"Яма слепых" - читать интересную книгу автора (Редол Антонио Алвес)

Глава XIII

МИГЕЛИСТСКИЕ ИСТОРИИ

Хуже всех первые дни ссылки в Алентежо переносил Зе Каретник. Хотя он и занялся починкой всех имевшихся здесь повозок, он очень страдал без своей бабы и от сознания, что хозяин наказал его, сослав сюда вместе с двумя своими сыновьями, этими бездельниками, которые и тут нашли чем наслаждаться. А ведь один из них… Который? А-а, если бы ему довелось узнать!… Кто же из них виновник его несчастья и того, что он теперь без бабы… И того стыда, что обрушился на его голову в Алдебаране, где его встретили таким гоготом и улюлюканьем, точно в деревню ворвалось перепуганное стадо быков.

А хозяин Диого еще и добавил, выразил свое презрение — сослал в эту глушь вместе с тем, кто надругался над его честью. Черт побери! Диого Релвасу ничего не стоит унизить человека. А что он плохого сделал этим людям?! Служил им верой и правдой более пятидесяти лет. Зе Каретник — мастер на все руки: иди сюда, Зе, посмотри, сможешь ли сделать такую же красивую карету, как эта? А он, с его-то искусством, был всегда готов к услугам, готов в лепешку расшибиться, но повторить красивую линию экипажа, недосыпал, недоедал, все работал, лишь бы увидеть плоды своего труда — экипаж или коляску, которые со впряженными лошадьми казались бы сошедшими с картинки. Его же честь запачкали, он пожаловался, пожаловался тому, кому и должен был пожаловаться, так его бросили сюда, в эту навозную кучу.

Он вынашивал месть, которая неизвестно где умещалась в его тщедушном теле, и, должно быть, потому частенько беседовал сам с собой. Бред сумасшедшего, сказал бы любой, кто услышал его язвительные слова, адресованные тишине, и увидел зверский оскал редких зубов, будто у него что-то вырвали из рук. И тут же он брал инструменты и принимался трудиться с таким усердием, словно нарочно истязал себя, и причитал, разматывая клубок печальных воспоминаний. Но время от времени кровь его закипала, и в припадке ярости он принимался кричать на стены под навесом, где он работал, срывал с головы шапку, бросал под ноги и топтал ее, припрыгивая на ней, как будто в него вселялся дьявол. Когда же злость тихо тлела, он садился на землю и закуривал сигарету. И всегда глядел на нож. Точил его каждый день, а то и по нескольку раз в день и все мечтал, как испробует его на шее того, кто отравил ему последние годы. Кто же из них?! Кто из них двоих? Дьявол кивал то на одного, то на другого. И вместе с тем он чувствовал, что не способен действовать, он — дерьмо собачье, вот он кто, если бы он был способен на кровавую месть, но людям, подобным этим… Потому-то он и разговаривал сам с собой. Разговаривал и бесился, все сразу, не стараясь скрыть кипевшую в нем злобу.

У конуры сторожевых псов свистел себе всласть Шико Счастливчик, свистел, ну прямо как духовой оркестр. Слушать его было одно удовольствие. Даже собачья свора притихала, переставая лаять и выть, как только он складывал губы колокольчиком и в воздухе начинал дрожать тонкий пронзительный звук. На этом крохотном инструменте он исполнял только торжественные марши, но исполнял великолепно, переходя от кларнета к тромбону и от тромбона к горну, неожиданно давая барабанную дробь и громкий звук тарелок. В особые моменты он закрывал черные маленькие глаза, чуть раскачивался из стороны в сторону, в такт ритму, и внимал воображаемой дирижерской палочке. Однако и это не умеряло разгоревшегося костра злобы Зе Каретника, подозрительного к этому музыканту, который всегда кружил вокруг и выслеживал его. Он считал, что этим самым искусным свистом псарь как бы отводил от себя подозрение, что намерен раскрыть секрет его мастерства. А потому Каретник все время старался сбить его с толку своим поведением: он то упорствовал в работе, то ломал все, что было им сделано.

Поглядывая друг на друга враждебно, они разговаривали намеками, и ни тот ни другой не переходил установленной или воображаемой границы, которая мешала даже общению за столом. Радость свою Шико Счастливчик выражал разве что в свисте. А вообще он был угрюм и мрачен. И его резкий голос, казалось, угрожал всем, даже хозяйским детям, когда он им готовил лошадей для верховой езды и спускал сторожевых собак, следовавших за ними по пятам во время прогулки.

Худой, на чем только держались брюки, с тощими ногами и широкой грудью, Шико Счастливчик был наделен руками силача — длинными и крепкими — очень неопрятен, носил пышные усы, которые подкручивал вверх до бакенбард, точно желал, чтобы они соединились с ними навечно. Жена Шико Счастливчика приходила к ним с дочкой и приносила еду, которую все четверо ели под навесом, в полной тишине, пока девчонке за первую же попытку пошалить не перепадала оплеуха от матери. Тут девочка заливалась слезами и соплями и успокаивалась только у отца, который брал ее на руки, после чего она засыпала. Зе Каретник был скрытен и с Шико Счастливчиком, да и если бы не был скрытен, все равно было ясно, что жили они недружно, хотя все алентежцы подозрительны и неискренни. Но девочку Зе Каретник любил, да, любил, тысяча чертей! Ведь дети не повинны в преступных делах взрослых. В общем-то, говорить о преступлениях этих людей он не имел никакого права: они ему не сказали даже плохого слова — ни плохого слова, ни грубости, а могли бы. В сущности, Шико Счастливчик всего лишь следил за его работой, ведь очень может быть, что он просто решил научиться его ремеслу, а почему бы и нет? Только перенять его секрет не так-то просто. Ведь ремесло каретника — дело тонкое, куда до него псарю!

Как— то, когда двое бездельников Антонио Лусио и Мигел Жоан предавались сиесте, Зе Каретник принялся мастерить из крупных желудей маленькую, так, пяди в две, карету с четырьмя колесами и одной длинной оглоблей, за которую ее можно было везти и в которую Марианита могла бы впрячь большой желудь или какое-нибудь насекомое, готовое послужить ей вместо лошади. Все это он делал молча, раздираемый злобой из-за умершей, как видно в зародыше, мести. По сделанной вещи он прошелся вначале напильником, потом наждачной бумагой, потом покрыл голубой краской и нарисовал на колесах едва различимые красные и желтые цветы. А увидев свое произведение готовым, расстроился. Бисер свиньям!… И спрятал карету под нары, на которых спал. «Нары заключенного», -зло подумал Зе.

Но вот как-то утром в гости к нему пришла Марианита. Говорила она мало и плохо, но все же, заикаясь, спросила, нет ли у него детей. Рассказать ей правду? Зачем?! Могла ли Марианита понять, как тяжело, имея сына, и уже взрослого, если он, конечно, жив, не знать, где он и что делает. А потом еще эта история с женщиной, которая была дана ему богом… Забрала она его, ох забрала. С сыном поссорила, наговорила на парня, что плохо с ней обращался, а что сама к мужикам льнула — ни слова. Вот так-то. А больше ничего промеж них плохого никогда не было. Чистюля была, такой другой он и не видел; у нее в доме есть можно было хоть на полу. Это сказать ребенку?! Ясно, нет. Но оставить ее вопрос без ответа не захотел, а потому полез под нары, достал карету и отдал ее Марианите. Посадив девочку на свою дощатую кровать, принялся возить по ней свое произведение. Марианита прильнула к Каретнику и от радости подняла страшный крик, на который прибежал отец. Прибежал готовый ко всему, но, увидав происходящее, обомлел. И тут же существовавшее между ними недоверие умерло.

С того самого дня Зе Каретник узнал, что Счастливчик получил от хозяина приказ следить за ним, особенно тогда, когда хозяйские сыновья были с ним рядом. Диого Релвас опасался за сыновей, и не без основания, если бы характер у Зе Каретника был потверже.

— Алентежец ли я, кум Зе? Нет-нет, я родился и был крещен в приходе Валада, что тоже на Тежо. И сюда приехал мальчиком. Мой отец был очень известным здесь в свое время человеком — Счастливчиком его прозвали.

Шико вскоре умолк, а Зе ни о чем его не спрашивал, думая о мести своему обидчику, которой так боялся хозяин.

Однако история Счастливчика стала ему все же известна в один из летних вечеров. У Мигела Жоана был день рождения. Зарезали поросенка, и все вместе собрались в кухне у Шико Счастливчика. Зе Каретник был, как обычно, зол, он хмурился и мало ел, но Мигел заставил его пить, чтобы залить вином старую злобу. Разговор шел о лошадях, быках и падеже скота, ну, и каждый не преминул рассказать что-нибудь о себе, как и Шико. — Моего отца звали Антонио. Антонио дос Рейс, но для всех, кто его знал, он был Тоино Хвастун. Служил он в конюхах у графов Кадавал [Графский род, связанный с королевским домом Браганса. Графский титул этим родом был получен из рук короля Жоана IV (1604-1656).], был старшим. И как-то сподобился увидеть Дона Мигела, одетого в костюм пастуха с палкой на плече — ну, архангел, да и все тут, — Дон Мигел поджидал мулов, — рассказывал Шико Счастливчик. — Потом началась война, и отец пошел на войну. Мне он много раз говорил, что человек ради друга должен быть там, где он нужен. А сеньор Дон Мигел был его другом, в этом я уверен. Они ведь не один раз фанданго танцевали; мой-то старик был мастер танцевать фанданго, ну а король еще большим был мастером в этом деле, он ведь во всех делах был лучшим, конечно до того, как проклятые мулы прошли по нему и сломали ему ногу. Мулы-то были пятнистые [«Пятнистыми» абсолютисты называли либералов во времена Либеральных войн.] — должно быть, либералов или ими наученные. Они были тут же убиты и сожжены, чтобы впредь всем пятнистым было неповадно кого-либо топтать и чтоб знали, что их ждет.

И такое — отец мне рассказывал — случалось со многими.

Он видел, как сжигали либералов, после того как народ плевал на них, бил их, когда их вели к виселице; они шли пешком и босые, а народ на улицах собирался, чтобы наказать их, а дворяне на все это смотрели из-за занавесок на окнах, это был настоящий праздник, и монахи ели сладости и пили хорошие вина, потому что эти бездельники были против святой веры и против короля…

Они шли одетые в белое, мой отец видел их, эти бездельники должны были вокруг виселицы обойти, прежде чем им на шею набрасывали петлю и палач надевал на голову белый капюшон и спускал на плечи, потом они принимались плясать в воздухе и плясали до тех пор, пока их не опускали на землю. Некоторым рубили головы и насаживали на длинные палки, чтобы опять же все «пятнистые» видели, что их ждет, ну а тела сжигали со всеми другими приговоренными к смерти…

Страшное дело, похоже. Я никогда такого не видел, а хотел бы увидеть…

Они вроде бы живые: шевелят руками и ногами, точно идут на небо, ан нет, прямехонько в ад попадают, уверен, души их в аду, а тело, став пеплом, — в море…

И отец еще говорил, что убили не всех, кого следовало. Здесь, в Алентежо, убили больше тридцати прямо в замке Эстремос, топором, и вдвое больше в Вила-Висозе. Это тех арестованных, что пересылали из Лиссабона в крепость Алвас; они недостойны были тюрьмы, потому что им пособлял дьявол и они брали верх в войне, и мой отец должен был бежать и скрываться вместе с другими в алентежской глуши, а то и в Алгарве [Провинция на юге страны.] и прибиться к Ремешидо [участник Либеральных войн, возглавивший банду мигелисгов, действовавшую в Алентежо и Алгарве]. Вот это был человек! Стоил всех генералов «пятнистых»…

Мой отец прошел с ним всю войну. Он был маленького роста, но крепкий, борода длинная, длиннее, чем у отца этих молодых сеньоров, ну, у Диого Релваса… Вот будучи при нем-то, при Ремешидо, отец мой и получил кличку Счастливчика, а я уж по отцу Шико Счастливчик. Отца никогда и нигде с тех пор никто иначе и не называл. С Ремешидо не знаю даже сколько тысяч солдат было; они исколесили нашу землю, появлялись и исчезали, как облако, и вот однажды столкнулись с большим отрядом, которым командовал этот несчастный Марсал Эспада [Марсал Эспада, Антонио Жоакин (1803-1851) — участник Либеральных войн, противник абсолютизма.], и вот его люди, более десяти человек, напали на моего отца, и он отбился и сумел уйти от них…

С тех пор никто больше не звал его Тоино Хвастун, а только Счастливчик.

Ремешидо был король гор, мигелист, да, сеньор, и мой отец был с ним до конца его дней и всегда смело смотрел смерти в лицо… Однажды Ремешидо арестовали, отдали под трибунал и приговорили к смерти. Ремешидо к смерти!

Как раз сегодня… ведь сегодня второе августа, ему бы шестьдесят исполнилось. Сколько вам, Мигел?

— Семнадцать.

— А мой отец даже после смерти Ремешидо еще сражался… И командовал им уже падре Марсал Эспада — его убили, когда он пытался бежать. Даже испанцы не помогли.

Однажды я спросил своего отца: сколько же он из своего ружья убил этих «пятнистых», и он ответил, что не знает, потому что не всех убил. Зло так ответил. В Португалии все идет к худшему…

Потом он на какое-то время вернулся в Валаду. Наделал детей: женщинам он нравился за храбрость, тут и я на свет появился, последним я был, потому-то он меня даже родной матери не оставил. Но вот после войны конюхом он больше никогда не был. Жил охотой, попадал точно, даже не знаю со скольких метров, в горлышко бутылки! Вот потому-то сеньор Диого Релвас и взял его к себе.

Мне было уже пять годков, когда мы приехали сюда. Теперь-то мне уже тридцать, а меня он заделал в шестьдесят. Матери моей было двадцать, девушка она была, да, видно, выбора у нее не было. И умерла она раньше отца. Высохла от чахотки, как высыхает дерево от засухи.

Зе Каретник никогда и не думал, что Шико Счастливчик способен так долго говорить. И он позавидовал ему: иметь бы такой характер, как у его отца, чтобы спросить этих двоих, что сидят напротив, кто же из них запачкал его постель.

— А самому тебе приходилось убивать? — спросил Антонио Лусио.

— Нет, никогда, — ответил Счастливчик. Все четверо сидели за столом.

— Только однажды… — продолжал Шико. Но тут же умолк.

— Что однажды? — спросил Мигел Жоан.

— Рассказывай, — потребовал Антонио Лусио, наливая ему до краев рюмку.

И они увидели, как дрогнули его руки, поглаживающие поднимавшиеся вверх усы.

— Да был тут один тип, Кинтас. Он у сеньоров арендовал эту землю. Не захотел он как-то раз платить арендную плату, объяснил, что урожай был плох, и даже пригрозил вашему отцу, что убьет его, если тот будет докучать ему.

Чуть заметная улыбка тронула его губы и, выждав какое-то время, расплылась по всему лицу, отчего черные маленькие глазки Зе Счастливчика заблестели.

— Ваш отец рассказал мне об этой угрозе, а я ему ответил: «Предоставьте его мне…»

Я его выслеживал каждый день, пожалуй, месяца три. Ходил с веревкой вот на этом плече. И однажды утром увидел Кинтаса входящим в старый маленький амбар и тут же следом вошел за ним и запер дверь. Мы были вдвоем, кругом ни души — глушь. Даже не знаю, как в этой глуши я до сих пор с ума не сошел. Разве что собаки мне помогали коротать годы. Собаки и вино.

Кинтас увидел меня и спросил, чего мне надо, а я ему: «Да вот пришел узнать, не остыло ли твое желание убить моего хозяина!» Я его сразу на «ты» стал называть, чтобы знал, что ждать хорошего нечего. Точно, нечего… Он, паскуда, бросился на меня, рассвирепел, похоже, а я его подмял под себя: мною все было обдумано заранее…

Вытащил я нож, тут он и взмолился, чтобы я его не убивал, что отдаст мне все, что только захочу. Заплатит мне те самые деньги, что не хотел платить вашему отцу. Я ему и скажи: деньги мне твои не нужны, девай их куда хочешь, а вот то, что ты оскорбил моего хозяина, который уважал моего отца, даже когда тот бы старым — а мой отец был человеком храбрым, он из отряда Ремешидо, ты, конечно, о нем слышал, — мне не по душе.

Задрожал подо мной Кинтас, вроде бы даже уменьшился от страха. Он понял, что перед ним мужчина!… И перетрухал. А мне того и надо было. Я схватил его ухо и отрезал от него маленький кусочек. Сначала он ничего не почувствовал, но я показал ему этот кусочек и сказал: «Выбирай из двух смертей одну: или я по кусочку буду от тебя отрезать, такой, как ты, протянет долго — смерть хорошо сумеешь разглядеть и помучаешься… или, что для тебя лучше, вот тебе веревка — вешайся на этой балке. — Я ему и балку выбрал. — Эта годится?!» А он опять стал мне обещать деньги, обещал даже дочь и жену, но я-то знал, что он ничего мне не даст. Он опытный, но обмануть сына Тоино Счастливчика не сумеет. Он ведь тут же сдаст меня властям. И я ответил ему: «Давай решай быстро, а то у меня дел много», ну, а через полчаса я пошел кормить собак. И решил спросить его, не хочет ли он, чтобы я его бросил собакам. Вот тогда он закричал, кричал так, что охрип и не мог произнести ни слова, а потом умолк…

Антонио Лусио встал, отбросил стул и велел ему замолчать. В замешательстве Шико умолк на какую-то долю секунды.

— Он ведь оскорбил вашего батюшку. И отец ваш приказал мне его проучить.

— Но ведь он не сказал, чтобы ты убил его.

— Нет-нет, сеньор. Я и не убивал его. Но ведь нужно понимать и то, что тебе хотели сказать.

— Ну и что же этот человек?

— Повесился. Сам свершил над собой суд. Я ведь от уха-то его только кусочек отрезал, чтобы он понял, чем дело пахнет… А он до смерти перепугался.

Зе Каретник задремал, вино его усыпило. Он похрапывал.

— Этот мужик — человек хороший, — сказал Счастливчик. — Ваш батюшка приказал мне следить за ним пуще глаза своего… А он и мухи не обидит.

Мигел Жоан взял кусок мяса и принялся жевать; делал он это с трудом.

— Ну, а еще что расскажешь?

— Ничего…

Потом он встал и попросил разрешения уйти — хотел проведать собак. Он всегда перед сном ходил их проведать.

— Этот тип — убийца! — сказал Антонио Лусио, как только тот вышел во двор.

— Похоже.

— Пошли наверх играть в карты. Хоть чем-нибудь выбить из башки этот разговор.