"Все люди — враги" - читать интересную книгу автора (Олдингтон Ричард)V— Папа, — воскликнул Тони, врываясь к отцу в лабораторию, — ты не находишь, что Суинберн [17] изумителен? — Ну, изумителен — это, пожалуй, немного сильно. Суинберн был в большой моде, когда я был мальчишкой, но мне кажется, что он слишком многословен и эмоции его искусственны — слишком литературны. — Но, папа, послушай вот это! И Тони продекламировал с почти благоговейным волнением: — Но, папа, ты же видишь, что он понимал… — Тони в своем возбуждении чуть не открыл свои собственные переживания, но вовремя удержался. — Это из Аталанты, — спокойно сказал Генри Кларендон, продолжая работать изящными тонкими пальцами, которые всегда приводили Тони в восхищение и заставляли его стыдиться своих собственных нескладных рук. — Но почему он говорит «сверкающий соловей»? У соловья очень скромное оперение. — Он имеет в виду голос. — Вот как? А разве голос может быть сверкающим, ты видел когда-нибудь сверкающий голос? — Он хочет сказать — ясный, сильный, пронизывающий, как сверкающий свет, — настаивал Тони. — Гм! — отец задумался. — Может быть, ты и прав, но это отнюдь не прямой способ выражаться. А потом поэма о весне, а он рассказывает, как опадает колючая кожура каштанов, а это бывает осенью. На это Тони не нашел что ответить, — он был пленен мелодичным звучанием стиха и не заметил, что поэма охватывает все четыре времени года. — А кроме того, — продолжал отец, — я вспоминаю, начало одной из этих строф, где он говорит, что все происходящее относится к началу нашей эры, а через несколько строк забывает об этом, и у него уже ведется счет временам, которые подобно песку ускользают из-под ног тысячелетий. Это уж никуда не годится. — Не думаю, — начал Тони медленно, — мне кажется, что это не меняет… не меняет… Он подыскивал слово, стараясь выразить какое-то свое ощущение, но не находил его. Генри Кларендон не пришел к нему на помощь и терпеливо продолжал работать. Тони повернулся, чтобы уйти, но остановился у двери. — Папа, а Суинберн умер? — Нет, — довольно сухо ответил Генри Кларендон, — я не слыхал, чтобы он умер. По-моему, он лечится от запоя в Путней, под наблюдением некоего адвоката Уотса, именующего себя Дантоном. Это был удар, но Тони выдержал его. — Мне все равно. Я думаю, что он все понимал и чувствовал… Я… я знаю, что он бессмертен! Но, закрывая за собой дверь, он услышал, как отец засмеялся ему вслед, и почувствовал себя дураком. На дворе солнечный свет струился ярко, сильно. «Вот так же звучит пенье соловья», — подумал Тони. Мать беседовала с какими-то гостями, сидевшими и соломенных креслах в тенистой части лужайки. Обычно Тони любил, когда приходили гости, он садился и молча слушал их разговоры, но сейчас мальчик проскользнул между рододендронами на любимую тропинку, которая вела к высоким лавандовым кустам. Они были в полном цвету, источали благоухание и, казалось, радостно отдавались легкому прикосновению, бабочек и более настойчивой и цепкой хватке пчел. Воздух был полон тихим жужжанием, нежным и чувственным. Тони уселся на свой складной стул в тени высокого куста сирени, белые цветы которой уже начали увядать, и стал наблюдать за стремительным полетом и быстрым трепетаньем крылышек бабочки-сфинкса. Он видел, как ее хоботок вытягивался и впивался в крошечный цветок лаванды, словно окутанный какой-то дымкой от ее трепещущих крылышек, но вдруг она тревожно срывалась и улетала, точно этот цветок не удовлетворял ее и она надеялась, что другой будет лучше. Прожорливая маленькая голубая бабочка поступала как раз наоборот: она прилипала к одному цветку и медленно, с упоением опьянялась его соком. Можно жить тем или другим из этих двух способов, думал Тони, но в конце концов, наверно, придешь к заключению, что не ты прав, а тот, кто выбрал другой путь. Но бабочке-сфинксу следовало бы сидеть немножко подольше, а голубой бабочке порхать чуть-чуть повыше. Тони был немножко расстроен своей неудачей с Суинберном. Он скорее ожидал похвалы за то, что сам самостоятельно открыл этого поэта, и насмешки отца над его поспешным восторгом огорчали мальчика. Это было нечестно намекать на то, что Суинберн пьяница. А что же сказать насчет великого Шекспира и его знаменитой морской сирены? Тони подумал, а как отнеслась бы к этим стихам его мать, нашел бы он у нее больше сочувствия? Пожалуй, что да, она не стала бы делать таких не относящихся к делу критических замечаний, но вряд ли она одобрила бы такие выражения, как, например, «груди нимфы в чаще кустов». И тут словно он произнес какое-то заклинание, — перед ним внезапно возник образ Анни, такой, какой он ее столько раз видел, обнаженной по пояс, с влажными и блестящими от воды или озаренными солнцем грудями, сидящей перед своим зеркалом в деревянной оправе. Правда, Анни и была нимфой, и она так давно ушла из его жизни, что он почти забыл ее, но сейчас ее образ явственно всплыл в его воспоминаниях. Ему даже казалось, что, если он раздвинет мягкие, блестящие листья сирени, то перед ним мелькнет белое тело с такими же грудями, как у Анни, круглыми, твердыми и белыми, с красновато-коричневыми сосками, ярко освещенными солнцем. Как хорошо было бы увидеть обнаженное девичье тело, озаренное солнцем, и тени трепещущих листьев, играющие на коже. Но еще чудесней было бы держать прохладные груди в руках и чувствовать, как биение их жизни переливается в твои пальцы, а биение твоей — ответно переливается в них. И что за счастье ощутить их упругость и аромат трепетными губами! Это было во время летних каникул, когда его двоюродная сестра, Эвелин, приехала погостить в Вайн-Хауз на две недели. С тех пор как Тони помнил себя, он помнил и Эвелин, которая время от времени приезжала к ним, сначала девочкой в коротеньких платьицах, с длинными черными косами, потом в платьях ниже колен и с косами, уже аккуратно уложенными на голове. Они играли в теннис и крокет, вечно пререкаясь и обвиняя друг друга в плутовстве. Отец Тони внушал ему, что, поскольку Эвелин девочка, он должен ей уступать, но высокое мнение Тони о женщинах не позволяло ему этого делать. Беспрекословно позволять девочкам плутовать — это значит считать их ниже себя. По этому поводу у них с отцом вышел горячий спор, в котором инстинктивное чувство равенства неумело и нерешительно восстало против векового презрения англичан к женщине, презрения, прикрывающегося маской рыцарства — поставить женщину на пьедестал, а в сущности, не считаться с ней. Быстрый расцвет юности подобен восхождению на высокую крутую гору, когда пейзаж кругом меняется чуть ли не на каждом шагу. Тони с трудом узнал в новой Эвелин прежнюю девочку; она носила теперь такие же белые летние платья, как его мать, ездила с ней в гости в экипаже или сидела на лужайке и читала романы, которые ей присылали два раза в неделю бандеролью из Лондона. Эвелин переодевалась к обеду, оставалась сидеть вечером, после того как Тони уходил спать, и, по-видимому, окончательно перешла во враждебный лагерь взрослых. Она небрежно поцеловала его, когда приехала, но ее теперь не интересовали ни теннис, ни крокет, ни прогулки по лесам и овечьему выгону, и они почти не встречались, кроме как за обеденным столом. На следующее утро после приезда Эвелин Тони по привычке проснулся очень рано. В хорошую погоду он иногда с утра уезжал на велосипеде и катался по белым просекам, казавшимся пустынными и причудливыми в утреннем свете, или седлал лошадь и поднимался на вершину высокого крутого холма, откуда видно было море — сверкающая, необозримая гладь, подернутая зыбью и пронизанная солнечным светом. Если бывало дождливо или пасмурно, он читал в кровати или дремал до тех пор, пока не надо было вставать. В это утро он не стал делать ни того ни другого. Тони как-то сразу проснулся, вскочил и без всякого обдуманного намерения, без всякого умысла, следуя лишь инстинктивному порыву, направился в комнату Эвелин. Все чувства его были сильно напряжены, и он слегка дрожал от волнения. Он не задавал себе вопроса, почему он так странно поступает и что его ждет. Он двигался, точно повинуясь какой-то посторонней силе, даже не отдавая себе отчета в собственных побуждениях — минуту тому назад он еще спал, а сейчас уже открывал свою дверь. Когда Тони шел на цыпочках по обшитому дубом коридору, он чувствовал холодное прикосновение твердого натертого пола к босым ступням, а затем мягкое прикосновение пушистого ковра. Он слышал безмолвие спящего дома, но шел свободно, открыто, без всякого страха и даже на минуту остановился, чтобы посмотреть на глубокий темно-золотистый солнечный свет, мягко пробивающийся сквозь закрытые ставни окон. Тони, не задумываясь, открыл дверь в комнату Эвелин все с тем же странным, похожим на галлюцинацию, ощущением, что он подчиняется какой-то потусторонней силе, и все еще не сознавая, зачем он пришел. Комната Эвелин выходила не на солнечную сторону, и окна плотно занавешивали, так что после светлого коридора здесь было почти темно. Когда он открывал дверь, занавеска на окне слегка приподнялась от сквозняка, и Тони увидел спящую Эвелин, которая лежала на боку спиной к нему. Ее длинная черная коса четко выделялась на белой простыне. Он закрыл дверь, занавеска медленно опустилась, и в темноте осталось только светлое пятно белого одеяла. Быстро и бесшумно Тони скользнул в постель рядом с ней. Он почувствовал, как она вздрогнула и наполовину повернулась, когда он дотронулся до нее рукой, но он поспешно шепнул: — Это я, Тони. Можно мне побыть с тобой немного? Эвелин ничего не ответила и не пошевелилась: она спала или делала вид, что спит. Тони едва осмеливался дышать, хотя сердце его колотилось, и какое-то время, показавшееся ему сверкающей вечностью, он лежал совершенно неподвижно. В его закрытых глазах стоял какой-то золотистый полумрак, а все тело словно превратилось в одно живое ощущение, чистое и зыбкое, как свет. Как долго все это продолжалось, он не знал. Это была вечность, — но она промелькнула как мгновение. Не двигаясь, не открывая глаз, Эвелин шепнула: — Тебе пора уходить, милый. Скоро придут меня будить. Он встал без колебаний и протеста, поправил ее постель и пошел обратно в свою комнату, где лег, уткнувшись лицом в подушку, и лежал так до тех пор, пока его не позвали, без конца повторяя про себя: «Груди нимфы в чаще кустов», «Груди нимфы в чаще кустов…» Когда они встретились за завтраком, Эвелин даже взглядом не намекнула на то, что случилось рано утром, Тони и не хотел этого. Ему казалось, что все это произошло между двумя другими людьми, совсем не похожими на тех, которые теперь одеты и разговаривают, как обычно. Но все утро он провел в состоянии непостижимого блаженства, почти безотчетного, но реального, какое мы испытываем иногда после особенно приятного сна. В самом деле, его посетило какое-то прекрасное сновидение. Так явственно было ощущение, что это переживание другого «я»; и его поступок был настолько безотчетен и невинен, что он переживал свое блаженство, не вызывая в памяти никаких подробностей. Только за завтраком, когда Эвелин показалась ему особенно холодной и отчужденной, Тони пришло на ум, что она, может быть, рассердилась и пожалуется на него за то, что он так поступил. Его блаженное настроение сразу сменилось ужасом, он отправился бродить в одиночестве остаток дня и проходил до сумерек. Он не перенес бы, если прекрасное переживание будет осквернено в его собственных глазах унизительным выговором и испытываемое им блаженство будет затоптано в грязь. Тони прошел лесом, пересек голые холмы, накаленные зноем, вышел в другой лес, более удаленный от моря, и сел у подножия огромного бука, где маленький ручей пробегал через ольховую чащу. Неподвижная листва на высоких кустах была похожа на зеленые и золотые металлические диски; скрытый стеной кустарника и могучими стволами деревьев ручеек, сверкая, выбегал из груды мшистых камней и почти беззвучно низвергался в маленький зеленый бочажок. Минутами лес был совершенно безмолвен, воздух висел неподвижно, и даже птицы затихли в этом полуденном зное. Потом вскрикнула сойка, ей откликнулась другая, и легкий шелест крыльев пронесся над лесом. Болотная курочка вынырнула из тростника и начала клевать траву, белка грациозно прыгнула с дерева и принялась грызть буковый желудь. Потом и они исчезли, и опять наступила тишина. Тони вдруг снова охватило какое-то блаженство, внезапно нахлынуло чувство благодатного покоя и гармонии, которая словно наделила его даром ощущать течение жизни, вливающейся в него и выливающейся с тихим, мелодичным звоном. Это было непохоже на блаженный восторг от прикосновения Эвелин, хотя и сродни ему; то ощущение было гораздо более субъективно насыщенное, острое, а в этом было что-то безличное, зыбкое, словно он приобщался к каким-то загадочным существам, неуловимым, но благоухающим. Это было похоже на молчаливую беседу с богами. Наконец он встал и, совершенно успокоенный, решительно направился домой, унося в памяти видение лесной Тайны. Тони мало говорил за обедом и почти не разговаривал с Эвелин. Утомленный длинной прогулкой и теплой ванной, он рано лег спать и сразу заснул без всяких сновидений. Проснулся он опять так же внезапно, словно какой-то голос позвал его, и снова его охватило непреодолимое стремление пойти к Эвелин, хотя он совсем не думал об этом накануне вечером и, конечно, даже не вспомнил о ней, когда засыпал. Он снова прошел по тихому коридору и снова, как вчера, когда он отворил дверь, оконная занавеска чуть приподнялась, и Тони увидел спящую Эвелин, укрытую простыней до самого подбородка. Оттого ли, что он стал смелее, или, может быть, движимый той же таинственной силой, он только на миг остановился у ее кровати, а затем тихо лег рядом с ней. Она не вздрогнула на этот раз, и он с радостным изумлением обнаружил, что Эвелин не спит, — она ждала его, но притворилась спящей, чтобы не нарушить словом чудо прикосновения. Она обняла его одной рукой, его лицо коснулось ее лица на подушке, и их дрожащие губы слились в долгом поцелуе. Тони казалось, что он теряет сознание. Золотистый сумрак в его закрытых глазах становился все бледней и бледней, когда кровь отхлынула от мозга, но затем он стал разгораться все ярче и ярче, по мере того как кровь медленно возвращалась обратно, и, наконец, Тони открыл глаза и встретился с глазами Эвелин — нежными и сияющими. И это головокружительное блаженство прикосновения пронизывалось мыслью, что рука его стала прекрасной. Это была решительная минута в его жизни — отныне женское тело всегда будет для него прекрасным и желанным. Они лежали в объятиях друг друга почти неподвижно, потеряв представление о времени. И им казалось, что пролетело лишь одно сверкающее мгновение, когда они услыхали бой часов. Эвелин шепнула: — Пора, уходи, дорогой мой, но приходи завтра. — Ты похожа на лес, на солнце и цветы… — Ш-ш. Тебе пора идти. Но приходи… — Да. Последний поцелуй — полустыдливое, полустрастное признание, и он ушел. Каждое утро, пока у них гостила Эвелин, Тони на рассвете пробирался в ее комнату и лежал в ее объятиях, предаваясь новообретенному блаженству прикосновений. Все это было так непосредственно, так невинно. В первый раз Эвелин, должно быть, в самом деле испугалась и инстинктивно из страха уже готова была закричать и прогнать его, но что-то в этих юношеских руках, ласкающих ее девственное тело, парализовало ее, заставило уступить этому прикосновению, сначала равнодушно, а потом с внезапным восторгом, захватившим ее так же неудержимо, как и его. Она оправдывала себя тем, что это всего лишь невинная игра с большим мальчиком, но втайне чувствовала прикосновение мужчины. Его обожание и восторг привлекали ее так же неотразимо, как ласки молодого, сильного мужского тела, так просто и естественно искавшего ее и так бессознательно будившего ее чувства. Она пробовала бороться и даже убеждала себя, что не позволит больше этому большому мальчику ласкать себя и на другой день заперла на ключ дверь своей комнаты, когда ложилась спать. Но минут за десять до прихода Тони Эвелин проснулась, полежала несколько минут напряженно, не двигаясь, затем быстро и бесшумно отперла дверь, постояла секунду перед зеркалом, а когда услыхала, что он взялся за ручку двери, легла и притворилась спящей. В десять часов утра в день ее отъезда Тони вместе с родителями поехал провожать Эвелин на станцию. Воспользовавшись тем, что мистер и миссис Кларендон отошли, Эвелин взяла Тони за руку и спросила: — Ты не забудешь? Он посмотрел ей в глаза и сказал: — Никогда, никогда! Я буду носить тебя в своем сердце, ты будешь жить в нем, как жемчуг в раковине. Она, по-видимому, была тронута и, помолчав, сказала: — Обещай, что никогда никому не скажешь об этом, не проговоришься, пока я жива. Он снова с обожанием посмотрел ей в глаза и промолвил: — Даю тебе честное слово, дорогая Эвелин. Их заслонял от всех станционный столб и сваленная на платформу груда багажных тюков. Эвелин внезапно нагнулась и поцеловала Тони в губы, потом, остановив его взглядом, повернулась и пошла навстречу его родителям. Когда она, прощаясь с ним, поцеловала его в щеку небрежным родственным поцелуем, Тони весь задрожал с головы до ног, но постарался последовать ее примеру и взять себя в руки. Он даже не помахал ей, когда отходил поезд, и ушел со станции раньше родителей, — слезы застилали ему глаза. Когда отец и мать нагнали мальчика у экипажа, он уже шутил с кучером. Приблизительно через год он услышал, что Эвелин выходит замуж. Он ничего не сказал; но потом поднялся наверх, в комнату для гостей, и поцеловал подушку на кровати. |
||
|