иных театрах представления отменяют, да не потому, что по убиенному скорбят, а упреждают как бы... Мол, в знак недопущения еврейских погромов, - покосился с хитрецой. - Мне еще велено передать: человек, о котором вы знаете, - на всех нас. Так и велели сказать. Если что - незамедлительно телефонируйте. Телефон у этого Боруха Зайцева в кабинете есть, - и удалился, подмигнув. А Евгений Анатольевич почувствовал себя хуже худшего. "На всех нас... - передразнил зло. - Держиморда, идиот... Лежит он на всех нас, что ли? Или спит?" И вдруг понял: круговая порука наступила - за Мищука. Общая ответственность, как в воровской малине. "Да ведь я, пожалуй, тезку и не выдам..." - и даже заулыбался от такого смелого решения. Из-за прозрачных еще кустов донесся негромкий разговор; мужской, низкого тембра голос настойчиво внушал: - Вы, госпожа Ющинская, должны понять: это распоряжение прокурора Судебной палаты, его нельзя оспаривать. Обратите внимания, я прилюдно мог объявить... Евгений Анатольевич осторожно приблизился, сунул голову в мелкие ветки. Стояли Наталья Ющинская в черном платке, с заплаканным, припухшим лицом и некто в цивильном, спиной, лица Евдокимов не видал. - Но я вас пожалел. Так вот: панихид, Сорокоуста по убиенному не служить! Иначе власть с вами по-другому поговорит! Я не угрожаю, но приказание категорическое. Сочувствую, но... - развел руками. - Я могу доложить, что остался понят? Наталья стиснула голову. - Вы хуже жидов... Те хоть убили, а вы... Да чего вы боитесь, чего? - Государь пожаловать должен. Открытие памятника Императору Александру состоится. Никак нельзя, чтобы разжигать. Не дай бог - погром. Вы поняли? Она яростно отмахнулась и пошла напролом, сквозь чащу, подвывая, будто раненый зверь. "Однако... - подумал Евдокимов. - Однако... Подло как-то..." Домой (рассмеялся от словца - какой к черту "дом" в хлеву у этого многодетного еврея? - но с удивлением обнаружил, что ничего, хорошее слово и ощущает себя в бедном этом обиталище именно дома, по-другому и не скажешь) вернулся в сумерках. На крыльце заметил мужской силуэт, вспышка папироски осветила лицо, то был Мендель. Облокотившись о перила, он сладко, взатяжку курил. - О, это вы? Вы, мне сказали, ходили на похороны? Бедный мальчик , несчастный ребенок, а каково матери? Родственникам? Я знаю? И не приведи Господь узнать! Я не прав? - Прав... - кивнул Евгений Анатольевич. - Ты что-нибудь знаешь об этом убийстве? - О, это ужас! - искренне выкрикнул Бейлис. - Что я знаю? Что я могу знать, скажите вы мне? Ничего! Говорят, что какой-то еврей - кошмар! гонял мальчиков и девочек с мяла. А что? Я и гонял, правда! Я имею наблюдение, чтобы не портили готовый продукт! - А еще говорят, - прищурился Евдокимов, - что кто-то из ваших уволок ребенка в печь для обжига и убил! - Да? - нахмурился, нервно раздавил папироску о ладонь. - Ладно, пусть даже так. Но вы - русский человек? Опытный человек? Вот и посмотрите на меня и скажите: вы таки уверены, что я даже способен на такое? Нет? А мои пять деток? Нет? - Ну-у, то твои... - недобро протянул Евдокимов. - А то - русский мальчик. Вы же говорите: "Лучшего из гоев - убей!" Бейлис зашелся криком и сразу же кашлем. - И вы имеете верить такое? Как такое поверить? Какой "гой"? Вы знаете, что такое "гой"? - Знаю. Это не еврей. - Значит мы, не гои, должны убить всех гоев? Это кто сказал? - Это написано в ваших книгах... - грустно заметил Евгений Анатольевич. - Хотя... Не знаю... Я думаю, что ты, к примеру, даже курицу не зарежешь. Бейлис широко раскинул руки и заключил Евдокимова в объятья. - Хвала Всевышнему, ты родился справедливым! Отец еще говорил мне: дай пришельцу одежду и еду! Отец не говорил "еврею". Пришельцу! Ну, пусть сохранит тебя твой русский Бог! Хотя... Я слышал, что Бог - он на самом деле у всех у нас один... Мы только называем его по-разному. Нет? Заходи. Я уверен, что Эстер уже накрыла ужин. И хотя мы не едим трефного - ради тебя поставили на стол копченую ветчину, это для нас - как кака для вас! Ты рад? - Я сейчас приду, - улыбнулся Евдокимов. Этот еврей... Ч-черт, он нравился, вызывал сочувствие - он говорил правду, не лукавил, ошибиться нельзя было. А как же быть с их природой? Изворотливость, изощренным умением лгать? "Ну не все же они такие... - вдруг подумал и почувствовал, как вспыхнула кожа на лице от мгновенно возникшего стыда. - Это ты так думаешь?- вопрошал себя. - Ты? Жандарм, охранник, русской? Нет, того не может статься, никогда!" С этим и вошел в калитку, чтобы справить в уединенном домике приспичившую уже минут десять малую нужду. Быстро темнело, домик- еще мгновение назад едва заметный - исчез, растворился, Евгений Анатольевич поискал глазами и двинулся наугад. И оказался у забора, ограждавшего усадьбу от Верхне-Юрковской. Что толкнуло? Что заставило? Но пошел вдоль досок и сразу же уперся в сараи- в них хранили выделанный кирпич. Миновал их и вдруг увидел кресты, они непостижимо и странно светлели среди непреодолимой для глаз черноты. То было кладбище, еще в первый приезд сюда на Лукьяновку - с Мищуком, обратил внимание. И тогда же подумал: "Не поддерживают в хорошем состоянии. Заброшенное..." Зачем пришел сюда и что хотел найти или увидеть, об этом не размышлял, и только где-то глубоко-глубоко, на краю сознания, словечко невнятное: мальчик... Еще не успел вдуматься, осознать, но уже слышал: "Дяденька..." Спутать этот голос нельзя было, холодок пополз по спине, но усилием воли взял себя в руки, всмотрелся, что-то белело невдалеке, и, перекрестившись мысленно (руки онемели и приросли к бедрам), шагнул навстречу и увидел его... Он не изменился с их последней встречи: худенький, маленький, прозрачно-белый и одновременно бледный, но не обыкновенной человеческой бледностью - от усталости или болезни, а неземной, необъяснимой. "Что тебе, милый?.." - спросил, странно ощущая, что вопрос звучит, а язык не ворочается, примерз к небу. "Так как же я спрашиваю? Господи, да снится мне это все, что ли?" Мальчик покачал головой, как бы давая понять: нет. Не снится. И снова зазвучал голос: "Приходи... Потом... Сюда... Прощай... Теперь..." Заломило в голове, Евдокимов застонал от непереносимой боли и понял, что падает- медленно-медленно, будто сквозь воду... Очнулся от испуганного голоса Бейлиса. - Эстер, Эстер, ты только посмотри, он не добежал и обделался по дороге! Какой ужас! Он болен! Я бегу к Боруху, пусть пришлет врача! - Не надо... врача... - с трудом поднял чугунную голову Евдокимов. Пусть... Ваша жена принесет... тряпку... с теплой водой... Никому ни слова! - Голос окреп.- Нет, Мендель... Я не болен. И не "обделался", успокойся. Это кровью захлестало. Изо рта пошла. Или из носа... Мендель подскочил, всмотрелся: - Да-да-да! Из носа, мы имеем очевидные следы! Вы полнокровный очень! Невероятно! По вам никак не скажешь! Но я знаю, что делать! Эстер! Эстер! Готовь отвар моха! Вы верите? Дедушке прикладывали - из него каждый день лило и ничего - оттягивало! И у вас оттянет. До постели Евгений Анатольевич добрался с большим трудом. Чета волокла его на себе. Улегшись и вздохнув, сказал грустно: - А вы и в самом деле хорошие люди. Но это невозможно... И заснул до утра. Утром поднялся рано, вместе с Менделем, тот торопливо доедал свой завтрак: стакан чая, кусок хлеба с "кошерным" мясом. Эстер принесла и поставила перед Евгением Анатольевичем сваренное яйцо, кусочек сливочного масла и белый хлеб. Перехватив взгляд постояльца, вздохнула: - Мы не можем себе позволить. Только детям. - Тогда я должен платить вам больше? - аккуратно разбил яйцо и начал есть, получалось плохо: скорлупа раскрошилась, потекло на стол, Эстер наблюдала сочувственно. - Вы давите. А надобно нежно. Вот так... - и показала. У нее хорошо вышло, чисто. - Да я никогда не умел их есть, - признался Евгений Анатольевич, накладывая на хлеб несколько кусков ветчины. Откусил чувственно, жадно, краем глаза увидел, как переглянулись хозяева и какой животный ужас мелькнул, улыбнулся: - А почему вы так ненавидите ветчину? - Потому что свинья, - отозвался Бейлис, а Эстер добавила: - Нечистое животное, понимаете? Наш закон запрещает... Евдокимов мгновенно умял и второй бутерброд: - Нечистое? Зато - вкусное. А вы, я смотрю, как басурмане - те тоже свининку не употребляют. Да ведь и обрезание, как и вы, делают. Вы похожи! - сделал открытие Евгений Анатольевич. - Похожи... - грустно сказал Мендель. - Мне еще дед рассказывал - мы все ведь от одного корня... - Ну, это ты извини... - непримиримо возразил Евгений Анатольевич. - Я русской, а ты... Ты еврей, и этим все сказано! - Это верно, верно, - закивал Мендель. - Только дедушка рассказывал, что был Ной. А после потопа сыновья его населили землю. Сим породил нас, евреев. Хама Единый проклял и осудил его потомков в рабство. Вообще-то арабы-магометане - они едины с нами, корень один, Авраам... Словечко такое есть: "семит". Мы семиты, и они тоже. Только я вам так скажу: на самом деле мы, русские, российские то есть евреи - мусульмане, хазары, понимаете? Дедушка даже книгу показывал, русскую, словарь, там написано было, что мы и не евреи вовсе, а турки! - Тюрки... - поправил изумленно Евдокимов, потрясенный подобными знаниями у малограмотного Бейлиса. - Ну-ну, дальше? - А дальше - еще один сын, Ефет. От него все вы: русские, немцы, англичане. Ну, словцо такое есть, на сцене, когда поют... - Арию, что ли? - догадался Евдокимов. - Да! - обрадовался Бейлис. - Именно! Вы все - арийцы! Вы не удивляйтесь - дедушка был книжный, хасид, читал на настоящем иврите, не то что мы - идиш, и все... У нас от родного, настоящего языка только "Шолом!", "Здравствуйте", значит, "Мир вам!". - Ладно, допустим. А как же вы, тюрки, евреями стали? - О-о, это просто раз плюнуть! Мы приняли истинную религию, Единого, иудаизм, вот и все! Ваши тоже принимали, мы знаем! "Жидовствующими" называются. По-нашему молятся, а носы у всех курносые, и волосы как солома, и глаза голубые! Об этом Евдокимов знал. Во время работы в архивах министерства не раз встречал дела XIX века о жидовствующих. Но не понимал - что же нашли русские люди в скверном учении? - Ладно. А произнеси-ка молитву. Только по-русски, чтобы я понял. - А я только по-русски и молюсь. Я на идиш сто слов знаю, для общения с провинциальными родственниками. А молиться надобно на настоящем языке иврите. Какой язык! - И, закатив глаза, начал раскачиваться и читать нараспев, с подвывом: - "Владыка вселенной, я в твоей власти, мои сны в твоей власти, снился мне сон, но что он, не знаю, да будет же, о Превечный Израиля, он к добру..." - Открыв правый глаз, подмигнул: - Ну? Как? Ничего? А что я вам говорил? - И у нас в молитвах есть похожие слова... - глубокомысленно изрек Евгений Анатольевич. Бейлис подпрыгнул: - А что вам говорю? Мы все из одного и того же места! - В этом ты, пожалуй, и прав, - ухмыльнулся Евдокимов, - но этим и ограничивается, увы... - Глаза сузились, поблекли, голос сел. - Но вот чего тебе твой дедушка не сказал... Бейлись смотрел, словно ребенок, вдруг увидевший буку. - Может, не надо? - проговорил с тоской во взоре.- Мы так славно поговорили. А вы сейчас возьмете и все испортите. - Может, и испорчу... - продолжал ровным голосом (не надейся, сейчас я тебя оглоушу!) - Он тебе не сказал, что заповедано Богом вселиться Ефету в шатры потомков Симовых, понял? - В голосе Евгения Анатольевича звучало такое торжество, такая убежденность, что Бейлис даже руками всплеснул - не то от огорчения, не то от восторга перед таким словесным напором. - Ты слушай, слушай! - напирал. - Это все означает, что вас не будет, а только мы, от Ефета! Мендель долго молчал, потом произнес, мягко, по-доброму, улыбнувшись: - Нет... Не это... - смотрел беззащитно. - Это другое означает. Что вы к нам с миром придете. И воцарится мир. И всем станет хорошо... Весь день до самого вечера бродил Евгений Анатольевич по Лукьяновке. Печальное это было место, бедняцкое. Редкие улицы мощены, дома больше деревянные, в один этаж, распивочные и кабаки - грязные, с дурным запахом и пьяной разношерстной публикой, к которой это иностранное слово и применить-то можно было с большим трудом. Плохо одетые, заросшие, с бессмыслицей во взоре, они кричали, толкали друг друга в грудь, требовали каких-то дурацких объяснений друг у друга, иногда и дрались в кровь, беспощадно - впервые в жизни оказался Евдокимов в подобных местах, никогда не требовалось ему посещать отпетых и игрища их, работа была чистая, умственная, все больше с интеллигенцией обезмозглевшей разбираться приходилось, но в одной из распивочных наткнулся все же на весьма полезную фигуру. Чисто одетый господин с тщательно выбритым лицом размахивал стаканом с остатками водки и, тыкая указательным пальцем собеседника в грудь, вещал нервно и задорно: - Вы сударь, не понимаете... Я стою здесь, у входа, как всегда по исполнении... - А ты чего, значит, исполняешь? - с тупым глазом спрашивал собутыльник. - А я ввечеру фонарики зажигаю. А поутру, с рассветом, чтобы, значит, хозяйский керосин зря не жечь - гашу. Понял? Ну вот... Я фонарики как бы и погасил, стою у входа, думаю - надо. Вдруг - хлоп по плечу! Д а больно так! Оглядываюсь - он! Байстрюк! Ющинский! И как раз гудок прогудел, все на работу идут... Я его отругал, обозвал, он и ускакал. В восемь утра это было. А на следующий день - исчез, мать прибежала, да я их всех назубок здесь знал, я же хожу-брожу... Ну, поговорили... Выслушав этот красочный рассказ, Евгений Анатольевич терпеливо дождался, пока фонарщик соберется уходить (мелькнуло - не подпоить ли? - да нельзя, - свалится сердечный, какой от него толк?), проводил по улице до трамвайной остановки, долго это было, устал, потом решил подойти и начать разговор. Мужчина уже трезвел на ветру и смотрел вполне осмысленно. - Я из Охранного... - представился жестко, кратко, глаз - тупой, сразу должен понять, с кем имеет дело. Он и понял. Заволновался, но уже первые слова объяснили волнение: - Какая честь! Какая честь! До сих пор все вшивая и глупая полиция, а тут такой человек... Идите за мной, я недалеко обретаюсь, там в спокойной обстановке и договорим... Проехали остановку на трамвае, он жил в двухэтажном доме с кирпичным низом и бревенчатым, в обшивку, верхом. - У меня квартирка во втором этаже, тихо, уютно, вот и поговорим. Поднялись, достал ключ из-под половика при дверях, уюта никакого не было - грязь, немытая посуда на столе, на блюде с обглоданным рыбьим хвостом сидел огромный таракан и забавно шевелил усами. Сбросив незваного гостя щелчком, хозяин пригласил садиться и сел сам. - Так чего же вы изволите? - А где твоя жена? - поежился Евдокимов. - Грязно у тебя, братец... - Главное - чистый внешний вид. А сюда - кто зайдет? Да никто и не зайдет! А жена... Что "жена"? Ну, есть. А где она - почем я знаю? Мы двадцать лет женаты. Тут ведь, сами знаете, первый год - жена, второй чужая, третий - соседка, это от лени, а потом и вообще никто не надобен... Шляется... Я к тому, что в тот самый день байстрюк этот и пропал... - А почему "байстрюк"? - А кто же? Отца его нету, неизвестно где, мать - за другим, он никому и не нужен, разве не понятно? Вы слушайте... Через четыре дня говорит мне сынок Чеберячки, Женька... - А это кто - Чеберячка? - Да Верка, блядь местная, воровка, к ней ворье шастает, как в трактир какой, девки ходют... Женька меня встретил и говорит: "Дяденька Шаховской, - это моя фамилия, но я, упаси Бог, не князь, а гораздо хуже... - и говорит, значит: - Мы пошли кататься на мялах в завод Зайцева я, сестры мои, Андрюша. Вдруг, откуда ни возьмись, неизвестный человек с черной бородой. Хвать Андрюшу - и уволок в печь". С того дня и пропал мальчик. Вы как представитель Охранного хорошо понимаете: еврейская это работа. Я вот - бедный. Таракан на блюде сидит. А почему? А потому, что они мацу пекут и напрочь загубили русского человека! - Во взгляде Шаховского сияло мистическое торжество, и чувство исполненного долга расплылось в мятых, невыразительных чертах мелко устроенного лица. - Но это еще совсем не все... - придвинул стул к Евдокимову, наклонился к уху, дыша смесью перегара и дерьма. - Слушайте, слушайте! Но предупреждаю: только для вас, на агентурном, так сказать, уровне. Я понимаю, с кем имею дело. Так вот: на самом деле Женька заманил Ющинского в печь по наущению своей матери Верки. Андрюшка что-то такое слыхал у нее в квартире, во время блатной сходки - ну, и подгадали. Еврейская пасха наступает, понятно, что жиды ищут жертву,- Женька и подстроил под них, а они его кончили - на мацу, а Верке выгода, воры не проданы оказались! Жуткая история... Это была каша - Евдокимов так и ощутил. Выудить правдивую информацию из алкогольного бреда было - на первый взгляд - никак невозможно, но заволновался надворный советник: что-то мелькнуло в рассказе безумного фонарщика эдакое; это непременно следовало отделить от плевел и использовать... "Ладно, не будем торопиться..." - сказал себе под нос, вспрыгивая на подножку трамвая и опасливо заглядывая в салон: а вдруг опять треклятая "маска"? Но уже на следующей остановке поджидала Евгения Анатольевича совсем уж неожиданная встреча. Едва сошел - схватили под руки, выкрутили и поволокли, зажимая рот дурно пахнущей перчаткой. И глаза сразу же закрыли колючим шарфом, грубый голос прохрипел: - Будешь паинькой - может, и жив останешься, подсевайла жидовская... И Евгений Анатольевич понял, что находится в руках истинно русских. "Это ничего, - подумал облегченно,- это совсем ничего, все равно следовало познакомиться, сделаем это теперь. А злы, однако, сподвижнички..." Письмо к единомышленникам от Парамона ожидало своего часа в боковом кармане, так что бояться оснований не было. "Они еще вздрогнут, дураки..." - подумал лениво. Посадили в закрытый экипаж, повезли, долго длилась дорога, поначалу пытался замечать повороты и расстояния, но - плюнул. Не было сноровки Мищука. "Вот бы его сюда... - подумал с горечью, - он бы сразу вычислил куда везут... Влип, конечно, и сопротивляться никак нельзя - убьют, не разобравшись, публика ведь..." В это словечко вложил и презрение к их прямолинейной тупости, и к методам. Далеко ли уедешь с такими методами... Наконец приехали куда-то, повели под руки, сразу вспомнилось толстовское, о Пьере Безухове, когда того принимали в масоны. "Ложное это все... - летело в голове. - Ложное и глупое. За Русское государство иначе бороться надобно..." Но как именно - не знал. Внезапно почувствовал, как холод улицы сменился тишиной и домашним теплом, развязали глаза, оказалось, что стоит посреди большой комнаты, а вокруг человек тридцать типично "союзнического" вида, среди них двое или трое выделялись вполне интеллигентным обликом и одеждой. Подошел Голубев (узнал сразу и нервное лицо, и глаза, горящие неземным пламенем, и мелко дергающийся рот). - Мы за вами следим, потому что следим за больницей. Это очаг еврейского заговора. Если хотите что-нибудь сказать - говорите. А то поздно будет. - Не пугайте... - обиделся. Да как он, мальчишка, смеет? - Я не пугливый. Объяснения нужны? Извольте. Из журнала, "Новое время" называется. Если приходилось читать... - Читали, читали... - послышалось. - Национальный журнал, наш. - Зачем же вы, русский человек, оказались в доме у еврея? И не просто еврея, а подозреваемого?! - крикнул Голубев. - Как вы прямолинейны, господа... - сказал хмуро.- А если я собираю информацию? - Это зачем? Это что? - Слово, судя по всему, многим было незнакомо. - Это сведения. Я написать хочу. О евреях. Как живут. Что делают. О чем думают. Уверен: это полезно выйдет. Больше понимания - меньше подозрений. Они переглядывались, кто-то сказал: - А чего на него глядеть? Тем более что русский. Об них не писать надо, их убивать следует! - Ну, этого в программе "Союза" нет, - сказал уверенно. - Там ведь как? Признать их всех иностранца ми и всячески способствовать, чтобы уезжали. На историческую родину. Гуманно и действенно. Голубев покачал головой. - Это программа союза, которым руководит выкрест Дубровин. Он дела не сделает, потому что еврей еврею глаз не выклюет. Мы вам не верим. Вы опасный человек. Вот, все считают, что вас надобно сбросить в Днепр. Истинно русские согласно замычали и закивали, Евдокимову стало страшно. Слегка подрагивающей рукой торопливо влез в боковой карман визитки и достал письмо. - Вот, читайте, если словам не верите... Голубев развернул, просмотрел, отдал своим. Письмо пошло по кругу. На лицах "союзников" не отразилось ровным счетом ничего... - Теперь понятно? - победно спросил Евдокимов. - Глупый вы человек... - с некоторым даже сочувствием произнес Голубев. - Я же вам объяснил: Дубровин наш враг. А вы опять за свое... Ведите его, господа. Только чтобы без шума и грязи. Подскочили двое, на лицах тупой восторг, глаза сияют... Что оставалось Евгению Анатольевичу? Но решил потянуть время. - Ну, ладно, господа, тогда объясните: программа Дубровина вас не устраивает. Чего же вы хотите? На самом деле? Голубев вздохнул. - Несбыточная мечта... Их не переселять надобно и не в правах ограничивать. - Помолчал, безразлично вглядываясь в лицо собеседника. - Их надобно кончить. Всех до одного. Бабушек, дедушек, девушек и юношей - всех, без разбору. Решить проблему окончательно, раз и навсегда. Нет евреев - нет и проблемы. Не согласны? - Да ведь... это же дикость... - выдавил Евгений Анатольевич. - Так ведь нельзя... - Кому "нельзя"? Вам? Подсевайлам? Хлипким выродкам? Вам нельзя... А нам - можно! Русская земля должна быть очищена! И мы ее очистим. Ведите... Теперь уже было "все". Евдокимов облизнул пересохшие губы, сказал невнятно: - Моя фамилия Евдокимов. Позвоните Кулябке. Немедленно. Переглянулись, Голубев пожал плечами. - Нам господин Кулябко не начальник. Зачем нам ему звонить? - Я чиновник Санкт-Петербургского охранного отделения, - выдавил Евдокимов. - Нахожусь здесь по приказу департамента. - Документы? - протянул руку Голубев. - Не ездят на такое задание с документами. Обо мне знает Кулябка. И помощник начальника ГЖУ полковник Иванов. Звоните! - кричал, теряя контроль над собой. И снова переглянулись. - Позвонить? - спросил Голубев. - А чего? - отозвался толстый, бритый наголо. - Оне наговорят - вовек не расхлебаешь. Сказано - сделано! Евдокимова поволокли; он успел оглянуться и вдруг увидел на стене то, что во время разговора было скрыто за спиной - картину. Хотя и без рамы, но выглядела внушительно: в центре, на возвышении, стояла Императорская Семья; вокруг - родственники; далее ударяли по глазам разноцветной формой полки гвардии; за ними сплошь серые, армейские. Еще дальше темнели плотной стеной чиновники, отдельными шеренгами располагались жандармы, охранники и члены союзов: Русского, Михаила Архангела, Двуглавого орла. И со всех сторон черным клином перли на эту оборону евреи в черных лапсердаках и котелках, с пейсами до земли; передовые держали в руках знамена с надписями на иврите. Кое-где ровная линия обороняющихся выгибалась от натиска, где-то дала трещину, и нападавшие прорывались, мгновенно увеличивая дыру. И там, где они мчались, среди защитников Царя клонились долу раненые, лежали убиенные, и ребенок с льняными волосами протягивал ручонки, пытаясь преградить врагам путь... "Занятно-то как... - неслось в мозгу. - Мальчик... Надо же..." - А что означает... - захрипел, - мальчик? Ну... там... - Чистоту наших намерений означает... - ответствовал Голубев насмешливо. - Вы больше молчите - дольше проживете. Снова посадили в закрытый экипаж; глаза по-прежнему были завязаны, на этот раз марлей или бинтом - так показалось. Вскоре лошадь пошла ходче, книзу, Евдокимов догадался, что свозят к Днепру - угроза оказалась не пустой. "Вот как погибать приходится, - думал с горечью. - Кажется, одного мы поля ягоды, а вот, поди ж ты..." - Топить станете? - спросил тоскливо. Хотя чего и спрашивать, они все сказали. Так, от безысходности и чтобы время хоть чем-нибудь занять. - Утопим, - охотно подтвердил Голубев. - В прорубь спустим. И сразу же ощутил Евгений Анатольевич холодное дыхание Днепра - лед еще стоял... Экипаж остановился, помогли сойти - вежливо, без хамства, и, поддерживая под руки, повели. Ноги сразу же заскользили, ботинки промокли, Евдокимов выругался. - Теперь надолго... - произнес чей-то голос. И сразу же другой: - Здесь. Сняли повязку. Евгений Анатольевич стоял на льду, слева мерцал огнями Киев и чернели в светлеющем небе островерхие колокольни и купола, справа с трудом различались низенькие строения на Трухановом острове. - Вас, значит, течением и унесет, - нехорошо улыбнулся Голубев, - подо льдом, далеко-далеко... Думаю, никогда не найдут... - Был человек и нету! - радостно поддержал знакомый голос. - Да вы, ваше высокородие, не шибко и огорчайтесь. Что она, жизнь? Одно говно! Стали связывать руки, потом ноги, Евгений Анатольевич хрипло и прерывисто читал "Отче наш". И вдруг увидел, как на дальнем, левом берегу три раза мигнул ярко-красный фонарь... - Уходим, - приказал Голубев, хмуро подмигивая Евдокимову. - Мы на Труханов пойдем. Когда сольемся с берегом - линяйте. Вам повезло... - Совсем... Можно идти? - с трудом провернул окостеневший язык. Или... вы... шутите? - Какие шутки... Пошли, господа... - Они вытянулись в цепочку и двинулись длинной, извивающейся вереницей. - Я же связан! - заорал Евдокимов не своим голосом. - Развяжите меня! - А вы проявите смекалку и выдумку! - посоветовал Голубев. Его голос донесся глухо, издалека. - И не радуйтесь. Сплошные полыньи, темно, вы вряд ли доберетесь. Но это, простите, уже не наша вина... Они исчезли. Под ногами чернела аккуратно выдолбленная дыра - ребята приготовились тщательно. Представил себе, как скользнуло тяжелое тело в глубину, мгновенно перехватило дыхание и наступило небытие... Что наша жизнь? Единым мгновением разрушается лукавое житейское торжество суеты. Прошел над человеком ветер - и нет его... Связалась цепочка: Кулябка, еврейская больница, они - Голубев и его люди. Точка отсчета - начальник Охранного. Но для чего понадобилось ему тихо и незаметно устранить сотоварища из Санкт-Петербурга? Это надобно обдумать, проверить и сделать выводы. А вообще-то... "Получается, что мне с вами не очень-то и по пути, господа? - задал себе вопрос и ответил: - Сначала - разберусь до основания. Кулябка наверняка сделает вид при встрече: "Спаслись? Очень рад, очень рад! Говорите - "союзники", Голубев? Ну-у, батенька, вам нагрело голову. Володя такой мягкий, такой добрый человек... Он неспособен. Вот если бы речь шла об извечных врагах..." Или тех, кто, по его мнению, "способствует"..." мысленно продолжил разговор и сразу почувствовал, что замерзает. За хотелось спать, это был дурной признак. Попытался освободить руки - не получилось, только мутящая разум боль в запястьях. Сразу вспомнил детство, кадетский корпус и жестокую игру: за пять минут до обеденной трубы старшие ловят и связывают - вот как теперь. Выскользнешь - твое счастье. Опоздал на обед - в лучшем случае замечание от дежурного офицера, в худшем - карцер или отмена увольнения в город. Но ведь исхитрялись... И было в этой дурацкой затее даже что-то полезное - гибкость развивалась невероятно! Евгений Анатольевич начал протискивать зад сквозь связанные руки. Наивная, несбыточная затея... Тогда, кадетом, даже мундир - тонкий, шерстяной, способствовал скольжению. Теперешнее пальто наоборот, затрудняло - и ворсом и толщиной материи. Понял: если сил не хватит, не вывернется - гибель. И стал повторять процедуру, уже не обращая внимания на боль, сорванную кожу и черное небо над головой; вообще-то красиво было: звезды, белый лед, огоньки на берегу - они мерцали, гасли и вновь загорались, словно крохотные маяки надежды... И вот - повезло. Стянутые руки преодолели крутизну пониже спины и коснулись ямочек под коленками - вот ведь счастье! Стоял в полусогнутом состоянии, пытаясь выпростать ноги. Но это решительно не получалось: не хватало гибкости. "Где моя юность, где моя свежесть..."- проговорил тихо, из Тургенева. По литературе в корпусе всегда была самая высокая отметка... Пришлось упасть на спину - да так неловко, что голова оказалась над полыньей, и котелок сразу же свалился в воду. Он плавал, словно жирная утка - краем глаза Евгений Анатольевич увидел и рассмеялся. Но следовало продолжить; начал извиваться, будто червяк, вылезший из земли под каплями благодатного весеннего дождя. Увы... Как ни старался - ноги не выходили из плена; от усилий голова сдвинулась к полынье и угрожающе нависла над нею. Стало страшно, каждое следующее движение приближало неминуемый конец... Но ему снова повезло: заиндевелые брюки и рукава пальто вдруг сделались скользкими, и ноги двинулись навстречу свободе. Еще усилие и еще, и вот измочаленный Евдокимов встал на четвереньки, потом, с криком боли и отчаяния - на ноги. Веревку на запястьях - разгрыз, с ног снял без особых усилий. Теперь следовало добраться до берега, не провалиться в обещанные Голубевым полыньи. Шел медленно, проверяя каждый шаг (стоило ли теперь, после стольких страхов и усилий, легкомысленно утонуть?). И сколь ни хотелось мгновенно взлететь на высокий, будто во сне приближающийся берег - шел тихо, шажок за шажком, пробуя носком ботинка, не ледок ли тонкий над бездной, и только потом наступал твердо. Часа через полтора добрался до шоссе у Царского сада и сразу же остановил извозчика - опять повезло. Еще через сорок минут уже стучал в дверь Бейлиса. - Ой... - только и сказал Мендель, появляясь на пороге. Вгляделся. Еврей никогда бы не сделал такого...- тронул заледеневшую одежду пальцем. Таки да... У вас есть запасная, чтобы надеть? - Я только до утра, - торопливо вошел, невежливо отодвинул хозяина. Прими совет: тебе и твоей семье лучше тихо исчезнуть. Переехать куда-нибудь. - Что он говорит! - закричал Бейлис. - Хорошенькое дело! Эстер, ты слыхала? А кто мне даст кусок хлеба? Кто накормит мою семью? Вы? Не смешите, Евгений Анатольевич! Кому я нужен? Вы уверены, что я кому-то нужен? Таки нет! И куда? Куда мне идти? С таким кагалом? - Речь идет о жизни и смерти... - тихо сказал Евдокимов. - Э-э-э... - замотал головой, - я одно знаю: прав Превечный Создатель, нет у него несправедливости! Как вы говорите? "На все воля Божия..." И мы говорим так же! Катя Дьяконова привезла Зинаиду Петровну на Дорогожицкую. - Вот ваша комната, - открыла двери, - очень уютно, правда? Металлическая кровать с ажурными спинками и горой подушек, слоники на комоде, икона в красном углу, драпировки. И вправду, мило и удобно. - Вы мне такую любезность оказываете... - улыбнулась Зинаида Петровна. - Отчего же? - Бог с вами, - Катя пожала плечами, словно давала понять: "Какая любезность? О чем вы таком говорите? Пустяки какие..." - Вы позвонили мне на квартиру, о которой я и сама ничего не знала до последней минуты... - спрашивала без подозрения, просто удивительно было, как Катя узнала. - Ничего сложного, - махнула ручкой, - тот человек, что вас сюда из Петербурга вызвал, - мне знаком. Да вот фотография... - протянула с улыбкой; Зинаида взглянула и едва сдержала крик: та самая, единственная... Оставалась у Мищука с давних, безвозвратно минувших дней... Правда, переснята. - Где... Евгений Францевич? - сердце билось сильно, прижала ладонь к груди, и голос дрогнул. - Вы так волнуетесь... - сочувственно произнесла Катя. - Не надобно, все хорошо. Ну... Я хотела сказать, что будет хорошо. Вы ведь знаете: Мищука арестовали. - Знаю. Где его держат? - В замке, на Лукьяновке. Он бежал оттуда. Показалось, что в комнате темно. И все слова исчезли. О Господи... Она повторила слова жандарма. Значит, правда? Или... сговор? - Вы думаете - чего вас полиция взяла? - Катя поняла, о чем думает гостья. - И к жандармам отправила? В том-то и дело, что бежал... Вы не волнуйтесь, он скоро появится, а сейчас пока еще опасность очень велика, очень! - Катя сделала большие глаза. - В общем, вы будете жить у меня столько, сколько нужно будет. Ни о чем не беспокойтесь. - Катя... Скажите внятно: почему вы мне хотите помочь? - Толстого помните? Все честные люди должны взяться за руки и противостоять бесчестным. Так просто все... - Что ж... Действительно просто ("Какая милая девочка")... Вдруг стало томительно и странно. Почему? Она не понимала. - Как мы... сделаем это? (Что "сделаем"? И что значит "это"?) - Катя села за стол и вытянула руки; сомкнутые в кулак пальцы побелели от напряжения. - Вы волнуетесь? - дружески улыбнулась Зинаида Петровна. - Я хочу, чтобы вы поверили мне. Не удивляйтесь. Не думайте, что я сумасшедшая... Понимаете, мы выйдем в город. Мы станем ходить по улицам. Зайдем в рестораны, в музеи, у нас "Голгофа" есть, очень впечатляет, такая удивительная реальность - страдания Христа. Я знаю: рано или поздно Мищук увидит вас и подойдет... Боже мой, боже мой... Какая нервная... Все похоже на дурной роман... - Катя, милая, вы уверены? Да как же он узнает? Я не понимаю. - Просто узнает, - сжала губы, рот исчез, так бывает у покойников. - В Сыскной полиции у Мищука есть друзья. Они увидят вас и передадут ему. - Почему бы вам не сделать это, Катя? Вам - сподручнее. - Вы, право слово, шутите. Мы не знакомы. Если бы я могла встретиться с ним - я бы его привела сюда. Разве не так? Так. Конечно же - так. И все же... В ее речах было нечто такое... Неуловимое. Входишь в комнату и - запах. А понять нельзя. И вдруг крыса в углу. Дохлая... - А вы... - Катя потупила глазки, ладони нервно поглаживают одна другую, лицо вспыхнуло. - Вы знаете кого-нибудь из Сыскного? Зинаида Петровна пожала плечами. - Откуда? Я первый раз в городе... - Да, - Дьяконова сдернула скатерть, встряхнула. - Сейчас мы поужинаем и ляжем спать. Утром - как договорились. У меня только одна кровать, вам не противно будет? - Бог с вами, что вы... (Знала бы ты... Даже в детстве никогда не спала в одной кровати. С мамой. С сестрами. Но если дело того требует...) Только я с краю, хорошо? ...Поутру, наскоро выпив крепко заваренного чая с румяными булочками (когда только и успела Катя их принести?), сели на трамвай и отправились в город. - С чего начнем? - спросила Зинаида Петровна. - О-о, у меня целый план! - воодушевленно отозвалась Катя. - Я думаю, что теперь у Евгения Францевича очень много свободного времени и, как человек интеллигентный, он непременно захочет побывать в театрах, музеях, разве нет? - Не думаю... - с сомнением произнесла Зинаида. - В общественных местах его станут искать прежде всего! - Вы так считаете? - В голосе Кати звучало превосходство, - уверена, что ошибаетесь! Почему? Да потому, что Мищук - талантливый полицейский! Он владеет приемами гримировки, изменения внешности! Я убеждена (хотя вы это знаете лучше), что он не станет отсиживаться! Он будет продолжать! Зинаида Петровна словно споткнулась. - Что? Что он будет продолжать, милая Катенька? - Ну-у... - Катя смутилась. - Не знаю... Его из-за чего-то арестовали? В городе ходят слухи, что он евреев выгораживал. Знаете, я лично считаю, что евреи невиновны и те, кто возводит на них напраслину, - делают это не из фактов, а из убеждений! Так вот: Мищук станет выяснять причины своего ареста, разве не так? Не глупо... Очень даже похоже на Мищука ("Хотя вы это знаете лучше"). И в самом деле, он бросится в бой! - Куда хотите? - щебетала Катя. - Слева - музей истории! Справа Святой Владимир! Трамвай миновал колонну-памятник и въехал на площадь. Зрелище открылось величественное: торжественная фигура с крестом, дома под стать, но все изгажено: уродливые будки, грязный фонтан... - У нас, в Петербурге, все слишком ровно... - Зинаида Петровна не скрывала восхищения. - Какой славный город... - Тогда - на "Голгофу". - В голосе Кати прозвучало нечто многообещающее и загадочное. Удивительный город... Зинаида Петровна с рождения вросла в столицу и полагала, что ничего краше нет нигде и быть не может. Ее оград узор чугунный, воспетый поэтом, ее улицы, прямее которых не было в мире, - и это отметил самый великий писатель всех времен, наконец - Летний... Детские сны роились здесь и смешивались с явью; девочкой помнила лебедя на фоне темно-красных стен Михайловского замка, и девушкой помнила - он все плыл и плыл, и ваза осьмнадцатого века стояла навсегда, и оркестр играл, и шелестели кринолины. Торжественно, чудно, парадно и призрачно... А здесь все звучало иначе - жизнь, бьющая через край, яркое небо, холмы и Днепр огромный, живой... Да. Найти Евгения, освободить и поселиться где-нибудь неподалеку от этих радостных для души мест... - Смотрите, какое внушительное помещение! - сказала Катя. Она стояла перед дверьми, ведущими не то в театр, не то в усыпальницу. - Вам нравится? Господи, у меня такое хорошее предчувствие! - Катя тянула Зинаиду Петровну изо всех сил, словно и в самом деле ожидала, что Мищук вот-вот появится. Разве это не потрясает? Перед ними плыл в исчезающем мареве Вечный город. За квадратными выступами высокой стены он скорее угадывался, нежели существовал реально, и так трудно было постичь, что отсюда явился скорбному, во зле лежащему миру нездешний лик Спасителя. Зинаиду Петровну не задевал беспомощный стиль, школярское исполнение - ведь авторы стремились создать не образ, но иллюзию, по-детски желая добиться эффекта присутствия, что, наверное, хорошо для видовой панорамы, но не для религиозно-философской. И все равно мнилось: безысходная, тысячелетиями накопившаяся усталость и нарастающее желание не жить, но грезить - сменяется вдруг непостижимо возникшим прозрением Его Царствия не отсюда. И уже знала, что торжествующие римляне у Креста, убежденные, что их дни от века и навсегда, - всего лишь пигмеи, не догадывающиеся, что остается им миг единый... И толпа, созерцающая крестную смерть, как всегда созерцают ничтожества (с любопытством скотов и бессмысленной радостью) гибель ближнего своего - не поймет ничего... И Иоанн, золотоволосый Пророк и Апостол, единственный среди них, темных и несчастных, узнавший Предвечное Слово, не нужен им... А ведь оно было, есть и пребудет. "Правда Твоя - Правда вовеки, и Слово Твое- Истина..." всплыло из неведомых глубин слышанное в далеком детстве, на похоронах. ...Катя между тем исчезла, растворилась, Зинаида напрасно смотрела во все стороны - кроме двоих, что стояли неподалеку и молча разглядывали живопись, в помещении панорамы не было никого. Хотела крикнуть (детское желание, невоспитанность, но так вдруг страшно стало здесь, одной, в начале Нового времени, "Я теперь за две тысячи лет до своего появления на свет..." - пошутила мысленно, но сделалось еще страшнее). И вдруг услышала (говорил тот, что был пониже ростом, поплотнее, телеснее, что ли): - Я смотрю на них и ощущаю нечто ужасное, невозможное даже... - Все гораздо проще, любезнейший Алексей Семенович, - отвечал второй высокий, стройный, с красивой русой шевелюрой и короткой прямоугольной бородой, окаймлявшей такой же квадратный, судя по всему, подбородок. Изящные очки в золотой оправе поблескивали торжественно и празднично. - Вы только вспомните, как сказано (место, на котором мы теперь стоим, навевает, согласитесь): "Поразит тебя Господь злым вередом, так что не сможешь излечиться!" Разве не исполнилось? Они все в коросте! На их головах парша! Как метко их называют "пархатыми"! Они мучаются чирьями и трахомой, зайдите к ним - вы услышите, что у всех у них - "печень", национальная болезнь, согласитесь! Мне говорили, многие из них верят: если больное место помазать христианской кровью... Вы понимаете? - Наступит исцеление... - ответствовал Алексей Семенович. - Суть их религии в семи словах: "Шема Исроэль Адонаи эло гену, Адонаи эход", это значит - "услышь Израиль, Господь Бог наш, Господь един!" Главное слово: "Эход"! Оно означает: "Единый". И обоначается цифрой "13". Мы все понимаем: тринадцать ран на виске мученика есть прямое доказательство их проклятого участия! Заглянул Зинаиде Петровне прямо в глаза, смотрел, не мигая, долго; стало нехорошо, рвотный ком уперся в подъязычье. - Зачем вы так смотрите? - не выдержала. - Они еще говорят: "Вы едите с кровью, - произнес усмешливо, - и потому будете проливать кровь!" Это о нас с вами. Захотелось убежать (где Катя, где эта гадкая девка...), но пересилила себя. - Господа, вы говорите страшные вещи... Но мы, слава богу, стоим как раз там, где через сотни лет после Рождества Христова продолжали приносить человеческие жертвы идолу! Разве не мы, русские, это делали? Они ничего не ответили и величественно удалились. И сразу же подбежала Катя. - Зина, милая, не сердись, я "маску" увидела! Я должна была проследить, узнать... - и схватила за руку и нежно гладила, преданно заглядывая в глаза. - Катя, вы зачем меня привели сюда? - Вы не понимаете... - всплеснула ручками. - Вы ничегошеньки не поняли! Это такие могущественные люди! Я была уверена, что вы сделаете все, чтобы понравиться им... - А я не понравилась, - крикнула зло, - и что теперь?! Катя улыбнулась странно. - Теперь ничего-с... И вы сами во всем виноваты. Они держат Мищука. И если бы уверились в вас - дали бы вам свидание. А так... Господи, я так старалась... - и зарыдала, размазывая слезы по щекам. - Значит, вы их знаете? - Ну... Как бы. - Тогда представьте меня. - Вы не поняли: этого надобно заслужить. Хорошо... Идемте домой, я все объясню... Дома ждал сюрприз: недавние знакомцы чинно сидели за столом под люстрой. Встретили молча, Зинаида Петровна тихо вскрикнула, и тогда тот, что носил очки, сухо сказал: - Мадемуазель, вы можете удалиться... - Катя сразу же ушла. Позвольте рекомендоваться, сударыня: Георгий Георгиевич Замысловский, член Государственной думы. Это... - вежливо повел головой в сторону усатого, мой добрый товарищ, Алексей Семенович Шмаков, присяжный поверенный. Чтобы у вас не сложилось вполне неверное впечатление... - О чем? - сухо перебила Зинаида. - Вы торопитесь... О нашей с Алексеем Семеновичем заинтересованности в деле... - В каком? Извольте выражать свои мысли точнее. Замысловский взглянул удивленно, бросил взгляд на потолок и, как бы справившись с вдруг нахлынувшими чувствами, продолжал: - Теперь в России... Да и в мире, уж поверьте мне, - одно-единственное дело: об умучании мальчика Ющинского. Так вот: нас вызвала мать умученного, Александра Ющинская, она же - Приходько. - В самом деле? - насмешливо улыбнулась. - Она так богата? - Неумный ход... - поморщился Замысловский. - Вы - русская и должны понимать, что мы в трудные минуты помогаем друг другу вполне бескорыстно. - Мне не хочется говорить гадости, господа, но вы "пущаете пропаганду" - как говорят мои знакомые из Охраны. - Оставим это, - вмешался Шмаков. - Бог с нею, Охраной этой, взаимопомощью, подозрениями и колкостями. Все просто: сударыня, нам нужен Мищук. - Но я не знаю, где он. - Мы знаем. Он нужен нам в том смысле, что он талант! Мы желали бы работать с талантом, но не с посредственностями. На суде мы будем представлять потерпевших, нам бы хотелось быть во всеоружии. С помощью Евгения Францевича, разумеется. - Вы так уверены, что будет суд... Да ведь дело это не стоит выеденного яйца! Не евреи убили мальчика! - Кто же? - Воры, бандиты, родственники - вы это знаете не хуже меня! - Все перечисленные вами не имеют к убийству ни малейшего отношения, сказал Замысловский. - Вот Евангелие... - взял с полки, положил на стол и коснулся пальцами. - Я говорю правду, я православный человек... Оставим это. Вы согласны? - Мищук не станет вам помогать. - Жаль, мы рассчитывали на вас: смысл в том, что вы убедите вашего друга в нашей правоте... - Никогда! - Вы снова торопитесь... - укоризненно произнес Шмаков. - Если вы поступите так, как просим мы (о, ради бога! Если наша версия окажется тупиковой - мы же здравомыслящие люди!), тогда, отслужив, вы получите любую сумму (мы располагаем любыми суммами) и сможете уехать с Мищуком, куда пожелаете. Если же нет...- поморгал, пожевал губами и разгладил усы. Тогда мне жаль вас обоих... - Где Мищук? Где?! - Если вы согласны - ваша встреча состоится незамедлительно. Показалось, что на голову вылили ушат кипятка. - Но... он ведь в бегах? - Вы согласны? - Я должна... Должна подумать, господа. - Хорошо. Вы останетесь здесь до вечера, под присмотром. Вечером вы дадите ответ. В любом случае хотел бы предварить... Ну, скажем так разного рода неудобства... Вы, конечно, можете обратиться к властям. Вы, конечно, можете описать нашу внешность, одежду... Не советую... - покачал головой. - Наши портреты широко известны - в разной одежде, мы весьма известные общественные деятели. Вам все равно никто и никогда не поверит. И вообще: люди возбуждены, они требуют справедливого возмездия, вряд ли стоит становиться на пути у целого народа... - Где Мищук? - С ним все в порядке. Честь имею, сударыня, - чинно поклонившись, оба вышли из комнаты. Влетела Катя: - Ну? Как? И что? Я сгораю от любопытства! - Катя... Кто написал письмо? Кто пригласил приехать в Киев? Значит, все было подстроено? - Вы только успокойтесь, душенька... Я вас так полюбила... Вы успокойтесь, до вечера время есть. Ладно? - А этот... Богров? Он что же... Тоже участвует? Катя отвернулась к окну и молчала красноречиво. Что ж... До вечера время действительно есть. Но решение уже принято: увидеть Евгения. Непременно увидеть. Как бы строго они ни охраняли его - он что-нибудь придумает. Он умный. И, главное, теперь их будет двое. "Мы их обыграем... стучало в голове, - "тук-тук-тук", мячик прыгает и мы упрыгаем, зайчиками..." Весь день просидела на кухне - не хотела разговаривать с Катей. Та обиделась и лежала на диване с красными заплаканными глазами. "Странное существо... - думала Зинаида Петровна. - Вроде бы и совсем не злая, а в то же время..." Что "в то же время" - об этом думать не хотелось. Сколь ни была далека от практики политического или уголовного розыска - догадалась (не трудно ведь...): Катя - участница заговора, сделки какой-то... В этой сделке она, Зинаида Петровна, имеет свою, немаловажную видимо, роль. Мищук, вот в чем дело. Он непримирим, упрям, честен до умопомрачения и, главное, никогда не страдал - не то чтобы религией антиеврейской, юдофобией (имеющей ученые труды, адептов и почитателей) - легковесным антисемитизмом не страдал, а ведь им в России девяносто пять процентов русских задеты- в той или иной форме. Произнесена фраза: "Да ведь это- еврей!" - и все становится на свои места, все объяснено. И никому невдомек, что нанесено увечье, обида, может быть... "Ничего, они все живучие и приспособленные, пролетела мысль, и краска стыда покрыла щеки: - Значит, и я такая же? О, Господи, как это грустно, в конце концов..." Незаметно наступил вечер, в синеющем небе зачернели крыши и трубы на них, прошел фонарщик, зажигая керосиновые фонари. Катя остановилась на пороге. - Так вы идете? - Иду... А куда? - Одевайтесь... Экипаж уже подан... - и ушла. "Торопится... - Зинаида Петровна заметалась по комнате, нужно было сделать что-то очень важное... - Чего она так торопится? Да ведь высокое начальство, поди, ожидает..." А беспокойство нарастало, вон - занавеска слегка отогнулась, осторожно глянула, Катя уже усаживалась, и лошадь непрерывно била копытом, и тогда, подчиняясь неведомому зову или чувству, может быть,- вытащила из внутреннего, тщательно запрятанного кармана заветное письмо из города Киева - крик о помощи и сунула под загнутый угол занавески. Зачем? Бог весть... Двинулись, Зинаида Петровна уже ориентировалась немного и поняла, что с Лукьяновки экипаж не выезжает- плутает по улицам и улочкам. Наконец подъехали к одиноко стоящему дому за кирпичным забором. Ворота заперты наглухо, видно, что их никогда и не открывали. Калитка тяжелая, исполосованная железом, круглый глазок чернеет, словно в тюремной камере (как выглядит тюрьма - представляла, читала в романах). Катя спрыгнула и подбежала ко входу, бойко застучала "кольцом". Открыли сразу, в дверях обозначился квадратный человек в цивильном с усами и выправкой бывалого военного. - Проходите, ждут, - бросил кратко и пошел первым, указывая путь. Зинаида Петровна сразу же обратила внимание на решетки на окнах, а также и на то, что света за стеклами не видно. В прихожей встретил человек с удивительно знакомой фигурой. Голова матово высвечивала лысиной, развернутые плечи и сохранившаяся талия выдавали военного. Обернулся, сказал с усмешкой: - Добрый вечер, Зинаида Петровна... Рад вас видеть в добром здравии. Надеюсь, не слишком большой сюрприз? - Полковник Иванов сиял довольством и не скрывал торжества. - Маленький, - кивнула. - Ее отсюда уберите, иначе разговора не будет. Полковник кивнул, и Катя исчезла. Сел в кресло и жестом пригласил сесть Зинаиду Петровну, закурил и, сосредоточенно пуская в потолок дымные кольца, продолжал: - Согласен, небольшой. Но вы всего не знаете. Итак, по порядку: вы не выйдете отсюда до тех пор, пока я не буду уверен в вас и в вашем послушании. Второе: вы должны не просто согласиться помочь нам с Мищуком, но и приложить талант, выдумку! Мищук просто обязан прислушаться к вам, а стало быть, помочь нам. Это понятно? - Он вряд ли послушает... - Это полностью зависит от вас. Далее. Вы только тогда с ним увидитесь, когда мы все обговорим - до мельчайших деталей! - А если скажу "нет"? - улыбнулась насмешливо. - Оставьте... - лениво взмахнул рукой. - Вы же не самоубийца. Но хорошо, я объясню последствия и такого поворота... Мищук погибнет. Светлые глаза захолодели, будто инеем подернулись. - Н-нет... - смотрела так, будто хотела увидеть нечто на противоположной стене - через его непроницаемое лицо. - Вы не посмеете. Евгений слишком известный человек! Его назначил министр! Столыпин, понимаете? Вы испугаетесь... Нет. - Да, сударыня... - проговорил почти ласково, увещевательно, даже с доброй усмешкой, уговаривал, словно больного ребенка. - Мищук - бежал, так ведь? Не найден - и это вы знаете. О том, что он здесь, у нас, - никому не известно. - Не смешите... - уже поняла, что Иванов прав, прав, черт бы его взял, но не упасть же ему в ноги, в самом деле...- Этот дом известен департаменту, это ведь служебное помещение, не так ли? "Не так, не так", - отразилось во взгляде Павла Александровича, и он не замедлил подтвердить это: - Особняк куплен на подставное лицо, мы его арендуем, документов по этому поводу не составлялось никаких! Вы и ваш... Ну, кто он вам? Любовник, муж, друг? Вы в нашей без-раз-дель-ной власти, понимаете? Я не шучу: вы необдуманно, легкомысленно произносите короткое слово "нет" - и вас обои х тоже нет! - И, довольный каламбуром, мелодично, словно колокольчик, рассмеялся. - Я жду... - взглянул на часы, изящно выпростав из кармашка брюк. - Время кончилось. Итак? - Я согласна, - что еще могла сказать? - Иного и не ожидал, - удовлетворенно изрек, - и последнее: письмо... Да-да, вы ведь поняли: письмо вы получили от нас... Где оно? Пожала плечами, вздохнула: - Странный вопрос... Полагаете, я с таким письмом могла ехать? Сожгла, естественно... Сразу же и сожгла,- подняла глаза, не то насмешка в них блеснула, не то слезы. - А насчет того, что "вся обличаемая от света являются", - это, доложу я вам, истинный шедевр... Я ведь поверила. Но сожгла. - Рассмеялась: - Кабы не поверила - тогда бы несомненно вам и привезла. Евдокимов проснулся под утро - еще темно было, но в комнатке различались предметы; конечно, не свет еще, но уже и не тьма. Вспомнилась шутка учителя литературы: "Господа кадеты, день побеждает ночь. Или: ночь побеждает день. Вопрос: кто и кого побеждает?" Никто не знал ответа. Богат и разнообразен родной язык... Встал. Семейство Менделя сладко посапывало и похрапывало, Эстер закинула голову на плечо мужа, мальчики разметались во сне и обнажились, девочки стыдливо прикрывали наготу. Трогательная была картина - подумав так, Евгений Анатольевич оглянулся на икону Спасителя в углу (семейство не только не возражало, но даже обрадовалось: "Я странный человек, растерянно произнес Бейлис, - мы ждем Спасителя, а у вас Он уже есть, и, что странно, я понимаю - от нас, уж не сочтите за дерзость... Я к тому, Евгений Анатольевич, что христианство принять не могу, предки не дозволяют, но - завидую вам искренне... Всем русским, православным. Это вам лично и только на ухо, и не дай бог, чтобы услыхал реббе...") и, осмыслив реплику Бейлиса, только что пришедшую на ум, - снова, в который уже раз, ужаснулся... Подошел к окну - темнели заводские строения, высоко, на горке, остро прорезала небо больница, и, влекомый неясным чувством, осторожно перешагнул через спящих и тихо открыл дверь. Сверху сползал туман, как тогда, у пещеры, все похоже было, резкими толчками забилось сердце - у ворот стоял мальчик... Не испугался. (С ним нельзя разговаривать, это как бы понимал, но ведь он приходит зачем-то? Значит, хочет сказать что-то? Сообщить? Господи... - стиснул голову, - он ведь знает... Кто. Когда. Где...) "Скажи мне, скажи... - шевелились губы. Я не во зло, ты мне верь, не во зло, потому что хороший человек пострадать может... Скажи..." Но мальчик молчал, только смотрел прозрачными глазами, сквозь них чернели кресты - надежда и символ жизни вечной. И вот повернулся и растаял, будто дымок от угасшего костра. И только три слова: "Иди к ней..." - К кому? - заорал Евдокимов не своим голосом; с треском вылетела дверь, Мендель в белой ночной рубахе хватался за сердце: - Вы мине с ума спрыгнете! Евгений Анатольевич! Слава богу, я запретил детям портить воздух, вы имели хороший сон, что же не спится? Не спите, да? Так правильно? Я разволновался... - Кто похоронен на этом кладбище? - ткнул трясущимся пальцем. - На этом? Как и на том, как и на всех - покойники! А кто же еще? - Ладно, Мендель... - обнял за плечи. - Глу пости все... Идем досыпать. У нас говорят - утро вечера мудренее. А у вас? - День побеждает ночь. Евдокимов остановился: - Как? Ты вдумайся: кто кого побеждает? - Таки да! По-русски! Трудно понять! Но я думаю, что по-еврейски все понятно! Совсем рассвело, шумели дети, Пинька кричал: - Дай мне ножа, отрезать нечем! - Менделе, идите с гостем кушать, - позвала Эстер. - Я не гость, а жилец, - уточнил Евгений Анатольевич. - Я завтракать не стану, дела, - и, сделав ручкой Эстер, которая выглянула на крыльцо, удалился. Куда? В ушах монотонно звучал голос: "Иди к ней". По улице вышагивал опасливо; рано еще было, прогромыхал первый трамвай, пустой наполовину. Поднялся в салон, каждое мгновение ожидая, что набросятся, побьют или сунут в мешок. "Что это со мной? - спрашивал печально, - никогда прежде не знал я страха, никого не боялся, почему все так изменилось?" Ответ нашелся скоро: "Потому, что раньше мне, представителю могущественного ведомства, некого было бояться; опасаться должны были все остальные, вот и все!" Ситуация же, в которой пребывал ныне, неожиданна, странна. "Неужели евреи все время чувствуют то же самое? Если так - не завидую им. Как и себе теперь не завидую..." На следующей остановке сошел, - вот она церковь, а вот и ее дом... Но что-то беспокоило, требовало выхода или ответа на какой-то вопрос. "Да вот ведь в чем дело! проговорил вслух. - Сколь ни странно, но я не хочу ее! Она не нужна мне как женщина!" На мгновение представил себе умопомрачительную картинку - где-то ноги, где-то руки, люстра почему-то не на потолке, а под ногами, с ума сойти... И все равно: не нужна. "Тогда зачем я, рискуя жизнью (все же любил себя, сильно любил), прусь к ней в такую рань?" И здесь ответ нашелся: "Потому что она скользкая, надобно это себе прояснить раз и навсегда! И, значит, она связана с ними..." С ними? С кем же это? Но уже понимал, признался стыдливо: "они" - "союзники" и та часть власти, которая заодно. Теперь следует вызнать кое-что, порасспросить с пристрастием, она признается - куда ей, бедолаге завербованной, деваться, она и держалась-то все время на обаянии тонкой своей талии и пухлой попки, а так... Куда ей против профессионального розыскника, который такое видел и делал, что человеку обыкновенному не приснится даже в самом кошмарном сне! Взошел по ступенькам крыльца и остановился перед дверьми, рука потянулась к звонку, но вдруг стало тоскливо и безысходно. И страшно. Необъяснимо это произошло, где-то внутри, глубоко-глубоко, тлел вопрос, игла в кощеевом яйце: откуда гибель? Откуда... Вроде бы все делается, все совершается. Золото в цене, деньги, - ведь бунт раздирал Россию, а до того - война с беспощадным и умелым врагом, но бумажные деньги меняли на золотые без ограничений, а это показатель силы и надежности... Так в чем же дело, в чем... Да неужто же в этих оскребышах, нигилистах этих, политических опарышах, из которых ничего, кроме могильных червей, не родится? В них. Но ведь они - плоть от плоти величайшего на земле народа (кроме китайцев, конечно, да ведь китайцы уже все сделали и угасли закономерно, а нам сколько всего предстоит...). Да неужто прав чертов Мищук и дело в мистическом откровении зла, присущем... Язык не поворачивается... Русским? Он на Гоголя сослался... Чертов Гоголь... А ведь действительно, ничего хорошего в своем народе не увидел - рыла, морды, злобу и ненависть, да еще непроходимую тупую глупость. Девка-то, Палашка, и в самом деле не знала - где "право", где "лево"; и мастера все перемерли, одна шелупонь осталась; и лошадей, переплетшихся упряжью, никто расцепить не смог; и ездим не в экипажах, а на арбузах - вот ведь, гаденыш, куда забрался... Хуже любого жида... И Антона Павловича вспомнил - был как-то в Москве, зашел на Камергерский, как раз "Вишневый сад" давали, и таким разложением пахнуло со сцены, таким упадком и гибелью, что сердце зашлось и остановилось... Дворяне - все мертвецы; единственный человек, лакей, понимает, что не следовало Государю Александру Николаевичу даровать свободу народу доброму... "Несчастье это..." Да ведь и в самом деле - несчастье, если к такому привело... А новый класс, купцы новые, промышленники - на то только и хватило ума, чтобы дворянский сад вырубить, дом с портиком и колоннами - своротить и участки под дачи нарезать... Господи, да ведь такое впору бердичевскому еврею, но не русскому вершителю судеб... Все. И в самом деле - все, потому что открытому врагу мы, может, и переломим хребет, а вот скрытому... Мозгов не хватит. То, что сейчас вертелось у него на кончике языка и не срывалось (только что по ужасу смертному), было столь невероятным, что по спине потек пот: дело не в евреях. Они, конечно, внесли и еще внесут свою золотую долю в "освобождение всего народа", но, Господи! Если бы мы, мы все, были другими... Но - нет... Гоголь, Чехов, Толстой (уж такой влюбленный в народ русский) - и тот построил Пьера Безухова, сволочь бездарную, готовую во все тяжкие от безмозглости и любви к дамскому телу... "Да ведь и я такой же? Был... Слава богу - только был, а теперь - нате-ка, выкусите-ка..." - на этой благой мысли надавил кнопку звонка и приготовил самое строгое выражение лица, на какое только был способен. Катя открыла сразу, будто ждала, повисла на шее, дрыгая ногами. - Вы? Какое счастье! Да куда же вы подевались с того вечера? Я изошла страданием! Вы сам? - Как это? - Ну - один? - Да кто же еще? - Я потому спросила, что изошла желанием! Я так скучала за тобой! - За мной? Это... как? Хмыкнула: - Ты совсем глупый, Женя. Ну - по тебе. Я не понимаю: как это вы, москали, говорите "по тебе"? По тебе ходить можно, а разве нет? А "за тобой" - это же понятно! Я стою за тобой, а ты - далеко, и я скучаю! Разве нет? - Оставим это, - сказал строго. - И учти, что я не... не... Ну, одним словом, - не за этим пришел. - А зачем же? - прищурилась насмешливо. Понял: если сейчас, немедленно не оборвет, не заставит играть свою игру - пропасть и гибель. Нахмурился, сжал губы. - Катерина... Она толкнула его в кресло, навалилась всем телом. - Неужто, все забыл? Противный... Это было невозможно; отшвырнул, сбросил на пол, она ударилась и заплакала. - Ладно, прости, я изнервничался, а ты с глупостями. - Это не "глупости", этим весь мир живет, один ты выродок какой-то, и что я только в тебе нашла... - уже улыбаясь, взбираясь к нему на колени. - Хорошо, - сказал, - только быстро. У меня важный разговор. Надула губки: - Что значит "быстро"? Я что, авто или паровоз? Это на них все высчитывают, а страсть... Она беспредельна и неуправляема! - и впилась в его рот зубами. Евдокимов заорал от боли, но вдруг вспыхнувшее желание заглушило и боль и разум... ...Когда все кончилось (на этот раз Катя оказалась права - любовь вышла продолжительной до умопомрачения), отправился на кухню, ванна стояла там, и всласть- после суровой спартанской жизни у Менделя- натер себя мочалкой. Катя царапалась в двери и порывалась войти, но, слава богу, крючок выдержал. Когда вернулся в комнату, увидел любимую на столе: завернувшись в простыню и раскинув руки, она декламировала стихи: "Я хочу умереть молодой, не любя, не грустя ни о ком!"1 - Очень хочется есть, - прервал Евгений Анатольевич. - Ступай на кухню и приготовь. - Ты даже не сказал "спасибо" за то, что я с вечера натопила... Словно знала, что ты непременно приедешь!- с плохо скрытой обидой произнесла Катя. - Мыться, что ли? - спросил без улыбки. - Хорошо бы яичницу с ветчиной. Спустись в погреб и возьми. Кусок сочного окорока. - Ты разговариваешь, как старый муж, и это мне очень нравится! обрадовалась и снова раскинула руки: - Лови меня, я лечу к тебе! Полета не получилось - тяжеленька оказалась для мускулов Евгения Анатольевича. Но руки все же подставил, поэтому она только ушиблась. - И это - современный мужчина... - изрекла презрительно. - Геркал перевернулся в гробу! - Геракл... - смущенно поправил Евдокимов. Что и говорить, получилось неудобно. Когда Катя ушла на кухню, погрузился в кресло и возложил ноги на стол - так делал иногда, во время отдыха, генерал фон Коттен, начальник Санкт-Петербургского охранного отделения. По немецкой своей привычке, должно быть... Но вскоре ноги затекли и, чтобы переменить положение, Евгений Анатольевич встал. Скользнув равнодушным взглядом по комнате, вдруг узрел на подоконнике, за прозрачной занавеской из тюля, скомканную бумажку. Такие бумажки в корзинах для мусора, за спинкой дивана или в ином укромном месте всегда вызывали повышенный интерес - во время обыска, например, и хотя теперь Евгений Анатольевич находился не при исполнении - розыскная закваска сработала мгновенно. Подошел, взял, развернул и прочитал... Теперь все стало ясно - так ясно, как бывает только в сладком предутреннем сне, когда все открывается и становится понятным - на мгновение, конечно... А проснешься - и ничего... Но теперь план Охраны возник, словно на блюдечке: заманить любовницу Мищука неотразимым доводом и с ее помощью фигуранта, то есть Мищука, расколоть до пупа, заставить делать, что велят. Так. Неглупо. Но сработало ли? Если конфидентка Евгения Францевича ему под стать просчитались вы, господа... Слабый ход... Вошла Катя с сияющим лицом: - Ты сделал мне больно не там и не вовремя, противный... Но когда женщина любит - она прощает все и на все готова! Яичница на столе! А как пахнет... - Послушай... - начал читать письмо вслух. Когда закончил, увидел ее помертвевшее лицо и пустые глаза.- В точку? Ну, то-то... Не бодайся со статуей Хмельницкого или еще кого... Где Мищук? Где Зинаида Петровна? Ты ведь знаешь, не так ли? Она молчала, не отрывая мертвых глаз от его лица. Потом сказала глухо: - Евгений, это очень страшно, эти люди не шутят, ты это знаешь лучше меня... Расстанемся по-хорошему. Взял ее за руку и хмуро объяснил, что произойдет, если молчание затянется. - Они тебя убьют, не сомневаюсь, но это когда еще будет... А я разделаюсь с тобой прямо сейчас. Здесь. Я сработаю под грабителей. Ценные вещи, конечно, выброшу потом в Днепр, но полиция поверит... Меня никто не заподозрит. А ты будешь мертва. Спросила, путаясь в словах - неужели он способен на такое? - Еще как! - ответствовал уверенно - ему ли, организовавшему некогда и присутствовавшему при многих убийствах, бояться придушить эту убогую... (Боялся, конечно, да и вряд ли убил бы на самом деле, но она обязана понимать...) Сказала: - Дайте честное слово, что защитите - если что... Ну, здесь Евгений Анатольевич взмыл петухом: несомненно! Конечно! Как можно сомневаться! Отдавал себе отчет, что в прямой с ними схватке защитник из него плохой, но кто знает... Может, еще и объедется на кривой? Каждое утро Мищук задавал своему надзирателю один и тот же вопрос приехала ли? И каждый раз надзиратель отрицательно крутил головой. Прошел месяц (вначале делал царапины на стене, но в один из обходов начальник тюрьмы заметил и велел затереть - с тех пор перестал и счет дням потерял), поздно вечером надзиратель поскребся в двери камеры и дыхнул в глазок: - Пришла карета, вас кудай-то повезут. - Открой... - попросил так жалобно, что обычно строгий надзиратель на этот раз уступил. - Выходит, так и не приехала? - спросил безнадежно, словно ребенок, заранее знающий бесполезный родительский ответ. Надзиратель убито опустил глаза. - Я так понимаю, что адресат вашу даму и подвел... А кто ж еще? Это не приходило в голову и сразу показалось истиной в последней инстанции. Ну, конечно - адресат! Чиновник департамента, Особого отдела! Разве такие ценят дружбу? И какой же дурак был, что затеял все это... Теперь несчастная Зина арестована, если вообще жива... - Ладно, братец... Тебе спасибо за все - это если не увидимся боле. Храни тебя Господь... Через час явились двое: начальник и юркий господин в засаленном сюртуке. - Пожалуйте вниз, - пригласил начальник. - Сейчас вам наденут наручники, порядок вы знаете... Понял: повезут в город. Куда? И какого рожна им надобно? - Вы не беспокойтесь... - засаленный стрельнул черными глазками. - Это недалеко, вас не утомит. "Да чтоб ты подох! - прокричал мысленно. - Вот ведь государство проклятое... Честные люди "сидят", дельцы от политики - те, как и всегда, процветают. Россия, родина моя..." То, что стал жертвой именно политики, не сомневался ни на мгновение. Карета чернела во дворе замка, на облучке - жандарм в башлыке, маленькие оконца зарешечены, когда сел - уткнулся в шубу. - Разве нынче холодно? - удивился. - Весна в разгаре... - Кому весна, а кому и вечная мерзлота, - с издевкой отозвался попутчик, и Мищук узнал Кулябку. - Мне поручено проводить вас до места и обговорить кое-что... - Что же? - всегда брал быка за рога, чего же церемониться на этот раз... Чем скорее узнаем суть - тем скорее сыграем правильную партию... Не лепите горбатого, полковник. К делу. - Хорошо. Итак: вы сидите безвинно... - А вы убеждены в обратном, не так ли? - как противен этот охранник с лицом сутенера. - Короче, мама. - Какая еще "мама"? - вспыхнул Кулябка. - Вы там набрались вшей у этих ваших уголовничков, вот и несете черт те что... - Иной мой уголовничек иному полковничку сто золотых монет даст вперед и назад не потребует! Телитесь. - Черт с вами. Буду изъясняться на доступном вам языке. Есть человек, заинтересованный в вашем скорейшем освобождении. - Кто? - Узнаете... И вообще: помолчите. Иначе мы уже приедем, а я не успею... Далее. Мы готовы вернуть вас на службу. Как бы простить. - Фартово. А на самом деле? Ну, не "как бы"? - Все зависит от вас. Мы в вас заинтересованы. Чтоб вы имели работу. И что кушать. - И мог кормить детей. Я понимаю, господин полковник. Но у меня нет детей. Как быть? Открылись ворота, карета въехала в глухой двор, окруженный трехметровым кирпичным забором. - Прощайте, - кивнул Кулябка. - Может быть,- если вы, конечно, будете разумны, - мы еще и увидимся... Жандарм снял наручники, юркий вытянул руку: - В эту дверь, пожалуйста... Оглянулся: ни ворот, ни калитки - как въехали, с какой стороны? - Это вы насчет того, чтобы убежать? - поинтересовался юркий. - Таки напрасно: отсюда можно выехать. Ногами вперед. А убежать - нельзя. "Пугает, сволочь... - подумал. - А с другой стороны? Чего ему пугать? И так все ясно. Влип ты, Евгений Францевич. Влип..." В прихожей стояла монументальная дубовая вешалка, среди цивильных пальто и шуб (мерзлявые они все, нежные) заметил элегантное дамское манто, сверху, на полке - соболья шапочка. "Однако... - удивился. - Это такой способ - у Охранного, чтобы клиента сломать?"- и не ошибся. Когда открылись двери, увидел за сто лом, под мирным шелковым абажуром, лысого мужчину лет сорока с полугвардейскими, полущироукраинскими усами, а напротив - женщину лет тридцати пяти, она смотрела, не отводя взгляда, сложив сжатые в кулачки ладони на груди. "Это она чтобы сердце не выскочило..." - а собственное уже рвалось и в глазах темнело... - Зина! - закричал, бросаясь к ней, - Зина! не может быть... Повисла бессильно, прижимаясь к плечу, плакала навзрыд: - Женя, Женечка, родной мой, единственный... - Итак, встреча, слава богу, состоялась, - констатировал Иванов. Любезный (это - юркому), принесите нам чаю и булочек. Румяных. Мы все, я уверен, любим румяные булочки. Господа, у нас мало времени, придите в себя. Итак. Любезная Зинаида Петровна, вы имеете что сказать? Взглянула с ненавистью, но тут же погасила улыбкой: - Женя, меня здесь держат четыре дня. Не возмущайся, это бесполезно. Все просто: они меня заманили... - Прости, Зина... Я дурак... - сказал угрюмо. - Ну-у... - оживился Иванов. - Тут и умный спасовал бы! Продолжайте, сударыня. - Женя, если ты согласишься помочь правительству... - В чем? В чем, господин полковник? Я ведь все знаю- вы помощник начальника ГЖУ! Так в чем же дело? И почему вы не желаете поговорить по-мужски? При чем здесь Зинаида Петровна? - О, как вы нетерпеливы... - вздохнул Иванов. - Ради бога! Она здесь такой же заложник ваших художеств, как и вы сами! Войдете в разум - к общему нашему удовольствию. Нет - ну... пеняйте на себя. - Женя... - вступила Зинаида Петровна. - Ты не понимаешь. Они способны на все! Они требуют, чтобы ты оказал им помощь в раскрытии дела Ющинского. Если ты вдумчиво, с присущей тебе энергией, возьмешься за это дело - ты вновь обретешь доверие правительства. И... если тебе это, конечно, интересно... Появится возможность быть нам снова вместе... Решай. Мищук подбежал к стене и со всего маху долбанул по ней кулаком: - Обрету? Да что ты такое говоришь, Зина! Сначала они подставляют мне негодный объект1, потом компрометируют в глазах общества, а теперь требуют помощи? Как же это возможно, я спрашиваю? Как? Иванов пожевал губами, принял из рук юркого поднос с чаем и булочками, водрузил на стол и раскинул руки: - Да проще простого! Вы знаете пристава Красовского? Николая Александровича? Честнейший человек! Именно он сейчас выполняет ваши обязанности по розыску убийц Ющинского! Мы обращаемся в Правительствующий Сенат, потом - к Государю, вас - милуют и возвращают в службу! И вместе с Красовским вы проводите дело в жизнь! Просто, согласитесь. Хотелось спросить о Красовском: он что же, один не справится? Но понял: не с чем там справляться. Им нужен авторитет сыскного дела. Красовский талантлив, конечно, но авторитет у него еще впереди... А дело это... Что дело... "Проводите дело в жизнь". Они задумали нечто из ряда вон! Им надобно общественное мнение создать. А какое общественное мнение можно создать в связи с убийством Ющинского? - Вы, конечно, думаете, что речь идет о евреях... - мило улыбнулся Иванов. - Нет. Речь идет о ворах... Мищук, я играю честно и потому - карты на стол! Вы и Зинаида Петровна остаетесь здесь. На время. Вы работаете вместе с нами - каждый день вы будете получать агентурные записки (от тех, кто не умеет писать сам, ну, да вы порядок знаете) и агентурные донесения от грамотных агентов, вы узрите их собственный почерк. Господи, как мы вам доверяем! Вы будете руководить вместе с Красовским, под нашим началом, разумеется, всем этим чудовищным делом. Если вы заслужите наше доверие - мы с почетом отпустим вас. Все ваши законные просьбы будут выполняться безоговорочно! Жалованье - как положено. А содержание - на еду и удовольствия от нас! Каково? - Иванов потер руки, судя по всему он был крайне собой доволен, а может быть, - в глубине души, и сам мечтал о такой сладкой участи... К тайному жандармскому особняку решили пойти вечером, как стемнеет. - Не дай бог, заметят, - стенала Катя. - Вы же имеете понятие? Понятие он имел... Но когда увидел за деревьями черную стену и огонек на втором этаже (окно было с красивой фигурной решеткой) - понял: дельце получается безнадежное... - Надобно проникнуть туда... - бросил взгляд на Катю, в ее широко раскрытых глазах трепетал такой сумасшедший ужас, что понял: не помощница... Но она отозвалась: - Я предупреждала... Вот что, Евдокимов... Ты, должно быть, так понял, что я за твой причиндал готова ума решиться и все продать... Что я шкурка, "подсевайла"... Ну, может, так оно и было поначалу... Я разум теряю быстро - да ты и заметил... Только не думай, что нет во мне души и сердце не бьется. Мне теперь двадцать лет всего, а жизнь прошла. Для чего? Бог весть... И наша с тобою встреча... Я раньше не плакала, и все было так просто... "Умная, сука..." - первое, что пришло в голову. Рассуждал холодно; Катя ему была совсем безразлична - даже то невероятно острое, что довелось испытать, нисколько не задевало более и даже вызывало отвращение. Животный восторг соития (редкость, конечно, что и говорить) - это одно, а любовь... Совсем-совсем другое. Ясно: она продолжает развивать свое задание. Ишь, какой поворотец... - но, встретив ее бездонный взгляд, смутился... Черт ее разберет... Тонкости эти дамские. Опыт нужен, а где взять? Дожив до своих лет, не испытал ни разу даже прикосновения к высокому чувству, но ведь каждого наделил Создатель ощущением истины, и вот, ощущение свидетельствовало... - Не ставь меня в кучерскую позу! - сказал раздраженно (идиот, о Господи, какой безнадежный дурак... - но поделать с собой ничего не мог), ты не понимаешь: ну о чем таком могу я говорить с тобою здесь и сейчас? Войди в ум, Катерина... - Ни о чем... - кивнула покорно (сразу как-то изменилась и обрела ярко выраженную женственность и мягкость), - я, Женя, понимаю: ты человек столичный. Ты- другой. А я... Что я? - Сейчас мы вернемся к тебе домой. То, что я скажу, осмысли без истерик и ругани. Итак: ты выберешь любого жандарма - из тех, кто в свою смену охраняют дом. Познакомишься и обольстишь его. - Женя, я тебе в чувстве призналась, а ты мне такое...- заплакала. Взбеленился: - Мне не до фиглей-миглей теперь! Тем более принеси себя в жертву, докажи! Христос Магдалину возвысил, хотя та была отпетая, вроде т ебя... - Женя, да ведь ты - не Господь... - только и смогла сказать. ...Вернулись домой, сели за стол и долго сидели в темноте, напротив друг друга, молча. Наконец Катя спросила: - Зачем тебе это? - Затем... - все еще злился, понимая, что оскорбляет ее своим предложением, низводит в такую грязь, откуда и возврата быть не может. И оттого чувствовал беспокойство неясное, неудобство и даже угрызения совести. "Ты ведь спал с нею... - шептал голос. - Ты наслаждался ею. А теперь ходишь по ней ногами, гадость это..." Но другой голос ухмылялся в ухо: "Консоме это все, братец, штучки-дрючки для слабонервных. Она ведь к тебе не по светлому чувству пришла, по заданию! Она есть аппарат из мяса, костей и мышц, созданный Охранной полицией исключительно для известной надобности. И чего же эту машину жалеть? Чушь, Евгений Анатольевич, чушь и боле ничего!" Но уговорить себя не мог... Польстил: - Ты такая эстетная... Кто устоит перед такой женщиной... Никто не устоит. Я уверен: жандарм тобою увлечется. Когда же увидишь, что не человек перед тобою, а жеребец, - тащи сюда. У тебя обстановка интимная, проникновенная, все получится в лучшем виде! Потом вмешаюсь я, и твой любовник станет работать на нас. Когда же мы соберемся все вместе - я, Мищук, его женщина, ты и этот жандарм (его мы ни во что, разумеется, не посвятим), - тогда посмотрим... Тогда это проклятое дело мы непременно проясним, размотаем дотла! Долго молчала, заливаясь краской. Понятные Евдокимову чувства переполняли ее, но ведь только тогда может всем пожертвовать человек, когда любит... Евдокимов не любил и жертвовать не собирался - какая ставка была на его кону, какая ставка! Любой и каждый пойдет ва-банк... - Хорошо, Женя. Ради тебя и ради себя, нас ради - я сделаю все, как велишь... - чиркнула спичкой, вспыхнул свет. - Бог с тобою. Обрадовался. - Умница! Счастье мое! Я так рад, так рад! Несказанно! - лукавил и видел, что она его лукавство понимает. Ан, ничего, переживет... - Вот тебе триста рублей... - открыл бумажник, пересчитал, протянул. - Пересчитай, я мог ошибиться. - Да тут всего три бумажки, я за тобой считала, - удивилась. - Деньги счет любят. Пересчитай. Промусолила пальцами, кивнула: - Верно. Дальше что? - Пригласишь его - только чтобы непременно в цивильном был - в хороший ресторан, угостишь до посинения и сделаешь это на все деньги! А когда он сомлеет- тогда и начнешь разговор: "Мол, обожаю тебя!" - Я найду, что сказать... - хмыкнула презрительно и вздохнула. Ладно... - взглянула насмешливо: - Слышь... А если он женат? - В том смысле, что он откажется? Из-за верности жене? Не смеши... не понял, что она шутит, не до того было. Зачадила керосиновая лампа, и темнота за окном превратилась в синеющий сумрак - наступало утро. - Ты спишь в кровати, я - на диване. - Хмыкнул скабрезно: - Набирайся сил, они тебе понадобятся. Приятных снов, мон анж...1 Вставши ото сна (Катя уже суетилась на кухне с завтраком, весело что-то напевая, "О, эти женщины, - подумал лениво, - что им ни сделай, все как с гуся вода"), решил незамедлительно заняться подготовкой предстоящего дела. Катя при этом оставалась как бы на произвол судьбы, без надзора, но раз призналась, любит, - гадостей не сделает и не убежит. Вкусно съев глубокую тарелку галушек с творогом (когда только и успела любезная), сказал со всею деликатностью, на какую был способен: - Ты пока обдумай... Ну - как ты станешь действовать. Проиграй. А я отлучусь. - Иди... - кивнула грустно. - А проигрывать... Это всегда одинаково бывает - хоть с тобою, хоть с кем. Иди, не сомневайся, я обедом займусь. Кушаешь ты убедительно... Отправился на Фундуклеевскую - там, в один из прежних походов, узрел краем глаза вывеску со скотоподобной фамилией - она-то и привлекла: "Животский. Фотографические принадлежности". Он уже привык к Киеву и не удивлялся южной обильности, улыбчивой многолюдности и странному говору, в котором научился понимать только "тудою", что означало на местном диалекте "туда", и "сюдою", очевидно, сторону противоположную. И все же Киев открывался новыми, еще неведомыми чертами: брызнула зелень, сразу появилась желтая пыль, и все, что еще недавно синело вдали, обрело - в связи с этим безумным вангоговским цветом - совершенно невероятный колер, которому и названия не было... Солнце стояло высоко и припекало изрядно, но спрятаться Евгению Анатольевичу некуда было: деревья вдруг оказались за высокими заборами, палисадники исчезли за решетками, и платок мгновенно пропитался потом. Но не унывал: все казалось пустяком по сравнению с тем, что следовало исполнить. Магазин Животского нашел быстро, тот находился неподалеку от редакции "Киевской мысли". Сразу вспомнился рыжий редактор отдела объявлений и нелепый разговор с родственниками Ющинского... Вошел, полки и витрины поразили обилием товара и принадлежностей, услужливый приказчик подскочил с поклоном: "Чего изволите?" Объяснил, что жена неверна (малый захихикал в кулак деликатно), обращаться к частным сыщикам не желает - все равно продадут (приказчик затряс головой, будто в уши ему плеснули какой-то дрянью), поэтому - объяснил - желает изловить прелюбодейщицу самолично, для чего и потребовалась надежнейшая аппаратура, поновее, если возможно. Вникнув в желание клиента, приказчик расцвел, как маков цвет. - О-о, в этом магазине любой и каждый всегда найдет требуемое. Вот, к примеру, зашел как-то днями флигель-адъютант Государя (приуготовлялись к приезду, что ли?) и увидел новейший "Кодак". Изумился - у Государя-то только прошлогодний. Я говорю: господин полковник, купите этот! Так здорово снимает! А пленка! никакой магниевой вспышки не требуется! Дин-единиц такое умопомрачительное количество, что хоть в звездную ночь снимай - а видно, будто днем! Наслушавшись сказочных историй и повертев в руках и вправду симпатичный аппарат с широкой пленкой ("Тут ведь понять надобно, что увеличивать не потребуется"!- приказчик исходил восторгом), Евгений Анатольевич прикупил увесистый штатив и набор ванночек для проявляюще-закрепляющих материалов. - Вы человек понимающий... - уважительно цокал языком продавец. Иному и в неделю не вдолбишь - ходит каждый день, будто на лекцию, а все равно процесса не понимает! Не каждому даден прогресс! И осчастливленный Евдокимов отправился оборудовать помещение для предстоящего действа... Любимой дома не оказалось, понял, что покорно исполняет предписанное. Для пункта наблюдения выбрал кладовку: дверь ведет прямо в спальню, если провертеть дырочку- как раз напротив кровати и выйдет. Пожалел, что по природной своей деликатности и скромности (полагал себя застенчивым и стыдливым) не оговорил с Катей место. "Ничего, сама догадается... - отверстие получалось трудно - не запасся инструментом, пришлось воспользоваться обыкновенным кухонным ножом, все же мало технических знаний (посетовал), а так бы... горы своротил! - К тому же трудно предположить, что пожилой уже и семейный жандарм (они все без исключения семейные!) пожелает заняться утехами в непривычной и непристойной обстановке - в столовой, как некогда я сам..." - залился краской, тут же порезал палец, но - ничего, дыра в двери получилась славная. Прикрепив "Кодак" на штатив и тщательно зарядив его катушкой с пленкой (операцию проделал под кроватью, в полной темноте, как научил приказчик), установил сооружение против дыры и осторожно подошел к окну - никак нельзя было пропустить возвращение Катерины и жандарма. Всякие мысли роились в голове. Вспомнилась застенчивая и беспомощная улыбка Бейлиса, черные, навыкате, глаза детишек. Ничего гадкого или поганого в этих глазах не было - поймав себя на этой оценке, Евдокимов произнес вслух: "Или мне достались и в самом деле не евреи, а тюрки то есть, или... Врут, что ли?" ах, как не хотелось верить в ложь, предвзятость, предубеждение. Не на пустом же месте родилась ненависть к ним, неприятие? Евдокимов (надо же было чем-нибудь заняться во время ожидания) начал конструировать обоснование. Вероятно, все дело в том, - думал, - что нашелся среди евреев один или два, кои где-то и когда-то обманули кого-то. Вот и прилип ярлычок ко всем! Но тогда почему он не прилипает к нам, русским? Уж мы умеем обманывать и изворачиваться - кто угодно позавидует! Ан, нет: никто не скажет, что с русскими дела иметь нельзя. А об евреях - говорят повсеместно. Почему? Пот выступил на лбу у Ев гения Анатольевича и подмышки вспотели - напряженная работа мысли сказалась мгновенно. Но истину нащупал... Они поначалу жили все вместе и совершенно отдельно от других. Обособленно. Манеры и обычаи - не такие, не похожие. Религия - в ум не взять. Они ни с кем не общались и с ними никто. А потом... - напрягался, вспоминая древнюю историю. - Потом их царства развалились одно за другим, и главная религиозная опора - храм Соломона - разрушился. Ачего стоит народ, у которого нет храма? Значит, и от их Бога ничего не осталось! И вот они разбрелись по свету. Но обычаям своим не изменили. И среди народов - там, где жили, казались, как заметил великий поэт, - "девочкой чужой". И их не поняли. Но ведь тех, кого не понимают, - боятся? К тому же и имя их: "еврей"... Оно означает (это воспоминание стоило Евдокимову не просто пота, но почти обморока) "человек с другого берега". Господи, зачем нам, живущим на этом берегу, - люди с другого берега? Разговаривающие не по-русски, а непонятно как? И не по-немецки, а на немыслимом жаргоне с умалишенным названием? "Идиш"? Это что такое? Это откуда такое взялось? И что можно понять, когда человек с заросшими до плеч висками, в дурацкой тюбетейке клопиного размера на затылке говорит тебе нечто вроде: "Ви таки уже имели гешефт? Таки нету? Сидайте у столу бекицер и станет азохенвей!" ...Но глаза Эстер и ее детей свидетельствовали: не жаждут в семье Бейлиса христианской крови. А может быть, привычно-умело скрывали свои изуверские желания? Вспыхнули уши, и Евгений Анатольевич понял, что ему стыдно. "Таки правы были "союзнички"... - загрустил.- Ожидовился я, вот и все!" В этот момент заржала лошадь, и звякнул ключ в замке, голосок Кати, звенящий и радостный, переплетался с густым протодьяконским басом особи мужского пола. "Да никак она все исполнила... - Евдокимов готов был свалиться в обморок. Вот это да..." Теперь, когда все соделалось, стало явью, почувствовал, что не желает, чтобы Катя упала в объятия "этого животного" (еще никого не видел, но уже обиделся, дурной знак...), и совсем уж не желает все это снимать. Они уже входили в столовую, Катя напористо щебетала ("Хоть бы вспомнила, дрянь, что я здесь!" - обиженно морщился), гость молчал и только хмыкал, словно в горле у него застряла утренняя кость от курицы. Евдокимов едва успел убраться в кладовку, а Катерина с веселым лицом уже заглядывала в спальню: - Ананий Филиппович, расположимся здесь, - ворковала, - вы только взгляните - какая кровать! Ананий Филиппович вставил в проем двери квадратное лицо с усами от косяка до косяка и разочарованно вздохнул: - Ну-у, барышня... Шутить изволите? Такое, значит, ложе мы имеем в лучшем виде у себя в дому, и Матрена Мартыновна остаются завсегда довольны... Только притрите к носу, зачем? Мы как бы и встрелись ("Встретились... - сообразил Евдокимов. - Вот ведь мудак...") с тайной надёжей - принять как бы всевозможные позы, о которых естественный мужчина и природная женщина спят с детства... - Грезят? - поправила Катя. Он радостно согласился: - Грамоты все ж совсем не хватает... - и, сопя, облапил. - Мы, значит, только сымем одёжу здеся, а дела делать двинем в столовую, тамо как бы кресла, ковер и стена... - А стена тебе, Ананий, для чего? - раздевалась бойко (Евгений Анатольевич снова обиделся и даже покрылся краской). - Стена? - переспросил, сбрасывая брюки и рубаху с такой скоростью, что у Евдокимова заломило в глазах.- Чтобы опереться, значит... - А я такого способа еще не знаю? - щебетала Катя, охорашиваясь перед зеркалом и показывая в дверь кладовки длинный язык ("Знает, стерва, что я здесь!" - задохнулся Евдокимов). - На то и я, чтобы научить! - радостно сообщил жандарм, смачно почесывая волосатую грудь. - Ступай сюдою и приступим! Оба вывалились в столовую, сразу же послышались такие звуки, о которых Евдокимов и предположить не мог и которые повергли его в шок. "Как?! думал, лихорадочно свинчивая фотоаппарат со штатива. - Она, объяснившись мне в чувствах, смеет так... исторгать из себя? Из естества своего? О каких взаимоотношениях с такой дрянью может идти речь?" Но речь шла, увы, и сердце болело все сильнее. Даже в паршивых романах не приходилось читать о таком (в хороших подобные ситуации как бы изначально исключались). Наконец, винт поддался, "Кодак" оказался в руках, и Евдокимов на цыпочках приблизился к дверям столовой. То, что увидел глазами, ни в какое сравнение не шло со звуковым сопровождением; где-то глубоко (или сбоку, вне тела, черт его разберет) мелькнуло печальное предположение: "Мне бы так..." И мгновенно пропало, не до предположений было... Евгений Анатольевич оказался во власти зависти, ревности, негодования и даже отчаяния: "Что делать, делать что? - стучало в затылке. - Ее надобно немедленно спасти, этот разъяренный бык просто изуродует, уничтожит ее хрупкое тело!" Решение пришло помимо воли и сознания: выставив фотоаппарат в дверь, начал нажимать затвор, приговаривая: "Так... А вот еще и так... И еще..." Но увлекшийся жандарм не слышал ничего. И тогда подошел вплотную и что было сил ударил его "Кодаком" по голове... Ах, как просто иногда разрешаются самые сложные проблемы, и самые великие замыслы осуществляются без труда. Едва придя в себя после удара и произнеся: "Уфф!", Ананий взглянул вполне осмысленно и сказал грустно: - Чего лупил-то? Будто слов нет, так, мол, и так... Я разве дурак какой? Евгений Анатольевич, правда, еще переживал невольную измену Кати саднило сердце, и голова побаливала, но искренние слова жандарма воспринял радостно: победа, как ни крути... Договорились, что завтра ввечеру (заступал на суточное дежурство в шесть часов пополудни) впустит Евдокимова и Катю в узилище и посторожит, чтобы не вызнало начальство. - А если кто из Охранного или ГЖУ приезжает - тебя уведомляют? спросил Евдокимов. - Так точно! - поднес ладонь к уху. - Завсегда-с! Телефонируют-с. "Сюрпризов не должно случиться..." - подумал Евгений Анатольевич. Однако произнес вслух: - Ты, надеюсь, понимаешь, что все твои художества с Катериной мгновенно станут известны... - Это мы понимаем... - покрутил усы, заворачивая тонкие кончики к ушам, - только какие "художества", ваше высокородие? Мы как бы ведра наливали, а полы мыть и не начинали вовсе! Вы не сомневайтесь: пущу вас в лучшем виде, и выпущу, и остерегу-с! На том и распрощались до вечера следующего дня. Когда жандарм удалился, громыхая сапогами, спросил: - Что скажешь, красавица? Повисла на шее, чмокая в обе щеки и вскрикивая от колючего подбородка. - Знаешь, Женя, ты изворотливый, хитрый и выгодливый, странно, почему ты - русский... Но я заметила: не безразлична я тебе... А за это женщина всю себя отдаст и не охнет! А на твой вопрос отвечу так: мне эта колода с усьми не нравится... - Объяснить можешь? - Ну, это твое дело - объяснять. Наше - почву унавоживать... Ладно, не дергай ртом. Он слишком быстро согласился, вот что я думаю. Наблюдательна была Катя и проницательна. Евгений Анатольевич думал точно так же. - А куда ему было деваться? - спросил, чтобы вызвать на разговор. Фотографии с тобой - это его смерть, разве нет? Вздохнула: - Окстись, Женя... Ну посмотрели бы там на эти фото, ну посмеялись бы... Может, кто и позавидовал... Всего-то дел... - Это вряд ли! - протянул запальчиво. - Это не поощряется! - Ты только в обморок не упади. Да. Не поощряется. Только смотря с кем... Возникло что-то новенькое, Катя, Катя, лучше не надо. И, уже догадавшись, спросил коротко: - Ты? Да? - Я. Да, - кивнула. - Я секретный агент ГЖУ. "Лютик". Я на связи у полковника Иванова. Он, ты знаешь, кто... Это знал, да и о ней догадывался, но признание прозвучало как выстрел в ухо. - И задание у тебя было? Конкретное? - А то? Ты мое задание. - А внутри? - Что... "внутри"? Не понимаю... - Что вызнать, куда направить, зачем? - частил, сбиваясь в словах. Покачала головой, сплюнула в угол и тщательно вытерла губы платком: - Об этом полковники знают... Да что ты, не понимаешь, что ли? Сначала я должна доложить, что ты спекся! А уж потом оне мне велят. К какому берегу тебя пристать. Взял ее за ухо, притянул, улыбнулся, трогая губами ее нос: - Катя... Я спекся. Так Павлу Александровичу и скажи. И выясни про берег этот... Поподробнее, ладно? Она кивнула и увлекла его в спальню, на кровать... Жандарм дежурил через сутки, и свидание состоялось вовремя. С некоторой опаской и даже внутренней дрожью вошел Евгений Анатольевич в калитку конспиративного дома - черт их разберет, товарищей по работе ("по воровскому делу" - вдруг пришло в голову). В их замыслы проникнуть сложно, возьмут да прищучат, а там можете жаловаться в Правительствующий Сенат... Но все обошлось и оказалось на удивление просто: Ананий улыбался от уха до уха и, все время держа ладонь у козырька, отворил засовы (комнаты Мищука и Зинаиды находились на втором этаже, и двери смотрелись вполне тюремными) и, проговорив: "Я вам таперича вовсе и не нужен", - удалился. - Ну... - произнес Евдокимов дрожащим голосом,- здравствуйте... Обнялись, женщины стояли у стены и плакали навзрыд. - Будет, будет... - Мищук говорил с трудом, видно было, что происходящее кажется ему сном. - Рад, Евдокимов, не скрою, так рад, как никогда в жизни не радовался... Кто эта симпатичная барышня? Пока Евгений Анатольевич повествовал, Зинаида Петровна сидела на диване рядом с Катей и нежно гладила ее по руке. - Милая, милая Катя, - шептала, - мне имя вашего друга в письме называли, и вот сбылось. Я так счастлива... - Но мы еще в тюрьме, - отвечала практичная Катя.- Выбраться надобно... - И не просто "выбраться", - подхватил Мищук (он слышал), - а размотать эту историю! Раскрыть! - А как выглядел чиновник, с которым вы встретились на Сергиевской? спросил Евдокимов. Зинаида Петровна подробно описала прихожую, комнату, в которой состоялся разговор, комплекцию, костюм и приметы "Сергея Петровича". - Не припомню... - произнес морщась, - никогда в доме на Сергиевской не имел чести быть... - И вдруг мгновенная догадка, прозрение - словно ток электрический ударил: - Но может быть, была у этого человека какая-то особая примета? Нечто такое, на что нельзя вам было не обратить внимания? - Не знаю, право... - задумалась. - Может быть, улыбка? - взглянула на Евгения Анатольевича широко раскрытыми глазами. - Он так улыбался, будто я его родственница... Нет - любимая? Он улыбался лучезарно, вот! - Странно это все, очень странно... - тихо сказал Евдокимов. Мищук... Кто он? Это все не просто так, вы понимаете? Лицо Мищука набрякло и приняло апоплексический оттенок. - Вот мерзавец... - только и проговорил. - Господи... Гадко-то как... Но - просто. Вы же знаете - наше сотрудничество с Охранной полицией безусловно. Через нас проверяют. С нашей помощью подбрасывают - да что вам объясняю... Три года назад я этого типа из "Континенталя", что на Невском, вытаскивал... Они там напились, начали бить посуду и зеркала, у кого-то из посетителей пропал бумажник с крупной суммой, ну, общая полиция тут как тут, вызвали меня, я этот проклятый бумажник в боковом кармане этого моветона и обнаружил... Правда, он лыка не вязал, ну, а когда в участке проспался, потребовал начальство, позвали меня. Он и признался, что служит в департаменте и обретается в больших верхах... Действительный статский1 оказался... Я его пожалел - в конце концов, он этот бумажник не воровал, случилось недоразумение, или подставить его кто-то пытался, у вас ведь это принято? - метнул насмешливый взгляд в сторону Евгения Анатольевича. Когда мы с Зиной познакомились, помнишь, Зина? я рассказал об этом случае как о курьезе из жизни... А в камере тюремной вспомнил и решил написать... Выходит, все это подстава ваших друзей? - Глаза сузились, зрачки исчезли, и закаменело лицо. По всему выходило так, что департамент проводил реализацию весьма серьезного замысла. Решили продолжить свое невольное участие - теперь уже вольно - и сыграть предназначенные неведомым режиссером роли до конца. Только ведь когда намерения режиссера становятся актеру не просто понятными, но прозрачно ясными, до конца, - актер вносит в роль коррективы, которые круто меняют весь ее рисунок. И кто знает, во благо ли... ...Иванов появился на следующий день утром в сопровождении рослого человека в штатском, с военной выправкой. - Кто не знаком - представляю: пристав Красовский, Николай Александрович. Имя-отчество о многом напоминает, прошу любить и жаловать. И еще: желал бы знать, что надумал господин Мищук. - Господа, - Зинаида Петровна улыбалась доброжелательно и безмятежно. - Я приглашаю всех на чашку чая. Прошу... - и двинулась первой, как бы указывая путь, хотя пресловутую "столовую" дежурный жандарм (то был не Ананий) показал за полчаса до появления гостей и помог накрыть. Спустились, сели, жандарм ловко водрузил самовар на стол и, откозыряв, удалился. Чай разливала Зинаида, важно восседая во главе. - Очень рад, очень рад... - Иванов захрустел печеньем и пригубил из чашки, держа мизинец на отлете. - Итак, друзья ли мы отныне и до гробовой доски или противостояние разорвет нашу возможную дружбу? - спросил мягко, вкрадчиво, доброжелательно. Мищук отодвинул чашку, взглянул исподлобья: - Значит, так... Экзальтацию вашу и все эти ваши штучки дурноактерские в следующий раз оставляйте в передней, вместе с пальто. Далее: выхода у меня и у Зинаиды Петровны нет никакого, вполне понятно - мы согласны. Но только до тех пор, пока ваша декларация о разработке воровского следа остается в силе. Евреями мы заниматься не станем - не верим в это... - Да ведь и Николай Александрович не верит! - радостно закричал Иванов. - Извольте, сударь, доложить о ваших взглядах! - Что ж... - смущенно начал Красовский, видно было, что присутствовать здесь ему явно не в удовольствие, а ситуация тяготит. - Верно. Но я сейчас - в отличие от глубокоуважаемого господина Мищука - на службе-с... Я обязан, а это совсем другое дело. Скажем: если фактические обстоятельства поколеблют или разрушат мое убеждение - я с рвением стану расследовать новые обстоятельства. Но пока я уверен: следы убийства Ющинского ведут в квартиру Веры Чеберяк-с... Тут слагаемые простые... За несколько дней до исчезновения Андрюши он, Женя Чеберяк, - это сын Верки, и еще два мальчика гуляли у леса. Ну, дети... Вырезали прутики, у Андрюши оказался похуже, он и говорит Жене: "Если ты мне сейчас свой прутик не отдашь - я сообщу в полицию, что у твоей матери притон и намечается "дело". Ну, господа, я надеюсь - вы понимаете: на блатном языке "дело" - это... - Мы известны, - оборвал Мищук. - Дети установлены? - Женя отрицает подобный разговор... О прутиках. Иванов переводил взгляд с одного оратора на другого, заметно было, что полковник невероятно доволен, разве что мед по усам не течет... - А два других? Они вам сообщили что-нибудь интересное? - Господа, вы понимаете - сведения носят осведомительный характер. До тех пор пока я не проверю все и не перепроверю - это мой личный секрет! Господин полковник, господин начальник Сыскной полиции - это мое право неоспоримо и не подлежит ревизии, вы знаете! - Кто спорит... - устало вздохнул Мищук. - Благодарю, что назвали "начальником", это радует, но я всего лишь арестант... Ладно. Все понимают: до тех пор пока мальчики не разговорятся - мне можно и отдохнуть. Я ведь в роли эксперта-сопереживателя выступаю, не так ли? Иванов разволновался и, нервно рассыпая слова, начал убеждать Мищука, что "все недоразумения скоро разъяснятся" и что лично он, полковник Иванов, был изначально против ареста начальника Сыскной и даже отстаивал свою точку зрения у губернатора и прокурора, но вот Кулябка... - Вы же знаете влияние Охранной полиции! - горячился. - С тех пор как мы, губернские жандармские управления, будто бы на подхвате - что мы можем и кто нас слушает? - Но во главе дела поставили вас, а не Кулябку? - понимающе усмехнулся Мищук, - и, более того, прислали сюда Евгения Анатольевича, с непонятной ролью, только не убеждайте меня, что господин Евдокимов от Суворина, слава богу, мы знакомы по Петербургу! - Да оставьте вы ерунду пороть! - сорвался Иванов.- Стыдно слушать, право! Спросите меня - тут никакого секрета! Евгений Анатольевич прислан, не отрицаю, но с единственной целью: там, в столице, взбрендило кому-то осмыслить реальные еврейские настроения в низах! Нам не верят! Нашей агентуре среди евреев доверия нет! Эта агентура, естественно, пляшет под нашу дудку и сообщает то, что мы хотим услышать! А Евдокимов должен пожить среди них, понять их и доставить в Санкт-Петербург наисвежайшие сведения об этих извечных смутьянах и революционэрах! Там, видите ли, желают даровать свободу Сиону! Я ошеломлен, растерян, я капли по утрам пью! И по вечерам-с! А вы, господин Мищук, со своими, извините, глупостями! Обидно, потому что несправедливо... Это даже по-латыни сказано, да я забыл, признаться... Он говорил так убедительно, искренне, даже слеза проступала, что Мищук задохнулся от ярости: "Вот, шулер, гвоздь забивает!1" Подумал: надобно все это непременно пересказать Евдокимову. Тот знает, о чем идет речь, но не признается, так как сам завязан на "Сергее Петровиче". Когда Зинаида говорила о своем свидании на Сергеевской - на лице Евдокимова читалось явственно: "Знаю, все знаю". ...Догадайся Мищук, что его предположение реальность, - возможно, постарался бы выудить у Иванова побольше. Догадайся, что молчание Евгения Анатольевича было вызвано одной лишь дисциплинированностью- нельзя разгласить доверенную некогда государственную тайну просто так, не подумав, - несомненно повел бы себя острее, напористее. Но - не догадался. - Господин полковник! - сказал, обезоружива юще улыбаясь. - Вам не следует нервничать и подозревать. Мы вам верим безусловно и давайте работать, господа! Распрощались почти дружески - Мищук улыбался обаятельно-наивно, некогда от этой улыбки самые закоренелые "домушники" начинали плыть и сознаваться "до пупка", раздирая рубашки и ломая ногти щелчком о зуб: "Падла буду, век свободы не видать!" Судя по всему, Иванов ушел вполне удовлетворенным и даже попросил Красовского задержаться ненадолго - для обсуждения деталей. Проводив взглядом полковника и убедившись, что тот действительно ушел - не стоит под дверьми и не подслушивает, Мищук сказал: - Вот что, Николай Александрович... Я считаю, что вам, да и нам всем надобно с Евдокимовым обсудить... Жандармское все же, охранное, так сказать, лицо... Вместе, разом, мы поумнее станем, нет? - Хорошо... - Красовский пожал плечами. - Задача чисто уголовная, как мне представляется. Но если вы видите политику... Хорошо. Я найду его, мы поговорим. Разговор состоялся в тот же день, вечером. Пристав отловил Евгения Анатольевича в гостинице "Русь". Познакомились, вглядываясь в красивое лицо Евдокимова и тревожно похрустывая пальцами под обеденной скатертью (спустились в ресторан, перекусить), Красовский колебался безудержно: годы службы приучили мгновенно распознавать собеседника, давать ему цену. Этот, с точки зрения пристава, не тянул на золото, максимум - на полтинник. "Сластолюбец, - думал, - дамский угодник, за юбку и за то, что под ней, все отдаст..." Тем не менее решил объясниться прямо. - Знаю, встречаетесь с Мищуком и Зинаидой Петровной... Отрицать не надобно, я только что от них. Вы не тревожьтесь, я известен обо всех деталях, Иванов даже вашу миссию объяснил подробно. Не знаю, что в этой псякости ищете вы, - я только истину. Так вот: они там просили, чтобы встреча состоялась общая. Как вы? - Ананий предупрежден? - Само собой. Назначили день и час вечерний, разошлись без рукопожатия. Василий Чеберяк служил на телеграфе и дежурил сутками. Служба выматывала; однажды заметил, что самая драгоценная телесная принадлежность (холил, лелеял, мыл и смазывал специальными кремами, покупая по дорогой цене в аптеке на Крещатике) день ото дня (ночь от ночи, скорее) теряет упругость и твердость и напоминает больше воздушный шарик, из которого выпустили воздух. Начались неприятности с женой, Вера требовала любви и ласки, и если последнюю еще мог оказывать, то с первой становилось все хуже и хуже... Василий - весьма застенчивый и немногословный, никогда свои неприятности с приятелями не обсуждал и оттого не мог опереться на то, на что опирается в подобных случаях определенный круг женатых мужчин: перемалывание за рюмкой водки похождений и вожделений (как правило, воображаемых) или - по очень большому секрету - обсуждение "разного рода недостатков" и "вялости" (это называлось "полшестого"). Утешение возникало как бы из ничего: если Иван Петрович "не может", а вслед за ним имеется заминка и у Григория Алексеевича, то и получается, что на миру и смерть красна. Слава богу, сей неприятный период наступил аж через двенадцать лет после сладостного медового месяца и последующего ночного счастья. Родились трое детей - мальчик и две девочки, в общем - состоялось то, ради чего существует человечество, но все же было очень обидно. Особенно тогда, когда узнал и даже воочию убедился, что жена изменяет. И с кем... Год тому, вернувшись с дежурства в неурочный час (обыкновенно задерживался с сослуживцами в ближайшей пивной), не нашел в квартире ни детей, ни жены и очень огорчился; пришлось самому разогревать борщ и расставлять посуду. За вторым (жареная картошка с куском мяса - всегда жили небогато, разносолов на столе не обреталось - жалованье не позволяло) остро захотелось огурчиков (Вера умела приготовлять, выходили наособицу остренькие, с чесноком и перцем, горело нёбо, но так хорошо, так благодатно было от этой изощренности), оставил второе недоеденным и отправился в сарай- там выкопали некогда погреб и держали всякую снедь... Когда же вошел туда и увидел открытый люк, - засосало под ложечкой и тошнотный ком подкатил к горлу. Хотел уйти, но любопытство пересилило - заглянул осторожно. То, что увидел, повергло в обморочное и даже хуже того состояние: Вера стояла в неудобной позе у стены, опираясь руками, увы, прямо на земляной пол (у нее такие нежные ручки, ладошки - как бархат, как это можно...), юбка топорщилась где-то на голове, закрывая совсем, сзади пристроился волосатый, совершенно голый приказчик кирпичного завода еврейской больницы, сосед, чтобы его разорвало, Мендель, и, охая, ахая, вскрикивая и подвывая, совершал то, что так любил совершать со своей пухляшечкой сам Василий... (Это она, сука, его и научила... Не сохранила в глубокой тайне то, чему научилась сама в первую брачную ночь.) - Как ты можешь?! - завопил дурным голосом. - Убью! Взглянула исподлобья, сбросив юбку с головы небрежным жестом, откинула налипшие волосы со лба (вспотела, гадина!), произнесла лениво и безразлично: - Когда у мужа мозги и все остальное размякло - жена на все имеет право... А Бейлис, судорожно натягивая штаны и едва не падая, восклицал: - Василий, Василий, ты не подумай ничего такого! А что? Что тут было? Я знаю? Давай, Василий, - ты здесь не видел, ты Эстер промолчишь, а я... Я обязуюсь подбросить тебе самолучшего кирпича - сей час как раз ведем обжиг! Смотрел на них, а в горькой памяти звенела гитара: "Чеберяк-чеберяк, чеберяшечка, с голубыми ты глазами, моя душечка!" - пел ей, ведь и в самом деле были у нее такие удивительные голубые глаза... Всегда был уверен, знал: песенка эта, "Цыганская венгерка", написана после встречи знаменитого поэта с его, Василия, отцом. Такой был красавец, такой щеголь, что и означает в переводе на москальский язык "чеберяк". Ах, Вера-Верочка... Какая встреча случилась некогда на рубеже веков... Тихий вечер плыл над Лукьяновкой, и луна сияла в самом центре бездонного звездного неба, и все это - над длинным, уставленным яствами и горилкой столом во дворе Сингаевских, давних выходцев из Речи Посполитой, "шляхтицей", "паничей", и так вязко бубнил Петр, родной брат невесты, обнимая за шею и слюняво прилипая остро пахнущим ртом к уху. А Вера - не очень, конечно, юная, но оттого много больше соблазнительная, о, она, милочка попастенькая, исходила таким умопомрачительным запашком, о каком судорожно мечталось еще с дрочильного безбабного отрочества - подкрался однажды в огороде к рядкам, на которых упоительно предавались любви поповна и попов работник Гришатка. О, запах, в нем было все: простор степей, ветер, навоз и то самое, особенное, когда, принюхавшись, сразу же обнаруживаешь особь противоположного пола... Познакомились случайно: Вера пришла на телеграф "отбить" телеграмму родственникам, в Харьков, и сразу обратила внимание на чернявого телеграфиста в форме. Тот обладал усиками, тщательно расчесан ными висками и благоухал такой лавандой, что сразу поняла - он... Познакомились, договорились о встрече, в тот же вечер Василий повел в самый дорогой ресторан - "Семадени", на Крещатике. Гуляли весь вечер, до ночи, и опростали четыре "Вдовы Клико", фунт "салфеточной" и несчетно- осетрины под маринадом. Изумилась: "Откуда у тебя столько денег?" Ответил гордо: "Для избранной женщины ничего не жалко! А деньги... Скажу по совести: копил всю жизнь и вот, промотал в одночасье и тем горжусь!" Это было непривычно, невероятно и казалось сном... Свадьбу сыграли заливисто, с местечковым размахом, ресторан для единственного в жизни события (кто же не убежден, что оно и в самом деле единственное?) выбрали похуже, по деньгам; набралось человек сорок, а может, и все пятьдесят гостей - сослуживцы и холостяцкие знакомые Василия, родня и подружки Веры. Среди них особенно выделялась юная Катя Дьяконова, дочь домовладельцев (редкое среди местных брачующихся и их гостей состояние), хорошенькая, с блеском одетая девушка. Изловив ее на лестнице (ходил покурить), Василий не преминул залезть ей под платье, что по убеждению новоженца - обязаны были делать все женатые мужчины. Катя подняла визг и крик, сбежались гости, Вера с разворота въехала в ухо, долго оправдывался и объяснял, что случилась всего лишь шутка, ничего такого, подумаешь- по-отечески погладил там, где особенно гладко... Прошел год, родился первенец, Евгений, потом две дочери, и незаметно наступила житейская проза с вечными недостатками и недохватками, полным отсутствием денег подчас, горестными вздохами и размышлениями о том, что жизнь проходит потихоньку и даже явно не удалась. Все было как всегда и как у всех. Но когда становилось особенно туго - Вера исчезала на два-три часа и возвращалась веселая, с деньгами. Когда спрашивал - отвечала одно и то же: - Брата, Петра, помнишь? Он хоть и небогат, но в достатке. Брата помнил: стройный, худой, одетый с барского плеча молодой человек Петр Сингаевский на свадьбе выделялся быстрой речью, общительностью, улыбкой. Вдни обыкновенные, позже, появлялся в гостях у сестры в сопровождении еще двоих: Бориса Рудзинского - тот был постарше, поматерее и совершенно немногословен, и Ивана Латышева - с неповоротливой шеей, крутыми плечами заправского мясника и бритой головой. Иван вообще не произносил ни слова - никогда. Визиты эти нравились: по мере того как страстные ночи с любимой сменились прохладными, а потом и вовсе перешли в разряд редко-штучных, - корзинка с пивом и шампанским, которую всегда приносил с собой Петр, взбадривала, и жить становилось легче и даже веселее. Однажды на Крещатике (после дежурства направился поболтаться по магазинам, день рождения Веры был на подходе) заметил любимую, она прогуливалась около гостиницы "Европейская" - на Царской площади, и нечто нервное, почти испуганное сквозило в ее лице. Она то опиралась на зонтик, отчего ее сводящая с ума попка напружинивалась как боевой лук, то прохаживалась мелкими семенящими шажками, гордо закидывая головку назад. Едва успев подумать, что бы это значило, Василий увидел родственника и двух его присных: Рудзинского и Латышева. Те выскочили из дверей гостиницы, словно ошпаренные и, передав Вере какой-то тюк, мгновенно исчезли. "Господи...всплеснул руками Чеберяк, горестно все поняв. - Вот поносники... А Верка-то у меня - тихушка, воровка. Вот откуда денежки..." Огорчился ли? Скорее, растерялся. Вконце концов не все ли равно - откуда? Старая истина: чем их больше - тем лучше, а если жена кому не то и даст невзначай, то "рыжье"1 в дом принесет - ей и прощения просить не надобно... Но с этого дня замкнулся, помрачнел и по ночам к Верке более не приставал. Когда же в один из субботних вечеров заявилась в гости святая троица, сказал угрюмо: - Вот что, деловые... Хаза под барахло нужна? Только не лепите горбатого, что вы - паничи, дворянские отпрыски, что сидите на мели и оттого "подрабатываете". Вы - воры, я достоверно знаю. Несите добытое сюда, ноги приделаем, верх поровну. А ты, любезная, глазками не зыркай, я вас давно подозревал, а когда увидел, как вы Верке передали краденое на Царской, - и вовсе сомневаться перестал. Договорились? Поторговавшись больше для вида, Рудзинский, Сингаевский и Латышев согласились. С того дня квартира Веры Чеберяковой на Лукьяновке стала воровским притоном... Но с этого часа женушка совсем отбилась от рук и естественные отношения прекратила, грубо обозвав Василия гнусным иностранным словом: "эмпотэнт". Иногда Чеберяк страдал. Это состояние накатывало по вечерам, после возвращения домой, когда замечал отчужденные взгляды жены и безразличные детей. Старший, Женя, правда, подходил иногда и пытался приласкаться, но, получив несколько раз по шее, смирился и больше не лез. Изредка замечал Василий его вопрошающий взгляд, но что ответишь ребенку? Что он поймет? Однажды, когда совсем сделалось невтерпеж, сказал: - Жид этот, Мендель, во всем виноват. Ты пойми, сынок: когда жид у тебя, дворянина и русского человека, отнимает самое дорогое - мамочку нашу... И зарыдал надрывно. Женя ничего не понял, но словечко "жид" запомнил, благо на Лукьяновских улицах звучало оно и днем, и утром, и вечером. Потом заметила старшая девочка, Люда: брат не в себе, отец чернее ночи, мать все время кричит, срывая голос, и норовит заехать скалкой куда побольнее. Затащив брата в сарай, стала пытать - что и как - и допытала: "жид". Он отбил мамку у батяни. Усмехнулась люто: - Ты, Женька, замри до времени. Никому ни слова. Нишкни. А я придумаю, какой им учинить погром. В устах десятилетней девочки прозвучало многообещающе. Нет ничего страшнее и необратимее детской мести. Она неожиданна, мгновенна и непоправима. ...Но Мендель в жизни Веры давно уже стал прошлым. После столкновения с мужем в сарае решила: хватит. Надо быть изворотливее, умнее и напористей. Зачем ей Бейлис? Он - отработанные на пирогах дрожжи, эти дрожжи ничего уже не заквасят. Не так следует учить супруга, не так. Не то обидно, что муж застает тебя с другим, нормальным мужчиной, - пусть и с пейсами. А вот как посмотрит Васька, когда узнает (а смысл именно в том, чтобы узнал, ирод!), что переплетается евонная женушка со слепым калекой, но не просто, а в пароксизме дикой страсти! Словечко это Вера вычитала в каком-то рассказе Мамина-Сибиряка, найдя книжку на помойке во дворе, куда ее, должно быть, выкинула сиделица винной лавки Малицкая, хозяйка дома, в котором квартировали Чеберяковы на втором этаже. И, выполняя задуманное, в тот же вечер зашла к Павлу Мифле (ближнему соседу, слепому инвалиду без ноги) "на огонек" - как кокетливо объявила при входе. Бедолага обрадовался, приволок чайник, но, услышав разочарованное "а я думала...", тут же водрузил на стол бутылку "Смирновской" и хорошую закуску. - Откуда же у вас деньги? - осведомилась Вера, нанизывая на вилку кусочек излюбленной осетрины. - И водка первый сорт! - О-о, деньги... - меланхолично повел рукой Мифле. - Что деньги, сударыня... Миром правит любовь... А я, верьте на слово, будучи очень крепким мужчиной и очень способным к высокому чувству и не менее высокому действу - вот, пропадаю, пропадаю и совсем пропаду, если, конечно, не найдется доброй души... - Она уже нашлась... - всхлипнула Вера, резво усаживаясь на колени хозяина. - Я та самая девочка, из ваших грез! - и впилась ему в губы ошеломляюще жарким поцелуем. - О-о... О-о... - стонал Мифле. - Мои немецкие родители учили меня, что эти... это... Оно должно быть невидно, незримо, тихо и вскользь, дабы не потревожить общественное мнение... - Да? - спрыгнула, подлетела к окну, распахнула: - Господа! Господа! Это я! Я в дому у Пашеньки! Мы любим друг друга, а на подлого Ваську мне решительно наплевать! Смелая была женщина, Вера Чеберякова... На следующее (после встречи с Мищуком в особняке Охранной полиции) утро, позавтракав вто ропях, Красовский отправился на соседний с Большой Житомирской Киевский проулок - там, неподалеку от Духовной семинарии, нанимал он за казенный счет квартиру - для встречи с осведомителями, а когда возникала нужда - и для маскарадного переодевания. Обладая недюжинным актерским даром, Красовский являлся в общество босяков, побирушек, мелкого и среднего ворья, а также и записных фармазонов в доску своим и всегда именно в той одежде, какая принималась и поощрялась, была в обычае данной преступной группы или сообщества. Для этого у Николая Александровича существовал целый гардероб: блузы, пиджаки, сюртуки, рубашки, панталоны и обувь всевозможнейшая. В глубинах преступного мира пристав Красовский был известен отнюдь не как трудник Сыскной, а как "вор в законе Сытый", фармазон (мошенник) Спитой и много еще как. Самое удивительное состояло в том, что, обладая нормальной семьей и детьми, квартирой в центре Киева, кругом знакомых, - Николай Александрович ни разу не влип, не попался с поличным - особенно ворам, не засветился и не был "срисован" преступниками. Он и сам плохо понимал, как это ему удавалось столько лет подряд... Зайдя в квартиру и убедившись, что вокруг (квартира размещалась в одноэтажном кирпичном домике посередине голого поля, что было особенно удобно для наблюдения) никто не шастает - переоделся под франтоватого "щипача" карманного вора на рынках и по трамваям, загримировался деликатно (грим держал французский) и отправился на промысел. Что и как станет делать, пока не знал - это зависело от случая, удачной встречи и еще от тысячи разных причин, о которых распространяться можно долго, но которые так редки в сыскном деле. Удача - она царица розыска (о мозгах, тренированных и образованных, что и говорить - Красовский таковыми обладал в избытке!), но одно пристав знал твердо: эта самая удача не приходит к кому попало. Она девушка капризная и любит терпеливых и настойчивых. Вернувшись в проулок, Красовский кликнул извозчика и распорядился ехать на Контрактовую площадь, на Подол. Там, среди будок, палаток, прилавков и торговых домиков решил погулять в толпе, прислушаться к разговорам, выудить полезную информацию. Ехали быстро, молодой извозчик с певучим говором - недавний сельчанин, наверное, косился неодобрительно через плечо: - Не мое дело, только вы, я так располагаю, чистить станете? - А тебе жалко? - Да не-е... Раззява должен быть наказан, да ведь вы, поди, у любого подметки срежете? Красовский ухмыльнулся: так всегда бывало. Его все принимали за своего. Особый дар... Контрактовая встретила круговертью, шумом и гамом,- два чиновника выбирали стулья с плетеными спинками, один сел для пробы и провалился, после чего оба бросились колотить торговца-обманщика. Началась свалка, заверещали полицейские свистки - это Николаю Александровичу было совсем неинтересно, и, успев заметить, как по лицу одного из покупателей растекается красная жижа, поспешил ретироваться в пивную, она как раз зазывала красочной вывеской с другой стороны площади. Здесь тоже было много завсегдатаев, дух стоял убойный: не то заведение, не то новомодный туалет на Царской. Найдя свободное место за столиком, велел подскочившему половому "пару" и вежливо приподнял котелок, здороваясь с прежде сидящим. То был молодой человек приятной наружности, модно и добротно одетый, на безукоризненно открахмаленной рубашке чернел галстук-бабочка. - Хорошее ли нынче пиво? - спросил, улыбаясь. Молодой поставил кружку и тоже приподнял котелок: - Махалин, Сережа, студент консерватории, готовлюсь к оперной карьере. Меня господин Собинов прослушивал, отозвался... Пиво же - диурез, если изволите понимать, рыба - и того хуже. В это время половой поставил, не расплескав (хотя и со всего маху) пару перед носом Николая Александровича, тот пригубил и поморщился: - Однако - вторичное, вы правы. Кондуев, человек вольной профессии. - Это я сразу понял, - тонко улыбнулся Сережа. - Отдыхаете? - Нет, у меня задача. И объяснил, что, являясь очень дальним родственником убиенного мальчика Ющинского ("Я ведь в Санкт-Петербурге проживаю, на Николаевской набережной", - соврал, не моргнув), почел долгом незамедлительно прибыть для личного расследования. - А я думал - вы просто вор... - с детской улыбкой заметил Сережа. Красовский набычился: - Такой же, как вы - оперный певец! Махалин встал, изящно сложил руки на груди и запел: - "В томленьи ночи лу-унной тебя я увидал..." Шум смолк, ошеломленные соседи сгрудились за спиною певца и слушали затаив дыхание. Голос и в самом деле напоминал незабвенный, собиновский... Когда ария закончилась и отгромыхали крики и аплодисменты, Красовский с чувством облобызал нового знакомого: - Ты - гений и, как всякий гений, обязан посочувствовать. Я так люблю свою сестру Наташу... Плачет, бедная, денно и нощно, головой об стенку бьется, штукатурка сыплется... Не знаю, как и помочь. Вышли на площадь. Махалин предложил пройти к Днепру и там, в спокойной обстановке, все обсудить. Стало тревожно, чутье подсказывало, что с какого-то мига они с Сережей поменялись местами: теперь вроде бы Махалин ведет какую-то игру; но эти сомнения Красовский отогнал: "Подумаешь, певун, сопляк, тоже мне...- подумал пренебрежительно. - Кто он такой, в конце концов?" В том месте Набережно-Крещатицкой улицы, куда вышли с Подола, река разветвлялась на несколько рукавов и являла удивительное зрелище полнокровной водной жизни: корабли с парусами (скорее, обыкновенные барки, но Красовскому это место очень нравилось), лодки и баржи с грузами, дымки и гудки, эхом разносящиеся над водой, - это так успокаивающе было, так славно... - Это похоже на Венецию, - заметил Махалин. - Вы бывали в Венеции? - Не пришлось, - сознался Николай Александрович.- Но этой осенью непременно поеду. Вы рекомендуете? - Несомненно, несомненно! - закричал Махалин и, не изменяя голоса и манеры, сказал: - Вы, я думаю, сомневаетесь, что родственника вашего евреи убили? Красовский схватил певца за руку: - Что же вы так кричите? Дело интимное, тише, ради бога! И Махалин рассказал, что знаком с уголовно-политическим каторжником Караевым Амзором: - Сидели вместе в предвариловке - он за экспроприацию, а я - за распространение листовок РСДРП(б) (потупив очи, сообщил). Я поддерживаю с ним отношения, и Караев этот из "принсипа" (так и произнес) желает раскрыть дело. А почему? Все заключается в том, что, как идейный революционер-экспроприатор, Амзор считает, что все люди братья, что наций нет, а есть только классы ("А что это такое?" - с ужасом на лице осведомился "Кандуев" и получил ответ, что "классы - это большие группы людей, различающиеся по их месту в общественном производстве"), а правительство разжигает антиеврейские настроения, поскольку дни его сочтены; на самом же деле виновны воры ("Вы уж извините..." - снова потупился). Далее из рассказа консерваторского студента следовало, что Караев высокий профессионал своего дела, ход к ворам с Лукьяновки (убийство совершили именно там) найдет всенепременно и этим своим разоблачением заслужит признательность всего мирового пролетариата. "Немножко сумасшедший... - подумал Красовский, заканчивая разговор. - Ну, да кто только не встречается в нашем ремесле..." - Слышь... - сказал, подмигивая. - А ведь консерватории в Киеве пока нет? А? Махалин не растерялся: - Не ловите. Училище есть, и уже принято решение о преобразовании его именно в консерваторию. Получше Московской и столичной станет... Договорившись о встрече с Караевым в ближайшие дни, расстались дружески... А на душе скребли кошки. И когда возвращался на конспиративную, и когда проверялся - нет ли слежки. Никто не сопровождал, казалось- все прошло гладко и в нужном ключе, а кошки скребли... Разгримировываясь и переодеваясь, ловил себя Николай Александрович на самых дурных мыслях: Махалин - не просто так. Махалин - подстава. "Союзников" ли, правых, правительства - это еще предстоит разгадать, но - подстава. Конечно, сколько ни анализировал прошедшие три часа - ничего тревожного не находил. Вышел в лучшем виде, никого не заметил. Пришел на Контрактовую - и там никого. И в пивной все происходило естественно - если бы была наружка, слежка чья-то - ему ли не "срисовать"? Ну, допустим, что после выхода из особняка Охра ны взяли его в е...стос. Повели. Установили все, что хотели, в том числе и конспиративную. Тогда, конечно, могли и проследить и, ожидая, что он, сыскарь, а не филер или охранник, зайдет именно в пивную - заранее, за минуты считанные подставили своего, совсем неглупого "сотрудника". Так оно. И все равно: дело сделано и надобно идти до конца. А там видно будет. Упрям был Николай Александрович Красовский. Встреча с Караевым произошла днем, в пустынном месте Царского сада, на обрывистом берегу Днепра. Видно отсюда было так далеко, что казалось - вот он, Чернигов; а сколько верст на самом-то деле... - Хороший вид... - Караев был лет тридцати на вид, с узким, длинным лицом и иссиня-черными, прямыми волосами. Серые глаза смотрели внимательно, но доброжелательно, с некоторой долей хитрецы или насмешки- за недостатком времени Красовский не уловил. - Ладно. Давно чалился? - Год тому, в Орловском централе пыхтел, - отозвался Красовский. Освободился вот, живу. А ты? - Не обо мне речь, - отозвался Караев. - Ладно. Мне все равно - урка ты или "гвоздь забиваешь", главное в другом: я бандит, матерой, с Сингаевским - его кличка "Плис" - сидел в здешней тюряге, знаком с ним и их компанией. Там еще несколько безжалостных... Так вот: я разговаривал после того, как мальчика убитого нашли - с Плисом. Он мне четко сказал: "Наше дело". Так что если ты желаешь с ними посчитаться - вали на Лукьяновку, там евонная сеструха живет, Верка, у нее притон. Дело замыстырили у нее. Умно влезешь - все концы найдешь. - Мне Сережа сказал, что ты - идейный. Это так? Караев бросил на Махалина мимолетный взгляд. - Правда. Я служу партии. Есть такая партия, которой я служу, понимаешь? Деньги нужны, оружие, то-се... Ты думаешь, партия чистыми руками к власти идет? Забудь... - рассмеялся. - Когда-то кто-то сказал: "Цель оправдывает средства". И еще: "В борьбе обретешь ты право свое". Человек всего добивается сам. Человек - это звучит гордо. Красовский насмешливо прищурился: - Звук - великое дело... А ты, значит, эсер... - Я член партии, о которой заговорят в самое ближайшее время. Что эсеры... Навоз истории. Тебя ведь интересует, зачем я пошел на откровенность? Помогаю зачем? - И, не дождавшись ответа, продолжал: - В нашей партии много евреев. Да и все честные люди понимают: евреи не могли убить мальчика. Это других рук дело... Расстались, пожав друг другу руки, с улыбкой. Но кошки на душе Красовского заскребли так отчаянно, что захотелось вдруг содрать рубашку и в кровь расчесать грудь. Публично, без стыда. - Что-то здесь не так... - сказал себе под нос. - Что-то совсем не так... Только вот - что? Вызвездило, над городом опрокинулась огромная чаша, наполненная мерцающим, нездешним светом. Тайна, неведомая и непонятная... - Знаете, - Катя запрокинула голову, - когда я смотрю на небо, я думаю, что звезды говорят нам об ином мироздании. В нем - свет, а у нас тьма. Евгений Анатольевич взглянул удивленно: иногда Катя поражала его так сильно, что языка лишался. Господи, да кто она, откуда такие мысли? Но не спросил, а только пожал плечами. - Катя... Давно хотел спросить... Ты тогда, около ресторана, ты ведь не случайно меня догнала? Смутилась, опустила голову. - Я ведь тебе призналась, Женя. Я секретный сотрудник Охраны. Улыбнулся. - Двурушник, да? - Зачем такое обидное слово? - Но ведь ты мне "призналась", а делать этого ни в коем случае не должна была, не так ли? Она заплакала. - Да ведь я тебя люблю! А любовь - она всего превыше! Шли рядом, Евдокимов молчал, Катя потянула за рукав. - Скажи что-нибудь, я боюсь... - Ко-ого? - протянул насмешливо. - Их, они всесильны. Тебя - ты непонятен. Женя, Женечка, не покидай меня, милый, любимый! - повисла на шее, слезы заливают лицо, душат. - У меня... У меня... дамские дела задерживаются, а если что?! - смотрела, не отрывая глаз, Евдокимов с кривой усмешкой снял ее руки. - От кого? Широко раскрытые глаза, ужас ширился и расплывался в зрачках. - Что... от кого? - Ребенок - от кого? - спросил сквозь зубы. - Ты, девочка, не на того напала! Я тебе не лох с Крещатика, я тебе не эсер, которым тебя начальство подставляет! Ты эти речи, надежды эти - оставь! Что-то клокотало в горле у Евгения Анатольевича, он скорее булькал, нежели говорил. Катя отвернулась, замолчала и до самого особняка не произнесла ни слова. Впустил Ананий, на его по-детски пухлом лице светилась радостная улыбка, отчего оно - круглое, как полная луна, - казалось еще круглее. - Вси давно собралися, ждут, вы подымайтесь, а я покамест самоварчик сооружу! Я когда вас обоих вижу- такая радость в серьдце бушует. - Не нагрянут? - Оне и так весь день - сменщик сказывал - гоняли наших гостей болезных и вдоль и поперек-с! Не-е, не пожалуют, здесь правило есть: сначала телефонируют, потом - заезд, так-то вот... "Ну, это он, пожалуй, и прав... - сообразил Евдокимов. - И каких только чудовищных и наиглупейших инструкций не наплодил департамент за полвека! Скажем, запрещено офицерам работать с секретной агентурой - за редким исключением. А почему? Агентура - материя тонкая, а господа офицеры чуть что - больше в морду норовят..." В столовой уже ожидали. Мищук сидел рядом с Зинаидой Петровной, нежно сжимая ее руку, Красовский нервно выхаживал у окна. Женщины радостно бросились друг другу в объятия, мужчины поздоровались сдержанно; Евдокимов сразу заметил: что-то не так. - Николай Александрович не в себе... - с усмешкой заметил Мищук. - Нам сказывать отказался. Я так думаю - надобен просвещенный жандармский ум... - Да, господа, - улыбнулся Евдокимов, - осел останется ослом, хотя осыпь его звездами, жандарм - жандармом. Евгений Францевич, не я источник бед - ваших и любезной Зинаиды Петровны. - Господь с вами! - вскинулась Зинаида. - Вы спаситель наш! Красовский сел за стол и, положив на скатерть сомкнутые кулаки, начал рассказывать о знакомстве с "консерваторским студентом" Махалиным Сережей. Язык у пристава был красочный, образный, особенно с большим удовольствием живописал Николай Александрович расцвеченную физиономию чиновника, сломанные стулья. - Я бы и захохотал от души, - пояснил. - Да уж не до того было. Выслушав подробности, Евгений Анатольевич глубоко вздохнул: - Первое. Драка по поводу стульев - отвлекающий спектакль. Они шли за вами по пятам и просто не успевали посадить своего человека точно по вашему курсу. Либо человек опаздывал. Вы говорите - у чиновника по лицу кровавая каша потекла? Красовский кивнул. - Еще раз смотрю мысленно - так и есть. - А много вы случаев знаете, чтобы от удара кулаком так "текло"? Евдокимов насмешливо щурился. - Или ударили ломиком, ножом? - Нет-нет, кулаком... - ошеломленно покачал головой Красовский. Господи, какой же я дурак... Такой простой трюк - и не понял! - зло ткнул себя в ухо и замотал головой, мыча от огорчения. - Это значит, - вдохновенно подхватил Евдокимов,- что они работали свою комбинацию! Они подставляли вам своего агента, вот и все! - Женя... - Катя смотрела ошеломленно, враз позабыв все обиды. - Какой ты невероятно умный... Мищук встал. - Господа, вы понимаете: нас всех желают сделать актерами в пиеске, написанной драматургом Охраны! - Или в осмыслении событий, уже свершившихся, - покачал головой Евгений Анатольевич. - Что будем делать, господа? - Господа, - Зинаида Петровна нервно стиснула пальцы, - мы плывем по течению, нас всех сунули в речку, и мы плывем, мы делаем то, что им надобно, господа! - Ну, слава богу! - хмыкнул Красовский. - Теперь среди нас два человека из департамента: трудник и сотрудник, нам помогут, не так ли? Катя обиженно фыркнула: - Вы, Николай Александрович, человек прямолинейный и грубый! Хорошо. Я уйду. Господин Евдокимов уйдет. Вон, Ананий... Минуточку, он кажется самовар несет... Вошел Ананий с самоваром, пыхтящим на подно се, радостно пригласил "попить чайку" с широкой улыбкой удалился. - Нам еще дров наколоть, а за телефон не беспокойтесь, я его со двора услышу! - Представьте, и Ананий перестанет помогать? С кем останетесь? Что станете делать? - напористо продолжала Катя. - Господа, мы должны быть вместе, мы должны забыть обиды и подозрения, мы должны исповедаться. Пусть каждый откроет душу товарищам... - Мерзейшее словцо... - заметил Евдокимов. - Когда при мне упоминают "товарища министра внутренних дел", как бы заместителя - меня откровенно тошнит! - Хорошо, - согласилась Катя. - Друзья. Я считаю вас всех друзьями. Я начну с себя. Слушайте мою исповедь... Отец Кати Дьяконовой был офицером, добровольцем отправился на Русско-японскую и там сгинул навсегда. "Пропал без вести" - так сообщило воинское начальство. Жить на мизерную пенсию матери невозможно было, и Катя, как и многие в ее положении, двинулась на панель. Успех имела ошеломляющий - тоненькая, юная, стройная, со всеми женскими прелестями, коих хватило бы еще на пятерых, - завлекала клиентов, не делая никаких усилий. Вскоре заработки (до ста рублей в день доходило) позволили снять уютненькую квартирку на Дорогожицкой; место понравилось - храм был рядом; согрешишь - и покаешься, так, право, хорошо! Матери помогала вплоть до ее смерти в 1910 году. Оставшись одна, решила, что выбранное ремесло единственно возможное и даже приятное, процветала, и все продолжалось до тех пор, пока однажды не влипла в историю. Как-то вечером подцепила на Крещатике клиента - хлыщеватого господина с пугливо бегающими глазами, дерзко назвала цену: "100 рублей, за меньше никак нельзя-с", господин вздохнул и сразу согласился (отказов Катя не знала, даже неблизкий путь на Лукьяновку в сопоставлении с ее фигуркой всегда заставлял принять единственно возможное решение). Пошли в ресторан, самый лучший, на Крещатике же, "Паризьен"; господин заказал роскошный ужин с шампанским и, нервно ухмыльнувшись, сообщил, что "нужда заставляет отлучиться на некоторое время". Кате хотелось спросить - что еще за "нужда" такая, и тогда он, будто угадывая ее мысли, проговорил, скабрезно улыбаясь: "А какая нужда может быть у мужчины? Прощенья просим, терпежу нет!" Это была немыслимая, невозможная грубость; решила влепить пощечину, но господин исчез так быстро, да еще сюртук на спинке кресла оставил, что Катя от растерянности и обиды не успела рта раскрыть. Злость поднималась удушливой волной: как он (этот бог знает кто!) посмел? Ладно, пусть только явится, получит все, что заслужил. Но господин появился не один, его сопровождал некто в цивильном и двое полицейских унтеров с каменными лицами. "Вот, эта женщина, господа, я ее нанял на Крещатике, привел сюда, она усмотрела в моих руках бумажник, когда я расплачивался за ужин с официантом, попросила взглянуть - мол, очень забавной работы (он и в самом деле китайский, невероятно красивый...)" Катя в этом месте яростно оборвала: "Какой к чертовой матери расчет, мы еще ничего и не ели и не пили, позовите официанта!", явился официант и с дубовым лицом, немигающим взглядом предъявил оплаченный счет за еду, которую Катя и в глаза не видела. "А вы говорите... - укоризненно покачал головой цивильный. - Мы вас задерживаем, поехали!" Но на улице цивильный и оба полицейских исчезли мгновенно, будто их никогда и не было; Катя оказалась перед экипажем с закрытым верхом, оттуда кто-то позвал, пришлось сесть, то был мужчина лет сорока пяти, с усами, в штатском. Приподняв котелок, представился: "Иванов-Петров-Сидоров. Я из жандармского. Вы, мадемуазель, опростоволосились, мы едем к вам домой". "Зачем?" - спросила испуганно, он очень серьезно ответил: "И по поводу вашей профессии - тоже. Я давно за вами присматриваю". Поняла все: заманили, обвинили, теперь заставят на себя работать. Встречаться - с кем укажут, вытворять с подставленными клиентами, что велено, и рисковать жизнью. Иванов-Петров-Сидоров будто подслушал: "Так ведь ради чего? Все гонорары при вас. Второе: от нас - за помощь и содействие пойдет еще пятьсот рублей каждый месяц, не мало, замечу. Я, к примеру, получаю четыреста". Когда приехали в дом, Павел Александрович (так звали жандарма) потребовал "объявить все искусство по полной программе". Что ж... пришлось удовлетворить, это продолжалось до утра. И множество раз повторялось потом... - Я его убью! - не выдержал Евгений Анатольевич. - Слишком многих придется... - вздохнула Катя. - Что в промежутке до вас было - я опущу, сами знаете, для чего требуется женщина вроде меня. Но вот в канун исчезновения мальчика Ющинского полковник Иванов велел, чтобы я незамедлительно вошла в доверие к Верке Чеберяковой. Предлог, ввод, простой был: она - модистка, я живу неподалеку; купила материю на платье, мол, требуется модно раскроить и сшить. Я пошла... Ну, познакомились, она, я вам скажу, нервная, но душевная женщина, я это сразу поняла, а все нервы ее они на почве дурной жизни с Василием, мужем, который спился и перестал быть мужчиной. Платье она мне сшила, я ей заплатила как в лучшем ателье платят (денежки ивановские были, так что и не жалко), ну, и стала бывать у нее запросто... Какие случались застолья! На скатерти (пусть рваной и не слишком чистой) - все, чего душа пожелает! Вина заморские, преимущественно - французские, икра всякая, балык, белуга и осетрина, спаржа, раки - одним словом, чудо, а не стол! Приходили только родные и друзья: Петя Сингаевский, брат; его сотоварищи Ваня Латышев, Боря Рудзинский - он себя еще "Плисом" называл; женщины разные, девицы, сидели, веселились, романсы под гитару исполняли; иногда мужчины дарили дамам красивые вещи: кольца, браслеты, одежду и обувь. "Это у нас плохо уходит... - объяснял в таких случаях Сингаевский. - Чем в таз, лучше в нас!" Хохотал так, что падал со стула и утягивал за собой скатерть с яствами. Вера, конечно, сердилась, но скоро мягчала и улыбалась вновь: любимый братец, единственный... И одеты все мужчины были с иголочки, по-дворянски, уверенно и со вкусом. Иногда заходил городовой - выпить рюмочку, "поздравить", когда кланялся и благодарил: "Наши паничи люди знатные, никого не обидят, дай вам всем Бог здоровья!" - Кто же они? - спросил Мищук. - Все воры, - отвечала Катя. - Иванова они не интересовали. - Тогда зачем он послал тебя в эту малину? - не выдержал Евгений Анатольевич. - Я и рассказываю. В очередную ночь инструктажа и непременных утех полковник сообщил, что имеет данные. Мол, ворье (на которое жандармам глубоко наплевать, есть для того общая и Сыскная полиция) затевает ограбление Святой Софии, древнего храма, и не просто ограбление, а желают "стырить" (Иванов употребил блатное словечко) древний образ Премудрости Божией из Николаевского придела. Стоит эта икона несметных денег, но не в этом дело. ("Катенька, душа моя, утеха моя ненаглядная! Радость!- вещал Павел Александрович. - Суть та, что политическое это выходит дело! Государь узнает - не помилует! Ссора со Священным Синодом! Со всеми ссора! И потому все разведать, разузнать и донести!" - Я известен об этом! - взвился Красовский. - Прутики это! Понимаете прутики! Не дали Андрюше прутика, которого хотел, - вот и решил отомстить! - Катя, вы рассказывайте, - предложил Мищук. - А вы, дрожайший Николай Александрович, имейте терпение! - Да ведь и так, спасибо Екатерине Ивановне, все сходится... вздохнул Красовский. - Что же вы узнали? - У Зинаиды Петровны горели глаза и щеки покрылись румянцем. - Мы закончили с полковником Ивановым (Катя потупилась) утром рано, а уже ввечеру я заявилась к Чебряковой: "Вера, ты должна срочно сделать мне фасон подвенечного платья!" Она всполошилось - мол, кто, что, а я: "Секрет пока. Но тебе скажу первой!" Потом она говорит: "Немножко не ко времени, у меня опять гуляют". Я говорю: "Зайду в другой раз". Тогда она хватает меня за руки и тащит... Сильные руки были у Веры Чебряковой. Словно речной буксир, втянула она Дьяконову в столовую - там за привычно роскошным столом пели, кричали и плакали, обнимаясь, знакомые Кати из воровского мира. Шла игра в "почту", все обменивались посланиями, сочиняя их на листках из записной книжки. - А-а! - завопил Сингаевский, вылетая навстречу.- Красавица наша заявилась! Слышь, Катерина, рассуди нас: измена поощряется? Катя зарделась. - Как бы... нет... А что? - Во, дурища... - ласково прогромыхал Латышев. - Да не мужу, а другу. Скажем, в деле? Убытки большие или жизни можно решиться, а? - Тогда - другое дело, господа! - обрадовалась Катя. - Я поднимаю свой бокал за дружбу, верность, жертвенность! - и осушила единым глотком. Ворье взвыло. Кто-то рвал на себе рубаху, кто-то лез целоваться, кто-то совал крест, требуя побрататься и обменяться тельниками в связи с этим прекрасным действом. - Тогда она... - Рудзинский повел головой в сторону гостьи, - все и решила. Так и поступим? Все согласно закивали, заговорили разом, перестали обращать внимание на Катю, и она незаметно выскользнула из комнаты. Когда оказалась в коридоре, по неизбывной женской невоспитанной привычке ("А кто меня без отца мог толком воспитать?") вернулась к дверям и отчетливо услышала: "Стал быть, байстрюку амба!" - Верьте мне! - Катя обвела присутствующих растерянным взглядом. - Я как бы и испугалась, а с другой стороны - ну амба и амба, мне-то что? "Байстрюк"? - спросила я себя. А что? Я знаю, кто такой этот "байстрюк"? Может, это воровская кликуха одного из них? Я им всем не мама, чтобы беспокоиться... А что я там была и с ними играла - вот, - и протянула листок с круглыми дырочками. - Это я Петьке написала... - "Петя Сингаевский - красивый мужчина..." - вслух прочитал Мищук. Такой же листик, господа. Такие около трупа валялись. Что это? - Для игры разодрали Веркину записную книжку... Все ошеломленно молчали, и Катя продолжала: - Когда я спустилась во двор, Вера нагнала меня... Она была не в себе, испугана, схватила за руку. - Ты не думай, это их дела, понимаешь? - Да ничего... - смущенно отозвалась Катя. - Чего ты всполошилась? - Ладно, - обрадовалась. - Ты приходи завтра ввечеру, раньше я не могу, занята, никого не будет, детей я к Сингаевским отправлю, мы с тобой фасон обрисуем, обсудим, ладно? На следующий день Дьяконова явилась точно вовремя. Вера и вправду была одна, шила наволочки. - Садись, - пригласила. - Чаю попьем, порисуем. Вечер провели дружно, рисунок платья получился хорошо, Вера причитала: - Тебя, красавицу, и так всякий возьмет, пусть и приданного у тебя нет, а уж в этом платье - и подавно! Ты в нем как императрица станешь! За болтовней и делом летел вечер, часы пробили, Катя смутилась. - Поздно... Хоть и не так далеко до дому, а страшно. Вера ласково улыбнулась. - Оставайся. Только спать будем в одной кровати - Василий нынче на дежурстве. Начали устраиваться, Кате приспичило по нужде, пришлось спуститься во двор... - Вы меня извините за такие подробности, но дело в том, что не успела я сойти вниз, как слышу голос детский: "Тетенька, а Вера Владимировна дома ли?" - "Тебе зачем?" - "Она к завтрему обещала рубашку зашить, а то домой не могу идти, отчим изобьет!" Я ему говорю: "Вот, нашел время! Не мешай, мне по делу надобно!" - "Я наверх пойду". Слышно стало, как стучат каблуки ботинок. Катя сидела в неудобной позе и бездумно наблюдала сквозь широкие щели, как угасает долгий весенний день. Темнело, слабый свет из окон едва высвечивал угол сарая, поленицу дров и выгнутую спину кошки на ней. Внезапно мелькнули какие-то тени, негромкий возглас раздался - не то вопрос, не то утверждение, голос был низкий, взволнованный, второй отозвался, и обе тени исчезли на лестнице. И стало тихо, так тихо, что Катя сразу позабыла, зачем пришл а, и, торопливо приведя одежду в порядок, решила немедленно вернуться в квартиру Чеберяковой. - Она открыла мне сразу, - Катя волновалась все больше и больше, - мне показалось, что на ней лица нет! "Случилось что?" - спрашиваю, мнется, по плечу меня гладит. "Ты, - говорит, - ступай, ложись, а я сейчас, за тобой". В спальне было темно, так темно, что темень за окном воспринималась, как брезжущий день. Ощупью добралась до широкой кровати, полог откинут был, подушки взбиты, но беспокойство нарастало и нарастало, не в силах справиться с ним - поднялась и без цели, просто так, направилась в коридор - чтобы пройти на кухню. Захотелось выпить чаю. С трудом, ушибившись и вскрикнув от боли, пробралась к дверям и уже хотела открыть их, как вдруг отчетливо услышала низкий мужской голос, он принадлежал Ивану Латышеву, вспомнила сразу. "Кажись, все теперь... - бурчал Латышев. Кончился. Мотайте его в ковер..." Снова послышались шелестящие, тяжелые звуки, будто нечто объемное и в самом деле с трудом закатывали в ковер. "До утра полежит... Ты, Верка, ничего, значит, не бойся... - это уже Сингаевский. - Я тебя в обиду не дам! Вечером мы его отнесем, куда надо, и сразу слиняем в Москву, а предварительно магазин фотографических принадлежностей колупнем, чтобы, значит, отвод вышел без задоринки!" - "Вас найдут! - не то кричала, не то шипела Вера, - дураки вы! Подумаешь, донес о "Софии"! Да вы еще и не сделали ничего!"- "Однако упредить..." Рудзинский будто ухмылялся, так уж противно звучал его голос. - И я тихо вернулась в спальню, легла, потом пришла Вера, толкнула в бок: "Подвинься", я спрашиваю: "У тебя кто-то был?" Отвечает: "Никого". "А мне показалось, что Андрюша Ющинский к тебе поднялся..." - "Это зачем?" Села на кровати, дышит мне в лицо перегаром. "Да ведь он к тебе за рубашкой, что ли? Ты зашить обещалась?" Легла: "Верно, обещала, только завтра. Ты спи. А то ты чаю опилась, начнешь бегать вниз, меня будить. Если что- ведро в коридоре..." Чувствую- спит она... Евдокимов слушал, словно ребенок сказку на ночь: приоткрылся рот, широко распахнулись глаза, выпятились губы. Да и все остальные прониклись рассказом - молчали, замерев. Толкнула тихонько: "Спишь, что ли?" Не отозвалась, и тогда осторожно слезла с кровати, босиком (не дай бог, даже самый маленький шум!), на цыпочках двинулась к дверям. Тронула, они не заскрипели, коридор, заставленный всякой дрянью, тоже миновала без происшествий, наконец, нащупала дверную ручку и надавила. Но не тут-то было... Двери оказались запертыми. И тогда, укрепившись в подозрениях (что-то случилось именно на кухне и именно с мальчиком), вернулась в спальню, ощупью нашла одежду Веры и в ней связку ключей. В дверном замке перепробовала всю связку, штук двадцать, но все же открыла. Вот деревянная ванна ("Я в ней детей купаю, еще накануне объяснила Чеберякова. - Древняя, ей лет сто..."), под пальцами - ворс ковра - развернуть этот ковер, как можно скорее развернуть! И вот руки нащупывают что-то теплое еще, что-то скользкое, мягкое... Дрожь била Зинаиду Петровну, в глазах застыли испуг и удивление. - Ужас какой... - произнесла едва слышно, Катя закивала мелко-мелко. - Я думала - щас умру! - Кто же там был, в ванной этой? - спросил Мищук. - Мальчик... - одними губами произнесла Катя. - Кто же еще... - Но вы убедились? - настаивал Красовский. - Как я могла? - Катя развела руками. - Свет не зажжешь - я даже не знаю, где она держит спички и где лампу ставит на ночь; щупать же его, тискать - не-е... Я в поту смертном стояла, как вы думаете? К тому же - она меня закричала, и я вернулась. - Понятно... - кивнул Мищук. - А я, господа, уверен, что так и есть, - с жаром сказал Красовский. Смотрите: скользко - это кровь. Мягко - это тело. Заманили и убили - ясно, как день! Воры его не стеснялись, а позже мальчишки прутики не поделили он и отомстил! - Я еще слышала... - вдруг вступила Катя. - Когда они, воры, на кухне бубнили, Рудзинский и говорит: "А чтобы нас на понт сыскари не взяли надобно его разделать. Под жидов. Нас тогда вовек не найдут!" - Вы... Это точно слышали? - Мищук заметно взволновался. - Зачем мне сочинять? - бесстрастно возразила Катя.- Я не актриса, мне популярности не надобно. - Ишь, словцо... - заметил Красовский. - Образованны вы, Екатерина Ивановна... - Господа, - решительно поднялся Мищук. - Евгений Анатольевич проводит Екатерину Ивановну, а мы, Николай Александрович, решим наши некоторые, чисто уголовные проблемы, в них господин Евдокимов нам без надобности. - Не доверяете... - покривился Евдокимов. - Мы уходим. - Оставьте. Доверяем. Но будут названы конкретные люди - из числа моей личной агентуры. - Мищук объяснял, словно ребенку. - Правило вы знаете: посторонним- ни-ни! - Я не посторонний... - обиженно сказал Евгений Анатольевич. Впрочем, вам виднее - кому верить, а кому нет. Мищук укоризненно покачал головой: - Красовский мой временный заместитель, ему я могу сказать. Воцарилось молчание. Мищук сосредоточенно постукивал ложечкой о край блюдца. Красовский курил у окна, держа папироску по-босяцки - тремя пальцами. Зинаида Петровна стояла в красном углу, у иконы Николая Угодника, тихо молилась. И долетели слова: - ...облекитесь, как избранные Божии, святые и возлюбленные, в милосердие, благость, смиренномудрие, кротость, долготерпение... Красовский покачал головой, сунул папироску в пепельницу - давил так, словно врага убивал. - Что ж, Зинаида Петровна, слова великие, да мы, грешные, несовершенны зело... То - Господь, а то - мы... Улыбнулась. - А вы слушайте сердцем: совлекшись человека ветхого с делами его и облекшись в нового, который обновляется в познании по образу Создавшего его. Разве недоступно? - Недоступно. Может, после нас, через тысячу лет появятся люди и услышат. А мы, Зинаида Петровна, ненавистью живем. И всей разницы, что одни ненавидят и делают как бы во имя Любви, а другие - Диаволу служат, вот и все. Она рассмеялась. - Путаник вы великий, но всяк из нас, увы, в себе и своем скорбном времени... Мищук слушал с напряженным интересом, Зинаида Петровна заметила: - А ты как думаешь? Евгений Францевич будто проснулся. - Просто думаю. Вот что, Красовский... На Лукьянов ке есть сиделица винной лавки, Зинаида Малицкая ее зовут... Это мой осведомитель. Зайдите только не в своем облике, разумеется, поговорите, ну, чтобы все получилось - сошлитесь на меня, ее псевдоним "Бабушка". Я так себе представляю, что она как раз в доме Чеберяковой живет или рядом - я не помню теперь точно. - Сделаю. - Красовский был краток, он все понял: если "Бабушка" хотя бы в полглаза подтвердит рассказ о Чеберяковой - дело, считай, раскрыто. - Только не торопитесь делать выводы... - усмехнулся Мищук. - Я один раз поторопился, что вышло - вы знаете. Мы имеем дело с людьми изощренными, злыми, они подчинили свой разум сумасшедшей идее, небывалой идее, они наследники средневековья, и, кто знает, может быть, они, сколь ни печально, только в начале страшного и кровавого пути. - Эк вас понесло... - с укоризной покачал головой Красовский. - Да плюньте и разотрите! Мы их пальцем об мостовую, и все! Теоретики, так их растак... Прошу прощения, сударыня... - И второе, - продолжал Мищук, - если найдете надежных людей в Сыскном - вы их знаете лучше меня, нарядите наблюдение за Катериной Ивановной. Мне важно знать - встречается ли она с Ивановым. А также и понять важно: что в ее рассказе чистая правда, а что - налет, патина, ржавчина. Понятно? - А я тебе, Женя, удивляюсь! - воскликнула Зинаида Петровна. - Ну право же, нехорошо! Да, панельная. Да, "сотрудник" ГЖУ, ну и что? С человеком всякое может быть, главное в том, чтобы человек осознал! Апостол Павел осознал и превратился из иудея-гонителя в учителя нашего! Разве нет? - Священная история и наше бытование - две вещи разные... - мрачно ответствовал Мищук. - Вы все поняли, Николай Александрович? - Честь имею кланяться. - Красовский обозначил короткий военный поклон - кивком. Малицкую Красовский нашел легко и быстро. Дождавшись, пока сиделица закрыла лавочку на перерыв, вошел следом в боковой ход, там располагалась ее квартира. Это и вправду был дом Чеберяковой. На этот раз Николай Александрович рядился не то под Кулябку, не то под Иванова: усы подрезал, волосы черные (парик), костюм с иголочки, вид государственный, строгий. Представился: - Из Охранного. Я вас не задержу, всего несколько вопросов. - Да что ты, батюшка, спрашивай... Я ваших всех знаю и очень уважаю. Из Сыскного - тоже, но там публика попроще станет. Вглядываясь в ее иссохшее, мумиеобразное лицо, Красовский подумал было, что ее знания как-то и ни к чему, но решил на опасения, внезапно мелькнувшие, плюнуть. "Тоже мне, Рокамболь в юбке, - подумал насмешливо.Разберемся..." - Что же тебя интересует, милок? - вопрошала ласково. - И не желаешь ли рюмочку, время как раз обеденное, у меня хорошая селедочка есть? Как пристав полиции Красовский понимал, что имеет право на рюмку. Полиция никогда не отказывается. Но вот Охранное... И, словно уловив его колебание, взглянула пристально, колюче, с усмешечкой. - Ваши никогда не отказываются, уж ты мне поверь- несть греха! "Вот сволочь старая! - ярился. - На понт берет, тварь!" - Что вы, мадам, - сказал как бы смущенно. - Может быть, общая или Сыскная себе и позволяет, мы же стоим на страже государственных интересов, при чем здесь алкоголь, спрошу я вас? Смешалась. - Да я так, ты не обижайся, я от души! ...Из рассказа Малицкой следовало: в один из вечеров конца первой десятидневки марта, покончив все дела в лавке и заперев ее, собралась вкусно поужинать, для чего целый час готовила на плите жаркое с картошкой и даже решила распечатать шкалик, за свои, разумеется, деньги. Ну, села, приступила, и в это время сверху, из квартиры Верки, донесся детский крик и матерная брань нескольких мужчин, среди которых точно опознала Ивана Латышева и Веркиного братца-ворюгу Сингаевского Петьку. Возня продолжалась минут пять, потом все стихло. - А что за мальчик такой? - осведомился Красовский, закуривая. Молча поставила пепельницу, вгляделась, будто вурдалак перед началом страшной трапезы. - А то и есть, что это Андрюша Ющинский был, я ведь его видала не раз и даже знакома была - сколько конфектами угощала! Ты слушай: Веркино это дело и ейных родичей-воров, ты мне верь! Евгений Анатольевич лежал рядом с любимой в кровати и мрачно рассматривал потолок. Был неровен, в точках не то от клопов, не то от раздавленных мух. - Ты бы побелила, что ли... - произнес укоризненно. - А то как-то нехорошо... Катя выскользнула из-под одеяла, блеснув на солнце, пробивающемся сквозь занавески, телом ослепительной белизны (Евгений Анатольевич даже зажмурился и подумал сладостно: "Королева, черт ее дери... Да что там "королева". Царица вселенной, вот кто моя Катя, никак не меньше!"). - Не куксись, любый, я сейчас тебя утешу в лучшем виде! Евгений Анатольевич прижался к стене и закричал дурным голосом: - Помилосердуй, девочка моя! Я больше не могу! Рассмеялась: - Слаб ты, Евгений. Мужчина - он должен иметь неограниченные возможности. Как говорят в науке - потенцию, ты понял? Но - не пугайся, я другим тебя утешу, - и исчезла в кухне. Пока Евдокимов рассматривал на пальце правой ноги вросший ноготь и соображал, какие ножницы следует попросить у Кати, - та уже влетела с подносом в руке и, жонглируя им, словно цирковая, произносила умильно: - А вот мы нашему мальчику кофеечку сделали и сырку наилучшего на свежайшем хлебе с лучшим маслицем от почти Елисеева представляем на завтрак! Каково? Глядя на нее по-собачьи преданно и с обожанием во взоре, Евгений Анатольевич всплеснул ручками и поцокал языком. - Мог ли я мечтать... - сказал меланхолично. - Нет. Я не мог. А что, Катя, ты еще продолжаешь служебные встречи с Павлом Александровичем? Она уронила поднос с содержимым на пол, зазвенела посуда, раздался звук битого стекла. - Женя... Ты сошел с ума... - смотрела, не мигая. - Ты что же думаешь? Мне велят - а я могу манкировать? Ты человек системы, ты не хуже меня знаешь: велено-сделано. Смотрел в ужасе. - Значит, ты... - Ничего не значит, - ответствовала холодно. - Он приглашает - я иду. Другое дело, что мы уже давно не...- смутилась. - Не сожительствуем. И задания я получаю только по осведомлению на маршрутах. Езжу на трамваях, слушаю, о чем люди говорят. Надобно, чтобы в России был порядок, ты ведь не хуже меня понимаешь. - А об нас? Об нас он интересуется? Говори правду! - Иногда спрашивает. Я так располагаю, что ему это больше не интересно. Следствие докажет, что все учинили воры, их посадят, навет с евреев снимут - а как же? Там люди справедливые... Страшное подозрение закралось в душу Евгения Анатольевича. Настолько страшное, что теперь, в эту минуту, он бы ни за что даже себе не признался. Тем не менее спросил: - Послушай... Ты все же какую скрипку играешь в нашем оркестре? И по какой партитуре? Покривила губками. - Композитор у нас у всех один. И оркестр - тоже. Моя же скрипка далеко от огней рампы, Женя. Да и твоя - тоже, ты не слишком-то и обольщайся... Вздрогнул, сел, спустив голые ноги на пол. - И как же тебя понять? Кинулась на шею, обняла, начала целовать яростно. - Я люблю тебя, люблю, вот и все! Вскрикнула, нагнулась, подняла окровавленный осколок стекла, задрала ногу - из глубокого пореза текла кровь. И тогда, намазав палец, провела с улыбкой по губам Евдокимова. - Мы теперь одной крови, Женя. Евгений Анатольевич сидел на кровати с белым лицом, потным лбом и кровавыми губами. - Ты похож на вампира, - сказала без усмешки. - Женя, все зависит от тебя, постарайся понять. ...Иногда ему снился Псков, тихий город с низкорослы ми, разляпистыми церквами, казавшимися странным завершением упругих, округлых холмиков, на которых некогда возвела их рука строителя. В иных местах храмы тянулись к небу, словно стремились взлететь, здесь же, напротив, слегка назойливо, упрямо желали остаться с людьми и никогда не покидать их, дабы не забыли они своей веры. Евгений Анатольевич никому не рассказывал о своих странных религиозных озарениях - не было привычки к откровенности, да и кто бы понял? Например - удивление. Некогда Христос сказал иудеям, что храм Соломона, строившийся много десятилетий и разрушенный, воздвигнет в три дня. И те, унылые и несовершенные, хотели побить Его за кощунственные - с их точки зрения - слова. А Он искренне говорил им о храме тела Своего, о Главном храме человеческом... "Но тогда зачем такое обилие церквей? смутно вопрошал себя Евгений Анатольевич. - Бог внутри нас есть и Царствие Божие внутри нас есть (здесь он как бы соглашался с богохульником Львом Толстым), и значит, Храм Божий, главный храм, внутри нас есть. Если Господь пребывает с нами внутри нас - для чего пребывать Ему в каменном доме, где нет ничего, кроме представления о Господе, но Самого Господа, конечно же, нет и никогда не было! Храм тела - вот, Он Сам сказал, и кто может оспорить это? И дело ли смертных человеков навязывать всем как обязательное свое представление о Боге? Откровение Благодати дается лишь живому во Христе, но не мертвому камню!" И от этих странных мыслей становилось плохо на душе и тяжело на сердце, и заканчивались размышления всегда одним и тем же: страшными мыслями о грядущем отлучении от Церкви. Думал: "Мы, Охрана, не в состоянии удержать народ от падения в пропасть. И Церковь не может. Значит, она бессильна. И значит, Воля Господа такова: Россию - геть!" (Это украинское словцо некогда произвело на Евгения Анатольевича неизгладимое впечатление!) Ивсе же Евгений Анатольевич Евдокимов более всего был земным человеком, и поэтому главной болью его сердца была Катя - странная, противоречивая, малопонятная, но очень, очень желанная. В последние дни все чаще и чаще ночевал у нее, на Дорогожицкой, подчиняясь не столько светлому чувству любви, сколько всевозрастающему зову плоти. Благо храм святого Феодора был виден из окна и, следуя религиозному правилу, Евгений Анатольевич каждый раз после греха отправлялся туда и упоенно бил поклоны перед крестом Господним. И казалось ему: понимает Господь и, по безмерному великодушию Своему, - прощает. Но иногда слышалось Евдокимову: "Оставь блуд, ступай домой". И тогда, подчиняясь, возвращался он в гостиницу, на холостяцкое ложе. ...В этот раз лег поздно; после обильного ужина и столь же обильной выпивки тошнило, саднила голова, хотелось забыться и не думать о Кате, мальчике, всех этих проклятых делах... Стук - резкий, настойчивый, безжалостный- вырвал из сна, сердце заколотилось, будто у петуха, которого волокут на колоду: пришел последний миг. Путаясь ногами, искал тапочки, черт знает что такое - их не было; подумал: "Сладострастник чертов, конечно же, перенес их к Екатерине!", холодный пол раздражал и приводил в исступление, а стук нарастал, хрипел голос из-за дверей нервно: - Барин, барин, да проснитесь же, ради Бога! Телефонируют вам! Евгений Анатольевич вскочил и, плюнув на тапочки (вот ведь незадача...), засеменил на цыпочках. - Что, что такое? - кричал сердито. - Который теперь час? И сразу же мыслишка - скользкая, противная: "Это не жандармы, не Охранное. Это, слава Господу, не за мной. Пока..." - последнее словцо проговорил вслух, с гадкой ухмылкой. - Открываю, не колоти, дурак... На пороге возвышался служащий с таинственным выражением на лице и похмельной улыбкой. - Вы идите, тамо нервничают очень, настоятельно просили ускорить... - Да иду, иду, дай хоть халат надеть... Облачившись в красный шлафрок и обмотав вокруг талии пояс с кистями, Евгений Анатольевич сошел на первый этаж и, приложив ухо к трубке, взял переговорную мембрану. - Здесь Евдокимов, с кем имею честь? - Здеся Филиппович, эслив изволите еще помнить...- зашелестело на другой стороне. То был жандарм, невольный Катин любовник, Ананий чертов, заноза, да какая болезненная... - Что тебе? Говори, я тебя узнал. Да не сопи ты так, черт тебя побери! Ну, что, что?! - Мы, значит, как бы насчет жида... Этого. Ну, да ведь вы у них жили, так? - О, болван... - в сердцах проговорил Евдокимов. - Где, где я жил, чтобы ты лопнул! - Дак у этого... - лихорадочно искал слова Ананий Филиппович. Значитца, так: завтрашний день его и возьмут! У меня все, значит. Я как бы из чистой дружбы к вам, ваше высокородие, - в трубке загудело. Только теперь, проснувшись окончательно, понял Евгений Анатольевич, и у кого жил и кого возьмут. Медленно поднявшись по лестнице, вошел в номер и сел в кресло. Следовало все обдумать. Что ж, их (это местоимение как бы отделило от соратников; возникло ощущение, что соратники теперь вроде бы и отдельно существуют, а он, надворный советник Евдокимов, - и того отдельнее) план включен (будто штепсель в розетку - сравнение вызвало усмешку), Менделю-Менахилю с утра не поздоровится. Посадят в одиночку, чтобы сомлел и взбудоражился, а когда начнет орать по ночам и плакать беспричинно, - отправят в камеру, а там уже будет ожидать некто, улыбчивый, добрый, утешительный, влезет в душу, подскажет участливо - что и как говорить и - нету Менделя. Спекся. "Да ведь он и не виноват, это же любой стоеросовой дубине понятно! И отсюда вывод: нельзя этого всего, никак нельзя!" Вспорхнув с кресла легко и молодо, Евгений Анатольевич запрыгал по комнате, стараясь попасть в брючину (забыл от волнения, что порядочный человек надевает брюки только сидя!), пиджак застегивал на ходу, летя через две ступеньки вниз. Слава богу, извозчики у гостиницы сонно коротали ночь. - На Лукьяновку! - крикнул, нервно усаживаясь на скрипящем сиденье. Да поторопись, целковый получишь сверх таксы! Через полчаса он уже барабанил в двери Бейлиса, легкомысленно забыв о собственных недавних переживаниях по поводу неделикатного стука. Мендель открыл заспанный, слегка опухший от сладкого сна, почесывая волосатую грудь, проступавшую сквозь вырез длинной ночной руба хи, спросил, сладко зевая и прикрывая рот ладошкой: - Погром начинается? И вы по дружбе имеете предупредить? Только говорите тише! Мои спят! А который теперь час? Ночь поди? - Четыре часа, - отозвался Евгений Анатольевич. - Да не держи меня на улице, зайдем и побыстрее! - тесня хозяина, втолкнулся в прихожую. - Да что с тобою? Проснись! - Только тише, тише! - Бейлис схватился за голову.- Что вы делаете, что вы делаете, Эстер не выспится, детки не выспятся, это же дурное настроение на весь день! Вы не понимаете? Ну? Так что? Евгений Анатольевич начал рассказывать. Лицо Менделя менялось на глазах: только что покрытое здоровым румянцем, молодое, без единой морщинки, оно вдруг побелело и сморщилось, словно яблоко, слишком поздно извлеченное из печки и уже ни на что не годное. - Шема Исроэль, шема Исроэль... - повторял Бейлис белыми губами. - Вы имеете шутить, вы пугаете меня нарочно, ну, скажите, скажите же, что вы просто пошутили! А детки? А Эстер? А мы все? Как же так? Какое надо иметь недоброжелательство к бедному человеку? Я вам скажу: какая разница еврей - не еврей? Человек! Разве не так? И за что? Евгений Анатольевич слушал молча, чувствуя, как все внутри наливается тоской и безысходностью. - Не надо было пить кровь христианских младенцев...- хмуро сказал с кривой усмешкой. - Ты кончил причитать? Собирай жену, детей - и ноги в руки! Чтобы тебя здесь не было через десять минут! Проснутся соседи, то-се - костей не соберем! (Сказал: "соберем", а не "соберешь" - и это было очень странно - он-то тут при чем?) Мендель, бекицер, я правильно произношу? Слушай, какого черта? Я ведь не еврей? Зачем ты мне сдался? Ты идешь или уже нет?! Мендель усмехнулся, поглаживая бороду. - А судьба? Мы же все имеем судьбу? Русские, евреи, татаре - я знаю? Нет, вы мне скажите: кто имеет спорить с судьбой? Ее можно оспорить? Не смешите меня! И будь что будет! - Ты, однако, идиот... Умалишенный... - тихо проговорил Евгений Анатольевич. - Ты знаешь, что будет? - Судьба будет, - Бейлис повел плечом. - А что такое судьба? Мне один еврей - он знает вашу веру, ваше православие как свои пять пальцев, но верит, конечно, в Адонаи эло гену, это же естественно! Так вот: он сказал, что по-русски судьба - это суд Божий. Кто же спорит с Богом? Русский спорит? И еврей тоже нет. Можно я пожму вам руку? - И вдруг улыбнулся беззащитно и безнадежно. - Вы... Вы такой порядочный человек... Мало встретишь... Я знаю, вы мне верьте... Евдокимов нерешительно протянул руку и вдруг ощутил крепкое, сильное, очень мужское пожатие. Этот не сдастся просто так. Будет протестовать. Нет, не обличать или обвинять. Но, чувствуя свою правоту, никогда не унизится до признания неправды. Даже ради спасения жизни... - Пострадать хочешь? - спросил с грустной улыбкой. - А знаешь, я никогда не верил Достоевскому. Очищение страданием? Да чушь это все - так я считал... Выходит - правда. И выходит - одна для нас всех. И для вас, евреев, тоже. А что... Ты ведь прав... И, несмотря на все протесты Менахиля, твердо решил остаться. Пусть арестовывают гласно. В присутствии свидетеля. В конце концов, им же потребуется понятой. Или два. Правила одни: и в порядке охраны1, и в общеуголовном порядке понятые все равно требуются. Интересно, что скажет Кулябка? Что объяснит несчастному? Очевидная нелепость предстоящего угнетала и будоражила одновременно. - Подготовь жену и детей... - сказал жестко. - Не следует тешить беса... Мендель удивился: - Какого еще беса? И тогда объяснил, что человека можно всего лишить: дома, семьи, привычных дел и обстоятельств, можно все погубить, но есть такое понятие: "виртус", доблесть. Сильный человек встречает удары судьбы с поднятой головой... - А я сильный? - с большим сомнением в голосе спросил Бейлис. И тогда ответил - уверенно и твердо: - Ты - сильный. И пусть Господь поможет тебе. Адонаи эход, Господь един, мы оба знаем это... Сколь ни странно - остаток ночи проспали безмятежно. Бейлис сказал: - Не стану будить Эстер. Часом раньше - не выспится, часом позже узнает все, только без головной боли. Так что? Пусть спит... И Евдокимов уснул мгновенно - на своем старом месте, но на этот раз рядом с детьми. Проснулся от крика петуха; подумалось: "И трех раз не прокричит петух, как ты предашь меня. Так сказал Господь Петру, самому верному, самому преданному, и тот испугался и отрекся. Что ж... Ты Мендель, не Бог, а я - не Петр, но не отрекусь. С этим благостным размышлением приподнялся, оперся на локоть и долго вглядывался в лица спящих детей. Где мальчики, старшие - видел, девочки все были на одно лицо: смуглые, с черными кудрявыми волосами, пухлыми губками - хорошенькие, милые дети. "Еврейские..."- пронеслось в голове. Ну таки что? Разве от этого они перестали быть детьми? Не перестали. Да, но они вырастут и под влиянием воспитания и среды станут в лучшем случае безразличны к Империи и проблемам России. А в худшем - как все, пойдут по революционному пути в надежде, что революция сделает их свободными. И объяснить им, что никто, нигде и никогда не сделает их свободными - невозможно. Не поверят. Да и как поверить? Однажды в разговоре с министром внутренних дел Дурново зашла речь на вечную, болезненную тему. Дурново сказал: "Вот, господа, только что прочитал Салтыкова-Щедрина. Пишет, что самое страшное - быть евреем. У каждого, мол, есть надежды, у еврея надежды нет. Что сказать? Глубокое и верное наблюдение. Не подумайте, я не в защиту евреев. Они терпят многое, потому что не хотят понять, что живут в России, среди русских и по одному этому обязаны принять правила и условия, по которым живет русский народ! Разве не так?" Все горячо поддержали, Евдокимов пожал плечами: "Ваше превосходительство, русский - это русский, а еврей - это еврей. Пусть каждый остается на своем месте. У всех своя судьба..." Министр милостиво кивнул, соглашаясь. И вот, эти дети... Через час-другой явятся сюда жандармы, все перевернут, уведут их отца, и что же? А ничего... Никто не ахнет, не охнет, потому что так было и так будет. Может быть, напрасно Мендель не согласился бежать? Вон, Мищук... И ничего. Я первый не осужу. "А ты бы убежал?" - спросил себя и очень удивился тому, что пришло в голову: "Никогда!" И еще подумал: "Это оттого, что я - русский. А Бейлис - еврей. Он - по логике- должен бежать. А я- остаться". Поднялся, осторожно заглянул в комнату хозяев. Эстер уже встала и рассматривала кринки с молоком на подоконнике. Заметив Евдокимова, улыбнулась: - Молока желаете? Такое вкусное... Евдокимов запрокинул голову и начал пить. Такого молока он не пил никогда... У Эстер было очень некрасивое и очень еврейское лицо с некоторой долей болезненности даже. Возвращая пустую кринку, сказал: - Вы сильная женщина, Эстер? - А... что? - Она прижала кулачки к груди, во взгляде мелькнул испуг. - Да. Я поняла. Случится несчастье. - Случится... - кивнул. - На вас остаются дети, держитесь. - Я понимаю. Когда? - Скоро. Сейчас. Менделя арестуют. Я предлагал ему убежать, он не захотел. - Он... гордый, - подобие улыбки вымученно обозначилось на помертвевших губах. - Это он... с виду такой. Беззащитный. Как многие у нас... Вы ведь, поди, тоже думаете: а что? Они евреи. И этим все сказано! - Я так не думаю, - сказал твердо. - Больше так не думаю. Вы... пока соберите ему. Еду. Смену белья. Потом не до того будет... Томительно тикали ходики, стрелки не двигались - так казалось. Встали дети, Эстер усадила их за стол и начала кормить. Евгений Анатольевич косил глазом, замечая, как капризничают девочки и чинно, неторопливо, по-взрослому, уминают хлеб с молоком мальчишки. Мендель стоял у тусклого зеркала, что висело на стене, и, высунув от напряжения кончик языка, старательно расчесывал густые жесткие волосы. Заметив взгляд Евдокимова, улыбнулся и развел руками: - А что делать? У вас - нормальные волосы, а у меня- проволока. Третьего дня был в синагоге, реббе говорит: "Мендель, ты кто?" Я ему отвечаю: как и вы, я- еврей. Он сердится: "У меня, говорит, есть пейсы воспоминание о Едином и избавлении от плена египетского! А что у тебя?" Я говорю: "Бакенбарды, учитель!" Он меня ударил: ты, говорит, не еврей! И вот с тех пор - выращиваю, будто кущи! А толку? Разве из таких волос могут быть пейсы? Дверь открылась - резко, с грохотом. На пороге стоял Кулябка, за ним переминались четыре жандарма. Сделав шаг, Кулябка раскрыл папку, которую ему услужливо подал унтер-офицер. - Вы Менахиль-Мендель Бейлис? - Да... - кивнул Мендель, делая шаг навстречу. - А что? - Вы не задавайте глупых вопросов, а ждите, пока я вам сообщу, поморщился Кулябка. - Я и жду! - удивился Бейлис. - Не пререкайтесь! - прикрикнул полковник. - Итак: вот распоряжение о вашем аресте, который мы производим в порядке охранения общественного порядка и безопасности. Вы понимаете, что это значит? - В тюрьму повезете? - Это значит, что вы арестовываетесь не по поручению судебной власти, а в порядке охраны. Есть такой закон. - Что ж... Раз есть - какой разговор? Вещи взять можно? - Вы не спрашиваете - за что... Я полагаю - это оттого, что вы понимаете - речь идет о... соответствующем убийстве мальчика Ющинского. Хотите совет опытного человека? Признайтесь сразу. Тогда - формальный обыск, и мы поедем в тюрьму - как вы очень верно заметили. Момент... А вы? - просверлил взглядом Евдокимова. - Вы кто? Вы еврей? - Я журналист... - безмятежно улыбнулся Евгений Анатольевич. - Я собираю материал о еврейской жизни. Из глубины, так сказать. Вы мне кого-то очень сильно напоминаете, полковник. Мы не встречались? В Петербурге? Кулябка налился багровым цветом. - Вы слишком много себе позволяете... Отвечайте: что вы здесь делаете? - О-о... - Евгений Анатольевич подошел к Бейлису и взял его под руку. - Это мой брат. Во Христе. Разве не так? А помните? "Несть еллин, ни иудей, но все и во всем- Христос"? Господь наш по плоти - от колена Сима, не слыхали? А покровительница святой Руси, дева Мария, - и вовсе. Нет? - Еще одно слово - и я арестую вас за кощунство, - процедил Кулябка. Жандармы все слышали... - И подтвердят все, что вы им прикажете! - не удержался Евдокимов. Что будем искать, полковник? Тайную синагогу? Место заклания? Орудие убийства? Появился унтер-офицер, бесстрастно протянул толстый потрепанный том в кожаном переплете, сказал пустым голосом: - Там, в одном из помещений, возвышение. Так у них в синагогах бывает. Нечто вроде алтаря. И книга эта... Буквы древние... - Где это? - Кулябка с трудом скрывал восторг. - Если господам угодно - я покажу... - Бейлис направился к д верям, жандармы торжественно вышагивали по сторонам, остальные шли следом. Неподалеку от больницы стояло недостроенное, без отделки, здание, Бейлис подвел к нему. Поднял голову, посмотрел в небо. - А что, какая будет славная погода нынче! Настоящая весна, лето даже! - Вы не имеете отвлекаться! - прикрикнул Кулябка.- Этот дом? - Как бы так точно, - кивнул Бейлис. - Но: пуст. Недостроен потому что. Кулябка молча вошел в помещение. В глубине его и в самом деле имелось возвышение, нечто вроде эстрады. - Для чего? - смотрел победно. Приблизился, с опаской провел ладонью. - Понимаете, сударь, это для бедных евреев строилось... - Хм, для бедных... Ну? - Пансион, так сказать - для выздоровления. И чтобы имели молиться решили это сделать, - Бейлис указал на возвышение. - Синагога далеко, а как без молитвы? Вы же каждый день молитесь? - Это не имеет отношения... Вы пекли... мацу? - Так точно! По поручению хозяина, господина Зайцева, выезжал в его имение, там пекли. Пудов по десять каждому. - Еврей Зайцев имеет имение? - Ну, дом, так назовите, при доме постройки, земля есть... - У нас не всякий русский землей владеет... А вот еще что, отвечайте без утайки: знатные евреи на пасху вашу у Зайцева были? - А как же! Друзья, родственники. Вот еще из-за границы Эттингер имел пребывание - знатная семья! Шнеерсон. - Потомок Любавического раввина? Книжника? Хасида? - Так точно! А что? Евдокимов то покрывался краской стыда, то бледнел, мысли в голове летели невероятные. "И это мы, охрана... Революция наступает на Россию, революция наступает, а мы... Господи, чушь какая... Или я, верно, поддался..." Кулябка раскрыл книгу, в лице отразилось полное удовольствие: - Иврит... Вы понимаете на иврите? Мендель покачал головой. - Для меня и идиш - труден. Какой иврит... Несколько богослужебных слов, которые знает, потому что произносит каждый день, - любой еврей! Кулябка улыбнулся. - Швайки сами выдадите? - Так я не шорник! - словно обрадовался Бейлис. - В конюшне работал Берко Гулько, у него были швайки, я так располагаю, что он их в конюшне и бросил. А вам для чего? Подшить чего? Полковник кивнул, унтер-офицер убежал. В лице Кулябки сквозила убежденность и скука, дело для него было настолько ясным, что он и не скрывал этого. - Скажите, - взял книгу, покачал на ладони. - Скажите честно, облегчите душу: когда вы и ваши единомышленники, хасиды, делали... Это. Делали это, - произнес размеренно, почти по складам. - Кто из вас читал эту книгу вслух? - А... зачем... читать? - одними губами спросил Бейлис. Он понял, на что именно намекает начальник Охранного отделения. - А затем, милейший, что ри-ту-ал-с. - Кулябка развел руками, давая понять, что сочувствует Бейлису всей душой.- Как русской и как православный, я, конечно, протестую и одобрить не могу-с... Но как человек - я понимаю. И даже сочувствую. Потому у нас, русских, говорят: от сумы да от тюрьмы - не отказывайся. Всякое может случиться. Но если ты, еврей, чистосердечно расскажешь, как все было... Кто где стоял... Кто и как держал жертву... Кто колол... Я обещаю: суд учтет. Скажи, ты - цадик? Бейлис развел руками и рассмеялся. Среди мрачных жандармов, испуганной жены и пугливо молчащих детей смех этот прозвучал почти насмешкой, издевательством. Эстер взглянула на Евдокимова, в глазах полыхал неприкрытый ужас. "Остановите его! - кричал взгляд. - Остановите! Он убьет нас всех!" - Полковник, - вступил Евдокимов. - Я уже изучил эту часть вопроса. Давно. Мои предки учили еврейских детей, я поэтому знаю. Цадик - это оракул среди верующих. Он имеет огромную власть над верующей массой. Его слово закон! Оно исполняется беспрекословно! Между тем Бейлис - простой человек, всего лишь приказчик, не более того... - В самом деле? Но это то, что видите вы. На самом же деле именно он, Бейлис, и руководил... Этим. Вам понятно? Вообще-то маловато для лица, прикосновенного к евреям с детства. Или другое: вы жили среди них и вы стали таким же, как и они. Приступайте к обыску! ...Когда Бейлиса уводили, Евдокимов стоял рядом с помраченной Эстер, дети обступили его, держа кто за палец, кто за полу пиджака, кто за руки. - Помогите ей - если что! - крикнул Бейлис, усаживаясь в пролетку с двумя жандармами. Унтер-офицер торжественно нес на вытянутых руках вещественные доказательства: книгу и четыре швайки. Вокруг стояли люди, по большей части то были соседи. Стояли молча, никак не выражая своего отношения к происходящему. Только Вера Чеберякова, растолкав впереди стоявших, подскочила к экипажу и, уперев руки в бок, крикнула яростно: - Ну? Что? Жид? Допрыгался? Мало вы нашей кровушки попили, вам детская понадобилась? Для чего замучил Андрюшу? Ангела нашего? Мои дети осиротели через тебя! Пархатый, чтоб ты подох в муках! Чтобы дети твои сиротами остались и все передохли! Чтоб у жидовки твоей повылазило! Отольются тебе мои слезки, ох отольются! - И, звонко похлопав себя по тугому заду, добавила, скорчив лицо: - Кус меин тохес! Какер!1 Бейлис грустно улыбнулся: - Что ж, Вера Владимировна... Это бывало, согласитесь. Только все прошло, да? Не держите зла. Я ни в чем не виноват! - спокойно, с достоинством уселся в экипаж, кучер-жандарм взмахнул кнутом, толпа загудела, и Евгений Анатольевич услышал четко произнесенные слова: "Господь рассудит..." Сочувствие то было или, наоборот, ожидание возмездия - не понял. ...А странные слова Бейлиса "...это бывало..." почему-то стыдно звенели в ушах, и похабная мыслишка скребла: "Хоть и еврей праведный, обремененный детьми и службой - а поди же ты, туда же, куда и все норовят..." И пожалел, что вовремя не задал прямого и честного, мужского вопроса: "Ты что же, как все? Улестил замужнюю даму и не поперхнулся?" Сплюнул - по-блатному, сквозь зубы: "Признайся, Женя, без обиняков признайся себе самому, что задевало тебя: ты - в дамском деле быдло, ординарный, зауряднейший, а Мендель вроде бы казался таким чистюлей... И это заедало, даже обидно было. А оказался как сто из ста - и полегчало..." Дождавшись, пока все разошлись, вошел в дом и взял Эстер за руку. - Отведите меня в синагогу. Она смотрела с таким изумлением, что Евгений Анатольевич рассмеялся. - Я не сошел с ума, нет, я просто хочу увидеть, понять, как обращаются к Богу евреи. - Хорошо... Через минуту она появилась в строгой темной одежде, в руке держала черную шапочку. - Возьмите. В русский храм входят с непокрытой головой, в наш - с этим. - Это непременно надо? - бледнея, спросил Евдокимов, Эстер покачала головой. - Вы же не желаете оскорбить? Взяли экипаж, поехали через весь город. Яркое солнце выбеливало стены домов, листья деревьев казались стеклянными, утомленно вышагивали прохожие, жизнь продолжалась... "Но не для нее... - подумал. - Не для Менахиля. Не для детей... Те перь на долгие годы будет им всем мука. А за что? Господи, да что такого совершили они все, чтобы всегда и везде, во сне и наяву преследовала их всеобщая ненависть или, самое малое, подозрительность, недоверие... Люди как люди, молятся своему Богу, как и мы молимся, пьют, едят, рожают детей, ищут пропитания - испокон веку этой приземленной дорогой идет все человечество, почему же оно не позволяет им быть как все? Как мы? А почему я или господин министр внутренних дел лучше любого из них? Мундиром? Положением? Деньгами - всегда заслуженными, праведными? У меня нос прямой, у него - горбатый, мои глаза сидят глубоко, у него - навыкате, форма ушей разная, форма черепа, да ведь мозги, мозги у всех у нас о-ди-на-ко-вы-е! И души, от Господа данные! И руки, и ноги... Что за идиотизм, право..." ...На пересечении Рогнединской и Мало-Васильковской кучер притормозил и, вглядываясь в лицо Евгения Анатольевича с большим сомнением, произнес язвительно: - Господам, кажись, сюдае? Ну, в таком случае - извольте выходить! Расплатился, "на чай" бородач отверг, искривив нижнюю губу. - Мы токмо что от православных... От вас не надобно, - и уехал, огрев лошадь хлыстом. - Вот видите... - взглянула Эстер исподлобья. - Может, и вправду - не стоит? Взял ее за руку и, решительно надевая на ходу шапочку, шагнул к синагоге. То было высокое трехэтажное здание в мавританском стиле, богато инкрустированное аркадами, фронтонами, выступами. Вокруг толпились евреи в черных лапсердаках и котелках вперемежку со шляпами, многие входили по высокой лестнице в парадные двери, некоторые надевали такие же шапочки, как у Евдокимова. Зал с возвышением впереди, алтарем, был огромен и великолепен. Горели свечи, великое множество, на лицах застыло благоговейное ожидание, и вот зазвучала молитва. Евгений Анатольевич не понимал ни слова, но язык был певуч и даже красив, искренность не вызывала сомнений... "Странно, странно-то как... - неслось в голове. - Я, русской, стою здесь и ничего, жив еще... И рога не выросли. И на душе благостно. И спокойно. И вот, даже плакать хочется. А если бы я пришел к ним еще в Петербурге? Я что, перестал бы служить? Я перестал бы делить общество на "своих" и "чужих"? Не перестал бы... Так в чем же дело?" - оглянулся, пытаясь увидеть Эстер, она стояла среди женщин и улыбалась... Слова на древнем языке разносились под сводами, и казалось Евгению Анатольевичу, что он угадывает их сокровенный смысл... В одном ошибся Евдокимов: Бейлиса не стали специально готовить для переселения в "сучью будку" - камеру с агентом. Менделя сразу же поместили в нее. Кулябка не хотел терять времени: члены патриотических союзов требовали фактов. Признание (по убеждению господина полковника) было лучше всех фактов и доказательств. Оно мгновенно отсекало все проеврейские разговоры, особенно в кругах элитарной интеллигенции. Все эти писателишки, щелкоперишки, доктора-словоблуды уже начинали порочить власть, уже явилось в обществе суждение, что все зря, что возведена напраслина, об этом шептались на выставках, из-за этого даже отменяли театральные спектакли, это было, конечно же, недопустимо! Лукьяновский тюремный замок, государственная тюрьма матери городов русских, города Киева, ничем не отличался от тюрем срединной и окраинной России: грязь, вонь, клопы и молчаливая хамоватая охрана. Правда, кормили неплохо, с голоду здесь никто еще не умер. Бейлиса привели в камеру нижнего этажа (по странному стечению обстоятельств она находилась как раз под той, где некогда сидел Мищук) в тот момент, когда раздатчик выдавал коренному арестанту миску с кашей, хлеб и довольно хорошего цвета чай. Коренной брезгливо рассматривал содержимое миски и смешно морщил курносый нос с веснушками, отчего они прыгали словно блохи - то вверх, то вниз. Серые навыкате глаза внимательно оглядывали новенького, Бейлис тоже не отрывал взгляда: хозяин камеры зарос такой буйной рыжей щетиной и толщина волос была столь невероятна, что волосы эти скорее были похожи на медную проволоку, нежели на человеческую поросль, и Мендель, до сей поры убежденный, что жестче его собственных волос нет ничего на свете, почтительно покачал головой и зацокал языком: - То, что вы имеете, - не имеет боле никто, я вижу. Как вам удалось? Рыжий засмеялся: - Накося, приложи пальчики? Бейлис осторожно взялся за волосы. - Рви! - последовала команда, но легче было выдернуть каштан на Бибиковском, нежели эти упругие прутья. - Не имею возможности. Вы один такой на целом свете. Вы не пробовали держать цирк? - Э-э, глупости. Вы еврей и я еврей, это означает, что я дам вам братский совет. - Какой? - искренне заинтересовался Бейлис, но собеседник совета давать не стал и с места в карьер перешел к другому: - Вы знаете, что такое "Бунд"? Хорошо! Вам и не надобно про то знать! Почему? Потому что "Бунд" - проклятая партия еврейской буржуазии, сытых и богатых партия, вы поняли? Они, конечно, евреи, как и мы с вами, но (поднял указательный палец к потолку, отчего сразу же сделался очень значительным): они живут своими спесивыми и подлыми заботами об угнетении трудящихся! Вы поняли меня! А вы знаете, кто такой Ульянов? Нет? Вы идиот! Все народы смешаны в Ульянове - до семижды семи языков, как говорят русские попы! Вавилон! Иерушалаим! О-о! Русские, татары, чуваши и якуты, евреи, само собой, и даже мордва! Вы поняли? Вы видели, чтобы еврей был когда-нибудь равен русскому? Вы не видели этого, потому что этого не может быть! Но Ульянов сделает так, что все станут по очереди править Россией. И ты, ты тоже, понял? Напор был так велик и неотразим. Бейлис заслушался. Слова звучали дерзкой сказкой, неосуществимой мечтой. - А... еда? - Всем все поровну! Ты, я, он, она - мы все отнимем у власти и богатых, награбленное раздадим бедным евреям, мордве, якутам и русским! Все будут довольны. Но...- Он снова поднял указательный палец. - Малость нужна. Совсем малость! Евреи идут в революцию? Идут. Но - мало! Нужно больше! Гораздо больше! Только евреи в своей массе сделают истинную революцию, ты понял? Вот. Значит, так: чем больше угнетения, погромов, обид - тем лучше! Чем хуже, тем лучше - вот лозунг, то есть призыв нашей партии! Ты уже понял, я вижу по твоим глазам! - протянул руку. - Давай познакомимся. Ты, я знаю, Мендель Бейлис, о тебе говорят, пишут в газетах и сочувствуют. Великий писатель Короленка высказал тебе свое сочувствие. Сегодня человек в России расценивается по отношению к тебе! Кто тебя любит - тот наш! Кто нет - тот погромщик! Ты понял? Так не положи охулки на руку! Бейлис сник: - Чего... не положить? Куда? - Э-э... Ты хочешь помочь евреям? Я что говорил? Чтобы евреям помочь... - Им... Нам то есть, должно быть очень плохо. А как это сделать? Мне? Я не понимаю? Когда выйду - зарезать пятерых евреев? Чтобы их дети остались сиротами, как и мои, и померли с голоду и от болезни? - Бейлис разрыдался. - Э-э, успокойся, бекицер, ты понял? Ну, вот... Не надо никого резать. Не надо золотушных еврейс ких детей! Не надо, чтобы у тети Цили вечно болела печень и она срыгивала за столом! Ничего этого не надо! Так. Я мечтаю после победы революции поменяться с жандармами и служить пролетарской диктатуре! - А... теперь ты кому служишь? - сквозь слезы по-детски спросил Бейлис. Коренной долго молчал. Слова, которые он произнес внятно и очень значительно, казались невероятными, Мендель решил, что слышит эти слова во сне. Но - нет. Все было на самом деле. - Ты, - начал скучным голосом, - должен во всем признаться. Они ждут от тебя признания. Скажи им: я убил мальчика. Че-ерт, забыл его имя, ну да неважно. Главное - убил. Подробности я тебе подскажу. Тебя отправят на каторгу, смертной казни за такое, слава Единому, нет. Начнутся погромы. Убьют многих невинных. Детей в том числе. И баб наших. Женщин то есть. Кровь, кровь, кровь... - Сумасшедшее пламя хлестнуло из глаз, он словно бредил. - Ужас пройдет по всей России - там, где живет наше племя. И когда все станут выть и умирать, умирать и выть - тогда вдруг выяснится, что ты ни в чем не виноват. Ты станешь уважаемым человеком, все склонят головы и удивятся, евреи сойдут с ума: разве способно наше племя на такое? Кто поверит? А ты - здесь: вот он я! Человек из будущего! Слух о тебе пройдет по всей Руси великой! - Он и так пройдет... - Бейлис горько махнул рукой. Разговор этот хорошо был слышен в соседнем кабинете, что располагался сразу же за стеной камеры. Вентиляционная решетка служила двум помещениям и была устроена столь остроумно, что из камеры доносился даже вздох или шепот, и так отчетливо и внятно, будто и стены никакой не существовало; однако все, что говорилось в служебном кабинете, в арестантскую не проникало. Тюрьма была старая, вероятно, ее строитель предусмотрел полицейские приспособления такого рода, а может быть, кто-то из наблюдательных и дотошных начальников заметил однажды странный эффект, и стали им пользоваться - в интересах народа и государства. Слушали трое: полковник Иванов стоял молча у окна, поблескивая лысиной; полковник Кулябка вышагивал нервно из угла в угол и потирал руки, то и дело поворачивая голову в сторону третьего - то был сравнительно молодой еще человек в цивильном, с бесцветными глазами и спутанными волосами отживающей шевелюры. Этот облик изящно дополняли усы и бородка на французский манер. Сидел в кресле легко, непринужденно, по-женски изогнув гибкую еще талию и изящно заложив ногу на ногу- казалось даже, что незнакомец вальяжно демонстрирует шелковые носки цветной разделки. Нервенные жесты начальника Охранного и равнодушную спину Иванова он словно и не замечал. Наконец, чиркнув спичкой, закурил сигару и, выдохнув к потолку, произнес высоким голосом, хорошо соответствовавшим хлипкой фигуре: - Кто внутрикамерный агент? - Еврей, естественно... - повернул голову Иванов. - Ваш? - взглянул на Кулябку. - Никак нет, - почтительно наклонил тот голову. - Павла Александровича-с. У нас агентура завербованная- для дела-с. Или по делу внедренная-с. Тюремная нам ни к чему-с. - Да? - В голосе появилась заинтересованность. - Отчего же? - Специфика, ваше превосходительство, - отозвался Иванов. - Антисемит из "Бунда". Блувштейн. Объясняет свою фамилию соитием двух слов: французское "блю", "голубой", и немецко-еврейское "штейн" - "камень". Забавно, не правда ли? Личность в своем роде... Ценный сотрудник. - В самом деле? - Представьте себе: он искренне убежден в том, что, помогая нам, приближает конец Империи. Еврей, который терпеть не может своих, - парадокс мировой истории! Гость обвел присутствующих безразличным взглядом. - Господа, ваш человек пытается склонить еврея к признанию. Этого не надобно. - Как? То есть... - Кулябка тревожно посмотрел на Иванова, тот пожал плечами - мол, начальству виднее. - Еврей должен быть разоружен, развален, раздрызган, он должен являть собою печальное зрелище мерзавца и убийцы, покусившегося на самое святое для каждого русского человека: ребенка. Да еще с изуверскими, обрядовыми целями их нечеловеческой религии. - Но... Как же без признания-с, - бубнил Кулябка.- Все сознаются. У нас. Главное доказательство-с, все же... - Вы не понимаете... Цель проста: поставить процесс, дабы весь мир убедился в том, что евреи представляют нешуточную опасность. А конкретный еврей - э-э... Одним евреем больше, одним меньше... Работайте по существу. Офицеры встали и торжественно щелкнули каблуками штатских ботинок. Следить за Катей Красовский поставил двух опытных унтеров, съевших зубы на наружном наблюдении. Задание было простое: установить, с кем, где и когда встречает ся, и, если получится, подслушать разговоры. Унтеры заняли позицию рядом с домом Кати. Один рисовался вдрызг пьяным, второй изображал уличного продавца сбитня. В первый день (тот самый, когда Катя до позднего утра провалялась в постели с Евгением Анатольевичем) унтеры ничего не смогли сообщить "объект" из дома не появился и никто из посторонних в дом не входил. Зато уже на следующий день Катя выпорхнула на крыльцо ровно в полдень, намазанная и накрашенная до такой степени, что у старшего унтера случился приступ непристойного хохота, и бодро направилась к трамвайной остановке. Доехала под неослабным наблюдением до конца Бибиковского и здесь сошла, а уже через несколько шагов исчезла в дверях ресторана "Палермо", в доме два. "Пьяный" унтер незамедлительно привел себя в "надлежащий" вид (благо, что одет был прилично) и вошел следом. В рапорте - по окончании служебного дня - записал: "Женщина, порученная нашему наблюдению, ровно в один час пополудни вошла в зал ресторана "Палермо", что на Бибиковском, 2, и сразу же направилась к третьему столику справа, у окна, где ее открыто и радостно ожидал средних лет мужчина в сером цивильном костюме, лысый, с мешочками под глазами, складки у носа на лице глубоко выражены, глаза серые, вид независимый, гордый, видно, что знает себе цену. В оном одностольнике нашей женщины опознал я известного вам полковника Иванова, о чем и доношу. Севши рядом, за соседний, и заказавши себе рюмку анисовой и пирожок, делал вид наслаждения пребыванием и чревоугодия, ни на миг не ослабляя ушей и глаз. Она: "Я так рада! Вы здоровы? Что-то вид нехороший..." Он: "Вы, сударыня, тоже внешне истощены, и я знаю - чем и кем. Ладно. Я вызвал вас, чтобы сказать: известный вам Николай Николаевич (я так понимаю, что он имел в виду начальника Охранного, Николая Николаевича Кулябку) гнет дело в сторону известных вам лиц и племени (опять же - ясно: имеются под этими словами арестованный Охранным Бейлис и все евреи Лукьяновки). Я же продолжаю пребывать в убеждении, что дело это воровское. И оттого я прошу вас, любезная Катерина Ивановна, удвоить усилия по изобличению истинных виновников". О чем и доношу". Далее стояла витиеватая подпись и приписка: "Верно". И вторая подпись. Этот рапорт и принес Красовский на очередную встречу в жандармский особняк. Читали по очереди, пожимали плечами, давая понять, что большей ерунды не видели в своей жизни. - А где теперь Дьяконова? - спросил Мищук. - Была дома, - покраснев, объяснил Евдокимов. - Я сказал, что иду телефонировать в Петербург, мол, увидимся завтра. - Не заподозрила? - бросил Красовский. - Я уже окончательно ничего не понимаю! - схватился за голову Евгений Анатольевич. - Вы вдумайтесь, господа! С одной стороны - она явно привела нас к Иванову. С другой - он как бы специально для нас обозначил свое отличное от Кулябки мнение. Вывод: он наш союзник. Еще вывод: это все туфта, липа, забитые гвозди, как изволит выражаться милейший Николай Александрович! - Гвоздь, - хмуро поправил Красовский. - Другими словами, - вступил Мищук, - как некогда верно заметила Зинаида Петровна, - нас столкнули в реку, и мы плывем... Это очень плохо, верьте мне. Мы рискуем запутаться. А в нашем деле это - гибель! - Что вы думаете об Анании? - вдруг спросил Красовский. - Я склонен доверять ему, - отозвался Мищук; Евдокимов кивнул, соглашаясь. - У вас есть сомнения? - удивленно продолжал Мищук. - Не знаю... - нахмурился Красовский. - В цепи событий - непонятных и странных, когда мы все время чувствуем за спиной неведомую силу - все можно думать... Я вижу только один путь: проверим вариант с Чеберяковой до конца! Я берусь сделать все, что требуется, она меня не знает, никогда не видела, результат будет, не сомневайтесь! Утром на следующий день Красовский явился в редакцию "Киевской мысли". Поднявшись по лестнице (поскользнулся на выброшенных кем-то объедках, упал и ушиб руку), вошел в помещение редакции и с места в карьер нехорошо выругался: - Что ж, господа газетчики, вам на посетителей наплевать, отчего и возникает подозрение, что на читателей - тоже! - Заметив Барщевского (тот без устали выводил что-то на листе бумаги), позвал зычно: - У меня новость, за которой вы гоняетесь давно! Идемте, сообщу. Барщевский с недоумением оторвался от стола, не слишком охотно пошел. - С кем имею честь? - А вот выйдем отсюда - все в лучшем виде представлю! - уверенно парировал Красовский. Рассчитал верно: какой газетчик откажется от новости? Вышли в коридор, здесь Николай Александрович сообщил без предисловий и обиняков: - Я - пристав Красовский. На внешний вид - не обращайте внимания, нельзя, чтобы вся ваша газетная шантрапа знала, дело государственное! - Мы не шантрапа! - обиделся Барщевский. - Что вам угодно? - Хотите участвовать в раскрытии дела Ющинского? Реакция собеседника была столь бурной, что Красовскому пришлось подхватить журналиста, иначе тот упал бы - от восторга, должно быть. Объяснил: Вера Чеберякова завязана в убийстве, это как бы доказано уже. - Вы ведь о евреях печетесь, у вас жена - еврейка, я про вас все знаю, поэтому - вам и карты в руки. Условие: меня представите как сотоварища, газетчика из Харькова, допустим, есть ведь там газеты? Да вашего слова с лихвой хватит, она обрадуется, вы увидите! - Что сядет в тюрьму или в каторжные работы пойдет? - насмешливо прищурился Барщевский. - Господин городовой, вы уж давайте откровенно, ладно? Он был прав, черт бы его взял, прав, и потому придется открыть ему душу - иначе как получить столь необходимое содействие? - Вы вот что, любезный... - Красовский колебался, предположение, возникшее только что, было столь необычно, что могло и оттолкнуть. - Я думаю, что она - дрянь последняя. Она пытается свалить на других. А мы с вами как бы в лаборатории, как бы вивисекторы, поняли? Мы за ней понаблюдаем, все поймем, да, это как бы и грязно, неинтеллигентно, а что делать? Тодо модо, нес па?1 - Гадость... - поежился Барщевский. - Гадость, - подтвердил Красовский. - Есть другие предложения? Зато какой репортаж, а? Сенсация! Правые уже объявили дело Ющинского "мировым". Спасете жену, соплеменников жены, прославитесь. Все будут подходить, пожимать руку, говорить со слезами: вот. Вот именно этот, скромный, рыжеватый, с веснушками репортер спас евреев от погрома, а русских - от позора! А! - Уговорили! - Барщевский протянул руку, и Красовский с удовольствием ее пожал. ...К Чеберяковой явились на следующее утро, при параде, обвешанные фотоаппаратами и приспособлениями для магниевой вспышки. Представились, Чеберякова казалась польщенной, в какой-то момент - когда сели пить чай, Красовский бухнул, что, мол, все известно, - кто, где и как убивал Ющинского, что причастность Чеберяковой несомненна и что теперь у нее единственный шанс, через прессу, оправдаться хотя бы в глазах общественного мнения. Вера посерела, грохнулась в обморок; побрызгали на лицо спитым чаем (Барщевский сбегал на кухню), пришла в себя и, вяло прикрывая лоб ладонью ("Как в сцене чьей-то смерти, я на театре такое видел совсем недавно!" успел подумать Красовский), сказала тихо: - Виновата... - Вскинулась, зыркнула непримиримо:- Не о том подумали, господа! Меня как раз дома не было, они, сволочи, мальчика сюда заманили, ну, и... А я никак ни при чем! Мальчик хотел их выдать, заявить в Сыскное, что они храм ограбить желают. А я была у свояченицы в Чернигове, есть и билет железнодорожный, словно нарочно сохранила, да и свояченица в лучшем виде подтвердит! - Это об вас, - заметил Красовский, делая вспышку и как бы снимая (куда навел объектив, куда нажимал - даже и не думал). - Но нам бы интересны подробности, доказательства, если хотите. - А вот идемте в погреб, - поднялась, резво пошла, едва поспевали следом. Вот и сарай, откинула крышку в полу, спустилась первой. - Вот здесь было пятно крови, огромное. Мокрое и еще липкое - это когда я вернулась из Чернигова. И еще: если за ваш счет - едем немедленно в Харьков, там кто-то из них - Латышев, может, запрятал часть наволочек (одну около убиенного нашли!) и ботинки Андрюши. Они особенные были, с пуговицами, не как у всех, их мать и тетка сразу узнают. Только... - обвела глазами, смотрела, не мигая, и увидел в ее глазах многоопытный пристав нечто страшное, - ...только вы мне здесь, сейчас, пишете не просто расписку, а указываете, что в случае предоставления вам названных вещественных доказательств ("Вот, стерва..." - мысленно обозначил Красовский) обязуетесь выдать мне наличными пять или, лучше, десять тысяч рублей с правом обратить взыскание - в случае неисполнения - на ваше имущество! - Да... Да где же мы, нищие журналисты, найдем такие деньги? Вы подумайте: об вас вся Россия узнает! Весь мир! - уныло сказал Красовский. Чеберякова подбоченилась, сплюнула сквозь зубы: - Какала я на Россию и на мир, господа хорошие... А то непонятно? Подписку проведете среди богатого еврейства, они все отдадут, лишь бы погромов не было! Согласны? - И увидев неслаженный кивок обоих, добавила непререкаемо: - Тогда прямо сейчас и едем на вокзал, харьковский поезд как раз и будет... Красовский даже не успел сообщить своим о случившемся разговоре... Евдокимов узнал об отъезде Красовского и Барщевского в Харьков от сына Чеберяковой, Жени. Разговор с мальчиком состоялся случайно: Евдокимов пришел к Эстер, хотел утешить, дать денег, но дома не застал, соседи же сообщили, что жена Бейлиса и все дети где-то у родственников. - Жаль мужика... - махнул рукой каменщик, разбиравший кирпичное строение неподалеку от печи. - Хоть и еврей, а никогда не обижал... - Верите, что зарезал Ющинского? - осторожно спросил Евдокимов. - Он? - удивился каменщик. - Да он муху убить боялся! Не-е... Это кто-то под них устроил. Кому-то надобно, чтобы евреев побили. А вот мне это - ни к чему! - А что разбираешь? И мужик объяснил, что на этом месте намечался странноприимный дом с молитвенным возвышением, а так как в самом городе уже есть настоящая синагога, то власти сочли за лишнее еще одну. - Говорят: православная религия в России - одна! Остальное - ересь, их не надобно! - Да ведь повсюду синагоги? - удивился Евдокимов. - Ну, стало быть, хотят эту юрунду изменить, - резонно возразил мастеровой. Распрощались, на душе у Евгения Анатольевича стало даже легче, двинулся к забору и воротам, здесь и подбежал Женя Чеберяк. Поздоровались как старые знакомые, Женя стоял, переминаясь с ноги на ногу. - Вы к жиду приходили? - спросил без злобы. - К Менахилю, - кивнул Евдокимов. - Эстер одна осталась... - Вам зачем? Вы на еврея не похожи, - мрачно стоял на своем. - Все и во всем - Христос... - с чувством, убежденно, как на исповеди, произнес Евдокимов. - Разве не так? - Что священник говорит - еще не есть правда... - горько сказал мальчик. - Батюшка наш, Синькевич его фамилия, отец Феодор, его по святому нашей церкви зовут, - он про Израиль на службе сколь раз произнесет, а спросишь - ничего, кроме "Бей жидов, спасай Россию", не скажет. Тогда чему же верить? Да я вам еще давеча говорил: мать с евреем спуталась, отец и сестра Людя их тоже ненавидят... - Спуталась... - повторил Евдокимов, сознавая, может быть, первый раз в жизни, что так о своей матери говорит ребенок, сын, и что же тогда ждать? Гибель это...- Ну, у мамы твоей, должно быть, не так уж и хорошо все было? Да и разве за это Бейлиса надобно убить? - Он маму отобрал! - непримиримо смотрел, дерзко. - Не у тебя... - грустно сказал Евдокимов. - У твоего отца. А об этом - не нам с тобою судить... Помнишь? Не судите, да не судимы будете... Мальчик стоял молча, переминаясь с ноги на ногу, Евдокимов почувствовал - хочет сказать что-то, но не решается. - Боишься кого-нибудь? Скажи. Я помогу - если смогу, конечно. - Я знаю, кто на самом деле убил Андрюшу, - угрюмо смотрел в землю, замер, закостенел, превратился в изваяние. Холод прошел по спине Евдокимова... - Знаешь... - повторил одними губами. - Тогда... Тогда - скажи, не бойся, я приехал из Петербурга, специально по этому делу! Говори, жизнь человеческая повисла на ниточке, понимаешь? И может, не одного только Бейлиса, понимаешь? - Их много побьют... - сказал задумчиво. - Ладно. Я подумаю. Мне надобно рассказать об этом. Я хотел священнику, да не смог, побоялся. Батюшка - он из "Союза". Двуглавого орла или Русского, я не знаю. Я как бы и сочувствую "союзникам" - здесь знаете сколько евреев развелось? Русскому человеку и не продохнуть! Все захватывают... Евдокимов смотрел на детское, нервное, подвижное лицо, на глаза, в которых сквозили боль и от чаяние, и думал, что не свои слова говорит ребенок... Да ведь как опровергнуть? Ведь и у самого другие, новые еще не появились, не сформировались. - Зараза проникает только в больное тело, Женя. Разве русский человек болен? Нет ведь, нет! Это навет! Навет злобных, завистливых тупиц, которые ничего не умеют сами и винят в этом своем природном несчастье всех, кого угодно! А евреев легче всего ругать... Мальчик повернулся, пошел, не говоря ни слова; на полпути к воротам оглянулся. - Я подумаю. Приходите через два дня. Матери нет, мне за девочками смотреть надобно, убираться, еду готовить. Приедет мать - заходите, сюда же, на это место. Я все вам скажу и покажу. Это на кладбище... От избытка чувств Евгений Анатольевич даже перекрестил мальчика вслед... В тот же вечер, в особняке, понизив голос до предела, сообщил о встрече и о разговоре. Мищук ахнул, Зинаида заплакала. - Ужас... Какой ужас... Я даже не знаю, что и предположить. - А я знаю... - Лицо у Мищука было мрачнее тучи.- Я только то знаю, что вы, любезный друг, совершили непростительную ошибку! Вы обязаны были, слышите! Найти ключ к сердцу мальчика! А теперь - боюсь, что поздно будет... - Да что же случится, ради Бога?! - возопил Евдокимов. - Встретимся мы с ним, расскажет, все раскроем, я и не сомневаюсь! - Не встретимся. Не раскроем, - холодно сказал Мищук. - И вообще, давайте расходиться. Спать хочу... Зинаида смотрела изумленно, похоже было, что такого Мищука она еще не видела. Решив, что Евгений Францевич от долгого сидения тронулся умом, Евдокимов удалился, попрощавшись безразличным кивком. "Пусть знает, нечего заноситься, а то как бы самый-самый, а другие- ничто"... В Харькове Вера сразу же взяла быка за рога. - В гостиницу поселимся позже, теперь идите за мной... Двинулись, Красовский переглянулся с Барщевским. - Вера Владимировна, мы вам безусловно доверяем, но ведь люди взрослые, что за "Пещеры Лейхтвейса", право! Эжен Сю, ей-богу! Говорите, куда идем, зачем? Она долго отнекивалась, кокетничала, потом призналась, что ведет в камеру хранения, там служитель принял 14 марта от Латышева пакет с ботинками Андрюши, наволочкой - точно такой же, с вышивкой крестом, какая была обнаружена рядом с трупом, в пещере, и совершили это действо воры только лишь для того, чтобы держать ее, Веру, в узде. - Чтобы не продала их - в случае недовольства с моей стороны в будущем! - объяснила. - Но ведь это уличает их, а не вас! - выкрикнул Красовский. - Ботинки - да. А наволочка? Ну, и то-то... Вы идете? Только еще раз поклянитесь, что деньги точно отдадите. - И пока они оба, чуть ли ни хором проговорили: "Да! Деньги, пять тысяч, отдадим сразу же по возвращении в Киев!" - с места не сошла. В камере велела позвать Алексея Ивановича; парень в фартуке перекрестился. - Дак третий день как похоронили. - А что... с ним случилось? - едва ворочая языком, спросил Красовский. - Отравился какой-то дрянью и помер. В одночасье. - А пакет? - выспрашивала Чеберякова. - Пакет он хранил, не так давно киевские ему привезли и на сохранение оставили, да он его унес, еще сказал- мол, так надежнее выйдет. Он один жил, вы ступайте, может, новые жильцы и отдадут? Домик, в котором квартировал сиделец камеры хранения, располагался у кладбища, почти в центре города. Когда пришли и стали спрашивать, первый же прохожий показал на кучу обгоревших бревен и свалку мусора. - А как он помер - так домик-то и вслед за ним... - объяснил с сочувствием. Поняли, что уперлись в стену. Вера сказала: - Верите теперь?! Я так думаю, что это Рудзинского и дружков дело. Забоялись разоблачения, не до меня им стало, вот, - и посмотрела победно. Никогда прежде не был Красовский столь уверен в абсолютном раскрытии дела. Никогда еще не получал такой оплеухи. Сказал, не скрывая: - Либо вы, Вера Владимировна, все знали и лукавили изначально, либо мы имеем дело с такой силой, какая нам не по зубам. Вера усмешливо кивнула, Барщевский вытащил из портсигара папироску и нервно трясущимися пальцами поднес ко рту. Даже спичку зажечь не смог, и Красовский, чиркнув, дал прикурить. Это был полный разгром... Утром, во время завтрака в гостинице, появился Ананий и, пройдясь для вида (что именно для вида, Евгений Анатольевич понял сразу, слишком уж хитрющая физиономия была у жандармского вахмистра), потребовал у официанта "рюмку и редиску", а получив требуемое, вкусно запрокинул и, вытирая усы, осведомился - нет ли каких претензий и пожеланий. Затем милостиво выслушал подбежавшего хозяина, что, мол, "все за счет заведения", и величественно удалился. Скомкав завтрак и проклиная Анания, имевшего странную особенность появляться всегда не вовремя, Евдокимов выскочил на улицу и помчался в сторону памятника, где маячила рыхлая жандармская фигура. - Чего тебе? Ананий хитро взглянул и прищурился. - Вы, ваше высокородие, даже для собственной пользы чревоугодие не могёте оставить, между тем то, что я имею сообщить... - Так сообщай, не тяни! - нервно прервал Евгений Анатольевич, - нас видят, понимаешь? А этого нельзя, тебя начальство хоть чему-нибудь учило? Слово "конспирация" знаешь? - В лучшем виде! - отозвался радостно. - Мотайте на ус... - взглянул недоуменно. - Слабый у вас ус... Никчемный. Никакой. На него разве что сметана из галушек прилипнет. Ладно. Сегодня вечером - встреча. Важная. Велено приуготовить не чай, как обыкновенно, а кофий и закупить пирожных от Франсуа. Я вас прячу на чердаке, тамо дырка есть, я уже высмотрел... Приоткроете аккуратно - и пожалуйте. - Слышно ли? - Не было возможности опробовать. Да ведь лучше надюжа, нежели фиг? В логике Ананию нельзя было отказать... Расставшись с жандармом, Евгений Анатольевич до самого вечера тужил память, пытаясь вспомнить, чем так сильно задели его эти пирожные. Но так и не вспомнил. "Однако Ананий... - подумал вдруг. - Что-то в нем не так было... В фигуре, что ли? Или в голосе? Как бы вспомнилось что-то... Только вот - что?" В особняк проскользнул в назначенный час и, предводительствуемый Ананием, поднялся по скрипучей лестнице на чердак. Здесь было сумрачно, душно, на веревке висело мужское белье. - Наше-с, - стыдливо потупился Ананий, перехватив взгляд Евгения Анатольевича. - С супругой, значит, в ссоре, а оно, сволочь, запах выделяет. - А ссора-то из-за чего? - Потребовали-с любви, а у меня, ну, после известных вам событий и женщины этой... Ну, да вы знаете - срам один. Не выходит ничего-с... - А где теперь Мищук и Зинаида Петровна? - По разным комнатам, под строжайшим замком-с,- несколько нервозно произнес Ананий и, подойдя к трубе, что шла сквозь пол и крышу, аккуратно вынул два кирпича. - Тамо каминное зало, диван стоит как раз напротив, истоплено, так что дрова кидать не станут, иначе вы тутае задохнетесь. Слушайте в свое удовольствие, - и, улыбнувшись на прощание, удалился. Евгений Анатольевич догадался: он приятен Ананию, потому что тому приятна Катя. "О отзвук, реминисценция любви, даже ты будишь в самых отдаленных сердцах некий живой отклик, и это значит, что всесильна любовь..." - меланхолично подумал Евгений Анатольевич, и странная улыбка скользнула по его вдруг пересохшим губам. Ждал долго. Уже и смеркаться начало, а снизу не доносилось ни звука. Наконец громыхнула дверь и потянуло сквозняком, ударил поток теплого воздуха. Сквозь вынутые кирпичи дуло изрядно, и Евдокимов с опаской подумал, что вытянет у них там все тепло, тогда затопят- прощай подслушка. Между тем гости рассаживались, скрипел диван, невнятные междометия долетали довольно отчетливо. - Профессор, - послышался до боли знакомый голос (это ужас, это кошмар!), - мы пригласили вас на конспиративную квартиру Охраны ввиду крайней важности предстоящего обсуждения. Вот подписка о неразглашении. Благоволите прочитать и расписаться. Формальность, конечно, но интересы государства превыше всего... Павел Александрович, прикажите подать кофий. Пирожные, надеюсь, от Франсуа? "Да ведь это же сам Владимир Алексеевич! - едва не закричал Евдокимов, по-детски зажимая рот обеими руками. - Вот это пассаж..." В каминном зале сидели четверо. Владимир Алексеевич, Кулябка и Иванов - на диване, рядком, словно куры на насесте; напротив, слегка наискосок, - благообразный, седой, в пенсне, в черном строгом костюме человек лет шестидесяти на вид. Видно было, что в непривычной, может быть, даже невероятной для себя обстановке старается он максимально сохранить достоинство и безразличие на лице, но это плохо ему удавалось. Кулябка ободрил: - Бог с вами, профессор, мы, право же, обыкновеннейшие люди, и всякая пакость, кою распускает про нас обостренная интеллигенция, никак действительности не соответствует! - Да-да... - поморщился Владимир Алексеевич, - не обращайте внимания, формальности не могут испортить добрых наших с вами взаи моотношений. Вы патриот, мы - патриоты, мы все монархисты, и мы все понимаем, что несет России революция, то есть евреи. Не так ли? Профессор пожевал губами, он старался подавить страх, волнение, отчего бледнел на глазах, руки, сомкнутые на коленях, заметно дрожали. - Господа... Я не желал бы быть втянутым в конкретику. У меня есть знания, у вас вопросы. Я слушаю. - О-о, - улыбнулся Владимир Алексеевич. - Мы не знатоки. У каждого из нас есть русское национальное ощущение опасности, вот и все. Но это совсем не значит, что мы не в состоянии обмыслить проблему... - Вытащил за длинную цепочку часы из кармана жилета, щелкнул крышкой. - Подарок Государя... Взглянул победно. - Вот, я слышу их шаги! Вошли Замысловский и Шмаков, поклонились. Замысловский приблизился к стене, что была справа от камина. - Мне здесь удобно и я виден всем. Итак, профессор: на виске ребенка ровно тринадцать уколов. У вас есть суждение? - Давайте поразмыслим... Резник, прежде чем убить скотину, двенадцать раз пробует нож, его остроту, его качество, а на тринадцатый - наносит разрез, убивает. Таков у евреев Закон, - с достоинством ответил профессор. - Хорошо! - подошел Шмаков. - Но тогда объясните: что означет фраза "ты умрешь со словом "эхад"? - Эхад соответствует цифре "13". В том смысле, что слово "Один", "Един", соответствует цифре "13". "Ты умрешь со словом "эхад" в равной степени правомерно и для заклания животного, и для смерти благочестивого еврея. "Шема Исроэль Адонаи эло гену, Адонаи эход". Так молится перед смертью каждый еврей, но... - Что "но"? - вступил Владимир Алексеевич. - Каждый православный произносит перед смертью: "Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас!" Я считаю, что это одно и то же. - Вы "считаете"... - мрачно произнес Замысловский. - Я считаю. Если угодно - "13" - это основа еврейской религии. Тут ровным счетом ничего такого. - Мы разговариваем с вами, как с русским человеком! - сказал Шмаков. - Я и отвечаю вам, как истинно русский человек: без предвзятости. Замысловский отделился от стены: - Но ведь доказано, что евреи замешивают пасхальную мацу на крови христианских младенцев. Саратовское, Велижское дело... В истории тьма случаев! Троицкий встал. - Я жил среди евреев, у меня были ученики евреи. От меня ничего не скрывали. Поверьте: в мацу не то чтобы кровь - в нее пылинка попасть не должна! Если мимо места, где выпекают мацу, пройдет иноверец - маца выбрасывается, потому что становится "трефной", нечистой. Это невозможно о чем вы сказали! - Вы только не нервничайте, профессор... - сочувственно произнес Шмаков. - Но, согласитесь, они называют нас "гоями", "акумами" и много еще как! Мы - чужие им... - Можно подумать, что они вам - родные... - хмыкнул профессор. Шмаков сделал вид, что не замечает выходки, только усмешка мелькнула и пропала. Недобрая усмешка... - Они говорят: "Лучшего из гоев - убей"! Это так?- напирал Замысловский. - Это так. Но вы процитировали не все. Там еще есть: "на войне". И это объясняет многое... Впрочем, во Второзаконии, в главе Х, в стихе семнадцатом-восемнадцатом прямо сказано: "...Он любит пришельца, давая ему пищу и одежду". Это императивное указание, господа. Оно обязательно и для евреев, и для нас с вами. Ведь Бог- Един, не так ли? - Когда евреи совершают ритуальное убийство - раввин произносит: "Ты умрешь смиренный с закрытым, молчащим ртом". Это так? - Замысловский будто не слышал. - Я не верю в ритуальные убийства. Что касается произнесенной вами фразы... Это образ смиренного, умирающего праведника. Еврей говорит это еврею. Раввин никогда не скажет этого христианину. Вы неверно понимаете. - В самом деле... - задумчиво произнес Замысловский. - Но ведь вы, профессор, знакомы с результатами экспертизы, не так ли? Помните, у мальчика были осаднены десны, и это означает, что во время истязаний и взятия крови Ющинскому грубо зажимали рот? Спрашиваю еще раз: нет ли здесь исполнения ритуала? - Нет. "Молчащий рот" - это образ. А зажатый - действие. - Вы сказали, что среди евреев у вас есть родственники? - Только добрые знакомые. - Мне все понятно, и вопросов у меня более нет, - поклонился Замысловский с насмешливой улыбкой. ...А Евгений Анатольевич сидел в поту, привалившись к трубе, волосы сползли на лоб и смотрелись мокрой мочалкой. Надворный советник разводил руками, словно оркестром дирижировал, и что-то лепетал невнятно. Но вот взгляд сделался осмысленным, и прозвучала фраза: - Либо я дурак, а евреи очень хитры, либо все это - говна-пирога... И вдруг таинственно зазвучал голос Замысловского, будто стихи читал или заклинание: "В книге "Зогар" сказано: кто господствует над Израилем тот господствует над миром. Все в еврейских руках, - сказано там, и подтверждается это лестницей, которую Иаков видел во сне. Они говорят: "Наше пленение будет продолжаться до тех пор, пока не прекратится владычество акумов..." Кстати: "Иаков" и "Израиль" - это одно и то же имя. Замысловский вплотную подошел к профессору и смотрел, не мигая, будто загипнотизировать хотел: - Вы ведь знаете: только жертвы благодарственные заменены у евреев покаянием и молитвой. Жертвы за грехи и повинности ничем не заменены, и это значит... Троицкий молчал, лицо его напоминало маску. - Тогда я вам скажу, - продолжал Замысловский. - Это значит, что жертвы за грехи и повинности приносятся кровью... До сего дня приносятся. И мы это докажем! - Нет, господа... - Троицкий покачал головой. - Нет. Вы только гробокопатели, не более. Вы разрываете тысячелетние могилы. В них нет ничего, кроме мертвых костей... ...А Евгений Анатольевич вдруг увидел луч света, он пробивался откуда-то сверху, и это странно было, потому что давно уже наступил вечер и стало быстро темнеть. "Что бы это значило?.. - подумал с тревожным недоумением. - Свет... Откуда бы?" И сразу вспомнил слова, над смыслом которых никогда не задумывался: "И да вчинит вас идеже свет животный". Понял: да озарит вас свет жизни. И любви. Но не тьмы и ненависти... Смутное томление овладело Евдокимовым. Подумал: "Мальчик..." Так уже не раз было. И в самом деле: ребенок стоял в глубине чердака, в текучем мареве у ската крыши. На нем светлела полотняная рубашка ниже колен, волосы плавно стекали по лбу и вискам. "Миленький... - с мукой выговорил Евгений Анатольевич. - За что же тебя... И кто?" Бездонные глаза, недрогнувшее лицо, словно вечный покой разливался по этому худенькому, бесплотному тельцу. "Да ведь так оно и есть..." - без удивления подумал и повернулся, чтобы уйти, и вдруг зазвучало внятно: "Яко первейши всех заповедей: Слыши Исраилю, Господь Бог ваш, Господь Един есть"1. - Христос сказал... - помраченно слетело с губ Евгения Анатольевича, Шема Исроэль, Адонаи эло гену, Адонаи эход... Аб ово1: все мы вышли из шинели...2 Все мы вышли из еврейского яйца... О Господи... Укрепи пошатнувший дух мой... Особняк опустел, Ананий поднялся на чердак, окликнул осторожно: - Вы тутае? - Тутае, тутае... - отозвался Евдокимов, выходя из-за трубы. - Слышно ли было? - продолжал спрашивать Ананий, и такое детское любопытство сквозило в его дрожащем голосе, что все подозрения Евгений Анатольевича разом рассеялись. - Слышно... - ответил, усмехнувшись. - Спасибо тебе... Что теперь? - А... об чем оне? - Ананий покрылся краской, это даже в полутьме чердака заметно было. - Об чем? - повторил Евдокимов. - Об том, самом, самее которого не бывает. - Не доверяете, значит? - с обидой произнес Ананий. - Ладно. Я не в обиде. Служба есть служба... - в краешке глаза искорка промелькнула - не то сожаление, не то насмешка, и все подозрения разом вернулись к Евгению Анатольевичу. - Слушай... - начал, прищурившись. - Ты мне все время кажешься знакомым. Ну, будто я тебя раньше видел? Где-то? - Вполне, - отозвался охотно, кивая. - А как же? Человек с человеком все время встречается... - и снова искорка. "Ах, ты, шкворень чертов... - раздраженно подумал Евгений Анатольевич. - Сейчас я тебя выведу на чистую воду!" - В чем дело? - сдвинул брови. - То ты - рыхлый, толстый. То собранный, даже могучий какой-то? Это как? - А никак, ваше высокородие, - беспечно махнул ручкой. - Это опосля прояснится, если вообче прояснится. Не станем напрягаться, всему свое время, значит... И Евдокимов почувствовал, как где-то глубоко-глубоко внутри возникает нечто холодное и липкое. Понял: лучше не продолжать. ...Проводив надворного советника к выходу, Ананий поднялся на второй этаж, к дверям Мищука, и уверенно постучал согнутым пальцем. Потом отпер и распахнул дверь. - Идемте... - повелительно бросил. - Я провожу вас в комнату Зинаиды Петровны и подожду в коридоре. Поговорите минут пять. Больше нельзя. - А... в чем дело? - Мищук встревожено поднялся с постели. Что-нибудь... случилось? - Случилось. Идемте... Шел впереди, позвякивая ключами. Мищук вышагивал напряженно, мысли в голове роились самые неподходящие: "Дать ему сейчас по голове, отобрать ключи, забрать Зину..." и, словно угадывая опасность, Ананий проговорил, не оборачиваясь и не сбиваясь с шага: - Не стоит, Евгений Францевич. Пустое. Внизу специальные люди. Вас не выпустят. Пропадете сразу. Спина стала мокрой. - Что... Что значит "сразу"? Болван? - Я не болван и, замечу, что "сразу" означает сразу. А если вы окоротитесь - то не сразу. В вашем положении "не сразу" дорогого стоит... Не ответил, что уж тут отвечать. Сказано прозрачно-однозначно. Только вот что Зине объяснить? Между тем Ананий (или кто он там был) открыл комнату Зинаиды Петровны. - Как я сказал: пять минут. И, оставив Мищука наедине с узницей, закрыл дверь на два оборота и начал неторопливо прохаживаться по коридору. - Зина... Милая, добрая... - Слов не хватало, язык костенел, прилипая к небу. - Мужайся. - Как скверно на душе. Как скверно и страшно... Она прижала кулачки к груди. - Да неужто так плохо все? Ты пугаешь меня! Улыбнулся вымученно. - Я и сам испуган... Да ведь уже и поздно. Пугаться. Прости меня. Я виноват... - Да в чем же, Господи? В чем? - Я... Я втянул тебя. В это. И погубил. Прости. Жаль только, что так и не успел обнять тебя. Знаешь, Зина, ты всегда была единственной. Любимой. Желанной... Да ведь я пень. Дурак. Стеснялся, понимаешь? И боялся: а вдруг откажешь? Эх... Она приникла к нему, гладил ее волосы, лицо, шептал что-то, чего и сам, наверное, не понимал, и так хорошо было, так благостно и спокойно... - Ты... всегда так... нерешителен был... - говорила сквозь слезы. - А я думала: это ничего. Он такой славный. Я так люблю его, всегда любить буду. Всегда! - Молчи... Господь все видит. И все знает. Обнялись; будто из воздуха на пороге возник Ананий, заметно нервничая, сказал: - Идемте. Сойдя с поезда в Киеве утром, Барщевский, Красовский и Вера Владимировна решили ехать на Лукьяновку. - Изнервничалась я что-то, - со слезой в голосе проговорила Чеберякова. - Будьте благовоспитанными мужчинами, проводите даму... Довод был слишком убедительный, чтобы отказать. Поехали, по дороге Барщевский (сидел впереди один) повернулся к Николаю Александровичу, сказал убито: - Теперь евреям в Киеве - конец! Да не им одним... И все вы, Вера Владимировна. Не понимаю. Так солидно все началось, так глупо заканчивается... Вера пожала плечами, бросила на Красовского странный взгляд. - Вы, господа, многого не знаете и не понимаете. - Чего же именно? - не вытерпел Красовский. - А того, что есть обстоятельства... - туманно изрекла Чеберякова. - И вам их не понять. "Обстоятельства" ждали на Лукьяновке. Когда подъехали - увидели у дома Чеберяковой огромную толпу; стояли мужчины, женщины в черном, молчаливые дети; старухи и выли в голос, многие подносили к глазам платки, кто-то нараспев читал: "Со святыми упокой..." - Господи... - одними губами сказала Вера, с хриплым криком срываясь с места. Неслась к дому дикими прыжками, словно волчица, которую приготовились забить егеря. Красовский повернул к Барщевскому побелевшее лицо. - Вы ведь правы оказались, теперь евреев ничто не спасет... - Да что случилось?! - завопил Барщевский, теряя самообладание. - Вы сидите здесь - от греха... А я сейчас узнаю... - спрыгнул на дорогу, быстрым шагом направился к дому. Толпа молчаливо пропускала, один раз кто-то сказал в спину: - Раньше надобно было меры принимать, ваше благородие... Оглянулся, увидел непримиримое лицо, зло сжатые губы. - Какие, какие меры, мать вашу так! Вы все молчите, я ничего не могу узнать, полиция изолирована - из-за таких, как вы! Чего молчишь? Но непримиримый отозвался: - Вас всех евреи купили, а мы теперь плоды вашей продажности пожинаем... Влетел, уже плохо соображая, на второй этаж, здесь вой и всхлипывания звучали особенно громко и безысходно, с трудом протиснулся сквозь плотную людскую стену. Комната, в которой оказался, была спальня. На широкой кровати лежали рядом Женя Чеберяков и его сестра Людя или Люда (так было правильнее, но все называли ее почему-то на "я"). С белыми лицами, синими кругами вокруг глаз, руки по-покойницки сложены на груди. У кровати на коленях, положив голову на край, стоял отец Василий Чеберяков и, давясь рыданиями, рассказывал (наверное уже не в первый раз), как все случилось. Жены он пока не замечал, та вдавилась в стену и, стиснув руки, бесслезно подвывала. - Вчерашний день рано заявился мущина, - вещал Василий. - Я сразу подумал - что-то не так... Улыбчивый, в руках коробка с тортом - ну, это потом ясно стало... Говорит: это, мол, от Сыскной полиции подарок. Красовский почувствовал, как уходит из-под ног пол. Впервые за долгие годы службы стало по-настоящему страшно... Василий между тем повышал и повышал голос, он уже не столько кричал, сколько безнадежно и страшно хрипел. Но слова понятны были. - Это, говорит, торт из лучшей кондитерской, от Франсуа. Я как бы и обалдел, - бедные мы, по недостатку денег такого сроду не едали, а он покрутил с улыбкой и велел строго, чтобы ели только дети, они, мол, так честно, так достойно вели себя во время следствия... Мне бы, дураку, сообразить, чт о никто их еще и не допрашивал ни разу, да я так обалдел, что дар речи потерял! - Василий разрыдался и, пытаясь справиться с вдруг нахлынувшим отчаянием, молча приложился лбом к лицу мертвого сына. Ну... - давился слезами, из носа текло, не замечал, - пришли с прогулки Женя и Людя, обрадовались так... О-о-оу-у-ууу... - взвыл, колотя себя по лицу, по голове. - Поели... Через час колики и... все... Умерли бедные детки мои... На этих словах Красовский стал протискиваться в обратном направлении, моля Бога, чтобы не опознали и не убили. Но - не тут-то было... Кто-то крикнул визгливо: - Вот он, убийца! Бей его! Бей! Толпа развернулась и поперла. Здесь, в доме, мало что можно было сделать - слишком кучно стояли, но в мгновение ока поток вынес Красовского во двор и на улицу, швырнули, удары посыпались градом. Извивался, стараясь защитить голову, грудь и живот... Сквозь толпу протискивался священник в рясе, с крестом. Остановился около самых буйных (лупили пристава ногами изо всех сил), сказал негромко: - Православные, опомнитесь! Это русский человек, и не туда направлен гнев ваш... Следствие разберется - если он виновен. Остановитесь, пусть идет с миром... Красовский поднялся с трудом. Вид у него был плачевный: одежда порвана, лицо разбито, весь в грязи, сверху припорошен желтой пылью. Больше был похож на пьяного драчуна, получившего сполна, нежели на пристава Сыскной полиции. Когда вернулся к пролетке - догнал батюшка: - Я только хотел сказать: оставьте это дело... Господь разберет - кто прав, кто виноват. - А пока людей убивать будут? Нет, отче, уж извините. Сыскная полиция для того и поставлена, чтоб разбираться в земных делах, если в них кровью пахнет. Впрочем, за помощь спасибо, я ваш должник. - На все воля Господа. Вы прислушайтесь к моему совету... - А вы что же, верите, что я детям отраву прислал? - Вы не понимаете. Столкнулись высшие, так сказать, интересы. Я не знаю ничего, но чутье патриота и православного подсказывает: идет Армагеддон1, понимаете? Иоттого, кто выиграет битву - зависит судьба народа нашего, России... Красовский нехорошо усмехнулся. - Да ведь вы, батюшка, лучше моего знаете, что последнюю битву Христа и Антихриста Господь выиграет, а кто же еще? Я правильно вас понял? - Правильно. - И оттого не надобно мешаться? - Оттого. - Отец Феодор поклонился едва заметным кивком и тихо поплыл в обратную сторону, метя длинной рясой пыль. Красовский смотрел ему вслед со странным чувством: с одной стороны, батюшка вроде бы и спас от смерти. Сдругой - было в его невнятно-туманных словах нечто такое, отчего холодная струйка ползла за шиворотом. Странные слова. И страшные. Неведомая глубина, черная, непримиримая проглядывала в них... Сразу же поехал к Евдокимову, в гостиницу, надеясь застать. И вправду, Евгений Анатольевич был дома, вышагивал нервно из угла в угол, увидев Красовского, подскочил, молча развел руками, схватился за голову. - Черт знает, что такое... Дети, дети, вы представляе те? А священник этот? Он с мальчиком говорил, он знает- что и как, я предлагаю взять его в оборот! - Священника... - недоуменно проговорил Красовский. - Вы не понимаете, о чем говорите. Требуется разрешение митрополита, ясно вам? Ведь никаких преступлений отец Феодор не совершил, не так ли? А разговаривать добровольно, и тем более откровенно, он не станет. Я только что имел с ним беседу. Вот что... Найдем Катю, встретимся с Мищуком и Зинаидой - это дело пора сворачивать. Мы ничего не добились и не добьемся. Они все равно устроят суд над Бейлисом. И поверьте, оправдают его. Он им не нужен. Они и не станут доказывать его вину. Так и будет записано: группа неустановленных следствием лиц заманила Ющинского в печь кирпичного завода при еврейской больнице и с обрядовыми целями выцедила кровь... Им еврейство обвинить надобно, все еврейство, понимаете? И они обвинят. Кто их остановит? И как? - Я остановлю, - негромко сказал Евдокимов. - И я чувствую - как. Помогите мне. Катю дома не застали. Красовский провел пальцем по полу крыльца и показал Евдокимову. - Она не была здесь дня четыре. Вы что же, не виделись? - Я пытался... - смущенно сказал Евдокимов, - но тоже не застал. Неужели и ее... Красовский покачал головой. - А вам не пришла в голову мысль, что слишком уж легко все у нас получилось? В особняк проникли, с Мищуком увиделись... Вы Ананию все же очень напрасно доверяете, очень напрасно... Жук он, вот и все! - Но я его... как бы проверил в деле... - щеки Евгения Анатольевича покрылись краской. - Он... как бы - влип. И вынужден был. - Это мы с вами влипли, вот в чем дело... Ладно. Не найдется - все ясно станет, убедитесь; а нам с вами надобно сегодня же, с темна, понаблюдать за особняком... - Зачем, Господи? - испуганно спросил Евдокимов. - Затем... - неопределенно развел руками Красовский. - И сам еще не знаю. Интуиция, понимаете? Отправились в сумерках, устроились на подступах, в кустах, на пригорке. Зелень уже вовсю распустилась, в воздухе разливался особый запах раннего лета, когда жизнь только начинается и в сердце так много надежд. Должно быть, соловьиное пение пробуждало эти надежды... - Вы проверяли? - спросил Красовский. - Запасных выходов нет? - Как-то... в голову не пришло, - смущенно отозвался Евгений Анатольевич. Черт возьми, а ведь он прав, Красовский этот... Так легко все вышло, сердце радовалось, так гордился своим профессионализмом, умением, и - на тебе... - Я взгляну. А вообще-то странно, что и мне это как-то не пришло. Улыбнулся. - Квиты, сударь. Не огорчайтесь, я сейчас... Исчез в разливающемся сумраке и вернулся сразу: - Не сомневайтесь, они не идиоты. Кирпичная кладка, не совпадает с основной. Я так располагаю, что там у них механизм есть, просто так не откроешь. Что и требовалось доказать. - Сволочи! - в сердцах произнес Евгений Анатольевич. - Дрянь... - Да уж нет... - возразил Красовский насмешливо.- Они - большие мастера своего дела, а вот мы с вами оказались похуже. Нет? Что ответишь, если правда, пусть и горькая... - Здесь нечего сидеть, - решительно заявил Николай Александрович. Если что и произойдет - так только там. Идемте. - А... что произойдет? - вопрос прозвучал по-детски. Красовский улыбнулся: - Не знаю. Повезет - увидим. ...Сидели, не шелохнувшись, часа два. Когда на колокольне ближайшей церкви колокол пробил два раза (а может быть, - то были часы на каком-нибудь доме, они не знали), послышался шелест колес ("В резиновые шины обуты, - заметил Красовский. - Дело не чисто, а грязно..."), подъехал странный экипаж: телега с досками, уложенными в четкий ряд - это разглядели. Красовский подобрался поближе и убедился: колеса в резиновых шинах. - Неспроста это... - голос дрожал и срывался. - Ох, неспроста... простонал Николай Александрович. А Евгений Анатольевич смотрел во все глаза, как ребенок, который ожидает страшного буки, но надеется, что минует его сей ужас... Без скрипа, неслышно повернулась кирпичная дверь. Сразу же вышли двое. Не составляло труда опознать их: полковник Иванов и Кулябка. Следом появился еще один- скукоженный, зябкий, руки засунуты в рукава не то пальто, не то бабьего салопа. - Полищук... - едва слышно произнес Красовский.- Ах, ты сучье вымя... - Выносите, - донесся голос Иванова, - кладите осторожно... Еще четверо выползли из мрака, шли по двое, цугом, отдыхивая, волокли тяжелые кули. - Я нести велел! - фальцетом закричал Иванов. - Нести, мать вашу, а не волочь! Подняли, кряхтя начали укладывать на телегу. - Рогожей, рогожей накройте! - это уже Кулябка подал голос. И еще один появился - плотный, мощный, медлительный, в цивильном костюме, с преобразившейся внешностью. - Ананий... - одними губами прошелестел Евдокимов, не веря глазам своим. - Или не он? Да ведь я знаю его, знаю. Матка Бозка... - Оставьте ваш польский... - зло прошептал Красовский. - Бегать, не дыша, умеете? - Я... я спортсмен! - обиделся Евдокимов. - Бывало, на даче... - Побежим за ними, - безапелляционно прошипел Красовский. - Вы понимаете: обнаружат - амба. - Я понимаю... Осторожно поначалу, но убыстряя и убыстряя ход, пошла телега. Тащила одна лошадь, это спасало. Если бы их было две... Красовский бежал ходко, не оглядываясь, вдруг Евдокимов прохрипел через силу: - Осторожно! Экипаж! Сзади действительно быстро нагонял экипаж, запряженный парой. Спрыгнули на обочину, едва успели: мимо промчались Иванов, Кулябка и Ананий (или как его там следовало называть). - Они не выпустят этот процесс из-под контроля... - сказал Красовский. - Дай бог, чтобы недалеко... И снова побежали. Когда на повороте какой-то очередной улицы Евдокимов прислонился к стене дома и, тяжело дыша, просипел: - Все, больше не могу, умираю, - Красовский поднял его за шиворот и встряхнул: - Ще Польска не сгинела... Вперед, взвейтесь соколы орлами! Теперь уже брели, но по лицу Красовского все отчетливее разливалось торжество. - Они на Щекавицкое. Кладбище, одним словом. Троицу мы опознали, на нее пока плевать. Дождемся, пусть зароют свою тайну, а тогда... - Я знаю это кладбище, - сказал Евгений Анатольевич. - Я... Я встречался здесь. С мальчиком. Красовский махнул рукой: - Не мелите чушь, пошли... Через несколько минут перелезли через ограду ("Зачем? - подумал Евдокимов. - Она же вся разрушена..."- понял: Красовский ощущает себя победителем и прет напролом), и сквозь кусты и кресты услышали, как шмякает тяжелая земля - видимо, жандармская ватага засыпала могилу... - Ждем, - приложил палец к губам. - Собери те нервы... - Красовский сам нуждался в помощи - белел на глазах. Наконец стихло, вспыхнул огонек кто-то закуривал, но вот и он погас, послышались неторопливые шаги и смолкли. Подождав немного, переглядываясь, словно пытаясь найти опору друг в друге - ужас обволакивал, как саван, - вышли к свеженабросанной земле. Мгновение стояли молча, не проронив ни слова, опустив головы. - Что ж... - Евдокимов опустился на колени. - Земля мягкая, разроем... - И принялся яростно копать руками. Напоминал пса в поле, раскапывающего нору. Красовский постоял, посмотрел, смущенно почесал за ухом- а ведь что делать? Другого способа нет. И опустился рядом. Работали слаженно, земля шла легко, вдруг Евдокимов выдернул часть одеяла и отскочил в испуге, стараясь унять трясущиеся руки. - Они, наверное, укрывались этим... - проговорил едва слышно. - Я глазам своим не верю... - Сейчас поверите... - Красовский рванул, одеяло слетело, открыв два мертвых лица. Справа белел Мищук, страдальческая складка обозначилась у носа, Зинаида выглядела спящей, даже волосы не растрепались. - Помогите, - просипел Красовский. С трудом вытащили обоих на траву, развернули. Были в своей одежде, без видимых повреждений. Красовский покачал головой. - Ясно... Они отравили их. Закапываем и уходим. - Вы с ума спрыгнули! - возмутился Евгений Анатольевич. - Немедленно к губернатору, в суд, в газеты! Мы пригвоздим этих мерзавцев к позорному столбу истории! - А куда пригвоздят нас с вами? - укоризненно-печально взглянул Красовский. - Не рисуйтесь героем, вы не герой, и время теперь не то. - Оно всегда не то! - кричал Евгений Анатольевич.- Но люди должны оставаться людьми! - Оставьте... - устало сказал Красовский. - Машина пущена в ход, это государственная машина, и ее не остановит никто! Я убежден, что губернатор в курсе дела, без подробностей, конечно... И верьте мне - Петру Аркадьевичу Столыпину теперь - конец! - Похоже на то... - убито-обреченно пробормотал Евдокимов. Закапывать будем? - Помогите... Опустили с трудом. - Бросайте землю, - приказал и бросил первый. Закапывали быстро, забрасывали, точнее. Когда все было кончено - накидали веток, травы. Евдокимов криво улыбнулся. - Помогаем властям? - Себе, - бросил Красовский и начал читать молитву... У ворот Евгений Анатольевич попросил: - Вы теперь идите, куда вам надобно, увидимся завтра. А я к Бейлису зайду... - В такое-то время? - изумился. - Мне надо. Вы ступайте, встретимся вечером. Когда Красовский удалился, огляделся и направился в глубь кладбища. Чего искал? На этот вопрос не ответил бы, шел просто так, влекомый знакомым, все нарастающим чувством: мальчик. Вот и простые могилы закончились, пошли побогаче, с мраморными надгробиями, художественно оформленными крестами. У одной из таких заметил углубление на краю мраморной плиты, словно земля осела. Опыт уже был и, не думая о целесообразности, даже просто о цели- начал разрывать, срывая ногти, ломая пальцы. Через мгновение показались доски, поразила их свежесть, - они были совсем новые, не кладбищенские. Попытался приподнять - вначале не получилось, потом пошло легче. Наконец вывернул нечто вроде крепко сделанного люка или крышки, сбитой гвоздями. И вдруг показалось: зовет кто-то. Поднял голову: мальчик стоял у соседней могилы, все в том же облике и, видимо, поняв, что Евдокимов видит его,- кивнул. И медленно удалился, исчезая среди могил. "Это он мне знак подал... - стучало в голове. - Знак..." И зазвучали в меркнущем мозгу Евгения Анатольевича слова немыслимые, невозможные... "Я шел из Предмостной, договорились с Женей Чеберяковым идти в поле, смотреть, как птичек ловят... В училище я решил в тот день не ходить. Когда перешли через мост - там, у часовни, экипаж остановился, закрытый, с черным верхом. Три человека в нем..." Евдокимова уже не удивляла складная речь, она не могла принадлежать мальчику, это кто-то другой рассказывал, но это неважно было... Евгений Анатольевич видел: вот, мальчик остановился у дверей часовни, вот зацокали лошади (запряжены парой, так редко ездят обыкновенные извозчики), и свесился некто улыбчивый: "Ты все отца искал. А он тебя ждет! Мы приятели его, по его просьбе за тобой и приехали, да в Слободке тебя не оказалось - однако, слава богу, и встретились... - поток мутных сбивчивых слов (Они сами боятся, - пронеслось в голове. - Трясутся, а делают...). Мальчик молча сел в экипаж, прорысили по сонным еще, только пробуждающимся кое-где киевским улицам; вот и Лукьяновка, мальчик не спрашивает - где отец, словно бесконечно доверяет тем, кто везет его в небытие. У кладбища притормозили: "Идем", - и здесь пошел послушно, молча, без удивления и вопросов. И вот отверстая могила. "Там твой папка, идем..." Вскрикнул, зажали рот, поволокли. Но не заметили: с другой стороны кладбищенского забора стояли, вдавив лица в щели между досками, мальчик и девочка. То были Женя и Люда Чеберяковы, они ждали своего приятеля с большим нетерпением (накануне Люда весь вечер уговаривала брата взять с собой). То, что теперь увидели, было настолько невероятно и страшно, что Люда проговорила, давясь рыданиями: "Женька! Теперь спасемся, только если замолчим навсегда и никому-никому! Понял?" - "Я завтра к исповеди иду... - отозвался Женя. - На исповеди велят покаяться, то есть правду сказать". - "Ну, и дурак!" отозвалась Люда. ...Поставили у стены. Двое держали, еще один (капли пота перекатывались по лбу, высвечиваясь - отвратительные искорки адова пламени) - вытащил две швайки. Объяснил: "Я, значит, и правой и левой. Как бы два человека кололи. Похоже выйдет..." и начал пороть. Кричать не давали, уже через минуту мальчик только невнятно стонал. Потом смолк и стон... Валялась одежда, ремень, книги. "Тряпки давай... - распорядился. Тщательно вытер руки, швырнул на пол, туда же полетели и швайки. - Ночью встречаемся здесь. Не опоздайте..." "Ночью они отнесли тело в пещеру..." - тихий шелест, не голос уже, "это я сознание теряю", - объяснил себе Евгений Анатольевич, а уже шли сквозь кусты, ломая ветки, без опаски, уверенно, трое с мертвым телом: двое держали за ноги, один за голову. И вот - втиснули, убийца (тот, что порол) приказал: "Вещи и книги - бросьте здесь. Жиды - они как бы и боятся православных, а в то же время как бы и говорят: "Наша земля. Что пожелаем то и сделаем! Полиция должна ох..ть". ...И еще всплыло из глубин обострившейся вдруг памяти: туман ползет, стоят люди у пещеры, невнятный говор и - трое, у дерева, курят, папироски застряли в пальцах по-извозчичьи. Они, это они, только вот лица... Нет у них лиц. Пятна. Не узнать ничего... ...Что это было - не задавался таким вопросом, как сомнамбула, спустился в открывшийся проем, под сводом стояли два гроба, но не на постаменте, а на темном каменном полу, у стены. Крышки откинуты, истлевшие бронзовые ручки отвалились, кости высыпались и лежали по всему полу, словно мусор, который забыли убрать. Кирпичные стены местами совсем развалились, проступала глина. Отколупнул, протер меж пальцев, вспомнил: "органические включения". Что ж... Если проверить эту глину - они будут, останки прежних, некогда захороненных в этой глине тел... В углу увидел (странно было: до рассвета несколько часов, а все видно) кусок белой материи с темными следами - догадался: наволочка Чеберяковой и округлый предмет - то был детский ботинок с пуговицами вместо шнуровки, рядом валялся чулок. Снова догадался: его, Ющинского. Здесь же лежали две остро заточенные швайки шила с лезвиями в виде маленьких долотцев на концах. Все обросло засохшим, страшным. "Кровь это... - подумал безразлично. - Они здесь его и убили..." Кто? Теперь это как бы все равно стало. Государственные служащие только что учинили убийство двух людей и профессионально скрыли следы преступления. Что ж неясного... И к ворам толкали вовсю, дабы Мищук и Красовский, а прежде всего - он, Евдокимов, око недреманное, убедились (и всех вокруг себя убедили), что воры ни при чем, и тогда что бы осталось? Евреи, и только они... Точно, умно, ловко и рассчитанный и исполненный маневр. Один Ананий чего стоит... Вдруг отчетливо-отчетливо увидел лицо Кати, улыбку, глаза; стало невыносимо горько. Как же так... Ведь есть на свете любовь. Или нет? Подумал: "Надо бы все эти предметы отсюда забрать, предъявить миру. Добиться осуждения (хотя бы общественного) преступников от "сфер". Но... Но ведь бесполезно это. Красовский верно сказал. Время донкихотов миновало, прошло безвозвратно. С государственной машиной никому еще не удавалось сразиться в одиночку. А единомышленники... Поди, найди... они примкнут на мгновение и, обозначив себя на ниве общественного негодования, исчезнут без следа, как дым, как нечто нематериальное и пустое. Так всегда было в России, так всегда будет. Чья-то тень появилась над люком. Поднял голову - Ананий, он. За спиной - еще двое. Но не Кулябка, не Иванов - как бы те самые, без лиц. - Я вам руку подам, вылезайте, - голос у "Анания" был другой: густой, уверенный. - Благодарствуйте, я сам... - Евдокимов выбрался, встал, отряхиваясь. - Отдаю должное вашей интуиции, - произнес "Ананий" негромко. - Мы по суете немыслимой исполнителей не проверили (что "исполнители" - так, мясники, и все), улики, стало быть, и сохранились. А когда пришли в себя план возник... Рискованный, но острый - вы охранник, поймете. Оставить все как есть и под контролем. Если наиболее ретивые юдофилы1 попытаются - мы их установим и к ногтю. Ах, Евгений Анатольевич, кто бы мог подумать... Вы и они? - Убьете? - Зачем... Мищука и подругу его, детишек чеберяковских - это вынужденно, согласитесь; вы ведь понимали, что, убивая, к примеру, Иоллоса и Герценштейна, как бы обязаны это сделать, их ведь ничем нельзя было остановить. - Я не убивал... - не то проговорил, не то прошептал Евгений Анатольевич, но "Ананий" как будто не слышал: - А вас, любезный, остановить можно, и даже нетрудно это сделать. Вы ведь любите женщин, кофе, пирожные от Франсуа... Итак: забудьте обо всем и - прощайте. - Но... Красовский... - слабо сопротивлялся Евгений Анатольевич. - С ним-то как быть? - Да просто все... - весело произнес Ананий. - Красовский придет сюда, ничего не найдет - уж вы мне поверьте, и будет молчать о сем печальном эпизоде до конца своих дней. Он нам нужен как свидетель на процессе, свидетель как бы защиты, для поддержания общественного мнения... - И сделал ручкой, словно актер, покидающий сцену с явным ощущением успеха... И Евдокимов увидел его лицо близко-близко - это было другое лицо. Белое, покойницкое, с проваленными глазами и черными, словно у клоуна, кругами, они проступили вдруг, и человек превратился в маску. - Жалеете мальчика... Ребеночка... - шептал Ананий, прохрустывая пальцами, - а он за нас с вами себя в жертву принес. Очищение. Через муку и боль очистим Россию. Ничего не пожалеем. И никого... Он говорил, а Евгений Анатольевич отчетливо-отчетливо видел скользящие в тумане фигуры. Замыкающий нес на плечах мешок. Яко тати в нощи прорезали пространство, и не было у них препятствий - сквозь заборы, кустарник, овраг - будто по воздуху... Вот и пещера. ... - Вы не понимаете... - вернул к действительности шелестящий голос. - Божья матерь накрыла покровом истинно русских и помогла нам! - С чего бы это ей, еврейке1, помогать ворам и разбойникам? - не удержался Евдокимов. - Убийцам, изничтожающим ее племя? Ты мразь, Ананий, или как там тебя... Пошел вон. Но Ананий улыбнулся. - С этих слов многие русские люди, зараженные смердящей интеллигенцией, вольнодумством, начинали сотрудничать с нами... Но позже, вняв гласу, стихали и обретали сознание, что они - от Ефета, а не от Сима. Мы еще увидимся... - И растаял в тумане. В Петербург Евгений Анатольевич не вернулся, остался в Киеве. Деньги неистраченные и прошение об отставке переслал в столицу через полковника Кулябку, который при встрече сразу его узнал и очень тепло вспомнил о совместно проведенных в Санкт-Петербурге вечерах в компании Александра Ивановича Спиридовича, начальника дворцовой охраны. И даже помог найти занятие - посредническую фирму по продаже швейных машин. - Я, батенька, - объяснил дружелюбно, - отдаю вам свой будущий кусок хлеба: выйду в отставку и встану рядом с вами, плечом к плечу, как любят говорить наши с вами враги... ...Осенью, в конце августа, Евгений Анатольевич получил по почте раззолоченный пригласительный билет за подписью Спиридовича: бывший сотоварищ приглашал в театр, на оперу "Царь Салтан". Место предлагалось почетное, в третьем ряду партера, в билете стояло: "Спектакль дается в Высочайшем присутствии". Желание увидеть Царя возникло столь бурно и неудержимо, что на следующий день Евгений Анатольевич облачился во фрак (непременную принадлежность всех заседаний посреднической фирмы) и отправился в театр, на Фундуклеевскую. Повышенные меры охраны заметил сразу - глаз еще не утерял опытности. Подъезжали кареты, автомобили, из них выходили мужчины в роскошных мундирах и дамы в сверкающих туалетах; фраки, смокинги и простые пиджаки перемешивались в невообразимую кашу, у которой не было ни лица, ни смысла. И вдруг защемило под ложечкой: "Да ведь сбудется пророчество Красовского, сбудется..." И Государь сидел в своей ложе такой печальный... Во втором антракте увидел премьер-министра, тот стоял у рампы и о чем-то разговаривал с публикой. Вдруг молодой человек, сидевший неподалеку, резко поднялся, выбрался в проход и, подскочив к Столыпину, выстрелил в него. Зал вздохнул и взорвался криками. На молодого человека бросилась толпа. В мгновение ока от его новехонького фрака остались лохмотья, на лице расплывались кровоподтеки, ссадины чернели, всклокоченные волосы придавали его облику нечто сатанинское... Премьер был бледен, угасающий его взор искал Государя; он поднял руку и благословил Царя большим крестом. Публика кричала и бесновалась, требовала гимн. Труппа на сцене исполнила "Боже, Царя храни..." и опустилась на колени. Безумие овладело Евгением Анатольевичем. - Свершилось, свершилось! - повторял он, рыдая, и казалось, что спала завеса и рассеялась тьма. Столыпина убили потому, что способствовал, способствовал... Кому и чему? Да это и понятно было. Разве следовало настаивать перед Государем на свободе еврейской... Какая свобода, Господи... Да разве стоит их проклятая свобода жизни такого человека? Спасителя России? Кто теперь поможет, кто... Толпы хлынут в кровь и смерть, и кто остановит эти толпы? Никто... Странно-то как... Он ведь прав был, Петр Аркадьевич. Прав. Он понимал: зло можно остановить не другим тяжким злом. А только милосердием. И добром. А теперь - ничего. Пустота... Пробившись к выходу, Евгений Анатольевич увидел, как вносят безжизненное тело Столыпина в карету "скорой помощи"... ...На суде над убийцей (только из газет узнал Евгений Анатольевич, что убийца, Богров, местный житель, из богатой еврейской семьи, что его отец член Дворянского клуба, а дед - писатель) не присутствовал, не пригласили. Зато 14 сентября, во время казни, стоял в первом ряду: "Ананий" явился лично, с садистской улыбочкой. - Вы уж не откажите, сколько мы с вами пудов соли съели... Конечно же, отказать не посмел, содрогаясь от собственного ничтожества и подлой дерзости правительственного чиновника. В том, что "Ананий" - актер и мерзавец - еще и правительственный чиновник весьма высокого ранга, - не сомневался. Поздним вечером (луна в центре бездонного неба светила покойницки) миновали два кольца охраны и оказались на месте: обрыв, виселица "глаголем", яма под ней, вокруг казаки и чуть дальше - полиция. - Лысогорский форт, - сказал Ананий. Толпились "союзники" во главе с Голубевым, тот заметил Евгения Анатольевича и с улыбкой кивнул. И рука сама потянулась к котелку, приподняла, а губы ответили как бы доброжелательной усмешкой. Прибыла карета с осужденным, Евгений Анатольевич сразу его узнал - все тот же фрак, вид, только щетина появилась и волосы приняли застарело всклокоченный вид. Офицер направил в лицо Богрова фонарь. - Господа, прошу подтвердить, что это он, без подмены. - Он, он, - зашумели "союзники", Голубев поставил точку молчаливым кивком. Подошел раввин, Евгений Анатольевич ус лышал: - Повторяй за мной: Шема Исроэль Адонаи эло гену, адонаи эход. Богров неслышно рассмеялся: - Будут погромы, будет протест, революция будет. Идите, реббе. Палач приблизился, связал руки за спиной, повел и поставил на помост над ямой, надел и оправил - почти нежно - саван. - Голову поднять выше, что ли? - послышалось из-под савана. Палач толкнул помост... Евдокимов увидел, как крутится, а потом и плавно качается тело. Все молчали. Кто-то сказал: - Небось теперь стрелять не станет. Кто-то ответил: - Теперь не время разговаривать. Палач снял тело. Приблизился врач, опустился на колени, приложил ухо к груди казненного. - Мертв, - бросил кратко и отошел. Труп швырнули в яму, залили известью и заложили досками. Поверх набросали земли. - Как на Щекавицком кладбище... - на ухо Евдокимову произнес Ананий. И так будет со всяким. Кто покусится. - Даже если "покусившийся" - премьер-министр, - сказал Евдокимов. - Даже, - кивнул Ананий и, взглянув усмешливо, добавил хриплым, очень знакомым басом: - А сон - ну, в трамвайчике? Помнишь? - Так это... вы были... - обреченно произнес Евдокимов. - Это вы меня втянули, обманули и выплюнули... - А согласитесь, что Владимир Алексеевич тонко вашу кандидатуру выбрал. Большой психолог! И прогноз гениальный: уж если вы и Красовский, да кодла журналистская вокруг вас, пусть невольно, с сомнениями, к тому придете, что не воры это убили, не родственники, а именно евреи, увы, - вот тогда общественному мнению, мать его так! и делать нечего, согласитесь! Жаль, конечно, что с Мищуком и дамой его глупо вышло, ну да уж не без издержек. Евдокимов промолчал. Что говорить... Сколько жертв принесено на алтарь Отечества. Безжалостно, в уверенности благой. А что? Раз Отечеству надобно? Мы люди маленькие... Ехали молча. Гора темнела за спиной. Впереди сиял утренними огнями прекрасный и счастливый город... И не было больше департамента, Кати, Мищука и Красовского, только Бейлис еще оставался и в мозгу точечка болезненная: что-то с ним теперь будет... Солнце вставало, купола церквей и кресты над ними вспыхивали нестерпимым золотом. Сдавило сердце: нет надежды... "Да ведь я понимаю... думал, скорбя, тщетно пытаясь уловить, остановить в тумане промелькнувшую мысль. - Это - они, это из-за них... - и, погружаясь во мрак от обуявшего ужаса, повторял - не вслух, про себя страшные слова - будто кто-то не отсюда диктовал их, вливая в уши: "Аз, Господь, избрал... Вокруг, не веруя и проклиная, станет вращаться род людской до тех пор, пока не исполнится все! И обретем Свет. Аз сказал. Аминь". Евгений Анатольевич боялся повернуться, чтобы Ананий не заметил мелких бисеринок смертного пота, скатывающихся по лицу. Но тот, слава богу, ничего не видел. Послышалась музыка; она звучала бравурно, искренне, уверенно. Вывернул оркестр, трубы сияли, музыканты самозабвенно надували щеки, барабанщики колотили в натянутую кожу, марш обещал счастье здесь, на земле. Следом вышагивали солдаты с винтовками "на плечо", сполохи взлетали с офицерских погон; невесть откуда, будто из воздуха, возникли дамы с букетами цветов, они бросали хризантемы, и офицеры ловили с милой улыбкой, любезно прикладывая ладони к козырькам фуражек. Все было как всегда. А до величайшего несчастья оставалось всего шесть лет. И это нельзя было изменить: заканчивалась Россия... "Исчислил Бог царство твое и положил конец ему..."1 Ночь упала на Киев, быстрая августовская ночь. Только что проступали сквозь грязные стекла очертания домов, что растянулись длинно и однообразно по другой стороне улицы - и вот уже неясные тени танцуют за окнами, и расползается синеватый туман. Председатель Блувштейн1 - рыжеватый, с шевелюрой, больше похожей на проволоку, и буйно растущим из ушей и ноздрей волосом, изрек непререкаемо: - Вывод ясен... - чиркнул спичкой, высунув кончик языка, поднес к фитилю "семилинейки", вспыхнуло нестерпимо яркое пламя, наверное, оно казалось таким в размытом сумраке. По пухлым губам председателя скользнула расслабленная улыбка. - Этот свет- словно заря новой жизни, товарищи... Наш труд мертвящ и кровав, но кто выполнит вместо нас приказ революции? Нет таких людей в России. Вы знаете, что Феликс Дзержинский имеет полное понимание роли нашего народа в революции! Кто кроме нас, товарищи? - Но ведь товарищ Лацис - латыш? - робко спросил кто-то невпопад. Блувштейн сузил глаза. - Что такое "еврей" в революции? Рабинович? Нухимзон? Нет! Это "Иванов", "Петров", "Сидоров" - ради бога! Кто любит революцию - тот еврей, и никто больше, представьте себе! И нет больше черты оседлости, законов, которые делят людей на евреев и неевреев. И ликует, ликует народ! - От глаз остались щелки, сквозь них, искоркой непримиримой, зрачок. - Это может быть последнее заседание, товарищи. Завтра здесь будут жовто-блакитные и трехцветные, враги. И потому - мы обязаны успеть... Следователь Цвибак (сидел рядом с оперуполномоченным Шварцманом, тот испуганно косил прыгающим глазом и оттого казалось, что вот-вот выстрелит очами в портрет товарища Лациса, что костенел напротив) изумленно всплеснул маленькими пухлыми ладошками: - Докладываю по ревсовести: лично я успел все! Привлечено, расследовано и кончено до восемьсот пятьдесят человек, то есть контры, которая в подавляющем большинстве имела рыдать и имела почти полное сознание в блядстве-гемахт1 о советской власти! Тренькнул телефон, Блувштейн снял трубку и, выслушав короткое сообщение, вытер кулаком разом взмокший лоб. - Отход в шесть утра. Все. У нас на провсе - три часа! Вот три адреса... Сотрудники Шуб, Фарерман, Каган и Гринштейн - в авто и пулей! Одна рука здесь, другая нога - там! Каган взял бумажку с адресами, медленно прочитал вслух: - "Житомирская, Лапский, Елисаветинская"... Улицы, значит? Ну, это не есть проблема. Через полчаса - туда, через пять минут - обратно, итого имеем сорок минут. - Вскинул голову: - Тут стоит: "Чеберякова, Розмитальский, Галкин". Объясните или потом? 2 - Читаю... - Блувштейн подслеповато разглядывал листок с бледно-голубоватым текстом. - Слушали: о погромной деятельности членов-организаторов монархического сообщества имени "Двуглавого орла" Галкина, Розмитальского и их пособницы - Веры Чеберяковой. Означенные лица... - А как их зовут? - поднял руку Гринштейн. Он вдруг стал похож на гимназиста, задающего учителю интересный вопрос. - Не знаю... - пожал острыми плечами Блувштейн.- А зачем? Мы читали ихние показания на суде, здесь, в Киеве, они говорили так, что Менделю Бейлису светила виселица! Да плевать на Бейлиса, что такое Бейлис? Чуждый приказчик ев рейской больницы, прихвостень эксплуататора Зайцева, капиталиста и богатея! Под нож пошли бы тысячи бедных, нищих евреев... - По фамилии "Иванов" - "Петров" - "Сидоров"...- втиснулся все тот же голос. Блувштейн вгляделся. - Глупая ирония... Все люди братья. Мы бы имели жуткий погром! Нет, товарищи... Не интеллигентская трепотня делает успех в революции. В тот миг, когда мы остановимся и откажемся перестрелять тысячи людей - в этот самый миг мы погибнем. Поехали. Времени нет. - Мендель-Шмендель... - задумался Цвибак. - Ну как же! Я читал! Это о ритуальном убийстве младенца Ющинского! Все, я загорелся! Пошли, товарищи! Погромщикам еврейских трудящихся мы дадим достойный отпор! - Ющинский был совсем не младенец, а мальчик 13 лет, - вдруг сказал следователь Шуб, он сидел в углу комнаты, развалившись в ободранном кресле времен Екатерины II. Такие кресла имели широко раздвинутые подлокотники, потому что садились (зачастую) дамы в кринолине и места должно было хватить и упитанной попке и тяжелому платью. - Черт знает, что такое! Мне стыдно вас слушать! Нельзя разговаривать в святом месте правосудия с таким ужасающим местечковым акцентом! Вы же служите диктатуре пролетариата! Вы взгляните на себя! Патлатые! Нечесаные! А рост? А объем худосочной груди? Вы дохлое племя, и мне больно вас видеть! Революции должны были бы служить евреи древнего Израиля, потому что у них не было примеси иноверной и инородной крови! Я был в Петербурге, я - рэволюцьионэр, я обогащаю себя всей культурой человечества, и потому я пошел в музэй! Я видел картину: "Христос и грешница". Неважно - никакого Христа никогда не было, мы это знаем! Но что я увидел на этой картине? Я не увидел на ней истинных, древних евреев! Я увидел вас, всех вас - с нечистыми, опухшими лицами плутов и пройдох! С толстыми носами, с маленькими нечестными глазками, неряшливых и неопрятных! Лучше горькая, но правда! Чем сладкая, но ложь! - с чувством исполненного долга Шуб развалился в кресле еще больше, растворившись в спинке, подлокотниках и ножках. - Я думаю... - побелел Блувштейн, - что мы сейчас заслушаем дело бывшего чекиста товарища Шуб - об его выраженном антисемитизме! - Это не антисемитизм... - буркнул Шуб. - Это горькая правда! Вы сами даете повод издеваться! Посмотрите на меня... Белобрысый, коротко подстриженный, затянутый в ремни, наверное, и среди гвардейских он не слишком бы выделялся. Образчик истовой службы и веры в себя... - Ладно, я думаю, что все изменится теперь, - примирительно улыбнулся председатель. - Товарищи, это раньше, раньше ненавидели нас только за то, что мы евреи. Сегодня нас ненавидят по делу, не зазря! В конце концов сегодня именно мы карающий меч диктатуры пролетариата, и я горжусь, что наш народ не побоялся взвалить на свои хрупкие плечи всю мощь революционного возмездия. - Он взмахнул рукой, как на митинге, и все сочувственно зааплодировали. - Вы повторяетесь, - перебил все тот же голос. - Я позволю себе закончить... - Блувштейн снова взял в руки листок с постановлением. - Означенные лица состояли на секретной службе в Киевском охранном отделении и в Киевском же губернском жандармском управлении, являясь "секретными сотрудниками" вышеозначенных органов. Своей деятельностью оные способствовали борьбе режима против революцьи. Постановили... - обвел присутствующих тяжелым взглядом. - Рас-стре-лять! Возражений нет? - А куда девался из текста Бейлис и навет на нас, то есть еврейский народ? Я не имею согласия! - выкрикнул Гринштейн. - Говорили-говорили, а вышел пшик! - Ты местечковый идиот, Гринштейн, а не чекист! - белея, процедил Блувштейн. - Неужели непонятно? То, что мы "слушали", - это "совершенно секретно"! Это только для ВЧК! А то, что "постановили", - это распубликовывается во всеобщее сведение, ты понял? Наша объективность и беспристрастие не должны иметь сомнения в массах! Всем уяснено? Молча поставили подписи. Блувштейн рассмеялся: - Я только хотел сказать, товарищи, что какие мы евреи? Забудьте! Мы прежде всего ленинцы! Большевики-коммунисты, товарищи! Арестованных доставили в гараж, строение располагалось в глубине сада, - кирпичный домик с оштукатуренными стенами. Чеберякова затравленно обвела глазами грязные, испачканные бурыми пятнами стены. - Кончать станете? - В блеклых глазах равнодушное отчаяние, на миловидном лице, еще сохраняющем отзвук былой красоты, серая маска смерти. Розмитальский - статный старик в заношенном черном сюртуке, прислонился к стене, видно было, что держится из последних сил и вот-вот упадет. Только Галкин- стареющий идеолог "Двуглавого орла", вел себя подчеркнуто независимо. Смерив чекистов презрительным взглядом и сделав резкий жест правой рукой- будто отшвыривал, произнес непримиримо-ненавистно: - Я ведь предупреждал тогда! Я предупреждал! Я сказал: у евреев на Лукьяновке собираются раввины и революционеры! Темная революционная партия! Они убили Андрюшу Ющинского и выпили его кровь! Маца Гезир1, маца Гезир вот была их цель! Они нажрались этой мацы и сделали революцию, и вот, торжествует Израиль! Бедный мальчик, несчастный мальчик. Родина моя, ты в крови невинной, и вот - 6662! - Привяжите женщину, - негромко распорядился Блувштейн. Сощурив глаза, наблюдал, как привычно-ловко коллегия городской ЧК выполняет приказ (больше некому было, обслугу и красноармейцев отправили, не для простых глаз существовал этот гараж). - Чеберякова! Мы все равно вас расстреляем - я честный человек и никогда здесь, в этом святом месте правосудия, не лукавлю! Но если вы сознаетесь. Если же нет - мы вас заставим, и вы будете иметь хуже! Я жду ответа... - Не виновата! Не виновата ни в чем! - мотала головой, словно загнанная лошадь, пена пошла. Самуил Цвибак подошел с клещами, зацепил ухо. - Рано пенишься, красавица... - И сладострастно рванул. Она закричала дико, страшно и тяжело повисла на ремнях. - Сволочи, жиды, - хрипел Галкин. - Мало громили вас, мало резали, мало жиденятам вашим бошки об кирпич расшибали, я знал, знал - вы всему голова, вас надо было, вас... Шуб поймал холодный взгляд начальника, подошел и не целясь выстрелил Галкину в лицо. Вышибло мозги, они хлестнули по штукатурке, растекаясь студенистой розовой массой. - И этого, сухенького, - сипел Блувштейн. Второй выстрел свалил Розмитальского. Между тем Чеберякова пришла в себя. - Что же... мучаете... - захлебывалась, давилась, с трудом выплевывая невнятные слова. - Ничего дурного... не делала... Все как есть... объясняла... Граждане, да у меня теперь муж, рабочий, коммунист, Петров1 его фамилия, вы помилосердуйте, граждане, я никогда... против вас... ничего не имела... - К тебе ходили воры... - бубнил Шуб, приникнув к уху Веры. - Они ведь зарезали Ющинского, они? Цвибак рванул клещами другое ухо, кровь брызнула в лицо; утираясь, терял самообладание, свирепел. - Говори, говори, стерва! - Рвал клещами, уже ничего не соображая. У-у-убью-ю-ю... - Готова... - приблизился Блувштейн. - Роняешь себя, товарищ Цвибак, вернемся в Киев - я тебе, пожалуй, на снабжение поставлю, ты не владеешь обстоятельствами... Вы ее вместе с мужем привезли? - Так точно, - Цвибак словно выбирался из сна. - Ждет на улице... - Ступай скажи, что вина ее доказана полностью, что, мол, кончено все. Только без этих штучек, Цвибак! Без лишних слов и подробностей. Скажи: если товарищ Петров имеет несогласие - пусть обратится к ПредВУЧКа товарищу Лацису! Занавес истории над этим делом закрыт навсегда! Проклятое прошлое кануло в Лету - я знаю, почему не в Зиму? Но это уже не наше дело, товарищи... Взгляд Блувштейна неуловимо изменился, черно-бездонные глаза исторгли безумие, заражая и без того ошалевших от выстрелов и крови сотоварищей уже не сумасшествием, а чем-то гораздо более страшным, древним, не поддающимся смыслу, но лишь той вечной воле, которая некогда правила миром и теперь продолжала править - не менее цепко и яростно. Из горла вырвался крик на высокой, невозможно высокой ноте - такую и Собинову не взять; руки взметнулись к потолку, пестревшему ярко-красными, еще не успевшими потемнеть пятнами, пальцы разлетелись и затрепетали, будто перебирая струны невидимой гитары, и, подчиняясь вдруг откуда-то пришедшему ритму, кожаные куртки окружили председателя и, стекленея глазом, восторженно повторили и звук, и движение. А ритм нарастал, ширился, и сапоги выбивали по каменным плитам немыслимую дробь, и прежний, давний, вроде бы забытый напев раздвинул стены и вырвался на волю... Красные уходили из города, грузились на баржи - помятые, обтрепанные, в кровавых бинтах и кровавых делах. Понуро брели сквозь молчаливую и ненавистную толпу, сгрудившуюся на тротуарах. Из редкой телеги не торчала труба граммофона, шикарный обывательский сундук или дорогая портьера, сорванная наспех с буржуйского окна. Исхудавшие лошади, рваная веревочная сбруя; не лица - пятна. Тонкая пыль висела в теплом еще воздухе, оседая на потных гимнастерках и потертых стволах утомившихся бойней пушек. А на другой день застучали по мостовой новенькие подковки гуцульских войск в неведомой русскому глазу шелестящей, не изношенной еще форме и следом трепыхнул над оборванными синими жупанами и вытертыми смушковыми папахами, из-под которых торчали не то чубы, не то грязные клочья волос, жовто-блакитный петлюровский флаг. - Слава! - орали неслаженным хором и крестились истово на купола. - Ще не вмэрла Украина! Незалежна, незаможна вильна ненька! И еще день провалился в небытие, и под ликующие крики растеклись по замордованным улицам золотопогонники Деникина. Нестройны ряды, дробит нога, равнодушны лица и пусты глаза - ничего не осталось от молодцов Императорской армии. Но экстаз толпы безграничен: "Единая и неделимая Россия!" И никто не знает, что все уже предрешено... ...Тихая улочка, особняк миллионера Решетникова1, тенистый сад и там, среди зелени, серая масса пыточного гаража. Выбитые зубы, сваренные в чугунном чане конечности, волосы, выдранные с корнем, и мозги - засохшие и слегка подвяленные, с оплывшими фессурами2. Сад- сплошная могила. Раскапывают добровольцы, зажимая рты и носы платочками, и - трупы, трупы... Сотни трупов. Найдены Галкин и Розмитальский. Но Веры Чеберяк нет, она исчезла, и потерянный, расхристанный муж, большевик Петров, тщетно ищет сочувствия у бледных офицеров. - Что? - пытается вникнуть один. - Чеберяк? Это та? По делу этого еврея? - Бейлиса, - подсказывает Петров. - Она не виновата, поверьте! - Мне плевать! - отмахивается офицер. - Грязная история! Вы лучше посмотрите, что натворили комиссары! - и снова взгляд на мечущегося человечка. - Оставьте. Эта гадость закончена. Суд истории свершился! Петров долго молчит, провожая равнодушными глазами носилки, их выносят солдаты, и лица у них словно присыпаны мукой. Трупы - сплошное месиво; искорежены руки и ноги, пробиты тела, остатки одежды в заскорузлой крови, и запах - нет, не тлена; запах разложения и гибели. И дикий крик разносится над садом: - Ве-ра! Ве-е-роч-ка... Ты не виновата! Ты ведь ничего, ничего не знала! Ни-че-го-о-о! Заканчивался день, 1 сентября 1919 года... Послесловие автора Суд над Бейлисом начался 25 сентября 1913 года (ст.ст.), в 14.30, в здании Присутственных мест на Софийской площади - оно как раз за спиной "спасителя" Украины, Богдана Хмельницкого, "москальского запроданца", как называли его многие и тогда и сейчас. Я видел старую черно-белую хронику: три жандарма в серых шинелях и бескозырках с кокардами, усатые, улыбающиеся, стоят на пригорке, окружив плотным кольцом человека небольшого роста в черном пальто и такого же цвета котелке - Бейлиса. Мендель тоже улыбается изо всех сил, но и позировать кинооператору ему приятно, это видно. Черная борода и такие же усы охватывают его круглое лицо траурным кольцом. Пейсы не заметны, наверное, они органично вписываются в бороду, сползая по щекам. За спиной "мирового" преступника белые домишки, под ногами - немощеная земля. Видимо, по просьбе "кино", Бейлиса ведут в суд (а может быть, и на допрос) пешком, и делают это специально, чтобы как можно больше простого люда увидело супостата христианских младенцев и, озлобившись, повлияло на общественное мнение, а значит, и на присяжных, позже... Процесс продолжается ровно месяц и три дня. Перепуганные, лепечущие свидетели показания дают приблизительные, малозначимые, даже косвенных доказательств виновности Бейлиса нет; чеканно выстраивают свою линию прокурор Виппер, поверенные гражданской истицы (матери Ющинского) Шмаков и Замысловский. Эти известные всей России юдофобы, принципиальные, бескомпромиссные борцы с "жидовским засильем", люди, несомненно образованные, в предмете великолепно разбирающиеся. К тому же и умные, они это доказывали не раз и не два1. И вот, в мягко нарастающей бессмыслице (ведь Бейлис невиновен, это очевидно!) начинает угадываться, а потом и высвечивается огнем негасимым священная задача: доказательно обвинить еврейство, весь народ Израиля в исторически присущей ему, народу, бесчеловечности, лютой злобе, кровавой устремленности к господству над Миром, над всем человечеством... Должен сказать, что доводы обвинения производят впечатление. Цитаты из Священных книг (в том числе, и общих для евреев и христиан), исторические ссылки (на конкретные уголовные дела прошлого), как правило, звучат доказательно и убедительно. Но... только в том случае, если эти цитаты принять как данность, не поразмышлять над ними, не попытаться усомниться или даже опровергнуть. И здесь приходится столкнуться то ли с избирательной памятью обвинителей, то ли с не слишком обширным знанием. Примеры вряд ли надобны, внимательный читатель их уже увидел в тексте. И возникает уверенность: обвинению не нужны доказательства виновности Бейлиса. Обвинению надобно утвердить одну, несомненную для него, обвинения, мысль: евреи, проживающие в рассеянии по всему миру, - крайне опасны. Они захватывают промыслы, финансы, науку и искусство, они как трутни въедаются в тело того народа, среди которого живут. И в этом смысле робкая, почти интеллигентная позиция программы Союза русского народа: способствовать всячески удалению евреев на "историческую родину" - отнюдь не кажется поначалу предтечей "окончательного решения еврейского вопроса"... Николай Бердяев написал однажды, что антинациональная по сути революция в России совершена, увы, национальным большинством, русскими по крови людьми, так и не понявшими по сей день, в какую бездну толкнули их Маркс, Энгельс, Ленин и прочие радетели народного счастья. И сегодня мало кто понимает, что евреи, хлынувшие в русскую революцию неудержимым потоком и натворившие в России много черного и непоправимого, пролившие реки своей и чужой крови, - на самом деле получили первотолчок именно от Шмакова, Виппера и Замысловского, от "союзов" - Михаила Архангела, Двуглавого орла и десятков прочих, жаждавших не исторической справедливости для русских, а только одной лишь мести за правильно и, чаще, совсем не правильно понятую деловую активность определенной части еврейства. В конце концов, хотели того или не хотели евреи-банкиры, фабриканты и заводчики, адвокаты, писатели, режиссеры театра - они приносили пользу своей родине, России. Протоиерей о. Сергей Булгаков в неком религиозном, искреннем устремлении назвал народ Израиля "Осью мира". Булгаков обосновал свою точку зрения прежде всего тем, что Спаситель мира и Бог Вселенной вышел из недр этого народа и называл Себя "Царем Иудейским". Есть над чем поразмыслить... ...Между тем процесс закончился ровно через месяц и три дня, 28 октября 1913 года, и окончился именно так, как и планировали его окончить те, кто стоял у его истоков: оправданием Бейлиса. Объективность была соблюдена, присяжные (подобранные жестко, из числа тех, кто ни при каких обстоятельствах не сочувствовал евреям) вынесли вердикт, доказавший всему миру, что Власть в России объективна, непредвзята, не имеет лицеприятия1. Это позволило как бы бесстрастно объявить всему миру, что невиновность одного еврея как раз и доказывает общее правило - виновность и опасность народа в целом. Ведь суд, находившийся под влиянием "истинно русских" (что особого значения на самом деле не имело), действовал по приказу правительственной власти (МВД, Министерство юстиции и др.). Вопросы, поставленные судом составу присяжных, показывают это... Вопрос первый: "Доказано ли, что 12 марта 1911 года в Киеве, на Лукьяновке, по Верхне-Юрковской улице, в одном из помещений кирпичного завода, принадлежащего еврейской хирургической больнице и находящейся в заведывании купца Марка Ионова Зайцева (пусть не смущает читателей как бы русская фамилия купца и как бы православное имя и почти православное отчество - это не попытка выдать себя за русского, в прошлом это все понимали), тринадцатилетнему мальчику Андрею Ющинскому при зажатом рте были нанесены колющим орудием на теменной, затылочной, височной областях, а также на шее раны, сопровождавшиеся поранением мозговой вены, артерий, левого виска, шейных вен, давшие вследствие этого обильное кровотечение, а затем, когда у Ющинского вытекла кровь в количестве до пяти стаканов, ему вновь были причинены таким же орудием раны в туловище, сопровождавшиеся поранением легких, печени, правой почки, сердца, в область которого были направлены последние удары, каковые ранения в своей совокупности числом сорок семь, вызвав мучительные страдания у Ющинского, повлекли за собой почти полное обескровление тела и смерть его". Присяжные, естественно, отвечают: "да". Действительно, трудно придраться к формулировкам первого вопроса: в нем торжествует объективность и непредвзятость. И это очень грамотно, четко рассчитанный ход, сейчас мы это увидим. Вопрос номер два: "Если событие, описанное в первом вопросе, доказано, то виновен ли подсудимый, мещанин города Василькова Киевской губернии, Менахиль-Мендель Тевиев Бейлис, тридцати девяти лет, в том, что заранее задумав и согласившись с другими, не обнаруженными следствием лицами, из побуждений религиозного изуверства лишить мальчика Андрея Ющинского, тринадцати лет, - 12 марта 1911 года, в городе Киеве на Лукьяновке, по Верхне-Юрковской улице, на кирпичном заводе, принадлежащем еврейской хирургической больнице и находящемся в заведывании купца Марка Ионова Зайцева, он, подсудимый, для осуществления этого своего намерения, схватил находившегося там Ющинского и увлек его в одно из помещений завода, где затем сговорившиеся заранее с ним на лишение жизни Ющинского, не обнаруженные следствием, лица, с ведома его, Бейлиса, и согласия зажали Ющинскому рот и нанесли колющим орудием в теменной, затылочной и височной областях, а также на шее раны, сопровождавшиеся поранением мозговой вены, артерий левого виска, шейных вен и давшие вследствие этого обильное кровотечение, а затем, когда у Ющинского вытекла кровь в количестве до пяти стаканов, ему вновь были причинены таким же орудием раны на туловище, сопровождавшиеся поражением легких, печени, правой почки и сердца, в область которого были направлены последние удары, каковые ранения по своей совокупности, числом сорок семь, вызвав мучительные страдания у Ющинского, повлекши за собой почти полное обескровление тела и смерть его". Ответ присяжных: "Нет, не виновен". Я думаю - внимательный читатель уже догадался, понял: объективное содержание первого вопроса никак не могло вызвать отрицательного ответа присяжных. Зато так называемая субъективная сторона состава преступления, приписываемого Бейлису (сговор с другими, не установленными следствием лицами, побуждения религиозного изуверства) во втором вопросе, накладываясь на ужасающую объективную сторону состава, то есть конкретного выражения преступного деяния, давала леденящую картину еврейской низости, подлости и, главное, потенциальной опасности. Следует обратить внимание и вот на что: "Не виновен" относится в данном случае только к Бейлису, но никоим образом не опровергает и не отвергает "сговора" и "изуверства". Как бы вскользь, ползком, невнятно эта формула проскользнула в вопросе номер два и сделала свое дело... Между тем ни у следствия, ни у суда позже не было ровным счетом никаких, даже мельчайших доказательств такого сговора неустановленных убийц об изуверском, на религиозной почве, уничтожении мальчика Ющинского. Все ссылки на конкретные дела XVIII-XIX веков, на религиозную идеологию евреев до нашей эры и в первые годы нашей эры- юридически, с точки зрения права, не выдерживают никакой критики. Отсюда следует, что формулировка второго вопроса, как бы затерявшаяся на "объективной" картине убийства, навязана теми, кто стоял у истоков этого "Мирового дела". Есть еще одно трагическое обстоятельство: премьер Столыпин, человек несомненно мыслящий и порядочный, стремился остановить надвигающуюся революцию, для чего ликвидировал крестьянскую общину (питательный бульон товарища Ленина и прочих) и, желая искренне обратить евреев на пользу России, их Родины в конце концов, старался не допустить, чтобы целый народ сделался заложником кровавого большевизма. Именно поэтому добивался премьер общих гражданских прав для этих, как бы "второсортных" подданных. Что ж... Недальновидность Государя в этом вопросе прискорбно очевидна, а История поступила так, как поступила. Столыпина убили трудники охраны, воспользовавшись "сотрудником", евреем Богровым, который, в свою очередь, искал в своем сотрудничестве с Охраной путь к свободе. Увы... Сотрудничество с Охраной всех времен и народов - дорога в никуда. Путь к Свободе лежит на иных стезях... Евреи не получили общих гражданских прав. Шмаков, Замысловский, Виппер и прочие обрели четыре года счастливой, без "еврейского засилья" жизни. Я не знаю, что сталось с Замысловским. Шмаков успел умереть до 1917 года. Виппера большевики расстреляли. А Бейлис вместе с семьей покинул Россию навсегда. |
|
|