"Яма слепых" - читать интересную книгу автора (Редол Антонио Алвес)

Глава X

У ЧЕЛОВЕКА ДВЕ ТЕНИ

У славы своя цена, и это старое изречение. И та слава, которую на мадридской арене снискали быки Релваса, явилась как нельзя кстати для проверки истинности слов карлика Жоакина Таранты, ходячего оракула Алдебарана, и не только в делах житейских, но и в делах сердечных.

Наполовину поэт, наполовину колдун, он говорил, как будто выносил приговор, хотя вид был у него шутовской:

— У человека две тени: одна — ангела-хранителя, другая — дьявола. Обе они сопровождают человека по жизни, и обе покидают его, но всегда порознь. И человеку никогда не удается узнать, какая же из них сопутствует ему в ту или иную минуту его жизни. Звезды — вещь загадочная, человек — тоже загадка, но совсем иная.

И он, не отводя глаз, следил за какими-то знаками или воображаемыми тенями, которые он один и видел, видел сквозь прозрачные тела людей и вещей.

Когда Диого Релвас в сопровождении Марии до Пилар выехал в фаэтоне из ворот имения, Таранта вышел на дорогу, чтобы увидеть, как они скроются за поворотом и услышать удаляющийся цокот копыт пятерки лошадей. Двое сыновей Релваса — старший, наследник Антонио Лусио, и младший, Мигел Жоан, — тут же ушли, должно быть, хотели скрыть досаду, которая была на их лицах, потому что отец не взял ни того, ни другого в Мадрид. Релвас счел, что они должны остаться дома из-за молотьбы и других работ — так Диого Релвас надеялся дать понять слугам, что в его отсутствие за хозяина остаются его дети — продолжатели его дела. Однако оба сына прекрасно понимали, что только управляющий, бухгалтер и надсмотрщики, да, они, и только они, имеют право приказывать, и всем, включая их, наследников, хотя наследникам не изустно, а молча, незаметно следя за ними.

Этим и объяснялось, что Антонио Лусио и Мигел Жоан тут же, как только фаэтон повернул в сторону поселка, где отец и сестра должны были пересесть на поезд, повернулись и пошли к дому. (Здесь для нас одна неприятность — одна из теней, тень дьявола. Тень дьявола уже довела нас до того, что мы желали, чтобы отобранная для корриды партия опозорила отца с треском.)

Следом за ними ушли все остальные: служанка Брижида, плакавшая о своей девочке, падре Алвин, гувернер и гувернантка-англичанка, появившаяся в доме всего две недели назад, и несколько пастухов, приглашенных помочь управиться с чемоданами.

Жоакин Таранта остался в одиночестве. Держа берет в руке, он стоял и качал головой. Что-то виделось ему за этим путешествием — знать бы, что именно! — но, похоже, ничего хорошего, а если точнее, то видел он черные тени вокруг фаэтона, они точно траур покрывали хозяина, его дочь и четырех лошадей: двух сиво-чалых и двух бело-серебристых. А день был прекрасный. Теплый. И небо голубое, трепещущее.

«Не случилось бы там чего похуже, — думал карлик, — достаточно и того, что произойдет здесь за эти пятнадцать дней, я уверен. Без хозяина дом — сирота. И командовать все захотят. А каково тем, кто вынужден повиноваться!»

Похоже, Таранту мучили предчувствия.

В тот же вечер после ужина чернь Алдебарана высыпала к дверям своих домов, чтобы поболтать Друг с дружкой. Вечер был душный. Большинство мужчин еще находилось в Лезирии на жатве и молотьбе, год — благодарение богу! — выдался хлебный, и без них некому было припугнуть женщин, заставить подчиняться заведенному хозяином порядку и удержать их и ребятню в пышущих жаром домах. Женщины то и дело подходили к дверям. Но им хотелось не только подойти, а и выйти на улицу, и вынести тюфяки, и спать под открытым небом, надеясь, что хоть к утру с Тежо потянет свежим ветерком. В домах дышать было нечем.

Хозяин с Марией до Пилар — этим «парнем в юбке», как потихоньку между собой называли ее старухи, с удовольствием проводит время в Испании, а они по крайней мере с удовольствием подышат свежестью здесь, около своих домов, «лежа на перинах», как говорила одна жница, которая жила с Зе Каретником. Все это говорилось тихо, никакого шума или песен, которых им так хотелось, не было, они себя сдерживали, боясь нарушить вдруг обретенную радость от соприкосновения с землей.

И у двери дома матери Зе Педро собралась бы вся деревня, если бы она не ушла спать. Отношение хозяина к ее сыну, теперь еще то, что он взял его в Мадрид, и дружба с барышней — все ее пугало. Она стояла на своем. «Как бы там ни было, — говорила она, вся дрожа, — но мой дорогой сыночек не вынесет ни зависти, ни дурного глаза этих людей. Не для его доброго сердца все это, нет».

Парень был самонадеянным, как и все Борда д'Агуа; она вспоминала, что ей рассказали об его успехе в схватке с бычком на открытом поле и о подаренном Звездном, и это ей казалось пределом счастья, какое можно желать бедняку. «Но когда бедняк, прости меня господь, если что не так скажу, ест курицу, то кто-то из них двоих болен».

А соседи приходили к ней узнать новости — ведь вся деревня говорила, что теперь Зе Педро станет пикадором, так как хозяину что втемяшится, то он и сделает. И несчастная мать гордилась и печалилась успехами сына в одно и то же время. А в тот вечер, чтобы не слышать всех этих сплетен, которые могут накликать беду, легла раньше всех в деревне.

А вечер все еще дышал жаром. И как это их мужики там, в Лезирии, выносят ад молотилок? И саму жатву?! Святая Мария! Как же тяжело достается хлеб тем, кто его растит! Но сегодня они могли подышать ночным свежим воздухом, ведь хозяина, который не разрешал это делать, не было дома в такой поздний час. Это им доподлинно известно.

Маленькие дети уже спали на руках матерей и бабок, а молодые девушки наполнили водой всю имеющуюся в доме посуду только потому, что у источника с тремя желобками они могли пофлиртовать и позлословить со слугами Релваса. Устав от шуток, сплетен и историй, все хотели спать. А время шло, и от земли веяло прохладой. Со стороны Тежо подул ветерок. Пора бы! Такая жарища, боже правый!

Как бы напоминая, что время не стоит на месте, церковные часы отбивали каждые пятнадцать минут. И вот пробило одиннадцать. Когда послышалось двенадцать ударов, у источника не осталось ни души — всех как ветром сдуло, сдуло потому, что в этот час к нему приходят пить воду и расчесывать волосы ведьмы [В народе существует поверье, что после полуночи около колодцев и источников собираются ведьмы, они расчесывают волосы, танцуют и поют.]. А ночь такая теплая…

Но вот ухо спящих уловило какой-то далекий топот. Вроде бы лошадиный. Кто бы это мог быть в такой поздний час? Ведь уже полночь… Должно быть, какой-нибудь задержавшийся дольше обычного в господском доме «Мать солнца» пастух. А может, несчастье какое? Оно теперь так часто: молотилки — это изобретение дьявола. Они не только отбирают работу у бедняка, но и убивают его. Управляющие и хозяин предупреждали, что с молотилками нужно быть осторожными, но им-то, бабам, хорошо известно, что все беды от дьявола. Ведь хлеба благословенней не было, чем тот, что раньше знал только руку земледельца и чрево земли!… Так кто бы это мог быть в такой час?

Чутко спящие женщины проснулись и начали прислушиваться, а когда часы смолкли, стук копыт стал явственней, ближе. Иисус, святая Мария! Что это? Земля прямо тряслась от этого топота, удары копыт были тяжелыми и глухими и отдавались гулким эхом. А тут еще на церковной крыше заухала сова — должно быть, совы и ведьмы пьют масло из лампад алтаря и из той, что в арке, в конце улицы…

— Святая Мария, что я вижу! — заголосила вдруг одна старуха, воздевая к небу трясущиеся руки.

Тут вся улица запричитала, заплакала и принялась читать молитвы.

Все, все видели, видели своими собственными глазами, как земля поглотила белую лошадь, белую и огромную, с оборотнем на спине, тоже белым, ой, Иисус, меня всю затрясло, волосы встали дыбом, и платок поднялся вместе с волосами, меня как иголками кололо, а лошадь шла, и от ее шагов сотрясалась земля и эхо неслось во все концы, точно земля была огромным барабаном и тоже бежала, бежала из-под ног этого призрака. Тут весь Алдебаран стал молиться у зажженных лампад. Никогда еще здесь не молились в столь поздний час и так истово. Те из женщин, что осмелились поглядеть на лошадь-призрак, на следующий день рассказывали, что оба они, и лошадь и призрак, светились. Похоже, были из стекла или чего-то в этом роде, и всякий раз, когда копыта касались земли, подковы выбивали из мостовой огонь, ослеплявший тех, кто все видел. Что бы это могло быть?! Возможно, какая-то неприкаянная душа пришла кому-то напомнить о данном и неисполненном обещании? А может, оборотень надеялся, что кто-нибудь отважится и снимет с него чары? Кто бы это мог быть, а?!

И все это случилось, как только Диого Релвас отбыл в Мадрид, в ту же самую ночь. Может, это был его отец, что погиб от несчастного случая в поле?! Да, должно быть, он, хозяин Жоан Релвас!

Призрак, или что другое, промчался по всей улице, потом скрылся на кладбище и вернулся той же дорогой — нет, этого никто не видел, но топот, топот был слышен снова, и такой же тяжелый и гулкий, слышен до тех пор, пока не стих где-то вдалеке. И тут же запели петухи, и куры запели, те, что сидели на яйцах, словно они не куры вовсе. И ни из одного яйца в Алдебаране не вывелись в ту ночь цыплята!…

Обо всем виденном и выдуманном было на утренней мессе рассказано падре Алвину, и он бранил их, потому что живут они во грехе, а мир может быть спасен верой, молитвами и смирением. Почему они перестали выполнять приказ хозяина? Ведь он столько раз им говорил, что в жару нужно сидеть дома, каждому в своем дворе, а не судачить о чужой жизни и не прислушиваться к спорам и ссорам в Алдебаране. И если они видели призрак, или оборотня, или что бы там ни было, то повинны в этом только они, и никто больше.

Вот тогда-то одна из старух и вспомнила сказанные карликом слова, что у человека две тени, одна 1ень ангела-хранителя, а другая — дьявола.

— Да, и та, которую вы видели, была тенью дьявола — она всегда следует за грешниками.

— Но она была белая, а ведь нечистая сила красного цвета, падре Алвин. Белый цвет — цвет ангелов…

Падре Алвин разозлился. Что они понимают, да еще в цвете?! Что они понимают в ангелах? Церковь имеет своих ученых, и церкви, только церкви надлежит заниматься подобными вопросами. И какие это подчас бывают вопросы! Шли бы домой, занимались бы детьми, блюли благочестие и запирали бы двери на ночь…

Следующую ночь, хоть жара усилилась, двери в Алдебаране были закрыты. А если и приоткрыты, то чуть-чуть, и нигде никакого огня. Однако женские уши никогда не были такими чуткими, как теперь.

И опять, чуть раньше полуночи, в то самое время, когда часы стали бить двенадцать, послышался тяжелый стук копыт, должно быть, той же белой лошади. Сердце обуял страх и заставил всех усердно молиться. Спаси меня, пресвятая дева Мария!

Однако на этот раз призрак удалился только спустя два часа. Где же эти два часа он был?! На кладбище с душами умерших? С душами, пребывающими в ином мире? Или у источника, принимая участие в танцах ведьм?! И вот теперь, возвращаясь, он особо сильно — это действительно так — бил копытами, потому что эхо было более гулким и раскатистым. Некоторые даже утверждали, что слышали его посвист. Возможно, они и догадались бы, что это был за призрак, если бы вспомнили, кто любил так свистеть и свистел сейчас, едучи по улицам Алдебарана.

В течение четырех или пяти ночей появлялся в Алдебаране призрак на белом коне и каждый раз задерживался в деревне все дольше и дольше. Кое-кто даже стал надеяться увидеть его, если тот будет застигнут рассветом. Ведь если бы такое случилось, если бы пропел первый петух и призрак не успел бы скрыться в рассеивающейся тьме, чары были бы разбиты и стало бы наконец ясно, душа ли это неприкаянная, просящая успокоения, или живой человек, покорившийся свалившемуся на него проклятию.

Но до петушиного пения дело не дошло, потому что в два часа, на пятую ночь, притихшую от страха деревню потряс выстрел. И следом за ним послышался все тот же топот лошадиных копыт, сначала, как обычно, тяжелый и размеренный, а потом переходящий в галоп. Казалось, в этом галопе с ним вместе помчатся дома, это был истинный ураган, и слышались, да, слышались, как на следующий день говорили женщины Алдебарана, человеческие стоны, а потом еще и еще выстрел… А белая лошадь заржала, из ноздрей у нее вырывался огонь, из-под копыт сыпались искры, даже камни почернели там, где прошел призрак, кто не верит, может убедиться.

Убедиться захотели все, но с должной предосторожностью: пальцы левой руки были переплетены и дважды прочитана молитва «Отче наш».

Услышав прозвучавшие выстрелы, карлик не на шутку испугался. Несколько минут спустя в конюшне появился Мигел, белый, как носившая его все эти ночи на своей спине лошадь. У Мигела дрожали руки, он моргал глазами и повторял: «Хуже всего, что я не принес простыню. На ней должна быть монограмма».

Боясь, как бы вспотевшая лошадь не схватила воспаление легких, Жоакин Таранта тут же принялся ее чистить и вдруг сообразил, что всему виной юбочные дела парня. Однако понять почти безумную озабоченность Мигела Жоана Вильяверде Релваса, который твердил о простыне, никак не мог. А потому не удержался и спросил:

— Так барин желает иметь все простыни, на которых он спит с женщинами? Простите, что я это говорю, но у вас не в порядке с головой…

Услышанное от карлика привело парня в себя, и он рассмеялся. И тут же, рассказав Жоакину Таранте обо всем, что произошло, потребовал от него новой клятвы: не проболтаться ни отцу, ни управляющему. Жоакин Таранта, оказавшись посвященным в такую тайну, от страха даже подскочил на своих лапках таксы! Ведь о том пойдут болтать по деревне. Однако все же отважился дать Мигелу совет, повторяя свою любимую мысль:

— Вот что я вам скажу, молодой человек. У каждого из нас две тени… Сегодня ночью вас сопровождала тень дьявола.

— Тень дьявола, это точно, и она еще две отбрасывала.

— Я об обесчещенных женщинах, — возразил карлик спокойно.

— Но одна тень была хороша! — нагло продолжал Мигел Жоан.

И тут же скрылся в доме, спеша рассказать брату о своих похождениях, может, Антонио Лусио изобретет способ вернуть простыню, ведь он стащил ее с кровати, а горничная очень удивилась: куда же она могла деться? Но Антонио Лусио еще не вернулся домой. Оба они, каждый по-своему, старались забыть обиду на отца, который не взял их с собой в Мадрид.

Антонио Лусио предпочитал отправляться в поселок и там, в поселке, флиртовать с одной из рыбачек, с той, с которой ему нравилось плясать под аккомпанемент гитары и частушек. «Там, — думал Мигел, — по крайней мере не надо скрываться, чтобы побыть с девчонкой».

Он был так возбужден, что никак не мог заснуть, и решил подождать возвращения брата, он уже начинал за него беспокоиться, не хватало еще, чтобы и с ним что-нибудь стряслось… Мигел подошел к окну и закурил сигарету: он хотел успокоиться, а может, надеялся, что огонек его заметят. Стоя у окна, он думал: «Если бы Каретник всадил в меня дробь, меня бы отправили в имение Куба, куда отправляли моего двоюродного дедушку Мануэла Фелипе. Отец всегда всем угрожал ссылкой именно туда, и на этот раз, похоже, мне этого не миновать. Но я не понимаю, нет, не понимаю: ведь столько женщин вокруг — мы же не из соломы. К тому же если крестьянка что надо, черт побери!»

Он принялся насвистывать.

Ночь полнилась ароматами сада и леса.

«Падре Алвин — вот кто хорошо сказал: досуг чреват пороком».

Однако во всей этой истории больше всех пострадал Зе Каретник. Он всегда возвращался домой поздно. А тут его послали починить несколько повозок — обычное дело; он управился до срока и поспешил в Алдебаран пешком, да, пешком прошел много километров — и ради чего? Ради того, чтобы увидеть то, что увидел. И из всего увиденного, пожалуй, самым ужасным была простыня. На ней имелась монограмма, которая говорила сама за себя. Жнице он задал трепку… Но что он этим достиг? Однажды старый хозяин закроет глаза, и хозяином будет молодой. Испортить себе жизнь, и из-за чего! Надо же было такому случиться… С другой стороны, отдать бабу хозяину — дудки, делить ее с хозяином — тоже нет, не для того он родился. Знать бы, для чего человек рождается!