"Владимир Ковалевский: трагедия нигилиста" - читать интересную книгу автора (Резник Семен Ефимович)

Глава пятнадцатая Рагозин и другие

1

Виктор Иванович Рагозин был на девять лет старше Владимира Ковалевского, и его молодость пришлась на самую тусклую пору, когда самодержавный российский фельдфебель до предела закрутил гайки и натянул удила.

Виктор Иванович окончил физико-математический факультет Московского университета, но приспособить свои знания ему было не к чему. Он поступил в коммерческий суд, где изо дня в день перебирал скучнейшие бумаги — входящие и исходящие. Промаявшись так года четыре и не выказав никакого рвения, он вышел в отставку, благо над страной уже чувствовалось животворное дыхание перемен.

Рагозин подался в Нижний Новгород, к берегам великой русской реки с ее необъятными просторами, заволжскими далями и народной памятью об удалой казачьей вольнице атамана Стеньки.

При российском слякотном бездорожье матушка Волга служила главной транспортной артерией, связывавшей десятки городов. Раскинув ветвистую крону притоков чуть ли не по всей европейской России, она позволяла водным путем спуститься с Урала, подняться до самой Москвы, а там, по Мариинской системе, уже нетрудно было достигнуть и Петербурга... Река поражала необычайнейшим оживлением.

По Волге шли хлеб, лес, уголь, металлы, ткани и всякие вообще изделия небогатой еще российской промышленности. Длинными вереницами тянулись суда. При крепком ветре они одевались парусами и оборачивались стаей белогрудых лебедей. Но чаще широкие плоскодонные расшивы сплавлялись в сторону Астрахани простой силой течения, вверх же их поднимала мускульная сила впряженных в лямки людей. Стон бурлаков, то нарастая, то затихая, почти не смолкал над берегами великой реки, служа привычным звуковым «оформлением» пейзажа.

Но порой уже раздавались резкие свистки пароходов. Они словно ветром сдували к берегу ребятишек из приволжских сел и городов. Свежевыкрашенные корабли с дымящими трубами и нарядными пассажирами на палубах были еще в диковинку.

Рагозин служил в пароходном обществе «Дружина» и здесь нашел занятие по нраву и по плечу. Он строил баржи, заготовлял дрова, устраивал склады топлива на берегах, нанимал и рассчитывал рабочих, заключал сделки с другими компаниями, банками, отдельными предпринимателями... Нередко приходилось брать на себя ответственность за важные коммерческие и технические решения. А чтобы не допускать ошибок, надо было хорошо знать Волгу на всем ее протяжении. На реке не было бакенов, никак не отмечались мели и перекаты. Не было и точных карт, берега никем не изучались сколько-нибудь подробно — ни в географическом, ни в экономическом, ни в статистическом отношении.

За это дело и взялся Рагозин.

В простой лодчонке он много раз проделывал путь по Волге вверх и вниз. Наносил на карту извилистый фарватер. Тщательно описывал берега и прибрежные населенные пункты. Интересовался занятием населения, особенностями его сельскохозяйственной, промысловой и промышленной деятельности... В три увесистых тома (изданных, правда, много позднее) вылились эти важные изыскания. Если в короткий срок Виктор Рагозин из рядового служащего превратился в директора фирмы, то не только потому, что женился на дочери одного из братьев Шиповых — богатых нижегородских промышленников, фактических хозяев «Дружины».

За десять лет службы Виктор Иванович сколотил капиталец, и ему недолго пришлось размышлять над тем, как им распорядиться. Внимание российских дельцов все сильнее приковывалось к кавказской нефти, и опытному волгарю легко было сообразить, какие перспективы связаны с этой темной, маслянистой, терпкого запаха жидкостью: ведь именно по Волге поднимались баржи с нефтью и продуктами ее перегонки.

Впоследствии Виктор Иванович Рагозин напишет книгу о нефти. Объемистый том (под стать томам с описанием Волги) вместит в себе все, что к тому времени станет известно о геологии и химии нефти, о способах ее переработки и связанных с нею коммерческих операциях, об истории ее использования человеком.

Виктор Иванович знал, что именно нефтяными продуктами конопатил свой ковчег Ной, когда готовился к всемирному наводнению; что древние египтяне использовали нефть при бальзамировании трупов, а вавилонские и ассирийские мастера — при возведении военных укреплений; что в Палестине легко воспламенявшаяся «вода густа» считалась священной и называлась «нефтарь», или «нефта», откуда пошло и само слово «нефть».

Когда по «трактату» 1813 года Бакинское ханство отошло к России, добыча нефти в Баку была ничтожной, а способ добычи — такой же, какой описан в Библии: маслянистую жидкость вычерпывали кожаными ведрами из неглубоких колодцев. Переработки природного продукта никакой, разумеется, не велось.

Но уже через 10 лет братья Дубинины, крепостные графа Панина, устроили небольшой заводик по перегонке нефти в осветительный «фотоген». С уважением и болью сердечной писал Рагозин об этих умельцах и их горькой доле. Тщетно пытались они убедить наместника Кавказского, а через него — центральную власть, что «выделывание собственных отечественных произведений составляет народное богатство, а народное богатство есть сила государственная». Не получив субсидии, талантливые изобретатели вынужденно прекратили производство.

Всемирный нефтяной бум начался после того, как в 1859 году американец Дрейк купил за бесценок небольшой участок земли в штате Пенсильвания и пробурил первую нефтяную скважину. Тотчас началась перегонка нефта в «светильное масло», то есть керосин, который в короткий срок завоевал внутренний рынок и затем покорил многие страны Европы.

Почти одновременно перегонкой нефти занялись и в Баку. Но на европейских рынках бакинский керосин почти не появлялся. Даже в центральных губерниях России из-за отсутствия удобных внутренних торговых путей американский керосин стоил дешевле.

Однако Рагозина в нефтяном деле заинтересовало другое.

В Пенсильвании и в Баку получали «светильное масло», практически не различимое по своим свойствам. Но американская нефть почти полностью превращалась в керосин. А бакинская — только на 30 процентов! И чем больше производилось керосина, тем больше образовывалось «нефтяных остатков». Густую, вязкую, почти желеобразную жижу, заполнявшую вокруг заводов все низины и выемки, приходилось сжигать. Горела она медленно, нежарким, сильно коптящим пламенем. Копоть ложилась на дома и постройки, на чахлые, доживающие свой век деревца, на одежду и лица людей. Копоть скрипела на зубах, забивала нос, проникала в легкие. Местность близ Баку, в которой располагались нефтеперегонные заводы, называлась черным городом... Вот на эти-то «нефтяные остатки» и обратил внимание Рагозин.

В основанной им лаборатории он производил разнообразные опыты и через три года стал единственным обладателем производственного секрета переработки «нефтяных остатков» в смазочные масла.

В ходу тогда были масла из животных и растительных жиров, смешивавшихся в разных пропорциях. Наилучшим считалось деревянное масло, получаемое из семян и плодов некоторых древесных растений. То есть на смазку шел ценнейший пищевой продукт!

Рагозинское масло оказалось и много дешевле, и лучшего качества. И в 1876 году в городке Балахны (30 верст от Нижнего Новгорода) Виктор Иванович заложил завод производительностью в четыреста тысяч пудов смазочных масел в год.

Рагозин рассчитал, что начинать дело можно, располагая двумястами тысячами рублей. Сам он таких капиталов не имел, поэтому образовал товарищество. В долю с ним вошли родственники и знакомые. Всю потребную сумму Виктор Иванович разделил на двести паев (по тысяче рублей пай) и распределил их между участниками. За собой он оставил ровно половину: 100 паев, которые оплатил не столько наличными, сколько имевшимся уже оборудованием, материалами и иным имуществом.

О минеральном масле фирмы «Рагозин и К°» быстро заговорили. Отбоя не было от заказов, и вскоре оно перешагнуло границы России. Убедившись в высоких качествах «русского масла», его покупали промышленники Франции, Германии, Бельгии, Великобритании... Потребители не стояли за тем, чтобы платить за товар вперед. И Рагозин пользовался появившимся кредитом, чтобы расширять производство.

Виктор Иванович понимал, что его технические секреты невечны. Поэтому надо развивать успех, не теряя времени. Надо завоевывать доверие все новых и новых покупателей. Укрепиться на мировом рынке. Тогда уж никакие конкуренты не будут опасны.

Виктор Иванович старался так сводить годовые балансы, чтобы пайщикам выпадал максимально возможный дивиденд. Лучше платить щедрее, чем создать впечатление, что дело неприбыльно или сопряжено с риском. Платить же он не боялся, ибо выкладывать наличные вовсе не приходилось. Ежегодно увеличивая основной капитал, он оплачивал дивиденды новыми паями, и пайщики охотно прикупали их еще и еще. В 1879 году капитал товарищества составлял уже миллион шестьсот тысяч рублей. Кроме завода в Балахнах, ему принадлежал еще завод в селе Константинове близ Ярославля. И на каждый вложенный рубль пайщики получили по 67 копеек. Таких прибылей не давало ни одно производство!

Но капитал не мог бесконечно наращиваться за счет одних и тех же людей. «Товарищество на вере», как говорили тогда, переросло себя, его нужно было расширить и узаконить особым правительственным актом.

Рагозин разработал устав «Товарищества на паях «Рагозин и К°» по производству нефтяных минеральных масел» и подал его на утверждение. Согласно уставу контора фирмы переносилась в Москву. Руководство поручалось правлению, избираемому общим собранием пайщиков. Основной капитал увеличивался до трех с половиной миллионов рублей, то есть дополнительно выпускалось тысяча девятьсот паев.

...Высочайшее «быть посему» последовало в апреле 1880 года, а 6 мая Владимир Онуфриевич Ковалевский входил в роскошный особняк на одной из московских улиц.

2

Ковалевский подходил Рагозину по всем статьям.

Его знания ученого-геолога, его кипучая энергия, предприимчивость, инициативность, владение иностранными языками, некоторый опыт в коммерческом деле — все это могло пригодиться фирме. И даже то, что Владимир Онуфриевич разорен, вполне устраивало Рагозина. Он понимал, что, протягивая Ковалевскому руку помощи, приобретает преданного себе человека.

Словом, Рагозин без колебания повторил Ковалевскому то предложение, какое уже передавал ему заочно через Петра Ивановича Бокова. Речь шла о том, чтобы Владимир Онуфриевич вошел в число «директоров» (то есть членов правления) вновь организуемого «Товарищества на паях».

Владимир Онуфриевич знал, что в молодости Рагозин просидел два месяца в крепости по делу о «распространении возмутительных воззваний» и потом долго находился под надзором полиции, но, беседуя с ним, ничего нигилистического в его внешнем облике и манерах не обнаруживал.

Его принимал крепко скроенный, плотный, несколько располневший, но нерасплывшийся мужчина лет сорока семи с не совсем свежим, как бы обветренным лицом, еще густыми, хотя и взрезанными двумя глубокими залысинами, волосами и густой черной бородой. Он производил впечатление человека на редкость смелого, трезвого и надежного, обладающего недюжинной волей и большим умом.

Что придется делать Ковалевскому как директору? О, занятия будут самые разнообразные. Тут и научные, и технические, и транспортные, и финансовые вопросы — все, что будет ставить жизнь!

Оплата? Согласно уставу директора фирмы определенного жалования не получают: им отчисляется десять процентов прибыли. Так что, если дела будут идти хорошо, на долю Владимира Онуфриевича придется от 10 до 15 тысяч в год. Это сверх дивиденда на паи, какие он захочет приобрести.

Единственное неудобство состоит в том, что деньги выплачиваются после подведения итогов года. Но пусть Ковалевского это не смущает. В кассе «товарищества» он сможет взять любую сумму в счет будущего жалования. И на приобретение паев тоже. Он должен иметь не меньше 10 паев, в противном случае его нельзя избрать в правление.

Ковалевский покидал рагозинский особняк окрыленным. 10 — 15 тысяч! И неограниченный кредит в кассе товарищества! А дивиденды? Ведь, купив в долг десять паев, он может их заложить и купить еще! А в дальнейшем? Дело будет расти, потребуются дополнительные капиталы, значит, будут выпускать и новые паи. Через два-три года можно будет расплатиться со всеми долгами и существовать на одни дивиденды. А тогда прощай служба, прощай кабала. Он вернется наконец к палеонтологии и станет работать, работать не покладая рук и нисколько не заботясь о деньгах!..

Общее собрание пайщиков состоялось 11 мая 1880 года. В «директора» правления были избраны Виктор и Леонид Рагозины и Ковалевский. Четвертым директором собрание избрало француза Андре, но он должен был заведовать парижской конторой. Еще были избраны два «кандидата» — в помощь и на подмену основным директорам, на случаи их продолжительных отлучек.

3

Ковалевского увлекла та разнообразная и живая деятельность, какая открылась перед ним в «товариществе». Особенно ценными оказались его связи в научных кругах, тем более что и он и Рагозины хорошо понимали необходимость «завербовать себе лучшие научные силы». По поручению фирмы за исследование нефти взялся профессор Морковников и сотрудники его лаборатории, среди них — Юлия Лермонтова. От имени «товарищества» Ковалевский заключил контракт также с Менделеевым. Дмитрий Иванович изобрел принципиально новый способ непрерывной перегонки нефти; производственные испытания и усовершенствования проводились на заводах «товарищества». (Через год в связи с желанием Менделеева запатентовать этот метод между ним и Рагозиным возник конфликт. Владимир Онуфриевич уговаривал Рагозина согласиться на все требования Менделеева. «Я считаю Дмитрия Ивановича крайне полезным для нашего дела по неутомимой деятельности и движению вперед, — писал он Рагозину, — раз обратив все свое внимание на нефтяное дело, он продуцирует, конечно, ужасно много, и надо сделать все, чтобы удержать его и по возможности привязать к нашему делу».)

В коммерческом успехе «товарищества» Ковалевский нисколько не сомневался и всех своих близких и друзей склонял к приобретению паев. Даже брата, несмотря на его органическую нелюбовь к финансовым операциям, он убедил вложить в дело скопленные им пять тысяч рублей. Ну а сам направо и налево занимал деньги, брал в счет будущего жалованья в кассе фирмы и приобретал паи, которые закладывал, чтобы на взятые под залог деньги приобрести еще.

Он снова обрел уверенность, снова почувствовал под ногами твердую почву. Тем более что избрание его доцентом Московского университета становилось все более вероятным и наконец стало практически решенным.

Владимир Онуфриевич был, конечно, чрезвычайно доволен. Давняя надежда «комбинировать служение геологии со служением маммоне» как будто бы становилась реальностью.

В худшем положении оказалась Софья Васильевна. В Москве ее жизнь потекла как-то тускло и малозаметно. Здесь не устраивалось ни сенсационных спиритических сеансов, ни громких политических процессов, какими были, например, «Дело 50-ти» или «Дело 193-х», столь сильно ее взволновавших, что впоследствии их материалы послужили основой для написанного ею романа «Нигилистка»...

А главное, Софью Васильевну все сильнее мучила ее «измена» математике.

Давно уже она прекратила переписку с Вейерштрассом, да и с русскими математиками встречалась все неохотнее. Один лишь Пафнутий Львович Чебышев всячески побуждал ее вновь заняться наукой. По его настоянию Софья Васильевна даже выступила на научном съезде. Перевела за ночь на русский язык одно из выполненных еще в Берлине исследований и зачитала его. Ее избрали членом математической секции общества естествоиспытателей и настоятельно советовали представить работу в качестве магистерской диссертации.

Ректор Московского университета даже ходатайствовал перед министерством народного просвещения о разрешении госпоже Ковалевской держать публичный экзамен.

Но министр, человек сравнительно молодой и слывший либералом, ходатайство отклонил, а когда ту же просьбу повторил ему хороший знакомый Ковалевских, он ответил, что не только Софья Васильевна, но и ее дочь успеет состариться, прежде чем женщин допустят к российским университетам...

«Для меня это вдвойне досадно, — жаловалась Софья Васильевна, — потому что никогда мне не было бы так удобно держать экзамен, как именно теперь. За это лето я успела подготовиться так, что могла бы приступить к экзамену хоть сейчас, тем более что здешние математики все относятся ко мне очень сочувственно, требования ставят самые законные».

Но отказ не обескуражил, а лишь раззадорил Софью Васильевну. Ей захотелось всеми силами «поддержать нашу женскую репутацию», а для этого подготовить «как можно больше математических работ». Такое решение зрело в ней исподволь, но, внезапно приняв его, она больше не колебалась. Даже маленькая дочь, предмет ее неусыпных забот в течение двух последних лет, не могла послужить препятствием.

Вопреки тому, что писал когда-то Владимир Онуфриевич брату, Софья Васильевна оказалась даже слишком беспокойной матерью. Весь дом по ее воле заполняла Фуфа. Купать девочку почему-то не полагалось в той комнате, в которой она спала, а играть ей следовало в третьей; всюду были разбросаны ее игрушки и вещи. Софья Васильевна жила в постоянном страхе за здоровье ребенка. Она часто меняла нянь, считая их или слишком нерадивыми, или нечистоплотными, и по самому ничтожному поводу напускалась на них с такими упреками и бранью, что Владимиру Онуфриевичу приходилось урезонивать ее.

Теперь же, поставив перед собой новую цель, Софья Васильевна написала Вейерштрассу, что едет в Берлин, и, не ожидая ответа (в котором старый учитель просил ее отсрочить приезд), отправилась туда. А двухгодовалую дочь оставила Юлии Лермонтовой, не озаботившись даже расспросить, удобно ли это ее подруге.

Юле было как раз неудобно. Смерть отца вынудила ее заняться устройством подмосковного имения, но заветной мечтой ее было вернуться к Бутлерову в Петербург. Преодолев немало препятствий, Александр Михайлович добился того, что ее назначили преподавательницей Высших женских курсов. И вот Юле пришлось извиняться и объяснять, что она никак не может оставить имение...

Желая докопаться до истинных причин столь странного поведения Лермонтовой, Бутлеров запросил Морковникова, в лаборатории которого работала Юлия Всеволодовна, и тот со свойственной ему грубоватой прямотой ответил: «Тут вся причина лежит в Софочке Ковалевской. Если бы не она, то Лермонтова была бы в Петербурге. Эта госпожа, пользуясь добротой Юлии Всеволодовны, порядочно ее эксплуатирует. Вот и теперь укатила за границу и оставила Лермонтову нянчиться со своей дочерью».

Владимир Онуфриевич, благо ему еще не надо было приступать к чтению лекций в университете, тоже уехал за границу по долам «товарищества». Он побывал в Берлине, Праге, Мюнхене, Базеле, Париже, Лионе, Брюсселе, Лондоне, Манчестере, Йоркшире и многих других городах, где распространял паи, заключал сделки на поставку смазочных масел, подыскивал служащих для заграничных контор. Он не упускал случая возобновить старые и завести новые связи в научных кругах, осматривал музеи, покупал дубликаты и заказывал слепки ископаемых костей для университета. Друзья встречали его «с распростертыми объятиями, яко блудного сына, вернувшегося в отчий дом геологии». Из Лондона он сделал несколько экскурсий, во время которых «достал много костей и зубов игуанодона, целый отменный позвонок в 1 аршин и т.д.»; из Манчестера проехал в Ньюкастль, чтобы осмотреть лабиринтодонтов каменноугольной формации; особенно сильное впечатление произвели на него кости птеродактилей в Кембридже и Ньюкастле. («В Англии водились огромные», — писал он брату и пояснял: «Самые большие немецкие с ворону, а здесь почти с осленка. Скелетов полных нет, но есть почти все отдельные кости и куски черепа. Очень дикий зверь был; не могу себе представить, как такая бестия могла летать».)

20 декабря 1880 года совет Московского университета единогласно избрал Владимира Онуфриевича Ковалевского доцентом кафедры геологии и палеонтологии, а в начале января попечитель учебного округа решение утвердил. Узнав об этом, Владимир Онуфриевич поехал в Марсель, чтобы пополнить свое давнее исследование о пресноводных меловых отложениях, дабы расширить работу и представить как докторскую диссертацию.

Однако надо было торопиться в Москву, тем более что вернувшаяся уже из Берлина Софья Васильевна прислала тревожную телеграмму о том, что Рагозины недовольны затянувшимся отсутствием Владимира Онуфриевича. В университете его тоже ждали с большим нетерпением, так как геологию читать было некому. 25 февраля 1881 года доцент Московского университета Владимир Ковалевский сообщал в Мюнхен Карлу Циттелю:

«Я уже несколько недель в Москве и начал читать лекции, которые идут неплохо, хотя число слушателей у меня не превышает дюжины — в теперешнее время все студенты стремятся к медицине и юриспруденции».

4

В воскресенье, 1 марта 1881 года, в третьем часу дня, в Петербурге, на пустынном Екатерининском канале взрывом бомбы был остановлен, а другим взрывом — смертельно ранен император всероссийский Александр II. Злоумышленники не пытались бежать; их схватили на месте. Один из них, студент Николай Рысаков, назвался мещанином Глазовым, другой, студент Игнатий Гриневецкий, никак не назвался и умер через несколько часов после царя: бомба, брошенная им в императора, не пощадила и его самого... Затем взяли Тимофея Михайлова, Николая Кибальчича, Софью Перовскую, беременную Гесю Гельфман. Андрей Желябов, случайно арестованный накануне покушения, объявил себя его главным организатором и потребовал, чтобы его присоединили к процессу товарищей.

Убив Александра II, народовольцы рассчитывали запугать Александра III. И молодой государь испугался. Но именно поэтому он должен был демонстрировать твердость. Следствие над террористами велось с курьерской скоростью. Суд не старался выяснить меру виновности каждого из обвиняемых. Все удостоились одинакового приговора: смертная казнь через повешение. Пятью виселицами55 ознаменовал восшествие на российский престол Александр Александрович, словно бы скопировав деда, предварившего свою коронацию пятью виселицами декабристов.

Пока в столице разыгрывались трагические события, Софья Васильевна быстро собралась и — теперь вместе с дочерью и ее няней Марией Дмитриевной — снова укатила в Берлин продолжать научные занятия. Проводив жену, Владимир Онуфриевич поехал к брату. Отъезд обоих супругов был решен и осуществлен так внезапно, что вызвал недоумение у их друзей, а затем и у историков.

Высказывалось предположение (ничем, однако, не подтвержденное), что Софья Ковалевская была замешана в деле 1 марта, поэтому-де и умчалась за границу с такой поспешностью. Да и в действиях Владимира Онуфриевича пытались углядеть скрытый смысл: не пережидал ли он в Одессе тревожное время? Однако поспешный отъезд настолько соответствует характерам Ковалевских, что ни в каких особых объяснениях не нуждается. Тем более что в Одессе Владимир Онуфриевич пробыл меньше недели: он вернулся к своей очередной университетской лекции. Правда, завершить первый лекционный курс ему так и не пришлось, но по причине уже совсем иного рода. В дороге он подцепил тиф, и, пока длилась болезнь, пришел к концу учебный семестр.

Между тем трон российский продолжал шататься, во всяком случае, так считал император, ибо вновь назначенный губернатором Петербурга генерал Баранов, усердствуя выше меры, ежедневно докладывал о раскрытии новых и новых заговоров, вовсе не существовавших. Усиливалось влияние обер-прокурора Синода Победоносцева, считавшего, что для укрепления самодержавия нужны чрезвычайные средства. Было сочтено полезным, если одна часть населения станет нападать на другую часть, а власти, держась в тени, умело направят «народное возмущение» в нужное русло. Вызвать такое «возмущение» было особенно просто в многонациональной стране. 29 апреля государь подписал составленный Победоносцевым манифест об укреплении самодержавия. В следующие дни ушли в отставку Лорис-Меликов, Абаза, Милютин, то есть министры, считавшиеся либеральными. А вечером 7 мая Александр Ковалевский сообщил брату из Одессы о первых плодах «твердого» правительственного курса:

«Начиная с воскресенья все грабят и бьют. Теперь уже евреи, говорят, не могут ходить безопасно по улицам. Вчера, казалось, успокоилось, и я сегодня хотел поехать на несколько дней в Крым, и мы отправились, т[о] е[сть] я, и меня провожала вся семья. Подъехали к Преображенской, а там уже тревога, подняты на каланче красные флаги, все магазины русские приказано запереть (еврейские всю эту неделю закрыты), и я вернулся и не поехал. Теперь, когда тебе пишу, бушует толпа на Колонтаевской, разбивая там остатки кабаков и лавочек [...]. Не знаю, чем это кончится. На 9-е обещают совсем покончить с евреями, вчера ходили слухи, что намерены взорвать вокзал, чтобы уничтожить еврейское имущество, которым он завален56. А в местных газетах пишут, что все кончено, вероятно, потому, что на Дерибасовской больше не бьют стекол. Да, времечко! И какая это дрянь все проделывает? Это даже не рабочие, а какой-то противный сброд [...]. Боюсь, что мне еще долго нельзя будет тронуться в Крым».

Владимиру Онуфриевичу в Москве еще в большей мере, чем Александру Онуфриевичу в Одессе, было ясно: бесчинства «дряни» — это прямое следствие «усмирительной» политики нового царствования.

О своей болезни Владимир Онуфриевич ни слова не написал ни брату, ни жене. Позднее Александр мягко журил Владимира за скрытность и сокрушался, что тот не вызвал его в Москву — скрасить «долгий период выздоровления».

«Ужасно больно, — сочувствовал он, — что ты столько времени сидишь совершенно один; как идут дела Софьи Васильевны? Долго ли она останется в Берлине? Вот, говорили, отличный предмет, нужно только карандаш и больше ничего, а вот два года подряд С[офья] В[асильевна] все странствует; поставь ей, пожалуйста, эту шпильку в одном из писем».

Но Ковалевский не забывал, что не для того избавил Софу от оков родительской власти, чтобы надеть на нее другие оковы. Он постоянно повторял, что она свободна во всем. Его стремление ничего ей не навязывать Софа истолковывала иногда как полное к себе равнодушие. Оскорбилась она и тогда, когда с опозданием узнала о перенесенной Владимиром болезни.

«Пока ты будешь высылать мне исправно деньги, — ответила она на осторожный вопрос о ее планах, — буду жить за границей, работать по мере сил и на судьбу плакаться не буду. Ты знаешь, что в заграничную жизнь втягиваешься. К тому же твоя последняя болезнь так ясно показала мне, что ты совсем во мне не нуждаешься, что значительно поотбила у меня всякую охоту возвращаться».

Впрочем, вскоре все обиды были забыты; Софья Васильевна стала слать мужу длинные, нежные послания. Как бы оправдывая перед ним свое долгое пребывание за границей, она писала: «Ты человек настолько энергичный и талантливый по самому своему темпераменту, я же, наоборот, такая олицетворенная пассивность и инерция, что, живя с тобой, я невольно начинаю жить только твоей жизнью, становлюсь «примерная жена и добродетельная мать», а о том, чтобы самой что-нибудь leisten57, совершенно забываю». Она понимала, что, регулярно высылая ей деньги, сам Владимир Онуфриевич живет «каторжной жизнью» и, кроме того, себя лишает возможности заниматься наукой. Все это, признавалась Софья Васильевна, вызывает у нее по временам угрызения совести. «Будь ты, как другие люди, — писала она, — дорожи ты удобствами и спокойствием семейной жизни, я бы ни за что не имела храбрости просить у тебя такой жертвы; одела бы на себя смиренно мой Lumpen58 и дала бы мягкой тине семейной и буржуазной жизни затянуть и те небольшие дарования, которыми снабдила меня природа. Но ввиду того, что ты сам всячески разжигаешь мое самолюбие, то я считаю себя вправе [...] жить себе le coeur leger59 там, где это всего благоприятнее для моей работы».

Она писала, что сильно скучает, что мечтает снова путешествовать вместе с Владимиром и что, если он не выберется за границу, она вернется домой, но будет просить, чтобы он потом снова отпустил ее месяца на два — завершить успешно продвигаемое математическое исследование, которое, по мнению Вейерштрасса, «будет принадлежать к самым интересным работам последнего десятилетия».

В ответ Ковалевский слал «диссертации о взаимной свободе», которые только злили Софью Васильевну и вызывали новые недоразумения между супругами.

5

По мере того как расширялось и совершенствовалось производство минеральных масел, все большая часть расходов падала на доставку товара потребителям. Малый удельный вес масел усугублял положение: на каждую единицу товара тяжелым бременем ложилась перевозка тары. И замена деревянных бочек металлическими почти не давала выгоды.

Задумавшись над конструкцией металлических бочек, Ковалевский скоро сообразил, что она ничем не оправдана и продиктована лишь консервативностью человеческого мышления. «Все хотели, — поделился он с братом, — формой железной бочки подражать форме деревянной, делать жестяной бидон в форме деревянного ящика; хотели влить «вино новое», в этом случае железо, в «старые мехи» деревянных привычных форм». Оказалось, что наиболее удобной и экономичной должна быть форма сплющенного шара. Подсчеты показали, что при этом вес тары, а следовательно, и накладные расходы на перевозку одного пуда масла окажутся вдвое меньшими.

Так ко всем своим многоразличным занятиям Владимир Онуфриевич прибавил еще одно: он стал изобретателем. Приняв однажды столь неожиданное направление, его творческая мысль начала генерировать одну оригинальную идею за другой. Софью Васильевну он засыпал длинными письмами, в которых с воодушевлением излагал обширнейшие проекты. Здесь и монорельсовая дорога для перевозок внутри Москвы, и особая электрическая сеть для охраны границы от контрабандного провоза спирта, и даже доставка грузов по рекам, скованным льдом.

О последнем из перечисленных изобретений Ковалевский писал особенно подробно, так что мы можем с большой полнотой проследить за ходом его мыслей.

Во второй половине октября, приехав в Константиново, Ковалевский стал свидетелем необычно раннего ледостава на Волге. Это было подлинное бедствие, ибо миллионы пудов хлеба, направлявшегося вверх по реке, оказались вмерзшими в лед вместе с баржами. Много других, также крайне необходимых товаров стали недоступны потребителю. «Товарищество» тоже несло большой урон: в двухстах верстах от Константинова застрял караван судов, везший на завод шестьсот тысяч пудов нефти.

Наблюдая за тем, как беспомощны перед лицом стихии люди, Владимир Онуфриевич неожиданно заметил в воде, у самого берега, большую щуку. Беспечно играя, она то делала резкие броски вперед, то застывала в неподвижности, то снова, вильнув хвостом, делала резкий бросок. Ковалевского изумил контраст между полной беззаботностью щуки и тревогой суетящихся кругом людей. Ему представилось, как преспокойно щука проплавает всю зиму под слоем льда, и под этим впечатлением вдруг возникла идея обернуть на пользу то, что испокон века было главным неудобством речного судоходства.

Идея состояла в том, чтобы изобретенные им сфероидные бочки, только значительно больших размеров, превратить в особые подледные корабли и загружать с таким расчетом, чтобы их слегка прижимало к нижней поверхности льда. А чтобы при трении бочка не протиралась, к ней следовало прикрепить два полоза, то есть превратить в нечто, похожее на перевернутые сани. К «саням» оставалось прикрепить трос и прицепить его к тягловой силе, будь то пара лошадей либо паровой, а еще лучше — газовый двигатель. Конечно, трос должен выходить наружу. Для этого по фарватеру реки надо прорубить щель шириною в три-четыре дюйма и всю зиму очищать ее от намерзающего льда.

Осуществимо ли это? Владимир Онуфриевич подсчитал, что не только осуществимо, но и очень выгодно. Русская зима продолжается в среднем 150 дней. Из них (он полистал метеорологические справочники) 50 дней длятся оттепели; еще 50 дней морозы небольшие, при них едва формируется тонкий ледок — в фарватере теснимой льдами реки его будет разрушать само течение; и только 50 дней мороз держится ниже десяти градусов, и нарастающий лед необходимо счищать. Но с этим легко могут справиться крестьяне окрестных деревень: зимой они рады всякому побочному заработку. Достаточно нанять на каждую версту по сторожу, который бы обходил свой участок по 2 — 3 раза в день с ломом или специальным ледорезом, и зимний путь по рекам от Астрахани до самого Петербурга будет обеспечен. И все обойдется в 50 — 80 тысяч рублей за зиму — для государственной казны величина пустяковая, причем зимние перевозки грузов будут даже удобнее, экономичнее и человечнее, чем летние: ведь бурлаков заменят лошади.

«Придет время, — уверенно писал Ковалевский в заявке на патентование изобретения, — когда о таком удобном судоходстве, какое будет зимой подо льдом, станут жалеть, переходя к береговой тяге».

Но сперва надо было запатентовать сфероидные бочки, а для этого изготовить хотя бы одну и испытать. Владимир Онуфриевич нашел мастерскую, где за небольшую плату выполнили его заказ. Примененный им способ соединения двух полусфер оказался вполне надежным и гарантировал от утечек. Способ изготовления тоже был очень простым: три удара парового молота, и стальной лист превращался в готовую полусферу. На один пуд масла приходился всего лишь один фунт веса тары.

Когда Ковалевский рассказал о своем изобретении Рагозину, тот молниеносно оценил его.

— Если патенты выдадут в Европе и России, то денег не оберетесь. Одно наше «товарищество» даст триста тысяч.

Владимир Онуфриевич мысленно купался в золоте. Наконец-то осуществлялась заветнейшая мечта! Брату, который после долгого перерыва снова получил заграничную командировку, жил с многочисленным семейством в Марселе и экономил каждую копейку, Владимир Онуфриевич писал: «Уже можно эскомптировать60 это, и потому не скупись, живи лучше; все же у нас пополам». Щедрость его не знала границ.

6

Между тем еще при подведении итогов 1880 года выяснилось, что доходы «товарищества» резко упали и что в дивиденд можно начислить только 12 процентов, а не 50 и не 67. Эта новость вызвала большое неудовольствие пайщиков, а для Ковалевского оказалась особенно чувствительным ударом. Накупленные в долг и заложенные паи не принесли ожидаемого, жалованье вместо 10 — 15 тысяч равнялось всего лишь пяти, а так как он стал членом правления только в мае, то ему причиталось и того меньше. Конечно, денег не хватило не только на то, чтобы выкупить заложенные паи, но и на покрытие долга «товариществу».

В следующем году долг продолжал расти, и однажды Виктор Иванович, будучи чем-то особенно раздражен, заметил Ковалевскому, что ему следовало бы упорядочить свои финансовые отношения с «товариществом».

Владимир Онуфриевич не мог не понимать, что замечание справедливо. Но тем больнее задело оно его. К тому же личный счет самого Виктора Ивановича тоже был небезупречен, и первое, что хотел ему сказать Ковалевский: «Исцелися сам».

В отсутствие Рагозина он потребовал отчеты за все предыдущие годы, и вскоре Софье Васильевне в Берлин полетело письмо с цифровыми таблицами. Суть вычислений сводилась к тому, что за все годы существования «товарищества» израсходовано 5 миллионов 400 тысяч рублей, а продано товара меньше чем на 5 миллионов 200 тысяч. Расходы, следовательно, на 200 с лишним тысяч превышали доходы. Правда, имелось на 2 миллиона непроданного товара, но в связи с ежегодным увеличением выработки получалось, что сюда как бы входят нереализованные остатки всех прошлых лет. А между тем в ведомостях непроданный товар учитывался по продажной цене, благодаря чему и получались прибыли, с которых начислялись огромные дивиденды. В целом, по подсчетам Ковалевского, «израсходовано 1600000 лишних против получений, причем управление, т.е. опять-таки Виктор (и корка Леониду) получил за директорство и 15% учредительских — 250000, да безумный дивиденд на 300 паев, которых он, конечно, никогда не оплачивал — famos61!!».

В сложном коммерческом предприятии не все решается простой арифметикой, поэтому пока оставим в стороне вопрос о том, в какой мере прав был Владимир Онуфриевич. Важно, что он считал себя правым. А если так, то должен был, казалось бы, сильно встревожиться.

Но Ковалевского его «открытие» воодушевило.

Уверенный, что «дело остается блестящим и опасности нет никакой», он полагал, что в будущем его стараниями оно пойдет еще лучше. Ведь зная закулисные махинации Рагозина, он не позволит их продолжать!

Поначалу он думал составить «коварную записку» и выступить с ней на предполагавшемся собрании крупных пайщиков. «С хотением его можно грохнуть, и даже до прокурора очень близко, — писал он Софье Васильевне, — ведь до прошлого года было «Товарищество на вере» и он, как главный товарищ, представлял дутые счета, а ревизионная комиссия действовала по правилу:

Беру, но с отвращением, Да не читая, я дутых цифр не чтец.

Удивительно, как это все раскрывается, когда пошевелишь мозгами».

Затем Владимир Онуфриевич пришел к мысли не возбуждать скандала, а продать свои паи, заключить контракт на производство сфероидных бочек и тихо удалиться, предоставив расхлебывать кашу тем, кто ее заварил.

Но в конце концов он решил «товарищество» не покидать, так как, «несмотря на все, это дело золотое».

Что же тогда оставалось? Промолчать? Сделать вид, что по-прежнему ни о чем не догадывается? Но это было бы бесчестным! «Пока не видел мертвого тела, — писал он Софье Васильевне, — можно жить, но если, приподняв половицы, нашел его, то молчать невозможно, не становясь сообщником».

Итак, он должен был действовать. Но против кого? Того, кто спас его в самую трудную минуту жизни?

Не принадлежа к людям, платящим злом за добро, Ковалевский решил предоставить Виктору Ивановичу «все шансы» найти мирный выход из положения. В результате появилось письмо, в котором Владимир Онуфриевич писал:

«У меня есть на душе затаенный вопрос к Вам, с которым я уже не раз обращался к Вам и повторяю это теперь.

Как мое доброе имя, так и часть моего состояния заложены в дело товарищества; продавая паи, я привлекаю к делу приятелей и беру, так сказать, на себя нравственную гарантию всего хода прошлых и настоящих дел; между тем мне многое еще в нем неясно, и я никоим образом не могу вбить себе в голову, как дело, дававшее такие безумные дивиденды — 50%, 70%, 67%, может быть в таком трудном положении, так нуждаться и пользоваться таким малым доверием и кредитом у денежных и банковых людей?

Выход Леонида Ивановича62 тоже пугает меня и указывает на что[-то] ненормальное.

Ввиду этих моих тревог и еще неясного понимания состояния дела из его отчетов я просто обращаюсь к Вам, как к хорошему другу, и прошу по совести, положа руку на сердце, сказать мне, нет ли в деле каких-либо старых или новых крупных грехов, от которых и происходит такое положение дел.

Прошу Вас сделать это, подумавши серьезно, что мое доброе имя и средства моей семьи связаны с этим делом, и дать мне короткий, но правдивый и категорический ответ; если есть старые ошибки, грехи, лучше сообща исправить их, чем нести их тяжесть.

Ожидая Вашего ответа, останусь Вашим покорным слугою

В.Ковалевский».

Публикуя это письмо, С.Я.Штрайх сделал примечание, в котором говорится, что Л.И.Рагозин фиктивно вышел из правления и что в этом была «одна из мер к устранению от дела В.О. после того, как он потребовал прекращения афер с дутыми паями и огромными нереальными прибылями на них, забиравшимися главным образом В.И.Рагозиным».

Однако из содержания письма видно, что Ковалевский вовсе не требовал «прекращения афер», и избавляться от него не было никакой надобности. Выход Леонида (истинный, а не фиктивный) вызывался, по-видимому, какой-то ссорой между братьями.

А кроме того, действительно ли Виктор Рагозин был аферистом, грабившим общественную кассу? И как он мог прикарманивать «нереальные прибыли», если их не было? Конечно, коль скоро начислялись высокие дивиденды, то ему перепадало немало. Но ведь оплата велась не наличными, а новыми паями; реальная ценность их зависела от общего состояния дел в «товариществе». Виктор Иванович не только как учредитель фирмы, но и как самый крупный пайщик больше, чем кто-либо другой, был заинтересован в ее процветании.

«Не имея двух способов ответа», Рагозин ответил Ковалевскому «единственным, искренним», как не без обиды писал, способом — «в силу моего понимания»:

«Дело имеет капитала 3760 тысяч, не внесено и не разобрано паев на 240 тысяч; значит, остается 3520. Дело имеет заводов на 2000 тысяч и товара на 1800 тысяч; значит, все материалы и содержание идет в кредит.

Вот источник затруднений и безденежья. Имей мы паи проданными и керосинный завод в ходу месяцем вперед, ничего бы и не было [...]. Грехов нет, ни старых, ни новых, по крайней мере я их не знаю», — уверял он и, думается, был вполне искренен.

«Я кладу в дело всю свою душу и силы, но против нас равнодушие участников, тупоумие тех, кому надо быть умным, и организованная травля конкурентов, не умеющих создать товар, но умеющих делать пакости».

В этом была святая правда.

Но Владимир Онуфриевич истолковал письмо иначе. Он порешил, что теперь не только имеет моральное право, но даже обязан открыть военные действия. «Я поставлю весь вопрос совсем не враждебно, — делился он с Софьей Васильевной, — а как неожиданную ошибку, которую я открыл в счетах прежнего правления, ошибку, которую надо исправить уменьшением неправильно выданных в зачет дивиденда паев. Ведь какой же другой выход возможен?»

Он считал, что Рагозину и его компаньонам по «Товариществу на вере» выдано лишних 600 — 700 или даже 1000 паев и их надо аннулировать. «Согласны — хорошо; нет — принудим». Такое сокращение основного капитала, по мнению Ковалевского, не только не повредило бы делу, но лишь упрочило бы его.

Надо было только правильно выбрать момент для удара. Ведь малейшие слухи о неблагополучии в «товариществе» насторожат кредиторов, поставщиков, потребителей... «Выпалить торпеду» можно было при уверенности, что, поразив Рагозина, она не заденет «товарищества» в целом...

7

В начале ноября по делам «товарищества», а также для патентования своих изобретений Ковалевский снова уехал за границу. О настроении, в каком он пребывал накануне отъезда, красноречиво говорит его письмо Софье Васильевне от 3 ноября 1881 года. С полной уверенностью и убежденностью писал он жене, как сильно возрастут их паи после сокращения основного капитала «товарищества» и как благодаря этому они обеспечат себя и свою дочь. «Ну а затем бочки — миллион, суда подледные — 2 миллиона и т.д.».

Конечно, Софье Васильевне его расчеты показались чересчур авантюрными, но письмо привело ее в восторг. Она «просто прыгала от удовольствия» в ожидании скорой встречи с мужем. Ее научные занятия продолжались плодотворно, и появилась реальная надежда получить место в Гельсингфорсском университете. «Принимать ли Ruf63 или нет? — спрашивала она. — Скучно постоянно жить одной, а честь между тем большая. Приезжай, дружок, скорее, обнимаю тебя и жду с нетерпением».

Однако в Берлине Владимир Онуфриевич не мог задержаться надолго. Ему надо было в Гамбург, Гарлем, Лейден, Брюссель, Лондон... А самое важное ожидало в Париже.

Ибо во Франции образовались сразу три акционерных компании для эксплуатации кавказской нефти. Рагозин понимал, что конкуренция осложнит положение «товарищества». Не лучше ли объединиться с французскими акционерами, которые, судя по их первым действиям, располагали свободными деньгами, но не имели квалифицированных консультантов? Так сказать, идеи наши, а капиталы ваши. Надо было прозондировать почву, войти в контакт с французами — эту миссию и взялся выполнить Ковалевский.

Французские дельцы быстро поняли, какие выгоды сулит им нежданное предложение. Вместо сильного конкурента рагозинское «товарищество» превращалось в составную часть большой франко-русской компании.

Пока шли переговоры, Ковалевский, естественно, ни словом и ни намеком не мог обмолвиться о каком-то неблагополучии в «товариществе». Однако он полагал, что час его приближается.

Александра Онуфриевича «коварные» замыслы брата нисколько не воодушевляли. «Одно, о чем я тебя прошу, — писал он, — это не возбуждать никаких старых, уже поконченных дел. Это поведет тебя к беде. Все дела покончены, обревизованы и до тебя не касаются; точно так же не нужно думать, что люди, любезно тебя встречающие, в тебе души не чают или вообще доверяют тебе. Какая же масса была примеров, что люди, которым ты помогал и которым ты совершенно верил, затем под действием личных интересов действовали против тебя».

Между тем переговоры подходили к концу. Французы соглашались выложить за каждый пай рагозинского «товарищества» две тысячи франков наличными и еще две тысячи паями объединенной компании. Иначе говоря, за пай, условно ценившийся в тысячу рублей, они платили 765 рублей наличными и столько же новыми паями.

Сообщая об этом под большим секретом брату, работавшему в Марселе, Владимир Онуфриевич убеждал его купить как можно больше паев, пока сделка не стала известной и они не подскочили в цене. Свободных денег у Александра Онуфриевича не имелось. Но в Одессе у него был небольшой домик, купленный еще в 1875 году. Александр Онуфриевич перед отъездом оформил документы на сдачу дома в залог, однако денег в банке не взял, а договорился с Мечниковым, что в случае нужды пришлет ему доверенность и тот получит залоговую сумму.

Теперь Владимир усилил натиск, и Александр послал доверенность Мечникову. Впрочем, просил пока что в ход ее не пускать: если надо будет, он пришлет дополнительно телеграмму. А так как Мечников не верил в «деловые качества» Владимира, то, посылая доверенность, Александр писал: «Относительно возможной операции с деньгами под залог дома позволю Вам сообщить, как предостерегавшему меня от всяких предприятий и принимающему горячее участие в моей судьбе, что я не решусь ни на что рискованное [...]. Поэтому, дорогой Илья Ильич, если я уже телеграфирую, то поступите тогда по моей просьбе, без всякой задержки».

Для завершения переговоров с французами в Париж приехал и Виктор Рагозин. Полюбовное соглашение было достигнуто и все детали обговорены. Не хватало только решения общего собрания пайщиков, созывать которое Рагозин поехал назад в Москву.

А Александр Онуфриевич все еще оставался в нерешительности, и Владимира несказанно злила его сверхосторожность. Бросив все, он поехал в Марсель и напустился на брата со всей энергией, на какую был способен.

В Одессу полетела телеграмма, а следом за ней и письмо. Александр Онуфриевич убеждал Мечникова незамедлительно отправить деньги в Москву, так как опасался, что Илья Ильич «из лишней осторожности» не исполнит его просьбу. «Пожалуйста, не лишите меня этого очень ценного для меня приобретения и возможности значительно усилить обеспечение семьи и себя».

Правда, как только Владимир уехал обратно в Париж, Александра вновь охватила тревога, о чем он и написал брату. Владимир взорвался. «Ты так невозможен со своими страхами, что я горько раскаиваюсь, что вбил тебе паи, и во всякое время готов их взять обратно; смешно же все считать меня таким дураком, что я ничего не понимаю и чуть ли не иду под уголовщину; столько-то доверия ты должен иметь ко мне, чтобы не толковать вечно об этой истории».

Всем необычайно довольный, Владимир Онуфриевич не стал спешить в Москву на экстренное собрание пайщиков. Он был уверен, что там все сделается как надо. Даже свою «торпеду» против Рагозина он решил попридержать еще — настолько ему захотелось хоть месяц-другой позаниматься совсем было заброшенной палеонтологией. В архиве сохранились рекомендательные письма, в которых одни европейские ученые представляют другим «доктора Ковалевского из Москвы». Он опять побывал в музеях Франции, Швейцарии, Италии...

В двадцатых числах декабря, возвращаясь из Генуи в Париж, Владимир Онуфриевич делал пересадку в Канне — курортном городке, одном из лучших уголков Французской Ривьеры. Покрытые пышной зеленью холмы в окрестностях, ласковое безоблачное небо, лазурная гладь залива поразили его покоем и живописностью. Да настолько, что он тотчас написал брату в Марсель и жене в Берлин, предлагая в этом райском месте всем встретить новый, 1882 год и пожить полторы-две недели.

Александр Онуфриевич для продолжения научных исследований собирался перебраться с семьей в Виллафранку и с готовностью согласился остановиться в Канне. Правда, до нового года он выбраться не успел: приехал только 3 января. Но ни брата, ни каких-либо известий от него в «раю» не оказалось...

Впрочем, Александр Онуфриевич не сердился. Он получил письмо от Мечникова, который категорически отказывался выполнить его просьбу и писал, что даже до Одессы дошли слухи о «крупных мошенничествах» в рагозинском «товариществе», так что за паи никто не дает ломаного гроша.

«Имея это в виду, — написал Александр брату, — я думаю, тебе дела в Париже довольно, и, пожалуй, придется вместо Канны пуститься в Москву, а чего доброго, как директору, попасть и на разбирательство».

Софья Васильевна тоже с восторгом приняла план мужа съехаться в Канне. Она тотчас собралась, но на следующий день получила телеграмму от Владимира: задержаться и ждать новых сообщений. Две недели она прожила с уложенными чемоданами, не зная, что думать, и готовая в любой момент тронуться в путь. Наконец пришла депеша, что Владимир ждет ее в Париже. Она тотчас выехала вместе с дочкой «все в том же воображении, что мы едем в Канну». Однако мужа она нашла «в весьма странном настроении духа», а «узнав хорошенько положение дел, сама пришла в большую тревогу». О том, чтобы «греться на солнце и отдыхать», уже не могло быть речи.

8

С тех нор, как Рагозин уехал в Москву, Владимир Онуфриевич послал ему несколько писем. Он писал об обнаруженных им просчетах и требовал объяснений. И еще он предлагал «товариществу» заключить договор на производство сфероидных бочек, уже запатентованных во Франции. Между прочим, как «доброму другу», Владимир Онуфриевич сообщал, что ему предложили место заведующего отделом в Британском музее, поэтому, как только договор будет заключен, он выйдет из правления, чтобы «всецело вернуться к научным занятиям». То есть Ковалевский, полагая, что Рагозин боится его разоблачений, намекал, что готов молча выйти из игры.

Однако Виктор Иванович, по-видимому, вовсе не обратил внимания на эти «дипломатические» тонкости.

18 декабря (по европейскому календарю — 30-го) в Москве состоялось собрание пайщиков, на котором Рагозин сообщил об условиях предполагающегося слияния с французским обществом. Собрание избрало комиссию и поручило ей ознакомиться с положением заводов, обревизовать все финансовые книги, документы, кассу и тому подобное, доложить обо всем этом на новом собрании, чтобы решить, выгодно или невыгодно предлагаемое объединение.

Новое собрание состоялось 29 декабря (И января). Комиссия доложила, что состояние заводов благоприятное, но финансовое положение «товарищества» очень трудное, так как имеется дефицит в 403 722 рубля. Правда, непроданный товар исчислен комиссией по себестоимости. Если же его считать, как это делалось раньше, по продажной цене, то получится значительная прибыль. Дело, следовательно, необходимо продолжать, но нужны денежные средства. Поэтому комиссия предлагала обратиться с вопросом к правлению: способно ли оно в нынешнем своем составе изыскать необходимый кредит?

Рагозин ответил, что средств изыскать не может и от имени присутствующих членов правления подает в отставку, а собрание решило заново избрать весь состав правления.

О слиянии с французским обществом при таком обороте дел вообще не могло быть речи.

Ход собрания мы воспроизводим по копии с протокола, снятой по указанию судебного следователя Н.И.Вознесенского. Писарь, аккуратным почерком переписавший протокол, сделал примечание, неожиданно объясняющее суть происшедшего. Рядом со словами «найти кредит» в скобках указано: «Слово «найти» написано сверху зачеркнутого слова «открыть». То есть некоторые из богатых пайщиков согласились открыть «товариществу» кредит, но при условии, что они сами станут во главе фирмы! Очевидно, что все это решилось между 18 и 29 декабря. То есть пока Ковалевский торопил Рагозина со своими бочками и делал малопонятные намеки, Виктора Ивановича беспокоили дела поважнее!

Кредит в миллион рублей согласились открыть англичане братья Торнтоны; их избрали в новое правление. С одним Торнтоном, жившим в Петербурге, Владимиру Онуфриевичу приходилось вести важные переговоры, и он считал, что «очаровал» англичанина. Однако на собрании о Ковалевском не вспомнили. В новое правление вошли Виктор Рагозин, Андре и еще несколько человек. Так кончилось недолгое директорство Владимира Онуфриевича в «товариществе».

Ковалевский, естественно, посчитал, что происшедший в Москве «переворот» вызван кознями против него. Но почему не состоялось слияния с французским обществом? Этого он понять не мог. Озадачивала и телеграмма, присланная Рагозиным Андре: «Скажите Ковалевскому, чтобы он был спокоен и не компрометировал себя. Новое правление все из родных и друзей».

Софья Васильевна убеждала мужа немедленно ехать в Москву, чтобы разобраться во всем и решить, как действовать. Но Владимир Онуфриевич уверял ее, что должен оставаться в Париже, что отсюда он опасней Рагозину и что поскольку он не присутствовал на собрании, то отставка его незаконна. Он был лихорадочно возбужден и уверял жену, что все пертурбации лишь готовят его торжество. Она не находила причин для столь безудержного оптимизма; в ответ он срывался на крик, обвинял ее в том, что она лишает его всякой энергии.

Между тем в Москве произошло еще что-то непредвиденное. Это Ковалевский понял, когда однажды, едва он вошел в контору, Андре, который последнее время держался надменно, бросился к нему с приветствиями и чуть ли не с объятиями. Андре рассыпался мелким бесом, заискивал, был очень взволнован и бледен. Телеграмма Рагозина, которую он показал, гласила, что назначено собрание кредиторов, и, если не удастся добиться отсрочки платежей, положение станет отчаянным.

А что же Торнтоны? Не только Ковалевский, но и более осведомленный Андре ничего не понимал. И еще одна депеша Рагозина не внесла никакой ясности. В ней только говорилось: «Новое правление поставило меня в компрометирующее положение. Надеюсь получить аудиенцию у министра».

На следующий день пришла телеграмма от Юлии Лермонтовой, которая хоть чуть-чуть прояснила новый «переворот» в «товариществе». Оказалось, что братья Торнтоны, поразмыслив, не захотели рисковать миллионом и вышли в отставку. Так вот зачем понадобилась Рагозину встреча с министром: он решил просить помощи у правительства!

Вскоре пришло известие, что министр финансов Бунге пообещал Виктору Ивановичу субсидию в миллион рублей. Даже мало разбиравшийся в коммерческих делах Александр Онуфриевич сразу понял, что Рагозин спас «товарищество» «именно в такой момент, когда оно было в страшной крайности», а потому он «станет, очевидно, опять полным хозяином всего предприятия». Александр убеждал брата, что ссора с Виктором Ивановичем ему только повредит и «если возможно еще спасти ваши отношения, то это следует сделать». Но Владимир Онуфриевич был настроен крайне воинственно. «При малейшем успехе, — с тревогой писала Софья Васильевна Александру Онуфриевичу, — Володя так закусывает удила, что, право, точно искушает судьбу послать на нас новые удары. Ужасно как все это скучно и печально, а за будущее ужасно страшно».

9

Сидеть сложа руки в Париже больше было невозможно.

Софья Васильевна порывалась отвезти Фуфу в Виллафранку и ехать вместе с мужем в Москву, но он категорически восстал против этого, и она осталась. Сам Владимир Онуфриевич намеревался вернуться через два-три дня. И — словно в воду канул.

А ведь он оставил жену почти без денег! Не зная, что предпринять, Софья Васильевна зашла к Андре. Ее поразило, с каким видимым и даже перед нею нескрываемым пренебрежением отзывался он о ее муже. Между тем Ковалевский был убежден, что Андре его боится. Утраченная вдруг Владимиром Онуфриевичем способность объективно оценивать положение пугала Софью Васильевну больше всего, тем более что о «странном» его поведении в Москве ей сообщала Юлия Лермонтова.

«Пожалуйста, пиши мне откровенно, без обычной победной песни, — умолял и Александр брата из Виллафранки, — у всех дела идут всегда больше худо, чем хорошо; нет особенной причины, чтобы у тебя шли лучше, чем у других. Пожалуйста, сообщай подробнее о черных сторонах дела».

Но «черных сторон» Владимир не желал замечать.

«Дорогой Александр Онуфриевич, — писала Софья Васильевна в середине февраля 1882 года. — Сейчас получила Ваше письмо, и, право, беспокойство мое за будущее растет с каждым днем [...].

От Юли я получила вчера письмо с странными известиями. Она пишет, что В[ладимир] О[нуфриевич] ужасно весел и радостен, «ликует», как она выражается, хотя ей, как и нам, его положение материальное представляется вовсе не радостным, и она тоже не понимает, откуда его ликование. Он сообщил ей, между прочим, что он будет высылать мне по 800 франков в месяц и что его денежные дела совсем не тревожат».

Дальше Софья Васильевна писала что-то уж совсем изумительное. Оказывается, в Париже на счет Владимира Онуфриевича (при его-то средствах!) живет какой-то Жамуль, «гениальный итальянец», изобретающий новую систему отопления. Жена итальянца в Москве, по-видимому, бедствует. И вот Владимир Онуфриевич сказал Юле, что намерен снять большую квартиру, поселить в ней эту самую мадам Жамуль, а остальные комнаты сдать в наем! «Что это означает, я решительно не понимаю, — продолжала Софья Васильевна. — И без того уж теперешнее положение тяжело, а тут еще такое удивительное отношение к нему со стороны Вл[адимира] Онуфр[иевича]. Для меня это тем страннее, что при его отъезде я ничего подобного и предполагать не могла.

[...] Если бы В[ладимир] О[нуфриевич] решился успокоиться и ограничиться университетом, то мне, конечно, необходимо было бы вернуться в Россию, и это вовсе не было бы так ужасно, если бы В.О. действительно успокоился и не губил и себя и меня вечными придумываниями [...].

Работа моя, окончание которой так важно для моих планов, тоже лежит теперь нетронутой, так как я иногда по целым дням не в состоянии делать что-либо, как только ходить взад и вперед по моей комнате, как зверь в клетке.

Хоть бы какое-нибудь решение, а эта неизвестность просто убийственна».

Упорное молчание мужа не только ставило Софью Васильевну в трудное положение, но и уязвляло ее женское самолюбие. В конце концов она не выдержала и написала ему снова:

«Любезный Влад[имир] Онуф[риевич].

Из того обстоятельства, что ты не пишешь не только мне, но и твоему брату, я заключаю, что, по всей вероятности дела твои идут очень плохо, et tu manges les sangs64, как говорят французы, придумывая, как бы поскорее соорудить какую-нибудь такую штуку, чтобы разбогатеть. Это меня ужасно тревожит, и чем серьезнее и хладнокровнее я обсуждаю наше положение, тем более увеличивается мой страх, как бы твоя «погоня за наживой» не привела к плачевным результатам.

Я с моей стороны готова сделать решительно все, чтобы облегчить тебе заботу о нашем пропитании и не послужить предлогом к киданию в предприятия [...].

Если ты напишешь, что можешь, не надрывая живота и не компрометируя твое положение в университете, выделить мне 800 фр[анков] в месяц (откуда?), то я покамест буду продолжать жить в Париже; если же у тебя в настоящую минуту никаких разумных и не компрометирующих тебя ресурсов, кроме университетского жалования, нет, то надо, разумеется, придумать другую комбинацию для нас.

Может быть, твой брат согласится взять к себе Фуфу и М[арию] Дм[итриевну] на все лето за 200 — 300 фр[анков] в месяц, а я проживу в Берлине тоже приблизительно на такую же сумму. Если же и это еще слишком дорого, то, разумеется, не остается ничего, как вернуться в Москву.

Прошу тебя, напиши мне откровенно о положении твоих дел и твои надежды.

[...] Относительно наших взаимных отношений тебе беспокоиться нечего. Наши натуры такие разные, что ты имеешь способность иногда на время сводить меня с ума, но лишь только я предоставлена самой себе, я возвращаюсь к рассудку, и, обсуждая все хладнокровно, я нахожу, что ты совершенно прав, что самое лучшее нам пожить отдельно друг от друга. Ни злобы я против тебя не чувствую, ни желания во что бы то ни стало вмешиваться в твою жизнь. Поверь, что если только финансы или отсутствие их, не обрежет нам все крылья, то я тебе ни в чем помехой не буду. Но еще раз повторяю тебе, не старайся разбогатеть a tout prix65, ты довольно проучен опытом, как это опасно.

Твоя Софа.

Фуфа здорова».

Что это? Окончательный разрыв? Или очередной зигзаг, каприз, вызванный взвинченностью нервов и настроением минуты?

Этого Владимир Онуфриевич не знал, да и мысли его были направлены на другое. 800 франков в месяц! Взять их было неоткуда, а признаться в этом — совершенно невозможно. Когда-то отец Софы выручил его в трудный момент, и потом эти деньги были вычтены из ее наследства. А оставшиеся тридцать тысяч поглотили злосчастные питерские постройки... Конечно, то была их совместная ошибка. Но Владимир Онуфриевич полагал, что вся ответственность лежит на нем одном. Как же после этого написать жене, что он не может высылать ей жалкие 800 франков в месяц?..

Не получая никакого ответа, Софья Васильевна, списавшись с Александром Онуфриевичем, решилась отправить Фуфу с няней к нему в Виллафранку. Правда, в день их отъезда она получила телеграмму от мужа: «Будешь получать 800 франков. Дела хороши». Она заколебалась: стоит ли разлучаться с дочерью? Но в тот же день пришло письмо от Юли. По ее наблюдению, у Владимира Онуфриевича не было ни денег, ни сколько-нибудь определенных надежд; он просто храбрится, писала она, и храбрится «очень некрасивым образом».

...Оставшись одна, Софья Васильевна рассчитала кухарку, съехала с квартиры и сняла маленькую комнатушку за 55 франков в месяц. По утрам она отправлялась в молочную лавку и съедала чашку жидкого шоколада с хлебом — стоило это 5 франков. Потом работала дома до половины седьмого, делая лишь короткий перерыв, во время которого «завтракала хлебом и яблоками». Поздний обед обходился совсем дешево — 1 франк 25 сантимов.

Она переписывалась с Вейерштрассом, встречалась с французскими математиками. Работа ее быстро продвигалась вперед.

«Я полагаюсь на Вас просто, как на каменную гору, — писала она Александру Онуфриевичу, — и все мечтаю, как мы съедемся, когда у меня все устроится, будет какой-нибудь заработок и вообще определенное положение; теперь же, когда я в таком мрачном и озабоченном состоянии духа, мне, разумеется, всего лучше, когда я одна, или, по крайней мере, с людьми посторонними, которые ничего обо мне не знают».