"Если очень долго падать, можно выбраться наверх" - читать интересную книгу автора (Фаринья Ричард)8В «Черных Лосях» не было ни одного белого. Они приехали туда прямо из сарая Моджо на угнанной «англии», притормаживая только у знаков «стоп» и на светофорах. Чувствовать карту, не терять масть. Гноссос не показывался у них больше года, однако стоило ему появиться в дверях, его тут же вспомнили и устроили целое представление. Все принялись жать руки, и напряжение улетучилось, подобно запаху тухлых яиц, что вырывается из спускного клапана и растворяется в мощном порыве морского бриза. Он отсыпал Моджовской смеси Толстому Фреду Фавну, стоявшему на посту у дверного глазка, немного Пауку Вашингтону, лабавшему на вибрафоне, и еще Южанке, принимавшей у посетителей шляпы, неважно имелись они или нет. Святой Николай кормит кисок. — Обалденная девчонка, — объяснил он шепотом, — у нее бритва в бюстгальтере. — А у тебя? — Она от меня тащится, детка, со мной все в порядке. А те «Лоси», которые его не знали, узнали его довольно скоро. Они столпились вокруг со словами: — Мы слыхали о тебе, старик. — А потом: — Как дела? — И он отвечал: — Это Кристин Макклеод, она тут еще ни разу не была. — Раздавая траву; а они, бросив взгляд на ее зеленые гольфы, говорили, ну и ништяк, все прям-таки клево, приятно провести время, тебе и Софоклу — так они называли Гноссоса. Но Винни-Пух — звала его она, точно так, не обращая внимания на громкие протесты, какой там хранитель огня, нет, она этого не потерпит, об очаге должны заботиться весталки, не его это дело. Не покидавший дверного глазка Толстый Фред Фавн, которому как-то довелось выслушать восьмидесятиминутный монолог о мембранах, усмехнулся и сказал ей: — Давай-давай, все правильно, ему только того и надо, если весталки, то это как раз про Софокла. Надеясь сбить его с темы, Гноссос крикнул Пауку Вашингтону, чтоб тот сыграл «Ночь в Тунисе», — но крикнул, тщательно подбирая слова, поскольку три года назад Паук расквасил губу блондинке Дики в льняном костюме: этот клуб ему нужен черным. — Он не похож на подонка, — прошептала Кристин. — Малыш, плохих ребят не бывает. Паук играл для них, и они танцевали: Гноссос показывал движения, но не слишком настаивал. — У нас неплохо получается, — сказала она, осторожно прижимаясь. — Ага, — отвечал он, пытаясь совладать с дурацкой улыбкой во весь рот и чувствуя, как с каждой минутой ему становится все лучше. А Кристин, тоже улыбалась: — Мне нравятся твои друзья. Лучше, чем толпа в сарае. — Она курила простой «Филип Моррис», обнимая Гноссоса рукой за шею и почти касаясь губами уха всякий раз, когда нужно было затянуться. Гноссос уже ничего не курил, но голова плыла перекатами. — Гнилая толпа. Мартышки, малыш, мартышки и волки, когда-нибудь я тебе все про них расскажу. — В обшитом клепкой зале было темно, если не считать одинокой неоновой трубки, освещавшей лиловый потолок; угловатые разноцветные узоры разбегались по его трещинам, отражаясь от ленты мятой фольги, единственного здесь украшения. Дважды мимо окна на нижнем этаже прогромыхал поезд — в шести футах от здания уходит в никуда долина Лехай, гудки зловещим диссонансом мешаются с альт-саксофоном. «Лоси» и их женщины одеты в узкие костюмы с плоскими бабочками — высокие каблуки и жокейские сапожки, «матушки Хаббард» и короткие юбки, маленькие шляпы, как у Толстого Фреда, поля опущены на уши, гости танцуют или просто сидят, расслабляясь. Наконец они тоже сели за столик, коснулись друг друга коленями, заказали выпить. Кристин сжала его руку — этими же пальцами она цеплялась за Гноссоса, когда вампирша совала свою лапу ему в карман, — и притянула поближе, чтобы можно было говорить шепотом. Но он слишком резко подался вперед, и они стукнулись лбами, сломав пространство, разделявшее их глаза. Толстый Фред чуть не скатился на пол, а Паук Вашингтон до такой степени потерял контроль над своим вибрафоном, что пришлось забросить соло. — Ох, черт, — сдавленный смех. — Ой, прости… — Как по железяке, ой… — Я нечаянно… Потирая лоб: — Ничего, подумаешь, голова. — Ты так считаешь? — Все в порядке. Вытри слезы, терпеть не могу, когда женщина плачет. Она засмеялась и вытерла слезы рукавом. — Все равно здорово, что мы всех развеселили. Гноссос вглядывался в ее лицо, вслушивался, выискивал намеки, любые отголоски фальши, он почти надеялся их найти, почти желал обнаружить изъян. Но — ничего. Посеешь цинизм, полные карманы щелока. Глаза цвета карего мрамора отвергали его вымученные метафоры. Вместо этого — движущиеся картинки в позолоченных барочных рамах. В постели, в застегнутой до самой шеи муслиновой ночной сорочке с цветами, сброшенные на пол мокасины завалились набок. Атласные простыни, уют громадного стеганого одеяла; бабушкины заплатки, как песчаные поляны в окне. Под подушкой — монетки, на счастье, совсем стертые, их хорошо находить утром, медь, нагретую ее телом. Только не ронять на ковер, а то счастье засосется в пылесос. — Тебе здесь нравится? Не напрягает? — С тобой — да. То есть, нет, не напрягает. — Здесь все честно, малыш, они выкладываются на всю катушку, их все время пасут, слишком много врагов. Об этом лучше спрашивать кошака Хеффалампа, а не меня. Пойдем еще потанцуем, мне нравится, как ты крутишься. — У нас получается, — повторила она. И без малейшего усилия они скользнули в «Молитвенное собрание по средам», Паук задавал плавные три четверти — любимый ритм Гноссоса, — все время выдерживая блюзовые аккорды и выпуская вперед Муртафа на корнете, и тот выводил тему, и она звучала, как на юго-востоке Нэшвилла, и все повторялось сначала. Они танцевали, выписывая головами синкопированные дуги, пока этот приход не кончился. Питье ждало их на столе, и разглядев, что это такое, Гноссос воскликнул: — Черт, не может быть. Вискач с мамашкиным имбирем, какая роскошь. Он весело шлепнул себя по ноге и уселся за столик. Кристин заметила его радость, хоть и не поняла причины; встала у него за спиной, положила руки ему на плечи и засмотрелась на то, как он окунает в стакан палец. Гноссос попробовал питье кончиком языка, вкус тут же вызвал в памяти картинку бруклинского детства, но он прогнал видение и отпил глоток. Она убрала волосы с его ушей, и тут подошла Южанка с карточкой «За счет заведения». Гноссос понял по глазам, где она побывала совсем недавно. — Такая сильная трава, — сказала она ему. — Эта смесь, солнышко, ты не поверишь, называется «Смесь…» — Шестьдесят девять, — пропищала она и повторила: — Шестьдесят девять, — ткнув в Гноссоса длинным пальцем в перстнях и шевельнув им так, что все трое одновременно рассмеялись. (Над разным, взглядом напомнил он Кристин, все над разным. Ее руки по-прежнему лежали у него на затылке, и она легонько сдавила ему шею, словно прочла мысли. Хорошо, слишком хорошо.) — Южанка, — сказал он, — ты знаешь, кто это? — Не-а, чувак, — протянула она, лениво поглядывая на все еще стоявшую Кристин. — Это Пятачок, солнышко, ты знаешь, кто такой Пятачок? — Пятачок? — переспросила она. — Что еще за Пятачок? — Вот, гляди, — показав большим пальцем. — На что? — На Пятачка. — И чего такого? — Хочешь знать? — А то. — Сейчас скажу. — Давай, выкладывай. — Она меня заводит. — Ну да? — Она меня заводит, сестрица. — Ага, — сказала Южанка, — видишь, что получается. Мальчонка, — поворачиваясь к Кристин, — нам все выложил, а мы подобрали. У него смесь… — Шестьдесят девять, — сказала Кристин, по-прежнему стоя позади Гноссоса и животом сквозь прутья стула прижимаясь к его спине. Лезет вверх, как перископ. — Давай еще потанцуем, — сказала она. Господи, да я встать не могу, куда уж длиннее. — Посиди немного, вот тебе хайбол. — Южанка в белом льняном платье вдруг заливисто рассмеялась — пронзительные парящие звуки, почти на границе слышимости, — а отсмеявшись, принялась накручивать вокруг них круги. — Танцы? — произнесла она наконец, — танцы-шманцы? Эх, милая, да наш Софокл сейчас и шага не ступит. — Она плюхнулась на стул Кристин и отпила из обоих стаканов. Смени тему, вспомни Санта-Клауса, бейсбол, заметят же. — Шестьдесят девять, — начал было он, но стоило выговорить эти слова, как Южанка вновь зашлась от смеха и вдруг опрокинулась вместе со стулом на спину. И вот она хохочет уже на полу, каблуки торчат к потолку, руки держатся за живот. Паук играет «Проспект одиночества», пары танцуют. Гноссос бросился ее поднимать, Толстый Фред с нависающим над ремнем огромным, как нефтяная бочка, брюхом, поспешил ему на помощь. — Нет, солнышко, — заговорил он опять, смеясь вместе с Южанкой, — я только хотел спросить, откуда ты знаешь, как это называется. — Чего называется? — Смесь, деточка. Она снова повалилась на пол, вереща от восторга, и на этот раз они не стали ее поднимать, поскольку ей явно нравилось такое состояние. У дверного глазка, когда они уже одевались, Толстый Фред, обняв обоих своими тяжелыми ручищами, спросил: — Гноссос, брат, эта дрянь, что ты принес, — сильная дрянь. Ты должен мне сказать, — понижая голос и придвигая к себе их головы, — это тот самый товар? — Темно-бордовая шляпка съехала на самые брови. — Я же сказал, Фред. — Братуха, цветик ты мой. — Аминь, — к удивлению обоих произнесла Кристин. — Ты это раньше пробовал? — закинул удочку Гноссос. — Друг, чтоб я так жил, никто здесь не нюхал ничего похожего с тех пор, как брательник Паука притаскивал это с Кубы. У них там есть один кошак, старик, ты не поверишь, зовут вроде Будда. — Иди ты. — Чтоб я так жил, и никто его не видел. Во лбу опал. Ходит в халате, а на шее золотая цепь от масаев, старик. И здоровый. Прям Кинг-Конг, говорят. Но никто его не видел, такие дела. Вылезает тока по ночам, старик, фигли крутит — и все время в тени. Говорят, ничего не делает, только медитирует. — Хитрожопый, зараза, — сказал Гноссос. — Точно, — согласился Толстый Фред, — может, вообще последний из банды. И чтоб я так жил, эта дрянь, которую ты притащил, точно та самая, и не говори мне. Зато я теперь знаю, кто у нас цветик. Давай лапу, братуха. Они еще раз пожали друг другу руки, Гноссос придерживал локтем полу парки — стояк увял только самую малость. Выглянув в глазок, Фред открыл дверь. Им лениво помахали вслед — все, кроме Южанки, чьи ноги по-прежнему торчали к затянутому неоновым дымом потолку. Второй раз Гноссос и Кристин шагнули в ночь, на ощупь определяя дорогу. Отдраенную комнату освещал слабый огонь трескучего камина. Мерцания хватало лишь на то, чтобы размазать их тени по индейскому ковру, полу и протянуть мимо фанерного стола и к двери. Но он к ней так и не прикоснулся. Время от времени из камина с резким щелканьем вылетал уголек, описывал дугу и падал на ковер. Они по очереди цепляли уголек ложкой и отправляли обратно в огонь. Лица в тепле отсвечивали коралловым светом, потом желтым, белым, фиолетовым, синим, черным. Гноссос, чтобы не поддаться искушению, лежал на спине, сложив под головой руки, нос примерно в восьми дюймах от коленей Кристин. Она сидела на пятках, и полоска гладкой почти без единого волоска кожи от резинки гольф до края юбки вгоняла его в тихое помешательство. Чтобы утихомирить этот чертов перископ, он согнул одну ногу. Амбивалентная уловка — раньше он никогда этого не прятал. Наутро после бомбы в той пурпурной комнате муза из Рэдклиффа приносила ему в постель кофе: гавайское платье, босые ноги, черные волосы падают на поднос. Р-раз — поднимается к потолку, натягивает простыню, как бизань-мачта: эй, на борту, говорила она тогда, это еще что? — догадка оказалась верной. — О чем ты думаешь? — спросила Кристин. — Кто, я? Он посмотрел в огонь, и в ту же секунду на ковер выскочил уголек. Чтобы дотянуться, Кристин наклонилась над его грудью. Он мог бы ее обнять, но не решился. Потом она выпрямилась, и стало уже поздно. — О том самом волке — только и всего. — Это фантазия? — Нет, малыш, Адирондаки. Она улыбнулась. — Джуди как-то говорила. Твои друзья решили, что ты погиб. — Какая Джуди? Кристин нарисовала в воздухе огромный бюст, а с лица сошло всякое выражение — совсем как у девицы Ламперс. — А, да. Не хотят, чтобы я здесь маячил. — Легенда о сумасшедшем греке куда надежнее, чем он сам. — А ты? — Всем нужно, чтобы я упал, понимаешь? Будет о чем потрындеть у Гвидо. — Но тебя же заедает, да? Тебе, наверное, нравятся приключения. — Так и есть. Ночи становятся светлее. Когда ничего не происходит, начинаешь винить судьбу-злодейку, понимаешь? — Нет, если честно. Что я могу понять? — Три пальца ее правой руки прошлись по его плечу и вернулись на ковер. — Как тебя понимать, если ты говоришь загадками? Может, просто расскажешь? — Лучше покажу. Пух ведет Пятачка через Дремучий Лес. В глазах читался сочувственный интерес — но так, словно она впускала в себя только небольшую его часть. — Все равно рассказывай. Гноссос отвел взгляд и надолго замолчал: черт возьми, ни на что больше не останется времени. Старый рассказчик историй. Он провел ложкой по ковру, повторяя узор. Вперед, потом назад. — Для начала — озеро. Да, озеро, без него никак. Ты должна видеть его прямо перед собой. Ты уверена, что хочешь знать? — Наверное. Только постепенно. — Ладно. Закрой глаза. — Закрыть глаза? — Да. — Он повернул голову — послушалась. — Теперь зима — как на рождественских открытках, сосны, все серо-белое и в дымке. — Снег идет? — Нет, малыш, слишком холодно. Тихо, как бы пасмурно и ничего не движется. Тихо настолько, что движения даже не ждешь. Ты знаешь, что такое тишина? — Думаю, да. — Хорошо, озеро промерзло на четыре дюйма, а может, и больше; лед крепкий, запросто выдержит лошадь с санями, ясно, да? До дальнего берега мили три, не меньше, это на север; в ширину миля, ладно — три четверти мили. Теперь, точно в центре, очень высокий, как естественная крепость или что-то вроде, — остров с соснами. Деревья впечатляют: под девяносто футов высотой, ветви растут только наверху и прогибаются под снегом. — Да, теперь лучше. — Только не тормози на этом острове. Ты можешь к нему подойти, так? Озеро замерзло, легко перебраться с одного берега на другой. Утром, если встать пораньше, можно увидеть норок, иногда горностаев — они выбегают откуда-то и сразу прячутся. Только не открывай глаза, не подглядывай, это видение, оно должно остаться у тебя под веками, если ты действительно хочешь туда попасть. — Я постараюсь. — Тогда представь снег на озере. Сухой, легкий, но глубокий. В самый раз для снегоступов. Иногда поднимается ветер и выкручивает в нем гигантские воронки, как после альпийских саночников. Получилось озеро? Еще там есть избушка, над крышей дымок — на самом берегу, закопченные окна, вокруг следы, поленница и так далее. — Гмм, — ответила она, улыбнувшись, и обхватила себя руками за локти. — А какое там небо? — Серое и очень низкое. Если такие вещи чуешь, то знаешь, что в этих тучах — снег. Но он не падает, потому что воздух слишком холодный. Ты идешь к озеру, например, чтобы прорубить лед и набрать воды для питья, и снег скрипит под сапогами. Вот где холодрыга. Ниже нуля, но неизвестно насколько. Ладно, ты уже давно питаешься зайцами, иногда птицы, куропатки, все они на деревьях, я имею в виду куропаток — холодно, в такой мороз на земле для них нет пищи, приходится есть почки, в основном сосновые. Вареные или жареные куропатки отдают деревом, отбить этот привкус можно, только если сыпать побольше соли. Там бродят олени, но они слишком молодые, да и зачем — вполне хватает птиц и зайцев, и еще кладовка: тертая кукуруза, тушенка, кабачки, пироги с треской. Бо льшую часть времени ты читаешь, или смотришь в окно, или гуляешь по сугробам в снегоступах. — Теперь я вижу лучше. — Ладно, как-то вечером ты сидишь, уютно закутавшись: хороший огонь, немного вина, на вертушке Колтрейн, солнце садится, но заката не видно за низкими облаками. Темнеет, как положено, и что-то происходит на другой стороне озера, будто большая собака тычется мордой в снег. Но стоит ее заметить, она тут же исчезает. Ты про нее забываешь, пьешь вино, ужинаешь, а потом говоришь вслух о том, что недавно привиделось. А человек, который там с тобой живет, отвечает: не может быть. Не может быть, представляешь? То есть, собака бы по запаху узнала, что в домике люди, и пришла бы к ним. В этих краях больше никто не живет, она хочет есть, ей страшно одной, и так далее. Тогда на следующее утро ты отправляешься на другой берег и видишь на снегу следы — слишком большие для собаки. Но ты все равно не признаешься, о чем думаешь на самом деле: слишком дешевый сюжетец, да и потом, кто знает — может это сенбернар. Еще одно ты там замечаешь — лежку оленей. Будто снег отгребли в сторону, и они могут лежать прямо на лишайнике, лишь слегка его объев. Похоже, это единственное теплое место в лесу. — Мне понравилось про оленей. — Да, это здорово. Все из-за холода. Иначе они бы ни за что не устроились на берегу озера — там слишком открыто. Но смотри, какая связь. Ты узнаешь про оленью лежку только из-за собачьих или чьих там следов, все друг с другом связано. Каждый вечер повторяется одно и то же — какие-то сверхчувственные мурашки по коже, все дела. Сперва неясная тревога, а потом ты готов залезть на стенку, и в конце концов ты выбираешь момент, когда читать уже невозможно, и идешь туда, хотя скоро уже стемнеет. Но человек, который с тобой… — Девушка? — Ага, из Рэдклиффа. Видишь ли, это ее дом. Троюродная сестра. — А-а. — Она говорит, чтобы ты был осторожен, потому что ей тоже не по себе. Тени в темноте, все такое. Но как бы там ни было, ты решаешься, и снег под сапогами теперь почти визжит. Совсем не тот звук, что был раньше, он не умещается у тебя в голове. И лед потрескивает: не то чтобы собрался раскрыться, просто расходится тоненькими, как иголки, трещинками — видимо, от сжатия. Трещины ползут повсюду, словно разгулялась циркулярная пила, такое дикое бульканье, будто кто-то полощет горло. И тут происходит нечто совсем поразительное. Олень, молодой самец, вдруг выскакивает из укрытия и несется по озеру прямо на тебя. Так, будто все это время мчался по дуге, специально для него начерченной, а ты шел по своей, и вот теперь ваши дуги скрещиваются. Словно ты все время знал, что такое случится, ты встретишь этого оленя, там и тогда, и он будет твой. Так и происходит. Ты его валишь. — Стреляешь? — Именно. Хотя этому есть причины, одно накладывается на другое — соляные равнины в пустыне, киногерои, мартини, всякая чушь. Но пока — никакой связи с волком. В тот момент я видел только, как падает олень, и еще это беспокойство после выстрела, какой-то панический шум на их лежке. Пару раз мелькнул серый хвост, да? Счет был известен нам обоим, без этого никак. Но только он тут же пропал, прямо на глазах, р-раз — и нету. Я должен был идти по следу — через все эти болота. Она нахмурилась. — Нет-нет, то другие болота, просто сосновые заросли, низины, все давно высохло. — Не там, где засасывает? — Не, там только темно. И вот примерно в четвертом я спугнул целое семейство — олень, оленуха, и два олененка: они просто встали и смотрят, не понимая, что я, черт побери, вообще такое. — Погоди, я тоже не понимаю. А тот, на озере? — Тот — другое, малыш, тот на озере связан с совсем другими событиями, часть моей кармы, если на то пошло. А эти ребята стоят и смотрят; то есть, как бы изучают меня, я думал, но потом опять началась эта паника. Они испугались, понимаешь? Застыли от смертельного ужаса, не могли даже носами двинуть, чтобы принюхаться. Такого напряжения просто не может быть. Тогда я оборачиваюсь посмотреть, в чем дело — и тут должен тебе сказать: словно две половинки моей головы заговорили одновременно. Одна будто спрашивает: «Откуда в этом лесу немецкая овчарка?» Лихо, правда? Но интонация, синтаксис — уже слишком циничны. То есть, вторая половина прекрасно знает, о чем речь. Он не ожидал меня увидеть. Каким ветром меня к нему вынесло? После истории на озере он решил, что смог меня надуть, и пошел искать себе другого оленя. То есть, я должен быть сейчас сзади, с другой стороны от него — так он рассчитал. — Но, Гноссос, как ты мог это знать? — Сам не понимаю, малыш, но именно такой у него был взгляд. Потом, наверное, чтобы расставить все по местам, сделать вид, что все так и задумано, он выгнул пасть и зарычал. Знаешь, губы складываются в полумесяц, дрожат — и торчат клыки? И начал приседать, черт, — так садятся на задницу коты, правда, но он же не кот, и, судя по виду, на уме у него совсем другое. Ладно, у меня было три жакана и две картечи, «марлин», автоматика, а другая половина головы уже все уладила по части безопасности: вот курок, вот пальцы, верно? Все точно так, правда — совсем разные мысли приходят одновременно. Меня самого скрутило, поэтому я промазал двумя первыми — и промазал здорово. Он был совсем близко, что еще хуже, но он уже зашевелился, и я должен был попасть, боже, я обязан был в него попасть. Третья пуля его догнала, впилась сзади, пробила навылет, бросила на снег и перекинула через голову. Закрой глаза. Крепче. Видишь: он начинает переворачиваться. Если нужно, прокрути замедленно. Я только что в него попал, прямо в зад. — Почти вижу. — Передние лапы подгибаются, и он скользит вперед. Носом роет снег, вот так. — Да, вижу. — Но он Гноссос убрал с глаз волосы и сглотнул. В горле пересохло. — Так, для начала я успокоился, как мог, и двинулся назад по своим же следам. Ничего не вышло: в темноте я не мог отличить отпечатки своих ног от упавшего с веток снега. Через час я вернулся на то же самое болото и зачем-то выстрелил в воздух двумя последними зарядами картечи. Этого нельзя было делать. Они пригодились бы мне, если бы появился волк, но я все равно выстрелил. умно, да? Через полчаса я уже ничего не видел. То есть, совсем ничего — он мог подойти и лизнуть меня в лоб, а пальцы онемели — теперь ты представляешь себе эту картину. Кристин потянулась к его руке, но он прятал ладони подмышками. Чуть-чуть пережал, подумал Гноссос. Она провела пальцами по его плечу и задержала руку, вглядываясь в его лицо. Но молча. — Шайтан в желудке, — сказал он. — Расслабление кишок, малыш, представляешь себе эту сцену? Вонючее ощущение, что тело не держит свое же собственное дерьмо. Предает тебя, выворачивается наизнанку, не считаясь с твоими желаниями. Подскакивает адреналин, с этого все и начинается: толчок, короткие вспышки все вместе лупят по нервной системе. Потом прямая кишка расслабляется — раскрывается, словно люк в полу, и дерьмо вываливается в штаны. Представь на минутку: тебя находят, тащат обратно в цивилизацию, может, кладут в мертвецкой на стол, затем рано или поздно стаскивают штаны — и видят замерзшее говно. Но дальше адреналин снижается, и приходит спокойствие. Половина тебя как будто превращается в зрителя, ты наблюдаешь за симптомами, словно врач с «роллефлексом». Не считая того, что при этом еще нужно что-то делать. Так я наломал сосновых лап, дюжину, наверное, в темноте на ощупь, искал помягче. Хотел соорудить что-то вроде подушки, чтобы не стоять прямо на снегу — хоть как-то отгородиться от врага. И вот тогда мне пришло в голову: там же было две линии следов; помнишь, в самый первый раз? Самка, сечешь, скоро явится самка со своей маленькой местью. Хочешь знать, что приходит на ум, когда вокруг скачут существа, которые видят в темноте? Ты думаешь: какую часть они сожрут первой? На тебе парка, сапоги, перчатки — значит, только лицо. Остальное — ништяк, правда? Но с чего они начнут? С носа? Чавк, и нет носа, только две дырки, кап-кап. Или со щеки — хряп, и готово. Кристин передернулась. — Все правильно, только это еще не все. Остается спокойствие: оно приходит неожиданно, и самообладание тут совершенно ни при чем. Потому что ты уже почти замерз. Вот так это происходит. Еще один паршивый холодный симптом, еще одно предательство тела. И ничего в этом нет нового. Все онемело, особенно нос. Хотя какая к черту разница, волк все равно до него доберется, в крайнем случае от подмороженного носа заработает расстройство желудка. Ладно. Потом ты начинаешь засыпать. Совершенно невозможно удержаться. Тебе в ноздри чуть ли не впихивается какой-то странный запах, как бы вытесняя остальные чувства, но это не имеет значения. Без этого никак. Ни запахи, ни звуки не имеют значения. Тебя ничем не достать. Все кончено, бабах. Теперь закрой глаза, я расскажу, что ты видишь перед тем, как заснуть. Нет, правда, закрой глаза. Она снова подчинилась и взялась рукой за его плечо. — Темно, почти как в обычном сне, только эта темнота не прямо перед тобой как плита или стена. Она уходит в обе стороны и загибается на границе бокового зрения. Ты чувствуешь ее сзади; может даже под собой, только это «под» ты ощущаешь не очень четко. По краям голубоватая, но как бы не совсем по краям. А потом ты будто бросаешь в небо жемчужину. Она моргнула. — Не по-настоящему бросаешь, а как бы бросаешь, потому что она вылетает прямо из тебя, маленькая, белая и фосфоресцирует. За ней тянется как бы минускульный метеорный след. Потом жемчужина теряет инерцию, замедляется, описывает дугу и начинает падать. И все время блестит. А вокруг, я уже говорил, — темнота. Хотя что-то поменялось. Когда ты бросал эту жемчужину, или как будто бросал, ты мог еще на чем-то стоять. Теперь же тебя словно нет, жемчужина — это все, а под ней — ничего. Она будет падать всегда. Под ней, понимаешь, под ней — бездна. Кристин еле слышно промычала — как-то горлом. — Да, но ты слышишь звук. Уже давно, фактически еще до того, как вылетела жемчужина. Но теперь ты почему-то не можешь от него отмахнуться — он стал слишком ясным и слишком знакомым. Когда жемчужина начинает падать, малыш, ты понимаешь, что это — звук твоего имени, и ты открываешь глаза. Она открыла глаза. — Все правильно. Ты ждешь немного, и звук раздается вновь, на этот раз ближе. Сквозь деревья пробивается луч света, и от него уже невозможно уклониться. Завис только в одном: ты думаешь, что сам все это устроил. Затем в какой-то момент, когда тебя уже совсем достали все эти ощущения, — ты решаешь, что нужно откликнуться. К этому времени уже все ясно; то есть ты узнал голос. — Девушка. Глядя в огонь, Гноссос небрежно кивнул. — Конечно, девушка. И все равно: ты говоришь, чтобы она шла к тебе, а не наоборот — это на всякий случай, вдруг она тебе и впрямь примерещилась. Она, ясное дело, решает, что ты повредился в уме, но подходит — и вот он ты во всей красе: на спине, на сосновых лапах, руки сложены на груди, не хватает только лилии. Весело, да? Но лицо у тебя все же странное, она его видит — и никто не смеется. Вместо этого она вливает в тебя пойло из термоса: виски с горячей водой и маслом. И оно стекает внутрь, Пятачок, поверь мне, это нектар и амброзия. Из камина выскочил уголек и упал на ковер. Они не двигались, пока шерсть не задымилась, потом одновременно потянулись за ложкой. Гноссос достал первым, но отдал Кристин, и она забросила уголек обратно в камин. — Это все? — спросила она. — Да, больше ничего, — ответил он. Она громко вздохнула, потом потерла ногу резинкой от гольфа. — Глупо, наверное, — призналась она наконец, — но я хочу пить. Он опять посмотрел в огонь, потом ответил: — Это нормально. Будешь вино? Кроме вина ничего нет. — Да, если можно. — Новая долгая пауза — ни она, ни он не двигались с места, пока из соседней квартиры не донеслось тиканье часов. — Уже очень поздно? — Да, пожалуй. Комендантский час. Она убрала руку с лодыжки, подождала секунду, затем спросила: — Где оно у тебя? — В рюкзаке, вон там, на стене. Все в рюкзаке. Это рецина, греческое, никому больше не нравится, только мне. — Мне понравится. — Хорошо бы. Она встала, прошла через всю комнату и остановилась у мешка, пришпиленного к двери стилетом Памелы Уотсон-Мэй. — Жалко, что мне нужно идти, — сказала она ему. — Наверное, не имеет смысла. Особенно сегодня. — Это точно, — согласился он. — Эй, а хочешь козьего сыра к вину? Они сидели в угнанной «англии» во дворе женского общежития под названием «Цирцея III»; по стеклу взад-вперед шелестели дворники. Повернувшись, Кристин спросила: — Во сколько завтра? — Не знаю, в любое время, когда сможешь. У тебя ведь школа, так? Тогда после. — Может, поужинаем у тебя? Это ведь твое жилье, правда? Где мы только что были? — Конечно. Немножко долмы. Фаршированные виноградные листья. Яично-лимонный соус. Тебе рецина понравилась? — Да, очень. — Ага. — Он улыбнулся. — Ты чем-то недоволен? — Кто, я? Что ты, малыш? — У тебя слишком серьезный вид, даже когда улыбаешься. — Все фасад, все роль. Знаешь, пара складок на лбу добавляет суровости. Он водит пальцами по лямкам рюкзака, смотрит на дворники, всегда любил электрические, предсказуемый ритм, есть на что опереться. — Тебе надо уходить, это очень напрягает. — Огибая руль, чтобы увидеть ее лицо. — Обычно мне все равно, иначе я не стал бы тебе этого говорить, меня почти никогда не цепляет. Но сейчас, черт… сейчас напрягает. Что я могу сказать? — Прости. — Да, какого черта. — Он снова вгляделся в ее лицо, надеясь рассмотреть подвох, но она выглядела очень серьезной. И все равно красивая. Медного обруча больше не было, и волосы свободно падали на щеки. Потрогай их старик, в чем дело, она ж не дева Мария. Но почему-то нельзя. — Я пойду, — сказала она. — Эй, погоди. — Набрасывая ей на плечи парку перед короткой пробежкой до общежитского крыльца. На мгновение Кристин прижала рукой его пальцы, потом выскочила из машины, и они вместе помчались к дверям. Мигал фонарь, толпились парочки, прижимались, шептались, вздыхали, мычали прощальные слова. Белые плащи, разноцветные клеенчатые накидки, кепки для гольфа, шотландские береты, отутюженные джинсы, вельветовые штаны, красно-белые форменные шарфы. Они поискали сухое место, на котором можно было бы задержаться, но так и не нашли. У стойки очередь из только что отпровожавшихся студенток с несчастным видом расписывается в регистрационной книге. — Напрягает, — согласилась она. — Это правда. — Завтра, Пятачок, — ответил он, уходя со сцены. — В любое время. — У меня семинар, — крикнула она ему в спину, но Гноссос был уже в дверях и лишь махнул рукой, что все в порядке. Во дворе общежития пробка из студенческих машин, бестолковое перемигивание фарами, тревожное гудение клаксонов — под кипение тормозной жидкости водители спешат заесть дешевыми лакомствами вечерние разочарования. Варенье с арахисовым маслом на ржаных тостах. Теплый яблочный пирог. Пицца-бургер с острым соусом из Гвидовой кухни. Домой, к прикнопленной под потолком красотке из «Плейбоя». Мастурбация в двойной «клинекс». Он подрезал белый «линкольн-капри» с откидным верхом, и возмущенный водитель лег грудью на клаксон. — Иди на хуй! — не оборачиваясь, проревел Гноссос. Вдруг наступила тишина, несколько машин заглохло, словно чье-то проклятие заставило притихнуть их маленькие железные сердца в распределителях зажигания. Среди этого замешательства Гноссос вывернул «англию» с проезда, зарулил на газон и помчался напрямик по лабиринту дорожек и сонным зимним клумбам. Полицейский свисток относился к нему и ни к кому больше, но Гноссос не прореагировал; он несся на сорока пяти милях в час прямо по тротуару, лишь поглядывая, как пешеходы, точно перепуганные жирафы, отскакивают в стороны. На улицу он попал, протиснувшись между двумя вязами и ободрав кору обеими дверными ручками, затем под два жестких удара перелетел через поребрик и по встречной полосе рванул на другой берег ручья Гарпий. У необитаемой «Снежинки», он выключил мотор, и «англия» по инерции вкатилась на прежнее место. Почти все разъехались, остались только несколько машин, мотоцикл и две «ламбретты». Возможно, «англию» уже ищут по всей программе, и легавые прочесывают шесть соседних штатов. Интересно будет посмотреть, как они ввалятся со своими фонариками в берложку Моджо: хи-хо, а это что у нас такое? Но чердак почти пуст, студентки благополучно разбрелись по домам, и в качестве потенциальных партнерш остались одни вампирицы. Волосатый уродец с наргиле, громко сопя в паузах, выдувал посреди комнаты восьмитактовый блюз, но на него не обращали внимания. Хуан Карлос Розенблюм валялся в отключке на покрытом мешковиной тюфяке, не чувствуя, как вампирица проверяет на зуб золото медали Святого Христофора и поглаживает блестки его матадорской рубахи. Трезвый Дрю Янгблад читал в углу «Ежеквартальник внешней политики»; когда Гноссос ввалился в комнату, он оторвался от журнала. Пространство заполнял едкий желтый туман — витая меж дымными струями, как сульфид водорода или еще какой бодрый реагент. Из-за потайной железной дверцы у дальнего края кирпичной стены доносился приглушенный шепот и стоны. Обычная маленькая Гоморра. — Где ж ты пропадал, золотко? — пропела одна из вампириц. Зрачки ее носило по морям покрасневших белков, — здесь столько всего было, пока тебя не было… — Разговаривал с зеркалом, старушка, никогда не пробовала? — Не прикалывайся ко мне. — Когда-нибудь просечешь. Потренируешь язык. — Чего ты ко мне прикалываешься? — Научишься петь под фанеру как не фиг делать. А теперь будь паинькой и принеси мне «Красную Шапочку», а? И что это за уродский кот с банкой? — Локомотив. Сам бери свое долбаное пиво. Гноссос притянул ее к себе, захватив трико между большим и указательным пальцами, и прошипел: — Твоя жизнь в опасности. — В эту же секунду Янгблад махнул ему рукой, а Локомотив запел: — Что слышно? — Гноссос. — Да так, ничего особенного. Разве что звуки вон из той комнаты. — Точно, да, но они же соображали, кого звать. — Похоже на то. Хорошо, что ты вернулся, мы как раз хотели с тобой поговорить. — Погоди, послушай, эта девушка, которую я увел, Кристин — ты что-нибудь о ней знаешь? — В каком смысле? — В прямом. — Кажется, они с Джек подруги. А что? — Ничего, старик. — Появилась вампирша с подносом, на котором стояли открытые «Красные Шапочки», картофельные чипсы и миска с густым соусом. Она опустила поднос рядом с обдолбанным Локомотивом — тот все тянул свою песню: воротник рубахи распахнут, грудь как медвежья шкура, толстые нелепые линзы таращатся в пол. — Все, что осталось, — робко сказала она. — Выпей на дорожку, Янгблад, — изрек великодушный Софокл. — Чего еще тебе хочется, золотко? — Вампирица меняет курс, усаживается рядом с ними и смаргивает с глаз потекшую тушь. — А старина Розенблюм, — спросил Гноссос, не обращая на нее внимания. — У него тоже своя история? Имена такие себе. — Я свободна, — сказала вампирша своему амулету. — Он из Германии. — Ну да? — А ты не знал? Родители привезли его в Венесуэлу, но потом испугались, что война доберется туда тоже, и окрестили. — Католик? — Да, он принял католичество всерьез, что самое странное. Очень набожен. Бедный старый еврей. Святой Христофор хранит его в скитаниях. Я вот обхожусь без ребусов, от них все только хуже. — Да, и вот еще что, Янгблад. Панкхерст, с которой вы так носитесь. Я вне политики, ага? Никаких благотворительных базаров, родительских собраний и так далее. Ты об этом хотел говорить? Если ко мне полезут в хату, я разберусь сам. Но все эти расклады с комитетами — нафиг надо. — Но почему ты решил уклониться, Папс. Все независимые… — Брось, старик, не трать риторику, это не по мне. Вспомни крестовые походы. Куча народу вернулась с поломанными ногами и волчьими билетами. Остальные с турецким триппером. И ни один — с Граалем. М алинку ты добавила мне в кофе У — уголек, заначенный без них… — У меня еще есть немножко смеси, — сказала вампирица, — хочешь, кино посмотрим? — Только «Красную Шапочку», птичка. — Бухать вредно, золотко. — Какое же это бухало? Это «Красная Шапочка». — А ты? — Она ткнула в Янгблада эбеновым ногтем. Янгблад покачал головой, затем, похоже, решил дожать до конца: — Все это не такой детский сад, как ты, возможно, думаешь. — Прошу тебя, старик, не впаривай мне этого. — Гноссос перевел взгляд на скрипящего Локомотива, затем на несчастную вампирицу, которая наконец сдалась и поползла куда-то на карачках. Огромная, невозможная усталость вдруг охватила все его существо при виде этих неловких движений. Он зевнул и сгорбился, опасаясь, что Янгблад все же придумает, что-нибудь умное. Но тот молчал, Гноссос махнул рукой, вместо компенсации изобразил на лице добродушную улыбку и растянулся во всю длину индейского покрывала. — Потом, — сказал он, закрывая глаза. Веки жгло мягким убаюкивающим теплом. Лягушек грязных, коих мы так ждем. Я так люблю, когда в носу не стрем. — А теперь все вместе… Анх. Что это? Его разбудил скрип несмазанных петель и шарканье усталых ног. Ночь разорвалась; Гноссос тяжело перекатился набок и одним полуприкрытым глазом стал наблюдать, как из дверцы в кирпичной стене грузно выплывает облаченный в шелковое одеяние призрак. Фигура что-то бубнила себе под нос, и по всему сараю желчью разливался зловещий запах. Моджо. Лежать тихо. Волосы всколочены, концы усов повисли. Из теней комнатенки доносились звуки влажной плоти. Показалась чахоточная рука девушки — той самой. Кто? Но не успел Гноссос вспомнить, к хозяину подскочил Хип и захлопнул таинственную дверцу. На цыпочках они двинулись через весь зал. Когда они проходили мимо спящей кучки никому не нужных вампириц, из этой свалки вдруг выскочил мартышка-паук и возмущенно заверещал. Фу ты, подъем. Небо в окнах как-то сразу затлело полутемной прозрачностью. Светает. Несколько секунд Гноссос смотрел вверх, а когда опустил глаза, Хипа и Моджо уже не было. Он встал, с трудом потянулся, потерял равновесие, удержался и тут обнаружил, что мартышка-паук сидит, скорчившись, на полу и свирепо таращится на него. Гноссос попробовал посмотреть на мартышку так же свирепо, но чудище выглядело настолько тошнотворно, что пришлось отвернуться и несколько раз вдохнуть поглубже. Вонь была невыносима — точно от лужи аммиака. Гноссос обвел глазами комнату, ища союзников, но никого из знакомых не осталось. Только головой в наргиле дрых Локомотив. Провозившись некоторое время с паркой, Гноссос просто бросил ее на плечи и на ватных ногах потащился к дверям. Мартышка-паук заверещал, яростно задергал цепь, но Гноссос, подзарядившись энергией собственного страха, уже резво перескакивал последние шесть ступенек — вниз, на свободу. На улице — свист и чириканье утренних птиц, очищающая какофония тонких щебеталок. Однако через секунду до него дошло: сквозь чириканье пробиваются совсем другие звуки — злобные ритмические щелчки разгоняли птиц прочь. Что это? Он натужно двинулся сквозь холодный утренний туман, протирая на ходу глаза и соскребая зубами с языка привкус эля. В щелчках ясно чувствовался металлический оттенок, поцелуи кожи и стали. В промежутках — короткие вдохи и чувственные выдохи, почти стоны. От всего этого по ляжкам поползли мурашки. Звуки доносились от «Снежинки», не дальше двадцати ярдов. Теперь Гноссос переставлял ноги осторожнее, опасаясь, что его заметят, брел прямо по сугробам и часто останавливался, чтобы набрать горсть снега и утихомирить головную боль. Иииииии, холнохолнохолно. Он вытер рукавом лицо и застыл там, где щелканье звучало совсем отчетливо. Подобрался к краю очищенной от снега площадки и замер как вкопанный, сердце хрустело где-то в ушах. Хип стоял перед микроавтобусом, зажав в костлявом кулаке пастуший кнут. Он поднимал его над головой, выписывал в воздухе зловещую дугу и, кряхтя, опускал на крыло или радиатор машины. В десяти футах от него, прислонясь спиной к алюминиевой стене «Снежинки» и широко расставив ноги, в распахнутом шелковом халате стоял Моджо. Под халатом только голое тело, жирные колени согнуты. В руке пенис, отсутствующие глаза смотрят на Хипа, ритм жесткий и сильный. — Еще, — шептал он, постанывая, и желтый хлыст вновь и вновь отскакивал от эмалевой краски микроавтобуса. — Сильнее, вот так. Гноссос отшатнулся, весь в поту от смертного ужаса. Через секунду, набрав в грудь побольше воздуха, он мчался к дороге, словно убегая от застлавшей глаза кошмарной сцены. Сперва он скакал галопом, засунув руки в карманы парки, потом пошел шагом, и наконец — иноходью. Через час птицы закончили свой праздничный концерт, и взошло солнце. Гноссос достал из рюкзака «Хенер»-фа, поднес к губам и заиграл, обдумывая первую в этот день отчетливую мысль. |
||
|