"Доклад Юкио Мисимы императору" - читать интересную книгу автора (Аппиньянези Ричард)

ГЛАВА 2 КОРЗИНА СО СЛОМАННЫМИ НОГАМИ

– Вы читали книгу Чарльза Кингсли «Водяные младенцы»? – спросил Мисима.

– Вы говорите о детской книге викторианской эпохи? Да, я слышал о ней.

– История, которую я только что поведал, напоминает эту книгу, хотя мой рассказ предназначается для взрослых. Вы согласны со мной?

– Так, значит, все это вымысел?!

Неужели Мисима вновь подверг меня испытанию? Вместо ответа он задал мне еще один вопрос:

– Что легче – жалеть человека или ненавидеть его вот за это? И Мисима жестом показал на свое тело так, как демонстрируют новый костюм.

Я окинул его взглядом, хотя нагота смущала меня. – Думаю, что большинство людей почувствовало бы зависть к вам.

– Вежливый и уклончивый ответ. Я не спрашиваю, завидуете ли вы мне, Тукуока-сан.

Меня изумило, что тело Мисимы вновь покрылось гусиной кожей. Почему он дрожит от холода в такую теплую погоду? Мисима как будто прочитал мои мысли.

– Вас интересует, почему я дрожу? Я не могу объяснить свои чувства. Я ощущаю, как от фотографии, сделанной Сэмом Лазаром, исходит пронзительный могильный холод. Мне кажется, что это не Людовик XII, а я лежу на ледяной мраморной плите и на мой выпотрошенный живот наложены бальзамировщиком швы. Лазар прислал этот снимок, чтобы подло шантажировать меня.

Мисима так и не объяснил, в чем, по его мнению, заключался шантаж.

– Сколько себя помню, я всегда мечтал научиться танцевать, – продолжал он. – Но мне было очень трудно осуществить свою мечту. Я умело имитировал танец, но этого мало. Сколько раз я просил Хидзикату Тацуми научить меня танцевать. «Вы ошибаетесь, – отвечал он, – искусство танца дается не опытом. Вы просто забыли, что значит быть ребенком». – «Хидзиката-сан, – промолвил я. – Я не могу вспомнить, потому что у меня не было детства». Он засмеялся. «В таком случае повторяйте застывшие жесты и позы мертвых. Так вы научитесь танцевать». В другой раз, помню, он как-то сказал: «В старину темнота была кристально ясной. А теперь по ночам нет никакой темноты». Его замечание заставило меня вспомнить о представлениях древних греков. Они считали, что первоначально небо было черным и все же казалось ясным, ослепляя подобно белизне мрамора. Когда я высказал вслух свои мысли, Хидзиката рассмеялся над моими интеллектуальными потугами. «Я исполняю танец бутох. Это – грязь. Осознание безнадежности. Что общего имеет этот танец с синтоизмом, буддизмом или какой-либо другой религией? Я вижу, как вы ходите. Так ходят все японцы. Вы как будто боитесь, что кто-то украдет ваши следы».

Заметив выражение недоумения на моем лице, Мисима остановился.

– Вам известно, кто такой Хидзиката Тацуми? – спросил он.

– Конечно, кто же не слышал этого имени? Его сравнивают с Мартой Грэм.

– По ошибке. Наша склонная к панике Ассоциация современного танца никогда не объявила бы Марту Грэм опасной танцовщицей.

– Хидзиката – эксцентричный, скандальный гений. Я не совсем понимаю, что он делает. Его творчество кажется мне эклектичным – в нем присутствуют элементы немецкого «нового танца» двадцатых годов, кастаньеты фламенко, американский джаз, безрассудство маркиза де Сада и немного японской традиционной музыки гидаю.

– И баллады наркоманов, обитателей андеграунда. Почему бы и нет?

– И что все это означает?

– Ваша так называемая эклектика находит во мне отклик. На самом деле никакой эклектики нет. Это освобождение ото всех влияний, еретическая попытка разорвать все связи с миром и достигнуть того, чему уже будет невозможно подражать. Хидзиката придумал танец темноты, бутох. Бутох – чисто японское явление, потому что это – ничто, это – грязь. Хидзиката приехал в Токио после войны из беднейшего, наиболее убогого уголка земли, Акиты, местечка, расположенного в северо-восточном Тохоку. Он увидел превращенный в руины, оккупированный Токио. По его признанию, он сохранил кое-какие воспоминания детства: однажды Хидзиката увидел свое отражение в бочке с водой и полоснул по нему серпом. Его интересовало, что находится за отражением. Хидзиката приехал в Токио с мешком риса, драгоценным подарком, который он намеревался преподнести учителю Такае Егучи, человеку, учившемуся вместе с Мэри Вигман, но Такая уже взял себе другого ученика. Я знаю, где Хидзиката научился танцевать бутох – в танцзалах, где развлекались американские солдаты. Он купил себе белый костюм, истратив с трудом накопленные сбережения, и, словно гангстер из голливудского фильма, стал танцевать в этих заведениях с японскими проститутками, которые обслуживали американских офицеров. Вот где надо искать истоки его танца темноты. Они кроются в безоговорочной капитуляции. Вы понимаете, о чем я?

Хидзиката как-то поделился со мной воспоминаниями о своей жизни в Аките. В тридцатых годах его старших сестер, маленьких девочек, родители продали, чтобы прокормить себя и младших детей. После этого он начал общаться с сестрами в своем воображении, окружив себя фантомами. Он помнит, как его братьев призвали в армию. Они должны были служить в Маньчжурии. В память врезались их красные, разгоряченные саке лица, когда они перед отъездом сидели за прощальным ужином вместе с родственниками. А потом братья вернулись… Две урны с пеплом. Огонь и пепел – это и есть бутох. «В детстве меня заставляли есть золу, – рассказывал Хидзиката, – от глистов». И это тоже бутох. Бутох – это весь жизненный опыт Хидзикаты, его воспоминания о ветре и безногих деревянных куклах дарума. Ветер – это своеобразное кимоно, в которое Акита одевается круглый год. Его бушующие порывы несут сельских жителей по дорожкам между рисовыми полями прямо к дверям Хидзикаты. Эти гости, словно призрачные танцоры, являются из пелены снежного бурана. Даже летом люди в селении Хидзикаты, прежде чем войти в дом, на пороге стучат своими сабо, как будто хотят отряхнуть с них невидимый снег. Призраки снова стоят у дверей… Уходя в поле на работу, родители сажали маленьких детей по четыре или пять в одну корзину и оставляли ее на меже. Весь день дети находились одни, без присмотра, потому что взрослые трудились не разгибая спины и не обращали на них никакого внимания. Малыши писали, толкались в тесной корзине, плакали, дрогли на пронизывающем ветру. У них было много времени – целая вечность, – для того чтобы всмотреться в небо, изучить все его особенности. Но, конечно, им, находящимся в полубессознательном состоянии, казалось, что вверху царит полная тьма. Когда наступала ночь и ребенка после двенадцатичасовой пытки в корзине наконец отпускали на волю, 0н не мог не только стоять, но даже распрямить ножки. Он превращался в безногую деревянную куклу дарума, а в мозгу его сохранялись только два образа – темное небо и бушующий ветер. Взрослые с улыбкой смотрели на ребенка, вспоминая собственные мучения. Бутох берет свое начало в этих воспоминаниях о корзине со сломанными ногами.

Мисима немного помолчал.

– В 1961 году, – продолжал он, – на фестивале мертвых я посетил студию Хидзикаты. Помню уличные фонари, освещавшие улицы, и доносившийся издали стук барабанов. Хидзиката встретил меня у дверей. Он давал мастер-класс, и я с восторгом наблюдал за ним, завидуя простоте и естественности его движений. Я никогда не смог бы достичь такого совершенства. При этом Хидзиката не стремился поразить зрителя, он не делал ничего грандиозного, того, что обычно восхищает нас в других исполнителях. Он вообще едва двигался. На жилистом теле была одна набедренная повязка, и он походил на рисунок из учебника по анатомии – все мышцы и сухожилия явственно выступали под кожей. Не человек, а парусное судно. Казалось, что в полотнища его парусов дует ветер Тохоку и приводит судно в движение. На моих глазах тридцатидвухлетний танцор с длинными, как у его старших сестер, волосами преображался, становился моложе. Вот ему уже двадцать пять, двадцать, шестнадцать, девять лет… он быстро приближался к своим истокам. Хидзиката исполнял этот волшебный танец под музыку битлов: «Я хочу держать тебя за руку».

В то время Хидзиката только начал экспериментировать и находился в поисках своего стиля. Он обратился к движениям своей родины – Тохоку. Танцовщик принимал позы сидящего на корточках крестьянина, сгибал ноги и напрягал мышцы, чтобы противостоять воображаемым порывам ветра. Он хотел изобразить в танце корзину со сломанными ногами и поэтому застывал, перенося вес тела на внешние края стоп. Во время моего визита в студию этот танец исполняла жена Хидзикаты, Мотофудзи Акико. Каждый шаг в позе с вывернутыми ногами причинял ей боль, а единственным аккомпанементом служили глухие удары, которые Хидзиката наносил деревянной тростью по столу из красного дерева – очень дорогому антикварному предмету, изготовленному в ранний период Эдо. Остановившись, танцовщик зажег сигарету. «Вы хотите танцевать? – спросил он меня и продолжал: – Ну что ж, снимайте одежду и танцуйте. Раздевайтесь догола». И он поставил пластинку с танго Карлоса Гарделя «Мадресельва».

Я старался изо всех сил, танцуя перед Хидзикатой и его женой, а они следили за моими движениями с непроницаемым выражением лиц. «Стоп, стоп! – воскликнул наконец Хидзиката. – Почему вы так странно прыгаете?» – «Но я не могу копировать ваш стиль», – заявил я. «А кто просит вас копировать меня? Помните лишь об одном: когда вы ставите ногу в грязь, вы наступаете на губы ребенка. Но вы ведь не хотите наступить на детское лицо, правда?» Хидзиката встал лицом к стене. «Что я делаю?» – спросил он. «Наверное, мочитесь», – ответил я. «Почему вы так решили? Ведь мышцы моей спины не свидетельствуют об этом». Он был прав. «На Западе танец устремлен ввысь, – сказал Хидзиката. – Его апогеем являются пуанты, высокие прыжки, парение в воздухе, имитация невесомости. Все, например, говорят о прыжках Нижинского. Но в Тохоку прыжки невозможны. Там ноги представляют собой пару сломанных палок. Разве вы можете с такими конечностями воспарить над землей? Оставьте все мечты о классической красоте, о японской в особенности, потому что эти мечты противоречат идее красоты». Взяв в руки небольшой барабан – такой используют монахи буддийской школы нитирэн, чтобы сопровождать его стуком чтение сутры Лотоса, – он начал бить в него. «Стоп! – вскоре вновь воскликнул Хидзиката. – Вы не слушаете ритм. Хотя, возможно, дело тут вовсе не в музыке. – И он, засмеявшись, обратился к своей жене Акико: – У меня такое впечатление, будто у него между ног находится бьющая крыльями курица. Нам надо связать ее и сунуть в корзину». Так они и сделали.

Мисима принес из комнаты широкий медицинский лейкопластырь и зафиксировал этой клейкой лентой член и яички.

– Эту операцию под руководством Хидзикаты выполнила Акико, – продолжал он.

– Должно быть, вам было больно.

– Только когда пластырь срывали и от него отклеивались лобковые волосы. Когда все было готово, Хидзиката сказал: «А теперь слушайте меня внимательно. Звуки, которые я извлекаю из барабана, – это язык стихий, воды, риса, ребенка, пробудившегося от ночного кошмара, пепла, листьев на дереве. Слушайте и старайтесь понять, что это, но не копируйте явление, не изображайте его посредством танца, а – будьте им». Дон-дон-дон.

Мисима начал танцевать на балконе гостиницы танец безногой деревянной куклы дарума. Я как завороженный следил за ним, очарованный ирреальным повествованием его тела, его пениса, размеры которого подчеркивала белая лента пластыря. Я смотрел на него во все глаза, потягивая виски. Что еще я мог сделать?

– Значит, вы начали понимать язык стихий Хидзикаты? – спросил я.

– Я все еще учу азы танца бутох. Но через три года, когда я пойму, что он не требует движений, я в совершенстве овладею его языком.

Лишь 25 ноября 1970 года я понял, о чем тогда говорил Мисима.

– Япония постепенно богатеет, – сев на кушетку, продолжал Мисима, – не правда ли, Тукуока-сан? Теперь уже речь идет не о восстановлении слабой экономики, а об экономическом чуде. Год, который стал точкой отсчета экономического развития, давно забыт. Мы стали нацией, добившейся успеха. Я – японец, а значит, тоже добился успеха. Я извлекаю выгоду из экономического возрождения Японии и с чувством сыновнего благочестия, которое свойственно любому лояльному трудолюбивому гражданину, вношу в него свой вклад. Не являются ли тридцать шесть томов полного собрания моих сочинений блестящим образцом стахановского высокопроизводительного труда? Я – типичный образцовый чернорабочий, один из тех, что трудились в послевоенные годы, восстанавливая страну. Широкая известность переводов моих романов, пьес и эссе во всем мире принесла Японии славу.

Перечисление Мисимой своих заслуг вызвало у меня чувство горечи. Я знал все, что он мог сказать. С его стороны это простительная слабость. Мисима походил на подвыпившего чиновника, слезливо жалующегося приятелю на то, что принесенные им ради пользы дела жертвы никто не ценит. Обычно о таких разговорах забывают на следующее утро, когда хмель проходит. Однако жалобы Мисимы вскоре перестали звучать как банальные сетования средней руки клерка.

– Кто мне поверит, если я скажу, что привело меня сюда, в Бенарес, что я ищу здесь?! – воскликнул он.

– Вы ищете череп Юаня Сяо, чтобы испить из него воды, – напомнил я.

– Неужели вы мне поверили? Мои японские читатели сделали меня богатым, но никак не респектабельным. Для них я мюзикхолльный балагур, низкопробный комедиант. Разве могу я, человек, далекий от политики и религии, убедить их в серьезности своих верований? Публика признала мой успех – разве это не достаточная награда? Мне могут простить любое прегрешение, кроме одного. Мне не разрешается бросать тень на собственный успех, я должен во всем соответствовать ему. Иметь же верования простительно только простакам, которые остаются по ту сторону успеха. В этом вся загвоздка. Мои современники – существа с атрофированным воображением, у них выработался только один условный рефлекс. Они реагируют лишь на успех и не способны понять, принять и простить того, кто ниспровергает их святую веру в него. Горе человеку, который беспечно относится к своему успеху и стремится к саморазрушению. Он натолкнется на глухую стену непонимания, которое будет ему местью. Его отнесут к разряду инакомыслящих, социальных изгоев. Я, конечно, понимаю, что писатель с точки зрения экономики – фигура малозначительная, если не сказать ничтожная. Все это верно, я всего лишь писатель, человек, который развлекает публику. Но для меня с того года, который я называю нулевым, ничего не изменилось.

– Меня призвали в армию, когда уже закончилась война, и я не был на фронте.

– То же самое можно сказать и обо мне, – промолвил Мисима.

– Как?! В романе «Признания Маски» [16] вы пишете о том, что в конце войны вы уже работали на авиационном заводе. Значит, это вымысел, Мисима-сан?

– Нет, не вымысел, – с улыбкой сказал Мисима. – Но работу на авиационном заводе никак не назовешь боевым опытом, это скорее опыт эстетический.

– То есть роман – беллетристика особого рода. Мне никогда раньше не приходило в голову, что вы можете выдумать автобиографию. Вы позволите мне опубликовать свои размышления на сей счет?

– Пожалуйста, – проговорил Мисима, пожимая плечами. – Но не забывайте, что японцы воспринимают все буквально. Помните об этом, когда будете излагать на бумаге свои размышления о моем богатом художественном воображении.

– Меня восхитил ваш роман «Признания Маски», искренний и очень смелый для своего времени.

– Для своего времени! – воскликнул Мисима и расхохотался. – Автобиография писателя – всегда сплошной вымысел. Я никогда не был тем человеком, который описан в моем романе, ни «в свое время», ни сейчас. Поверьте, я ничего не пытаюсь скрыть от вас и не иронизирую. Я пишу о времени, которое никто не понимает и которое все еще длится. Это нулевое время. Я никогда не избавлюсь от своего тела, хотя мне и удалось заменить его другим. Юкио Мисима, неестественно рожденный не из лона женщины, а из Зазеркалья «обратного курса», наконец увидел свое собственное отражение. Он стал кандидатом в лауреаты Нобелевской премии! Для меня это действительно всего лишь отражение, потому что для меня 1967 год – это ноль плюс двадцать два. Позвольте мне быть с вами совершенно откровенным, Тукуока-сан, и рассказать о разнице между вымыслом и верой. Вы увидите, что правда имеет много и в то же время ничего общего с фактами, описанными двадцатитрехлетним писателем девятнадцать лет назад.

Магнитофон записывал его рассказ, а я по ходу делал дополнительные пометки в блокноте.