"Все люди — враги" - читать интересную книгу автора (Олдингтон Ричард)

III

В раннем детстве Энтони большое место занимала горничная Анни. Поварихи, горничные, судомойки часто менялись, исчезали, на месте одних появлялись другие, но Анни оставалась всегда. Сначала ее звали Нанни, потому что она была кормилицей Энтони, купала его, одевала и водила гулять. Она знала две песни, которые, по ее уверениям, имели силу заговора.

Одна называлась «Марш муллшанских гвардейцев», считалась бодрой и воодушевляющей, ее полагалось петь в минуты капризов во время купания или одевания или когда наступала трагическая необходимость ложиться спать. Другая — унылый гимн — начиналась словами «Пройдут еще годы». Эту Анни считала самой чудодейственной колыбельной. Она и впрямь нагоняла такую непроходимую тоску, что всех неудержимо клонило ко сну. Под нежное музыкальное причитание Анни Энтони казалось, будто он много раз умирал. Когда же он стал ходить в школу и теплые ванны с обязательным присутствием Нанни в качестве Евриклеи сменились утренним холодным душем без всякой посторонней помощи и вечерним мытьем два раза в неделю все еще под ее наблюдением, Нанни несколько дней плакала и успокоилась только тогда, когда ее «произвели» в старшую горничную, с прибавкой жалованья, и переименовали в Анни. Она еще долго продолжала присутствовать при его мытье, даже после того как в этом исчезла необходимость, придумывая всякие глупые предлоги, вроде того, что он плохо отмывает уши и шею, и не было случая, чтобы она забыла заметить таким тоном, точно ее осенила какая-нибудь необыкновенно оригинальная мысль:

— Ах, мастер Тони! Как вы выросли! Вы почти такой же рослый, как наш Билл, а ведь он дюжий парень!

Приступы сентиментальной слезливости у Анни проявлялись время от времени в коротких, но бурных вспышках религиозного рвения, вызываемого, возможно, грешными половыми инстинктами, в чем она, конечно, никогда бы не призналась. У Анни был поклонник, сын мясника и сам мясник, из ее родной деревни. Но она держала его на почтительном расстоянии, которое сделало бы честь самой целомудренной и гордой даме Прованса, разрешала ему писать только раз в две недели, не обещая ответа, и встречаться с ней только два раза в год в Вайн-Хаузе и в тех редких случаях, когда она ездила домой в деревню. Несмотря на это, Анни твердо считала себя обязанной выйти когда-нибудь замуж за своего поклонника и энергично отклоняла ухаживания молодых торговцев и молочников, приходивших с черного хода; за это они, уходя, мстили ей, выкрикивая «мясник», отчего Анни вспыхивала и ругала их за дерзость.

Поэтому-то не было ничего удивительного в том, что Анни иногда старалась настроить себя на религиозный лад. У нее имелись Библия и молитвенник, — переплетенный во что-то яркое, блестящее, похожее на оникс, а скорее всего обернутый в целлулоид. Молитвенник подарил ей мясник, и на нем была надпись, сделанная нетвердым почерком школьника: «Дорогой Анни от ее любящего поклонника Чарли».

Хотя Анни принадлежала к англиканской церкви, она во время своих приступов обнаруживала скорее еретические взгляды на предопределение, быть может, передавшиеся ей как смутная семейная традиция со времени пуритан. Покрасневшие глаза и раздававшиеся из комнаты Анни громкие молитвы были внешними признаками этих мучительных религиозных бурь.

В то же время она старалась умилостивить ревнивого бога своеобразной игрой. У нее были карты на каждый месяц в году, с изречением на каждый день, но без указания, откуда это изречение взято. Очевидно, в угоду господу богу Анни должна была ежедневно перелистывать священное писание, чтобы найти книгу, главу и стих каждой цитаты. Лучшим доказательством ее душевного здоровья служило то, что в конце года она всегда отставала месяцев на десять и даже хитрила, призывая на помощь Энтони и кухарку.

Энтони ненавидел эти вспышки. Он терпеть не мог, когда Анни ходила в слезах и перелистывала Библию, вместо того, чтобы рассказывать забавные истории про то, как было у «нас дома» и про «нашего Билла».

Как-то раз в один из таких дней, пытаясь отвлечь ее, он сказал:

— Меня сегодня оставили без обеда, Анни.

— Неужели? — воскликнула горничная с упреком, не сводя заплаканных глаз с книги Левита. — Гадкий мальчик, что ж вы натворили?

— Да ничего. Во время математики сегодня утром этот дурак Картер сказал…

Жалобный вопль Анни прервал его:

— О, мастер Тони, мастер Тони, не произносите этого ужасного слова. Разве вы не знаете, что тот, кто скажет брату своему «дурак», подлежит божьему суду? Будьте готовы предстать перед богом, каждую минуту будьте готовы принять смерть.

— А что такое смерть? — спросил Тони с интересом.

Анни возмущенно застонала.

— Вы не знаете, что такое смерть? Вот что значит не ходить в воскресную школу. Когда человек умирает, он становится весь белый и неподвижный, и его закапывают в землю, и он остается там на веки вечные до тех пор, пока ангел не затрубит в трубу для последнего суда, и тогда грешники будут брошены в ад!

Анни с особым сладострастием произносила слова «смерть» и «ад». Энтони побледнел, чувствуя, как у него от ужаса слабеют руки и ноги. Это было первый раз, когда он услышал о смерти, первый раз, когда понял, что счастливые дни, которые он проводил так весело и беззаботно, кончаются — и «станешь весь белый и неподвижный и тебя закопают в землю». Это казалось невероятным и чудовищным, но он верил ей, потому что Анни никогда не лгала. И он не чувствовал возмущения, хотя она грубо разрушила его чудесную детскую вечность. Заразившись ее мрачным настроением, он спросил;

— А что такое ад?

— Это место, куда отправляются грешники после смерти, там они горят в вечном огне, и у них нет даже капли воды, чтобы утолить жажду. Вы ведь читали об этом.

— Но как же можно бросить человека в огонь, если его закопали в землю? И потом, как он может чувствовать что-нибудь, если весь неподвижный и белый?

— О мастер Тони, не говорите таких ужасных вещей! Это будет воскресение мертвых, и тогда все пойдут в ад, кроме тех, кто отмечен печатью избавления,

— А мама отмечена печатью избавления?

Это был сущий неприятельский обстрел, но Анни не свертывала своей богословской батареи.

— Нет, если она не в числе избранных.

— Мама пойдет в ад? Анни! Да ты спятила! Вот дурочка!

Энтони тоже читал Библию, но когда дело доходило до богословских споров, исход был всегда одинаков.

К счастью, эти религиозные вспышки происходили редко и никогда не затягивались. В остальное время Анни была необыкновенно добродушна: она отличалась какой-то грубоватой лаской, словно молодая кобыла, выхаживающая чужого жеребенка. После завтрака, когда Анни совершала свой туалет, Тони разрешалось болтать с ней, сидя на большом, обитом медными гвоздями сундуке с надписью черными печатными буквами «А. Гиллоу».

Тони всегда удивлялся, что бы это могло значить «А. Гиллоу». Его невежество простиралось так далеко, что он не знал даже того, что его Анни была «мисс Гиллоу» для почтальона и для веселого молодого торговца, который называл себя страстным любителем пикулей и хвастал, что начал свое ученичество в фирме «внутренней и колониальной торговли». Пока Анни меняла свое ситцевое платье на черное с белым, с обшитым кружевом передничком, выстиранное, накрахмаленное и выглаженное ею самой, Тони слушал рассказы о «нашем Билле» и о том, что было «у нас дома».

«Наш Билл» всегда попадал в какую-нибудь переделку, за что ему тут же влетало от «папеньки», который угощал «нашего Билла» ремнем.

Если Анни задумчиво стояла над умывальником и пела «Пройдут еще годы», Тони сразу догадывался, что Билла опять угостили ремнем.

— За что?

Раздевшись до пояса, Анни налила холодной воды в большой таз, чтобы «хорошенько пополоскаться».

— Видите ли, — начала она, намыливая рукавичку желтым мылом, — папенька пошел в «Красный лев»

выпить кружку, а когда он вернулся и полез в буфет, чтобы достать кусок хлеба с сыром, который положил туда, то там его не оказалось, потому что Билл, вернувшись с работы, съел его за чаем, — А почему он съел его, Анни?

— Дурачок! Потому что он был голоден!

— Почему же отец не достал еще хлеба и сыра? — Потому что больше не было.

— Но в лавках же сколько угодно!

Анни покачала головой, растирая рукавичкой белую мускулистую спину.

— Не думайте, что все растут в таком богатом доме, как вы, мастер Тони, — заявила она. — Отец зарабатывает только пятнадцать шиллингов в неделю, а Билл получает всего пять шиллингов и обед, который, как говорят, и за обед-то нельзя считать. Полкроны уходит за квартиру, шесть пенсов в клуб, на табак и кружку пива для отца, и у матери на все остается не больше пятнадцати шиллингов в неделю. Наш Билл отдает матери все свои деньги, но зато уж у него и аппетит, будто целый полк стоит в доме. Отец отстегал его ремнем, когда поймал за курением, и сказал ему, что он еще не дорос и не смеет курить, пока не станет настоящим мужчиной и не будет зарабатывать, как взрослый.

Анни закончила свою тираду тоном добродетельного одобрения и принялась тереть себе шею и грудь, словно это были предметы хозяйственного обихода.

Тони задумался над ее пояснением.

— А мой папа богатый? — спросил он.

— Вот тебе раз! — воскликнула Анни. — Если бы он был не богатый, разве у вас был бы такой большой дом, и мясо два раза в день, и пара лошадей в конюшне, и разве вас отдали бы учиться в школу для молодых джентльменов!

— Но почему же твой отец не богат?

— Богу было угодно, чтобы он таким уродился.

Тони опять задумался. А Анни продолжала растирать свое мокрое тело грубым полотенцем, слегка посвистывая, как конюх, когда он чистит лошадь.

— А все-таки, — сказал он наконец, — я не понимаю, почему богу угодно делать людей бедными, и мне кажется, что это очень жестоко со стороны твоего отца колотить Билла за этот хлеб с сыром. Ведь ему же хотелось есть. Да!

— О мастер Тони!

Высказав свое отношение к такому анархическому выпаду почти страдальческим тоном, Анни больше ничего не сказала, да и нечего было говорить; возможно даже, она задумалась над тем, что господу богу придется отчитаться за кое-какие странные вещи. Анни прошла к некрашеному сосновому туалетному столику в другом конце комнаты и начала причесываться. Полуденный солнечный свет сквозь ветви плюща ложился узором из золотых и темно-синих пятен на ее белую кожу; ее поднятые руки, с темным пушком волос под мышками, натягивали груди и поднимали маленькие красновато-коричневые лепестки сосков с набухшим бутоном в середине, похожие на вывернутый цветок темного мака, которые казались почти оранжевыми в этом ярком блеске. Тони смотрел на нее, как смотрел сотни раз, занятый своими мыслями, видя и не видя ее. Он даже не сознавал, что смотрит на полуобнаженную женщину. Ему никогда не приходило в голову дотронуться до нее (да и она, конечно, страшно возмутилась бы такой попыткой). Ведь для него она всегда была «только Анни», и, во всяком случае, такие вещи нисколько не интересовали его. Но впоследствии он вспоминал не разговоры, а стройную крепкую спину Анни и ее освещенные солнцем груди.

Поглощенная своим одеванием и мыслями о Билле, Анни совершенно бессознательно открывала Тони прекрасное и желанное тело здоровой женщины.

Задумавшись о чем-то своем, Тони спросил:

— Почему тебе здесь нравится меньше, чем «у вас дома», Анни?

— О мастер Тони, что вы говорите? Мне очень нравится здесь. Но нигде так все не растет, как «у нас дома»! Посмотрели бы вы на наши вишни! А какие у нас чудесные черные и белые черешни, которые папенька посадил еще до женитьбы! А малина и клубника, а сливы в Мерлэнд-Корте, — вы никогда и не пробовали таких! Нам приносил старший садовник, когда их было так много, что девать некуда; матушка варила варенье из тех, что мы не съедали. Как жаль, что сахар так дорого стоит!

— Почему?

— Матушка варит замечательное варенье, и если бы сахар был не таким дорогим, мы могли бы на целый год наварить варенья из дамасской сливы и желе из айвы. Ведь как обидно, что они пропадают зря; их никто не покупает, так много их «у нас дома».

— Я не люблю варенья из дамасской сливы, — сказал Тони, — в нем слишком много косточек.

— Матушка вынимает косточки из сливы, — возразила Анни. — А крыжовник, смородина? Вы ведь любите варенье из черной смородины?

— Да, но больше я люблю из нее пудинг.

— Вы бы посмотрели, как хорошо у нас весной, когда все фруктовые деревья в цвету. А какие колокольчики и нарциссы в мерлэндских лесах! А во время сенокоса и на празднике после уборки хлеба! И еще папенька говорит, что во всем мире нет такой, копченой грудинки, как у нас.

— Ты возьмешь меня с собой в деревню, когда выйдешь замуж, Анни.

— Вот тебе раз! — воскликнула Анни, сильно покраснев и свирепо втыкая шпильки в прическу. — Кто это вбил в голову ребенка такие мысли?

Брак Анни уже больше не откладывался. Стал ли Чарли настойчивее (что казалось маловероятным, принимая во внимание его покорность по отношению к Анни), или религия уже не давала ей прежнего удовлетворения, или же просто пришла весна, и с нею мысли о доме, — как бы там ни было, Анни неожиданно решила выйти замуж и назначила день свадьбы — в начале июня, ибо браки в мае несчастливы. После многих просьб родители Тони согласились отпустить его на свадьбу с условием, что он будет вести себя безукоризненно и что «папенька» привезет его домой на следующий же день.

Для Тони свадьба Анни началась как восхитительный праздник, но кончилась грустно, что в общем-то обычно для подобных церемоний. У него было весьма смутное представление о том, что такое «выходить замуж», и он, конечно, не догадывался, что Анни покинет его навсегда. Ему представлялось это восхитительной поездкой с Анни в чудесную страну, называвшуюся «у нас дома», в волшебное царство, где всегда есть фрукты, цветы и варенье и лучшая копченая грудинка в мире.

Накануне свадьбы «папенька», «наш Билл» и Чарли приехали в Вайн-Хауз за Анни в странном допотопном экипаже, который когда-то, по-видимому, представлял собой одноместную карету, поскольку в нем было только одно сиденье внутри, одно снаружи для кучера и тонкий обруч от некогда блестящего верха. Экипаж этот тащила маленькая, крепкая лошадка, принадлежавшая мяснику, отцу Чарли, и отличавшаяся свойством постоянно останавливаться у харчевни.

Ради такого торжественного события, как отъезд Анни, эта замечательная реликвия времен королевы Виктории подъехала к парадному подъезду, где лошадка стала, отгоняя мух и то и дело оглядываясь, словно горестно удивляясь тому сооружению, в которое она была впряжена.

Тони ожидал увидеть «нашего Билла» хилым, забитым мальчиком, может быть, даже со следами запекшейся крови и ослабевшим после последней порки ремнем. Que nenni [3]. «Наш Билл» оказался здоровым деревенским парнем, по меньшей мере на целую четверть выше «папеньки», курносый, с широким веснушчатым лицом и волосами грязноватого цвета, все время стремившимися встать дыбом, хотя они и были сильно смочены водой. На нем был домотканый костюм.

Билл то и дело ухмылялся. «Папенька» в роли домашнего людоеда совершенно разочаровал Тони. Неужели этот низенький, кривоногий, молчаливый человек, правда, мускулистый и жилистый, но сгорбленный сорокалетней работой на сырых полях Англии, — неужели это тиран из рассказов Анни? Что касается Чарли, то Тони почти не обратил на него внимания (Анни никогда не рассказывала о нем ничего интересного); он заметил только, что у него красноватое лицо, толстая серебряная цепочка для часов и что он сильно потел.

После продолжительных нравоучений о том, как подобает себя держать, Анни торжественно ввела «папеньку», Билла и Чарли в гостиную, где их — ждали родители Тони и сам Тони, со шляпой в руке, горящий желанием поскорее отправиться в путь. Гости смущались и, казалось, не знали, как взяться за предложенные им торт и портвейн. Наконец «папенька» показал пример, откусив кусочек торта и выпив глоток портвейна, так осторожно и деликатно, словно он был пресыщен всеми этими деликатесами и сейчас отведал их только из вежливости. Все чувствовали себя неловко, пока наконец мистер Кларендон, сам немножко смущенный, не провозгласил маленький тост с пожеланиями счастья и прочего и прочего, а затем преподнес Чарли две бутылки шампанского, чтобы выпить за здоровье новобрачной. Затем миссис Кларендон, невзирая на обычные в таких случаях возгласы «о сударыня, зачем же» и «нет, как же можно» и т. д., приколола к платью Анни модные золотые часики с вычурным узором на крышке и ласково поцеловала ее, пожелав, чтобы этот брак принес ей исполнение всех ее желаний, — на что Анни заплакала, можно было подумать, что она ожидает совершенно противоположного. Общее смущение росло, пока мистер Кларендон не положил ему конец, посмотрев на часы и заметив, что, пожалуй, им уже пора отправляться, что и было с необычайной готовностью выполнено после обильных изъявлений благодарности.

Тони пришлось сесть внутрь экипажа с Анни и Чарли, а все удовольствие выпало на долю «нашего Билла», который уселся наверху, позади «папеньки», против сундука Анни и Тониного дорожного мешка.

Внутри было жарко, он сидел, зажатый между Анни и Чарли, которые держали друг друга за руки за его спиной; поэтому, когда лошадка по собственному почину остановилась у первого кабачка и «папенька»

сошел с козел, заявив, что он должен выпить полбутылочки, Тони настоял на том, чтобы поменяться местами с «нашим Биллом», несмотря на мрачные предсказания Анни, что он упадет, убьется до смерти, и вообще ни к чему хорошему это не приведет.

Взобравшись наверх, Тони из эгоистических соображений уже не сходил со своего места. «Папенька»

время от времени клевал носом на козлах, — рабочему человеку редко удается поспать после обеда, — но лошаденка знала дорогу и правила езды так же хорошо, как и он сам. Люди пялили глаза, когда они проезжали через деревни, а однажды Тони увидел себя и весь экипаж отраженными в большой зеркальной витрине «Оптовой торговли» и сам слегка удивился этому странному зрелищу. Но, в общем, поездка была сплошным удовольствием. Ровный стук копыт и скрип колес по твердой белой дороге сливались в убаюкивающую музыку. Когда солнце и жара стали нестерпимы, они въехали под прохладную сень темно-зеленых вязов, где весело щебетали овсянки. Июньские луга были затканы зелеными, желтыми и серебряными узорами, а по обе стороны дороги тянулось белое кружево из тысячелистника, таволги и ромашки; они приезжали светло-зеленые поля пшеницы, необыкновенные сооружения из шестов, веревок и длинных ползущих усиков, — это были посадки хмеля, своего рода виноградники; пруды и ручьи, поросшие тростником, вербейником и водяной мятой, где под тенистыми дубами в воде стояли коровы. Тони хотелось, чтобы эта поездка, «папенька», дремлющий на козлах, узкая бесконечная дорога и этот красочный мир, скользящий мимо, — чтобы все это никогда не прекращалось.

Даже соловьи, распевавшие в роще за домом Анни, не могли утешить его, когда окончилось это волшебное путешествие.

К завтраку Тони дали «лучшей в мире» копченой грудинки, но она показалась ему слишком соленой и жирной. И хотя ему очень понравился домик Анни и ее мать (совсем такая же, как Анни, только растолстевшая и чуть-чуть седая), он должен был сознаться, что «у нас дома» немножко разочаровало его, — все как-то слишком плоско, вспахано и загорожено. В саду было великое множество фруктов и овощей, но он сразу почувствовал, что большие деревья и широкая цепь холмов перед террасой Вайн-Хауза нравятся ему гораздо больше. И сама Анни казалась ему какой-то чужой в белом платье и прозрачной фате с раскрасневшимися от волнения щеками.

— Красивое у меня платье? — спросила она.

— Ты нравишься мне больше в ситцевом, — ответил Тони упрямо, — оно с цветами, а в это тебя точно еле втиснули.

Во время венчания, в церкви, Тони чувствовал себя неловко — он был здесь чужим. Затем все отправились на так называемый завтрак в дом мясника, который совсем не понравился Тони, особенно после коттеджа Анни. В воздухе стоял гул от колокольного звона, который продолжался без перерыва несколько часов, так как звонари вызвались дважды оттрезвонить в честь Анни.

За свадебным завтраком — обилие еды, особенно мясных блюд. Многочисленные странные родственники приготовили для Анни и Чарли большое количество бесполезных и непривлекательных подарков. У мистера Хогбина, отца Чарли, — «Дж. Хогбин и сын, мясники» стояло золотыми буквами на вывеске его лавки — было очень красное лицо и толстая золотая цепочка, толще даже, чем серебряная цепочка Чарли.

Он без конца твердил, что любит повеселиться, и отпускал остроты, которые дамы тотчас же шепотом повторяли друг дружке.

Тут были рослые и приземистые мужчины, и все они очень много ели и пили, и несколько жен лавочников, которые вначале очень церемонились и жеманничали, но потом раскраснелись и развеселились от шампанского и пива. Был какой-то молодой человек из Лондона, в синем саржевом костюме, — он ковырял в зубах зубочисткой и презирал всех присутствующих за то, что они «неотесанная деревенщина»; он разговаривал на кокни [4] и сообщил Тони, что нет лучшего места для заправской пирушки, чем Эппингский лес.

Потом еще был какой-то двоюродный брат, большой шутник; он вышел из комнаты, вернулся и торжественно внес ночной горшок, наполовину наполненный пивом, затем он попросил разрешения провозгласить тост и выпить за новобрачных из этого символа домашнего уюта; но на него яростно накинулись дамы:

«Вот выдумал!», «Позволить себе такое в присутствии дам!», «Этакий бесстыдник!», «Не делает чести тем, кто его воспитывал!» и т. д.

Пир окончился сумятицей поцелуев, слез, объятий и возгласов. Анни с заплаканным лицом нежно прижала к себе Тони, расцеловала его, заклиная никогда ее не забывать и читать каждый день молитвы. Затем она и Чарли сели в кеб; их забросали конфетти, а шутник-кузен старался привязать к задней оси старый башмак, но тут кеб внезапно тронулся, и он успел только кинуть башмак вдогонку. Все словно почувствовали облегчение.

Тони, оставшись один, грустно бродил по улицам, чувствуя себя покинутым, потому что до него только теперь дошло, что он потерял свою Анни. На следующий день, когда «папенька» повез его домой, ему пришлось сидеть внутри старого экипажа; там пахло плесенью, а погода была пасмурная, дул сильный ветер, и от прежнего очарования не осталось и следа. Он с радостью распрощался с «папенькой» и побежал в свой уголок на террасу, чтобы, укрывшись в тени деревьев и рододендронов, пораздумать о том, как он будет теперь жить без Анни.