"Все люди — враги" - читать интересную книгу автора (Олдингтон Ричард)VТони не ожидал, что Палермо окажется таким чудесным, и вместо двух дней, которые он предполагал там пробыть, прожил целую неделю. После отличной французской кухни в Тунисе скверная пища и плохое вино были неприятным сюрпризом, но, как сказал себе Тони, его поиски в жизни не были направлены исключительно в сторону гастрономии. Несмотря на шум и ужасную толчею, он с наслаждением бродил по узким улицам Палермо, разглядывал толпу, заходил в палатки и кабачки. Его удивляло слово «gessato», красовавшееся на многих винных бочках, пока он не узнал, что в вино здесь добавляется известь. Тогда ему сразу стал ясен горький упрек Фальстафа: «Мошенники, в этом вине известка!» Но больше всего интересовался Тони архитектурой церквей и часовен. Правда, от большого Норманского собора остались одни развалины, и даже мозаика королевской часовни, хотя и прекрасная по замыслу, обнаруживала бесчувственную руку реставратора, как это случается со всеми мозаиками. Что касается немногих реликвий арабского искусства — они его не интересовали. Церкви, в которых он каждый день проводил по нескольку часов, были изысканными шедеврами барокко семнадцатого и восемнадцатого столетий. Путеводители о них умалчивали или посвящали лишь несколько сдержанных слов. На человека, прожившего целую зиму в Лондоне, а затем несколько недель среди выбеленных стен Туниса, эти изумительные фантазии из цветного камня производили такое впечатление, как если бы он входил в какой-то волшебный сад, где сквозь листву проступали человеческие лица, прелестные дети, птицы, животные и всевозможные химеры. Уотертон мог говорить что угодно о видениях арабских сказок, но они были здесь, в церквах Палермо, эти сказки, а не на базарах Туниса. После завтрака он бродил в запущенном ботаническом саду или по берегу моря, откуда в ясные дни можно было различить на востоке Липарские острова, а однажды далеко-далеко на северо-западе всплыли неясные очертания Эа. Несмотря на мягкий воздух, ясное небо и великое прошлое, что-то мучительное и трагическое было в этой Сицилии, которую люди из рая превратили в безотрадный остров Средиземного моря, голый и малярийный. Каждая цивилизация была здесь чужой, враждебной и ни одна не пустила корни, — начиная от Карфагена и греков до арабов и испанцев. Созидание и разрушение шли рука об руку и мало чем отличались друг от друга. От всех этих столетий бурного созидания не сохранилось ничего, кроме театров марионеток, религиозных процессий, ярких рисунков на крестьянских двуколках и безвкусных украшений и перьев на упряжи, похожих на грубые поделки жителей Тихоокеанских островов. От Акрага и Сиракуз до этих неуклюжих кустарных изделий — каткое падение! Даже в пышном испанском барокко чувствовались признаки умирания — это было цветение, предшествующее смерти, отчаянное усилие выжить, нечто подобное фантастическому росту трилобитов [154] в период, предшествовавший их внезапному исчезновению. Средиземноморская цивилизация умерла. Может быть, и народ вымирает. Чрезмерно бурный рост, без улучшения породы, всегда означает вырождение и смерть, будь то деревья, трилобиты или люди. Все же Тони с сожалением сел на вечерний пароход, отправлявшийся в Неаполь, и смотрел на исчезавшие огни Палермо, превратившиеся сначала в пучки яркого света, затем в цепь блестящих точек и, наконец, в туманное зарево. Если бы его так неудержимо не тянуло в Рим, он бы еще задержался — мало ли что еще можно посмотреть в Сицилии! Тони спустился в свою каюту второго класса и сразу заснул, несмотря на зычный храп своего соседа, какого-то коммерсанта из Милана. Он проснулся, когда уже рассвело, умылся, побрился, оделся, стараясь не шуметь, уложил свой чемодан и рюкзак и вышел на палубу. Пароход был в двух часах пути от Неаполя, он как раз пересекал Салернский залив, направляясь к проливу между Капри и полуостровом Сорренто. Туман лежал над долинами, громадными облаками висел на горных вершинах, и, хотя на воде сверкало солнце, было прохладно. Тони, стараясь согреться, быстро прохаживался взад и вперед по палубе. Минут через десять он перешел с правого борта на левый, чтобы еще раз взглянуть на залив, и чуть не налетел на какого-то английского пастора. Тони начал было извиняться, но его прервал мягкий пасторский голос. — Дорогой Кларендон, какая неожиданная встреча! Как это мы не нашли вас вчера вечером! Голос принадлежал канонику Стиклей-Уогмоу, одному из столпов Мидчестерского собора; про него говорили, что он не сегодня-завтра может получить епархию. — Я поздно приехал на пароход, — сказал Тони. — Как поживаете? — Неважно, неважно, — отвечал каноник, стараясь шагать в ногу с Тони. — Мы с женой провели целый месяц, разъезжая по Сицилии в автомобиле; отвратительная пища и недостаток удобств сказались на моем здоровье. Очень дикий народ. Кларендон, вы долго пробыли в Палермо? — Только неделю. — Неделю? Что вы там могли делать так долго? В общем, Палермо ничего, здоровое место, разумеется, если вы остановитесь в Гранд-отеле, как она называется, эта вилла… и будете держаться подальше от ужасных трущоб. Я как-то однажды рискнул пойти туда, но сбежал, простите, зажав нос платком. Миссис Кларендон с вами? — Нет, она предпочла остаться в Англии, — ответил Тони, не проявив особой радости, услыхав этот вопрос. — Я возвращаюсь из Туниса. — А, Тунис! Я несколько раз подумывал съездить в Карфаген, но все как-то не мог решиться. Там очень плохо кормят? — Наоборот, очень хорошо, особенно в одном или двух французских ресторанах. — Да что вы говорите! — воскликнул каноник. — Я был уверен, что там кормят только жирным рисом, отвратительным варевом, называемым кускус, и жесткой бараниной, которую едят, взяв тремя пальцами левой руки, ха-ха-ха! Но теперь, раз уж я знаю, что туда можно ехать, не рискуя отощать с голоду или отравиться, я, конечно, побываю там. Помимо сохранившихся античных реликвий, которые, конечно, интереснее всего остального, эта страна имеет для меня особую притягательную силу как родина святого Августина, не говоря уже о менее известных светилах ранней эпохи христианства, как Тертуллиан [155] и Киприан [156]. Вам, надеюсь, не раз пришлось убедиться, что память о святом Августине еще живет в сердцах народа? — Нет, — ответил Тони, со стыдом признавшись себе, что он ни разу не вспомнил в Тунисе об этом великом человеке. — Боюсь, что я этого не заметил. К тому же, это ведь теперь мусульманская страна. — Конечно, я и забыл об этом. И, разумеется, французы ничего не сделали для того, чтобы изменить такое печальное положение вещей? Подумать только, вам, может быть, покажется, что я слишком суров, но, право, они немногим лучше атеистов. Хотя, если уж говорить откровенно, миссис Стиклей-Уогмоу и я, мы были просто поражены невежеством и суевериями, которые так распространены в Сицилии. — Мне кажется, — сказал Тони, — церкви приходится приспосабливаться к обычаям и духовному складу народа. — Это верно, — сказал каноник, кивая головой. — К несчастью, приходится всегда идти на компромиссы. Но там компромисс зашел уж слишком далеко. Меня очень огорчило посещение собора св. Павла в Сиракузах. То, что люди должны чтить и что могло бы быть символом единения верующих, ныне совершенно утрачено. Но мы слышали довольно приличную проповедь в английской церкви в Таормине да и помещение там довольно удобное. Будем надеяться, что этот маленький маяк распространит и дальше свет цивилизации. — Вам пришлось терпеть в Сицилии неудобства? — спросил Тони, думая как бы ему повежливее отделаться от каноника. — Ужасные, — ответил каноник, и на его гладком лице появилось отвращение. — Нам приходилось мириться с невероятной грязью и с самой отвратительной пищей. Я все время опасался расстройства желудка, особенно у миссис Стиклей-Уогмоу — у нее такое слабое здоровье. Но зато античные памятники! — воскликнул он, вдруг воодушевляясь. — Античные памятники искупают все. Это поистине вдохновляет; Моя жена может подтвердить вам, что Пиндар [157] и Фукидид [158] были постоянно при мне, и я то и дело цитировал их. Кстати, какое месиво они сделали из Сиракуз. Я с большим трудом мог проследить описание осады. Если бы можно было увидеть этот город, каким он был в дни своей славы! Тони, никогда не подозревавший, что увлечение классиками шло у каноника дальше скучных разговоров за чаепитием в Мидчестере, почувствовал к старику симпатию. Положительно это говорило в его пользу — ведь он решился поехать в Сицилию, чтобы осмотреть памятники старины, несмотря на полное отсутствие «простого, но безукоризненного питания» и на такое ужасное распространение суеверий. Поэтому он продолжал расхаживать с каноником, который предавался рассуждениям об Августе и Тиберии, Плинии и Светонии [159] и выражал опасение, что не доживет до того времени, когда можно будет осмотреть античную библиотеку, которая, наверное, будет найдена в Геркулануме. Все это перемешивалось с жалобами на неудобства и грубость и сожалениями, что итальянцы больше не понимают латыни. В конце концов Тони узнал, что бедняга испытывал смертельный страх при мысли о мелких затруднениях, которые могут возникнуть в связи с выгрузкой его автомобиля и багажа, а ему хотелось попасть в Рим в тот же день. — Вот что, — сказал Тони, — я говорю немного по-итальянски. Разрешите мне взять на себя заботу о вашем багаже. — Я не решался вас беспокоить, — ответил каноник, очевидно, страстно желавший, чтобы Тони ему помог. — Пустяки, уверяю вас. Тони предусмотрительно намекнул одному из офицеров экипажа и наблюдавшему за выгрузкой чиновнику, что каноник — английский епископ, и сунул кое-кому на чай. Автомобиль был выгружен и готов к отправлению, прежде чем каноник успел прийти в себя от той почтительности, с которой к нему отнеслись. С рюкзаком на спине и с чемоданом в руке Тони подошел попрощаться. Каноник что-то шепнул жене, которая кивнула головой. — Мы вам очень обязаны, — сердечно сказал каноник. — Вы положительно совершили чудо. — Пустяки. Мне это не стоило никакого труда. — Может быть, вы поехали бы с нами до Рима? Места вполне хватит, если вы сядете с Робертсом, а багаж у вас легкий. И вы оказали бы нам еще услугу, указывая дорогу Робертсу, — он в этом отношении ужасно бестолковый. Тони колебался. Его не особенно соблазняла езда в автомобиле, особенно по Италии, да еще в обществе каноника, но все же любопытно было проехаться по via Appia [160]. К тому же он быстро и без хлопот попадет в Рим. — Отлично, — сказал он, — я воспользуюсь вашим предложением. Спасибо. Каноник с явным удовольствием протянул Тони целую коллекцию карт и путеводителей. — Расстояние, кажется, около двухсот пятнадцати километров, — сказал он. — Может быть, по дороге найдется какое-нибудь место, где можно прилично позавтракать? — Если мы поедем по via Appia, — сказал Тони, — можно позавтракать в Террачине. Говорят, там хорошее вино. Путешествие оказалось гораздо интереснее, чем ожидал Тони. Окрестности выглядели живописнее, чем из окна вагона; они останавливались, чтобы осмотреть Капую и Формию. Завтрак в Террачине неожиданно оказался превосходным. Каноник сыпал классическими изречениями и хвалил вино эпитетами из Горация, так что, когда Тони высадили у подножия Испанской Лестницы, он почти с сожалением простился со своими спутниками. Славный старикан этот каноник, вполне заслуживает быть епископом. С этой минуты для Тони начался ряд мелких разочарований. В доме, где Робин когда-то нашел ему комнату, теперь нельзя было остановиться, и ему пришлось пойти в отель, где номер стоил гораздо дороже и был не так удобен. Узкие улочки стали шумными от автомобилей, а Корсо, раньше совсем несуетливый, полный достоинства, выглядел теперь жалкой имитацией какой-нибудь миланской улицы. Церкви и дворцы из-за перестройки города уже не составляли с ним единого гармоничного целого, а стали походить на городские памятники. Вечером он увидел, что два его любимых ресторана снесены, а тот, который он в конце концов выбрал, оказался скверным и дорогим. Он лег спать, чувствуя, что сделал ошибку, снова приехав в Рим. Это уже был не тот Рим, который он с таким восторгом осматривал вместе с Робином. Или сам он уже теперь не тот Энтони? Но утро на другой день было ослепительно прекрасно, и Тони, смотревший на город с террасы, выходившей на пьяцца дель Пополо, решил, что все-таки поступил правильно, снова приехав сюда. Рим все еще был Римом. Так как спешить ему было некуда, он составил список малоизвестных ему мест и каждый день успевал побывать в двух или трех из них. Он гулял в парке Боргезе и по берегу Тибра, а иногда заглядывал в какой-нибудь погребок по ту сторону реки и прислушивался к забавным разговорам, которые велись за столом. Он решил не разыскивать пока никого из своих римских знакомых и отложить это до того момента, когда ему надоест осмотр достопримечательностей. Самое важное было обрести снова ощущение места, почувствовать genius loci [161]. В среду, через несколько дней после своего приезда, Тони стоял у фонтана Треви, любуясь великолепным каскадом струй, и думал, где бы позавтракать. Солнце нагрело поблекший от времени известняк, в ярком свете отчетливо выделялись контуры и пропорции фонтана, и Тони почти убедил себя, что этот колоссальный, мелодраматический Нептун и каменные цветы втрое больше натуральной величины и совсем не похожие на настоящие, все-таки подлинное произведение искусства. Тони был в каком-то особенно счастливом настроении. Он спустился к краю громадного бассейна и погрузил пальцы в прохладную, прозрачную воду, напевая про себя мелодию из Генделя, которую слышал в последний вечер в Лондоне, и, вопреки всякому чувству стиля, старался убедить себя, что в ней есть что-то общее с лирикой Гейне. Затем мысли его вернулись к завтраку, и он подумал, что надо бы попробовать пойти в ресторан в виноградной беседке, где он с таким удовольствием завтракал вместе с Робином в первый свой приезд. Он немного колебался, боясь, как бы его не встретило новое разочарование, — ресторан, может быть, уже снесли — всюду что-то строят и переоборудуют, старуха могла умереть — и там, возможно, все стало отвратительно. Тем не менее он обнаружил, что машинально шагает по улицам, параллельным Корсо, к пьяцца Венециа. Здесь разрушение шло полным ходом, но Тони все-таки нашел улицу, которую искал, и, к его великому удовольствию, оказалось, что ресторан все еще существует. Оба официанта были по-прежнему тут, еще более ожиревшие, еще более ленивые и еще более небритые, а на серых вьющихся лозах распускались молодые листья. Тони увидел, что официанты его не узнали (да и как они могли его узнать), и не напомнил им о прошлых временах; он заказал себе завтрак и бутылку знаменитого муската, который все еще значился в карточке. Завтрак оказался вполне приличный, и, хотя равиоли были далеко не на прежней высоте, ему почудилось в них что-то знакомое. Где-то он уже ел такие равиоли, хотя это было что-то совсем не римское. Скорее неаполитанское, но вкуснее. Как бы там ни было, он скоро перестал думать о таких пустяках и завтракал не спеша, глядя на шпалеры винограда, на проглядывавшее сквозь них небо, и перелистывая томик Фукидида, интерес к которому пробудил у него каноник, восторгавшийся античным наследием. Тони решительно не нравился Фукидид — это был один из тех ранних политических интриганов, благодаря которым войны стали заурядным явлением. Время протекало приятно; он давно уже кончил завтракать, почти все посетители ушли из ресторана; бутылка его уже наполовину опустела; и даже медлительные братья начали проявлять нетерпение, давая понять, что ему пора расплатиться и уйти. Он все еще медлил, но, наконец, совесть заговорила в нем, он спросил счет, расплатился, но потом решил, что грешно оставлять так много хорошего вина недопитым. И только что собрался налить себе последний стакан, как что-то невольно заставило его поднять глаза, и в дверях кухни он увидел женщину, лицо которой отлично помнил. Не может быть! Да, это она. — Филомена! — окликнул он. — Филомена! Идите сюда, поговорим. Да вы помните меня или нет? — спросил он, когда она подошла к нему, как будто недоумевая. — Ну как же, конечно, — ответила она, узнав его. — Синьор Антонио. Ах, синьор, почему вы ни разу не приехали к нам за все эти годы? Ведь вы обещали! — Дела, — ответил Тони, мысленно улыбнувшись. — Дела не пускали, Филомена. Но садитесь, выпейте стаканчик вина. Как поживают ваши на Эа? Отец и мать здоровы? — Постарели, синьор, — сказала Филомена, присаживаясь. — Но все еще работают. Мы часто вспоминали вас в зимние вечера и думали, как-то вы там поживаете. Мы каждый год ждали вас, а вы все не приезжали. — Но как вы сюда попали? — спросил он, чтобы переменить разговор, забыв, что хозяева ресторана приходились сродни его друзьям с Эа. — Ах, синьор, печальная история. Мне так хочется вернуться к себе. Надо вам сказать, что здешняя старуха, хотя она и вечно ныла, действительно захворала и нынче зимой умерла. Наверное, святая Мадонна покарала ее за ее вечное нытье, как вы думаете? — Sictiro, — сказал Тони. — А эти два лентяя зазнались, вернувшись с войны, у нас в Италии все любят хвастаться этим. Они, видите ли, не могли одни вести ресторан и решили его продать. Но за три месяца они так его испортили, что публика перестала ходить и им не давали и половины той цены, которую он стоил раньше. И вот Нино, это тот, что потолще, — пуфф! — она надула щеки, чтобы показать, какой он толстый, — Нино приехал к нам и упросил меня похозяйничать у них до тех пор, пока они смогут опять добиться хороших барышей и продать ресторан за настоящую цену. Ох, как они мне надоели! Я каждый вечер прошу святого Антония послать мне билет, чтобы вернуться на Эа. И я так беспокоюсь, Dio mio [162], так беспокоюсь о стариках, разве они без меня могут управиться! Тони послушал немного всевозможные жалобы Филомены и, наконец, поднялся, чтобы уйти, решив заглянуть дня через два и застать ее, может быть, в более веселом настроении. Но она положила руку ему на плечо и сказала: — Присядьте на минуту, синьор Антонио. Я должна вам кое-что сказать. Я как только увидела вас, сразу подумала, что должна вам сказать, и если я Столько времени, по глупости, болтала вам о своих Неприятностях, то только потому, что не знала, как мне к этому приступиться. — Ну, выкладывайте, в чем дело, — сказал Тони, садясь и недоумевая, к чему клонятся эти приготовления. Может быть, Филомена собралась выйти замуж? — Мы старые друзья, Филомена, и вы можете сказать мне все, что угодно. — Я чувствую, что синьор друг, потому-то я и решаюсь сказать об этом. А то бы я не осмелилась, — Ну, так говорите же, — ответил Тони, немножко раздосадованный всеми этими приготовлениями. — Что такое? — Синьор помнит, как он приехал к нам осенью тысяча девятьсот девятнадцатого года? — торжествен — но спросила Филомена и уставилась на него своими большими черными глазами. — Отлично помню, — сказал Тони, внезапно почувствовав острую боль старой раны. — И как вы непременно хотели занять не самую лучшую комнату? — Да. — И как вы расспрашивали нас про австрийскую синьорину? — Да. — Она приезжала на Эа и останавливалась в этой же комнате. — Что? — воскликнул Тони, вскочив со стула и тотчас же снова опустившись на стул. — Вы уверены? Синьорина Катарина? В первый раз за семь лет он произнес ее имя, и оно откликнулось в нем невыносимо мучительными воспоминаниями. — Да, конечно, фрейлейн Кэти! — Что же она делала на Эа? — спросил он, стараясь справиться с потрясением и побороть какую-то внезапную призрачную надежду. — Ничего особенного. Уходила гулять на целый день. Иногда, когда возвращалась, видно было, что она плакала. — О боже! — вырвалось у Тони. — Она приезжала все эти три года всегда в эту же пору и только на десять дней. И каждый раз спрашивала о вас. — Что? Филомена, вы думаете о том, что говорите? Это правда? — Per Bacco! [163] Зачем мне обманывать друга? — гордым, негодующим тоном возразила Филомена. — Не сердитесь, Филомена, простите меня, — сказал Тони, умоляюще протягивая руку и опрокидывая при этом стакан. — Расскажите мне про нее еще. — Мне кажется, она теперь очень бедная, синьор, — сказала Филомена с грубой откровенностью и присущим итальянцам оттенком презрения к бедности. — Я знаю наверное, что она нуждается, потому что она говорила мне, что ей приходится копить деньги целый год, чтобы приехать на какие-нибудь десять дней на Эа, да и то она не может заплатить за полный пансион. Она берет только утренний завтрак и обед, и мы уступаем ей это по своей цене, мы так жалеем ее. — О боже мой! — воскликнул Тони, закрывая лицо руками. — Боже мой, боже! — Если бы вы приехали к нам или хоть написали, синьор. — Не говорите этого, Филомена. Если бы я только знал! Но все это было так мучительно! О господи, какой я был дурак! Мне нужно было остаться и ждать ее на Эа. Они сидели молча: Тони, стараясь совладать с собой, прийти в себя от этого удара, Филомена, глядя на него большими внимательными глазами чуть-чуть укоризненно. — Синьор, — помолчав, сказала она. — Да? — Фрейлейн Кэти и сейчас на Эа. — Что? — Тони снова вскочил. — Филомена, помогите мне. Я чувствую, что схожу с ума. Вы думаете, мне можно поехать на Эа? Я застану ее там? — Дайте мне подумать, — сказала Филомена. — Матушка писала мне, что она приехала в прошлый вторник, вчера была неделя. Она всегда уезжает в пятницу, на десятый день, с утренним пароходом. Если вам удастся попасть на пароход в Неаполе сегодня вечером, вы ее еще застанете. — У вас есть расписание? — спросил Тони, хватая шляпу и пальто. — Мне нужно достать такси. Сейчас есть какой-нибудь поезд? — Я знаю поезд в три двадцать. Я всегда с ним езжу. — А теперь три, — вскричал Тони, взглянув на часы. — Успею ли я? Я должен еще заехать в отель, — взять деньги и паспорт. Филомена! Прощайте, я напишу вам. Он схватил ее за руки, поцеловал в обе щеки и выбежал на улицу. Но почти сразу так запыхался, что должен был замедлить шаг. Конечно, на улице ни одного свободного такси, стоянка, кажется, на пьяцца Венециа. Он бросился вперед, расталкивая прохожих и не замечая этого, думая только об одном — найти такси. Он потерял массу времени, проталкиваясь сквозь толпу, а когда, наконец, подбежал к первому в длинном раду такси, шофер махнул ему рукой, отсылая в самый конец. Проклиная эту педантичную тупость и проклятые правила римлян, Тони побежал вдоль длинного ряда машин. Он назвал отель и добавил: — Поезжайте скорей, скорей. Я должен попасть на поезд в Неаполь. Шофер вел машину умело, но невозможно было ехать быстро по узким улицам, кроме того, полицейские дважды задерживали их на перекрестках. Тони злился, возмущался, то и дело смотрел на часы и посылал тысячу проклятий по адресу всех и всего, что попадалось им на дороге, переживая вновь смертные муки и напрасные волнения, через которые прошел во время своих поездок по Вене. Было десять минут четвертого, когда они подъехали к отелю. — Ждите! — крикнул Тони шоферу и бросился в вестибюль. Он твердо сказал себе, что нужно сохранять спокойствие, суетиться — только напрасно терять время, приказал дежурному отеля немедленно подать счет, поднялся в свой номер на лифте, в две минуты уложил вещи, впихивая их как попало, забыл пижаму и губку, сунул в карман деньги и паспорт и побежал вниз. Счет был на сто семьдесят лир. Он вынул двести, не дожидаясь сдачи, бросился к своему такси и заметил, что смышленый малый уже развернул машину в сторону вокзала. — Скорей, скорей, — сказал Тони, — мы можем еще успеть. Увы, они сейчас же попали в пробку уличного движения, и полисмен задал шоферу головомойку за то, что тот пытался проскочить. Это отняло четыре драгоценных минуты. Когда они выехали на пьяцца дель Эзедра, часы показывали двадцать две минуты четвертого. Тони почувствовал какую-то опустошенность. Опоздал. Со слабой надеждой, что часы с наружной стороны, может быть, нарочно ставятся немного вперед, Тони выскочил из такси и, подбежав к одному из дежурных, спросил: — Попаду я на поезд, отправляющийся в три двадцать в Неаполь? Дежурный заглянул в помещение вокзала, и Тони увидел, что кассир снимает объявление с надписью: «Napoli, Direttissimo» [164]. Дежурный покачал головой. — Поезд ушел, синьор. Следующий отходит в шесть. — Благодарю вас. Это значило, что он опоздал. С минуту Тони стоял, не двигаясь, в полном отчаянии, спрашивая себя, почему проклятая судьба с таким упорством вечно мешает ему встретиться с Кэти. Потом его вдруг осенило, и он благословил каноника за мысль, которая иначе не пришла бы ему в голову, — если он не попал на поезд, то может уехать на машине. Он пошел к такси, отъехавшему немного в сторону и дожидавшемуся там с его багажом, и посмотрел на шофера. Это был молодой жилистый итальянец с умным, энергичным и красивым лицом. — Вы хорошо ехали, — сказал Тони спокойно, — но мы все-таки опоздали. Как вас зовут? — Джованни, к вашим услугам. — Послушайте, Джованни. Я должен попасть в Неаполь на пристань Иммаколателла к восьми сегодня вечером. Вы могли бы довезти меня? — Да, — ответил Джованни так просто, как будто ему предлагали ехать на пьяцца Колона. — А вы поспеете вовремя? — Думаю, что да. Но ручаться не могу. Может лопнуть покрышка или испортиться мотор. — Вы постараетесь? — Да. — А сколько возьмете? — Тысячу лир. «Он, как всегда, запрашивает лишнее, — подумал Тони. — Я не должен позволять ему обжуливать меня, а то он нарочно опоздает на пароход, в надежде, что я поеду с ним обратно. Черт подери эту их манеру торговаться!» — Глупости, — небрежно ответил он. — Вы смеетесь надо мной. Ведь туда езды всего двести пятнадцать километров, если ехать по via Appia, — эта дорога лучше, потому что на ней меньше движения. Так вот выходит четыреста тридцать лир. Я дам вам пятьсот. Шофер покачал головой. — Нет, за эту цену я не поеду. — Ну хорошо, шестьсот. — Нет, синьор, я потеряю на этом деле, — и он начал подробно высчитывать все расходы, потери и траты, которые ему нужно покрыть, чтобы не остаться в убытке. Тони перебил его: — Я дам вам шестьсот в любом случае и семьсот пятьдесят, если вы будете на Иммаколателла без десяти восемь. Идет? — Ладно. Джованни согласился как будто неохотно, с видом человека, который уступает только по своей доброте, но на самом деле он был доволен. Считая сто литров бензина и две жестянки масла, расходы его не превысят двухсот пятидесяти лир. Ну, может, он еще проест пятьдесят или шестьдесят лир. Во всяком случае, он заработает недурно. — Идет, — живо сказал Тони. — Мой багаж уже в машине, а я сяду рядом с вами и — avanti! Когда они двинулись к Воротам Сан-Себастьяна, Тони взглянул на часы в автомобиле. Было тридцать три минуты четвертого: итак, переговоры отняли пятнадцать минут. Может быть, лучше было заплатить и не тратить времени. Считая десять минут на то, чтобы взять билет на пристани и разыскать пароход, у них оставалось примерно двести пятьдесят минут, чтобы проделать путь в двести пятнадцать километров. При средней скорости шестьдесят километров в час вполне можно было успеть. Во всяком случае он мог теперь надеяться. Тони часто слышал, как в Англии люди хвастались, что они проделывали большие путешествия, покрывая в среднем сорок пять миль в час и больше, и вспомнил теперь, что и автомобиль каноника временами шел с такой же скоростью даже на подъемах, — а ведь они не спешили. Если бы он был более сведущ в автомобильной езде, то отнесся бы к этому менее оптимистически. Быстрая езда по английским или французским шоссейным дорогам — детская игра в сравнении с ездой по итальянским с их крутыми поворотами, подъемами и спусками, длинными узкими улицами, запруженными народом в деревнях и вереницами обозов на протяжении всего пути. Мало того, он не подумал о том, что у каноника была дорогая, сильная машина, тогда как такси рассчитано на езду по городу и не может так легко преодолевать подъем. Не зная всего этого, он был почти уверен в успехе и даже залюбовался цветными чехлами на арбах с вином, которым Джованни то и дело яростно сигналил. Не успели они проехать и пяти минут и еще не выехали из Рима, как Джованни подъехал к тротуару. — Что случилось? — спросил Тони строго. — Почему вы остановились? — Бензин, масло, вода, — ответил Джованни, указывая на бензоколонку. Надежды Тони погасли. Он забыл, что эту проклятую машину надо кормить. — Нам придется еще останавливаться? — Еще раз, а может быть, и два. Хозяин гаража, не торопясь, с прохладцей накачивал бензин, Джованни наливал масло, а Тони суетился около них, каждые двадцать секунд поглядывая на часы. — Сколько времени это у нас отнимет? — спрашивал он нетерпеливо. — Вы думаете, мы успеем? — Успеем. Конечно, через Фрозиноне и Кассино мы бы скорее добрались, но синьор хотел ехать по via Appia. Было почти без десяти четыре, когда они, наконец, тронулись, и Тони начал уже отчаиваться, особенно когда телеги с вином, возвращавшиеся из города, опять преградили им дорогу. Стрелка указателя скорости колебалась между тридцатью пятью и пятьюдесятью — надежд никаких. Но, наконец, они выехали на прекрасную свободную дорогу, и стрелка подскочила на шестьдесят, шестьдесят пять, семьдесят пять. Вместе с ней поднималось и настроение Тони. Не так плохо. Километры побивали минуты. Иногда между спидометром и часами, от которых Тони почти не отрывал глаз, перед ним мелькала Кампанья с ее разрушенными акведуками, новыми фермами и чудесными холмами вдали. — Это самый мучительный из всех кошмаров, которые у меня когда-нибудь были, — говорил себе Тони. У подножия длинного склона, ведущего к Альбано, Джованни догнал до девяноста, но подъем скоро стал сказываться на слабом моторе, и стрелка спидометра упала до тридцати. Теперь минуты побивали километры. Отчаяние. Из-за этих колебаний стрелки все путешествие было сплошной мукой. Джованни, спокойный, но чуть-чуть мрачный, великолепно вел свою машину, хотя Тони этого и не понимал. Шофер почти ничего не говорил, только в ответ на безнадежные возгласы Тони время от времени бросал «успеем, синьор» и называл города. Они достигли вершины холма, объехали огромный дворец, пересекли какой-то виадук и промчались через деревню. — Аричче! — сказал Джованни. Затем они выехали на круто петлявшую дорогу с трамвайной линией по одну сторону, где Джованни стал с отчаянным риском срезать углы и давать неистовые гудки. Вдалеке показался какой-то город на холме, но они продолжали путь по серпантину дороги у подножия горы. — Веллетри, синьор. Тони нетерпеливо кивнул, смутно вспоминая, как каноник целых десять минут распространялся здесь об Августе, пока они преодолевали подъем. Воспоминание это почему-то бесило его. На черта нужен ему Август? Он не мог бы заставить машину идти быстрее, минуты все еще обгоняли километры. Но теперь они выехали на прямую гладкую дорогу, и маленькая стрелка решительно поползла вверх. — Чистерна, — сказал Джованни и показал вперед: — Понтийские болота. Они выехали на широкую дорогу Аппия Клавдия, прямую, как решимость римлян. Джованни знал, где можно наверстать, и не упустил случая. Стрелка постепенно поднялась до девяноста, перескочила, дошла до девяноста пяти и, наконец, завертелась около ста десяти. Тони смотрел на нее завороженный, смутно улавливая бесконечный ряд проносившихся мимо деревень, блеск воды в канале, величавые горы с левой стороны, — но все чувства его сконцентрировались на этой колеблющейся стрелке и на циферблате часов. Километры легко обгоняли минуты — поспеем. Увы, это было бы слишком хорошо, чтобы длиться долго. Им пришлось замедлить ход на каком-то странном висячем мосту с шатающимися бревнами, после чего они выехали на — главную улицу нижней Террачины и оставили позади асфальтированное шоссе. Джованни сердито сказал: «Террачина». Заходящее солнце слепило глаза. Они проехали замок Итри, который печется весь день на солнце, на своем утесе, и подъехали к Формиа, имея лишних двадцать минут в запасе. Тони относительно спокойно следил, как набирали горючее, и не заметил, какое выражение появилось на лице Джованни, когда тот увидел, как накалился мотор, — он проделал сто сорок километров от Рима на одиннадцатисильной машине меньше чем за два часа. Тони казалось, что оставшиеся восемьдесят пять километров они без труда проделают за такое же время. Он забыл, что дорога тут пыльная, кочковатая, узкая, извилистая, с бесконечными подъемами и спусками и что все это замедляет езду. Ему казалось, что Джованни нарочно ехал медленно, как это и было на самом деле, потому что Джованни боялся, как бы вода не закипела у него в радиаторе на каком-нибудь подъеме. Настроение Тони все падало и падало, по мере того как минуты неумолимо обгоняли километры. Когда, наконец, показалась Капуя, у них осталось только пятьдесят пять минут времени и тридцать пять километров пути через предместья Неаполя, через самый город и по ужасной ухабистой дороге в Каподимонте. Джованни промчался по мосту в Капуе с сумасшедшей скоростью, чуть не врезался в какую-то телегу, круто рванул вправо, пробормотав, как обычно: » Капуя, синьор «. Непрестанно давая гудки, он пробрался через Аверсу, где ему пришлось включить фары, машина подскакивала и кренилась на ухабах, он пробормотал: «Каподимонте», — и помчался сломя голову под гору — оставалось двадцать минут. Им пришлось задержаться на перекрестке возле музея и ползти по via Roma, но когда, наконец, Джованни остановился у ворот Иммаколателла и вытер лицо, часы его показывали без двенадцати восемь. — Вынимайте багаж, Джованни, — сказал Тони, выскакивая из автомобиля. Он подошел к одному из дежурных у ворот. — Пароход на Эа? — Третий справа. Ваш паспорт? Тони протянул ему паспорт, вернулся к Джованни, достал из рюкзака деньги и протянул шоферу восемьсот лир. — Вы хорошо ехали, Джованни, — сказал он. — Я вам очень благодарен. Вот восемьсот лир. Закусите хорошенько, прежде чем поедете обратно в Рим. Addio! [165] Одетый в белое стюард подошел к Тони, когда он входил на пароход, и спросил у него номер заказанной им каюты. — У меня нет каюты, — ответил Тони, показывая билет, только что купленный в кассе, — но вы, пожалуйста, устройте мне каюту. Я хочу ехать один. Он сунул стюарду двадцать лир. Когда они спускались по трапу в каюту, Тони услышал, как загремела, поднимая якорь, паровая машина, и благословил Джованни и его езду. В иллюминатор каюты он увидел медленно удалявшийся борт другого парохода. — Обед с восьми часов, синьор, — сказал стюард. — Хорошо, — равнодушно ответил Тони. — Когда мы приходим на Эа? — Таким скорым пароходом, как наш, могли бы прийти в шесть, — ответил стюард с присущим итальянцам бахвальством, — но так как пассажиры не желают подниматься так рано, мы приходим в восемь. Когда стюард ушел, Тони закрыл дверь на ключ, сел на узкую койку и опустил голову на руки. Он слышал о каком-то круговороте, в который иногда попадают люди, но никогда не представлял себе, что эта избитая метафора может оказаться реальностью. Кэти, Филомена, Эа, ресторан, стук мотора Джованни, дорога, верстовые столбы, часы, стрелка спидометра — все кружилось, мелькая, словно деревья по бокам дороги через Понтийские болота. Отдельные фразы Филомены то и дело всплывали в его памяти, всякий раз причиняя ему острую боль: «Иногда было видно, что она плакала», или «Она очень бедная, синьор». Как ужасно, что она уходила без второго завтрака! Ах, Кэти, Кэти, будет ли все, наконец, хорошо на этот раз? Ты никогда больше не останешься без второго завтрака, только бы мне добраться до тебя. Факт как будто сам по себе пустячный, — в конце концов и Тони нередко пропускал завтрак по собственному желанию, — но тут он свидетельствовал о нужде, о том, что приходится считать каждый грош, и еще он говорил о жертве, приносимой ради воспоминаний. Тони поднялся с койки и сказал вслух: — Да, в самом деле, Кэти дорогая, некоторые вещи в жизни почти невыносимы. Тони так мучился угрызениями совести из-за того, что Кэти обходилась без второго завтрака, что не мог подумать о еде. Однако, пока он умывался и менял воротничок, то решил, что его, должно быть, потому и шатает после езды в автомобиле, что он голоден, несмотря на завтрак Филомены, и ему необходимо поесть, чтобы не приехать на Эа в мрачном настроении. Из окна столовой ему видны были огни Торре дель Греко и Торре дель Аннунциата, и он заметил, как они качались вверх и вниз. Однако стюард уверял, что качки не будет и это только ночной бриз. Тони от всей души надеялся на это; ему совсем не улыбалось явиться к Кэти в жалком виде путешественника, перенесшего морскую болезнь. После обеда он вышел на палубу, чтобы пройтись перед сном. Пароход шел из залива прямо, чуть-чуть южнее Ишии, и огни городов на материке образовывали сверкающую дугу. Небо затянули облака, дул крепкий свежий ветер, и Тони слышал глухой шум воды и свист пены, когда волны разбивались о корпус парохода. Он на минуту повернулся спиной к Неаполю и Везувию, по склону которого бежала тонкая стрелка золотого света, и остановился, глядя вперед в темноту, думая о том, что жизнь человеческая зависит как от крупных, так и от ничтожных событий. Мировая война не смогла до конца разлучить его с Кэти, а участия доброй contadina [166] оказалось достаточно, чтобы соединить их снова после стольких лет разлуки. Он испытывал какое-то суеверное чувство, что боги, бывшие на его стороне, помогли ему восторжествовать над враждебными ему богами, и вспомнил предсказание из Гомера, строчки, которые он, шутя, открыл наудачу под Новый год почти полтора года назад. Неужели оно исполнится? Неужели злым богам велено на время отступиться? Казалось, что все события и решения последних двух лет сомкнулись в какую-то цепь, которая в конце концов приводила его к единственному человеку в мире, с которым он когда-то по-настоящему был счастлив и мог надеяться быть счастливым вновь. Если бы он не почувствовал всей низости деловой жизни, не восстал бы против нее, он никогда бы не очутился так вовремя в этом римском ресторане. Он думал, что борется за то, что считал для себя правильным, за то, чтобы жить без алчности, без суеты и пошлости, но тем самым он бессознательно, шаг за шагом, приближался к откровению той любви, которую так долго скрывал даже от самого себя. В Шартре Тони почувствовал, что собор был преддверием к поискам новой жизни, и теперь, в то время как пароход, медленно поднимаясь и опускаясь, совершал свой путь по темному морю, Тони говорил себе, что началом этой жизни будет для него рассвет завтрашнего дня. Он вспоминал горе и отчаяние, охватившие его, когда в последний раз покидал Эа, и, протянув в темноте руку, громко произнес: — Кэти, Кэти! Еще только одна ночь в одиночестве. Herz, mein Herz! Отраженный солнечный свет разбудил Тони, но он лежал еще несколько минут в полусне, следя за золотыми лучами, змеившимися на белом потолке каюты. Разумеется, у него были достаточно веские основания, чтобы он проснулся, как ребенок в день рождения, с уверенностью, что его ждет счастье — Кэти. Он вскочил с постели и выглянул в иллюминатор. Утро было безветренное, безоблачное, и солнце горело в небе, как сказочный золотой дракон, — настоящая погода Эа. За гребнем пенистой волны, которую рассекал пароход, вода лежала гладкая, без морщинок, чутьчуть зыблющаяся изнутри. И яркая павлинья синева, хрусталь, изумруд переливались, сливались друг с другом, как прозрачная, цветная, стеклянная масса. Какое великолепное предзнаменование для такого дня! Право, боги иногда бывают великодушны! Тони насколько мог высунул голову в иллюминатор и увидел известняковые скалы. Уже Эа! Он поспешно взглянул на часы, почти половина восьмого. Значит, надо поскорей приводить себя в порядок, но — действовать осторожно: у мужчины, порезавшегося во время бритья, ужасно жалкий вид — точно у кошки, попавшей в воду. Была ли Джиневра признательна Ланселоту [167] за то, что он измазал всю постель кровью? Стюард, который, как все итальянцы, имел весьма упрощенное представление о настоящем джентльмене, с презрением смотрел, как Тони, уходя с парохода, сам нес свой багаж. На кой черт приезжают иностранцы в такую скучную страну, как Италия, если не для того, чтобы оставить в ней свои деньги? Не обращая внимания на трескотню комиссионеров, которые теперь встречали приезжих криком, но выстроившись в ряд и не смея выхватывать багаж из рук, что было строго-настрого запрещено, Тони пошел по набережной, чтобы взять экипаж. Пройдя несколько шагов, он почувствовал, что все мускулы дрожат и что ему становится дурно, — сказывались, по-видимому, длительное нервное напряжение и вчерашняя усталость. Он присел на чемодан и несколько минут сидел, не двигаясь, с закрытыми глазами. Ему стало лучше. Тут он вспомнил, что еще ничего не ел, и подумал, как смешно будет, если он явится к Кэти и как какой-нибудь герой викторианского романа тотчас же жадно набросится, на еду. Надо пойти выпить кофе. Сидя на узкой террасе кафе, помещавшегося на самом краю маленькой пристани, и дожидаясь, когда подадут завтрак, Тони вдруг почувствовал какой-то панический страх. До сих пор он действовал не рассуждая, подчиняясь внезапному импульсу, вызванному неожиданным сообщением Филомены о том, что Кэти на Эа; он совсем не думал о том, что он скажет или сделает, когда встретится с ней; не задумывался он и над другим, гораздо более важным вопросом, — чем стала теперь Кэти, что она делает, чего она хочет. Слова Филомены привели его в состояние и настроение довоенного Тони, который, не думая, бросился как сумасшедший искать довоенную Кэти. Но ведь они теперь — послевоенные Кэти и Тони. Возможно, что Кэти замужем и у нее целая орава детей и супруг — немец. Правда, Филомена рассказывала, что она приезжала одна и спрашивала о нем, но женщины, даже замужние, сохраняют в сердце странные мечты, которым они не позволяют влиять на повседневную жизнь. Ежегодное паломничество на Эа может быть в ее супружеской жизни просто предохранительным клапаном. И если уж на то пошло, то ведь и сам он женат — что бы сказала обо всем этом Маргарит? Благословляю вас, дети мои? А потом — о боже! — вдруг Кэти изменилась, как Эвелин? Что тогда? Появился, наконец, завтрак и подтвердил худшие опасения Тони. Это был обычный завтрак, принятый в итальянских кафе, он состоял из отечественного лакричного кофе, бесцеремонно разбавленного консервированного молока, масла, не помнящего никакой коровы, и грубо нарезанных ломтей черствого хлеба. Тони смотрел на этот завтрак с отвращением и испытывал сильное желание отослать его обратно и заказать бренди с сельтерской, но воздержался, зная, что бренди окажется итальянского производства с сильным привкусом подслащенного керосина. Он положил в кофе такое количество сахару, какое могло убить всякий вкус, и выпил несколько глотков этого так называемого caffe latte [168], который не был даже горячим, заев его куском сухого хлеба. Боги не предусмотрели завтрак. Absit omen [169]. Вот момент проявить себя суровым реалистом и практиком, сказал себе Тони. Начнем с самого жизненного вопроса. — Официант! — Синьор? — В котором часу открывается банк? — В девять часов, синьор. — Благодарю. Странно, чем меньше у них дела, тем длиннее рабочий день. Он выждал момент, когда официант перестал следить за ним и коситься в его сторону, и пересчитал свои деньги. Немного меньше двух тысяч лир плюс семьдесят два фунта в аккредитиве. Пошарив в рюкзаке, он нашел блокнот и конверты и написал в банк, где держал деньги, чтобы ему выслали, новый аккредитив на сто фунтов, подлежащих уплате на Эа. Что, если Кэти стала страшилищем? — Но как может Кэти стать страшилищем? — Какая карикатура на любовницу! — А может, она крепко прикована к своим младенцам. Тогда ему нужно придумать что-то, чтобы вытащить ее из нужды. Если же ничего такого ужасного нет, — ну, тогда мало ли что может ей понадобиться! Какое счастье, что он оставил на текущем счете эти четыреста фунтов и почти нетронутый годовой доход, хотя в банке его уговаривали вложить часть денег в военный заем. У Тони было только одно финансовое правило — никогда не делать того, что советуют в банке. Он тут же решил, что разделит свои деньги на три равные части и положит их в банки во Франции, Голландии и Швейцарии. А дальше? Ясно, что он не мог ничего решить, пока не увидит Кэти. Лучше всего было бы постараться встретить ее не в отеле, а во время прогулки, — почему он, черт возьми, не догадался послать ей телеграмму, вместо того чтобы свалиться как снег на голову. Положим, в пути между Римом и Неаполем некогда было это сделать, а на пароходе он забыл о беспроволочном телеграфе. Вечно забываешь об этих устаревших изобретениях. Было уже без десяти девять, он уплатил по счету, поморщившись от грабительских цен, подошел к кучеру, который крепко спал на козлах, бессознательно являя собой чудо равновесия, и велел ему ехать на площадь нижней деревни. Он заметил, что табличка с проездным тарифом была накрепко привинчена внутри фиакра. Видно, извозчиков пытаются сделать честными, хотя бы внешне. Поездка несколько восстановила счастливое утреннее настроение Тони; невозможно было мучиться сомнениями или беспокойством среди такой красоты. Эа в своем весеннем наряде был свеж и прекрасен. На виноградных лозах распускались листья; под ними уже высоко поднялась молодая крепкая пшеница и цвели бобы. Там и сям на склоне холма красовались то цветущая груша, как хрупкая белая пирамида, то яблоня, цветы которой напоминали рой бледно-розовых мотыльков, остановившихся во время полета. И — какое чудо! — пели птицы, а вдоль всей дороги росли молодые олеандры. Наверно, здесь новый подеста [170], человек со вкусом и с железной волей, иначе птицы были бы съедены, а олеандры срублены на дрова. На площади Тони отпустил кучера и снес свой багаж в кафе, где выпил вторую, более вкусную, чашку кофе. Оставив чемодан на попечение официанта, он пошел бродить по маленькому городку, отмечая происшедшие перемены и распространение англосаксонской цивилизации, представленной безграмотными плакатами: «Висски, Жин, Чай, Коктайл». Он купил себе губку, но от пижамы решил отказаться — они были безбожно дороги и очень плохого качества, Выждав, приличия ради, некоторое время после девяти, Тони вошел в банк, и, после того как предъявил паспорт, свидетельство о рождении, свидетельство об увольнении из армии, старый пропуск в читальный зал Британского музея и подписал два документа в трех экземплярах — ему (с большим недоверием) разрешили взять остаток денег по аккредитиву — счастье, что не потребовалось еще доставить двух местных жителей, чтобы засвидетельствовать его личность, — Тони здесь никого не знал. Часы на площади показывали уже без четверти десять, и Тони решил, что теперь можно отправиться в старый отель в верхней деревне с полной гарантией, что Кэти, когда он приедет, не будет дома. Сказать, что Тони сидел, откинувшись, в фиакре и наслаждался открывавшимися перед ним видами, было бы отступлением от истины. Спокойствие, к которому он с таким трудом принуждал себя с самого утра, сменилось лихорадочным нетерпением; теперь он уже бранил себя за то, что потерял столько времени. Ведь все эти минуты и часы он мог провести с Кэти. Как он всегда возмущался, что в наше время все куда-то торопятся, а сейчас проклинал кучера и его лошадь за то, что она еле тащится. Ну, беги же скорей, ленивая кляча! Трух, трух, неужели тебя никогда не учили бегать рысью! Какая же стала Кэти, что она скажет, как она его встретит? О Кэти, если они изломали тебя и сделали такой же, как они сами, лучше мне умереть. О боги, сделайте, чтобы все было так, как раньше, так же чудесно… Наконец фиакр добрался до ровной дороги, и подгоняемая кнутом лошадка побежала рысью. Они проехали маленькую аллею акаций, цветы на них только что начали распускаться, затем старую церковь, превращенную в оперный театр, на которой теперь красовались часы, а фасад был заново выкрашен желтой клеевой краской, и, наконец, подъехали к отелю. Сердце Тони бешено колотилось, а когда он расплачивался с кучером, то с трудом отсчитывал деньги, так у него тряслись руки. Призвав на помощь все свое самообладание, он взял вещи и пошел во двор, где столкнулся лицом к лицу с матерью Филомены. Тут же, конечна, последовала мелодраматическая сцена, они трясли друг другу руки, Мамма накинулась на него с упреками, почему он все это время ни разу не приехал, кликала старого Баббо. Когда вся эта суматоха кончилась, Тони отдал свои вещи, чтобы их отнесли наверх, и пошел вместе со стариками в кухню. Теперь, когда он уже был на месте, его беспокойство и чувство неприятного ожидания пропали: он как-то сразу успокоился и почувствовал уверенность, что все будет хорошо. — Я видел в Риме Филомену, — сказал он. — А! — воскликнула старуха, пристально глядя на него. — И она сказала вам, чтобы вы приехали сюда. — Да, это она посоветовала мне, и я очень, очень рад, что приехал. Знаете, ведь сегодня день моего рождения?! Это была, конечно, неправда, но у Тони был свой план. — День вашего рождения? Buona festa, signore, buona festa! [171] Баббо, ты должен достать бутылку «стравекьо», чтобы выпить за здоровье синьора. — Не сейчас, — сказал Тони, удерживая старика. — Но я хотел бы бутылку этого вина к завтраку, и мы разопьем ее вместе! — Он помолчал, а затем прибавил: — Между прочим, Филомена сказала мне, что синьорина Катарина, из Австрии, сейчас здесь. Это правда? — Да, — ответила старуха, глядя на него все тем же испытующим взглядом. — Она здесь, но она ушла гулять. — А! — Тони глубоко вздохнул. — Знаете, когда я ехал в фиакре, то думал, как было бы хорошо, если бы вы приготовили праздничный завтрак ради дня моего рождения, а я пригласил бы синьорину позавтракать вместе со мной. И Тони посмотрел на старика, зная, что главный кулинар в семье он. Его следовало умаслить, чтобы повар показал свое искусство. — Sicuro, — кивнул тот в ответ. — Я сделаю все, что могу, хотя времени до завтрака мало. Но боюсь, что синьорина не придет. — Почему? — спросил Тони, отлично понимая в чем дело. — Она никогда не приходит к завтраку, — тактично вставила старуха. — Хорошо, — сказал Тони, вставая. — Мы сделаем вот что. Вы приготовьте самый лучший завтрак на двоих и подайте его… Ну когда? Сейчас половина одиннадцатого… В половине первого? Отлично. А я пойду поищу синьорину. Вы не знаете, в какую сторону она пошла? — Я покажу вам, — сказала старуха, вставая и ковыляя за ним к воротам. Она указала на тропинку, которая вела к краю острова. Эту тропинку Тони знал очень хорошо, так как они ходили по ней к утесу, любимому убежищу Кэти. — Она пошла вот этой тропинкой, вы знаете куда. — Старуха схватила его за руку и прошептала: — Синьорино, синьорино! Не ходите к ней, если на этот раз вы не сможете совсем остаться. Она страдает из-за вас, а сил у нее немного. — Не беспокойтесь, — сказал Тони, похлопывая ее старческую, сморщенную руку, — посмотрите, чтобы Баббо приготовил хороший завтрак, а об остальном позабочусь я. Когда все сыны божьи запели хором от радости… Тони не торопился. Незачем было спешить. Он был уверен, что найдет Кэти в ее убежище высоко над морем, и, если даже она спустилась к тому месту, где они купались, времени было достаточно. Он так хорошо знал эту тропинку; кругом как будто ничего не изменилось, разве что распаханная земля поглотила еще немного дикой части острова. По выходе из деревни тропинка становилась шире, и Тони поравнялся со старыми виноградниками, подпертыми высокими кольями, как хмель, почувствовав чудесный запах цветущих бобов. Мелкий папоротник, камнеломка и разные другие дикие травы ютились в расщелинах скалистых стен, где жили ящерицы, а по краям, рядом с последними дикими нарциссами, алели головки первых маков. В четверть часа OF дошел до конца старых виноградников и вошел в чащу высоких деревьев; в низкой траве белели фиалки, подснежники, цикламены, а подальше, где когда-то была роща земляничных и карликовых деревьев, теперь были разбиты сады, спускавшиеся по склону до самого моря, словно зеленый водопад. Уцелевшие карликовые деревья с обеих сторон укрывали тропинку и защищали ее от солнца. Божественное место, где можно было в середине апреля наслаждаться прохладной тенью в одиннадцать часов утра. Тони остановился поглядеть на пышную корониллу, усыпанную желтыми цветами, и через просвет на опушке рощи увидел, что на нижних склонах острова уже распустился ракитник.» Ах, — подумал Тони, — если бы я был владетельным принцем Эа, я бы превратил его в настоящий рай или разорил бы за один год, и меня бы убили мои взбунтовавшиеся подданные. Хотел бы я знать, о чем сейчас думает Кэти!« Он тихо запел «Wenn ich in deine Augen seh'!» на мотив, придуманный им самим, в нем было не больше пяти нот, но Тони все-таки гордился им. «Откуда вы черпаете ваши музыкальные идеи, мистер Кларендон?» — «О, они иногда приходят ко мне, когда я бреюсь, мадам». Едва дойдя до конца рощи, он остановился как вкопанный, и сердце у него екнуло. Там, на низкой скале, сложив на коленях руки и глядя на море через золотисто-белые потоки ракитника и дрока, сидела Кэти. Она сидела полуотвернувшись, но ему не нужно было видеть ее лицо, чтобы узнать ее: его тело не забыло ее тела. Он сразу узнал эту высокую округлую грудь, линию шеи, стройную руку и тонкие пальцы. Сердце его сжалось, когда он увидел ее бледную, впалую щеку. Он окликнул тихо: — Кэти! Она так задумалась, что не слышала его, и он снова окликнул погромче: — Кэти! Она стремительно вскочила, стиснув руки, и он с изумлением, а затем с мучительными угрызениями совести увидел, что глаза ее потемнели от ужаса. — Кэти! Не пугайся! Это я, Тони. Я не хотел… Наконец-то я нашел тебя! Говоря это, он медленно подходил к ней, протягивая руку, как к испуганному зверьку, которого надо успокоить, а то он вот-вот бросится прочь. В двух шагах от нее он остановился, протянул к ней руки и сказал: — Кэти, я приехал сразу же, как только узнал, где тебя найти. Ужас в ее глазах исчез, но он видел, что лицо у нее совсем белое и что она вся дрожит. — Тони! Любимый мой! Он даже не заметил, как Кэти бросилась к нему, но почувствовал, как она вся прильнула к его груди, и все тело ее, казалось, приветствовало его тело в порыве желания, и радости, и восторга, — так обнимали женщины своих мужей, вернувшихся с фронта, и Тони когда-то смотрел на них и завидовал. Это было так непроизвольно, так естественно для женщины, у которой жизнь ее тела гармонично сочетается с духовной жизнью, что Тони показалось, будто эти тринадцать лет жизни в Англии отпали от него, как шелуха, и что он снова обрел себя. Они стояли молча. Тони чувствовал прикосновение ее свежей щеки к своей, чувствовал, как дрожит ее тело и сильно колотится сердце. Он сам дрожал с головы до ног, но уже испытывал чудесное ощущение отрадной близости, и кровь в его жилах начинала инстинктивно биться в унисон с ее кровью. К его ужасу и отчаянию она вдруг разразилась слезами, стремительным, неудержимым потоком слез, вся содрогаясь от рыданий, как будто все муки, страдания и одиночество стольких лет наконец нашли себе выход. Тони, боясь вымолвить слово, нежно держал ее в объятиях и старался успокоить, крепко прижимая к груди. Он чувствовал, как ее слезы, сначала горячие, потом холодные, проникали сквозь его тонкую сорочку; но что в другой женщине раздражало бы его, казалось ему теперь естественным, ведь это была Кэти. Кому же ей выплакать свои слезы, если не ему? Наконец она немножко утихла, но все еще продолжала всхлипывать, глубоко и часто, как обиженный ребенок, и не могла выговорить ни слова. Тони мягко освободился от ее судорожных объятий, обнял ее за талию и повел в тень деревьев. Кэти маленьким платочком старалась вытереть слезы. Шагах в двадцати за густой стеной карликовых деревьев Тони нашел маленькое тенистое местечко среди камней и ракитника. Он сел и, усадив Кэти к себе на колени, обнял ее ласково и бережно, как бедного маленького ребенка, который потерялся и нашелся; он гладил ее руки, чтобы они ожили, прикасался горячими губами к ее лицу, и шептал сам не зная что, но чувствуя, что ей нужно слышать звук его голоса. Рыдания прекратились, и она перестала дрожать. Тихонько положив руку ей на грудь, он почувствовал, что сердце ее бьется уже не с такой неистовой силой и судорожная напряженность ее тела постепенно ослабевает по мере того, как кровь ее начинает пульсировать в такт с его кровью. Время от времени она вздрагивала, судорожно переводя дыхание; этот вздох вырывался у нее с такой болью, что у Тони сердце обливалось кровью. Она сидела, опустив голову, так что он не мог видеть ее лица, но вдруг с невыразимым восторгом почувствовал, как она робко подняла руку и положила ее ему на шею, где был расстегнут ворот сорочки. Он понял, что она не забыла. Когда он почувствовал, что она почти успокоилась, он сказал: — Кэти, дорогая, прости, что я так напугал тебя. Я ринулся сюда как бешеный бык, но я только вчера узнал, что ты здесь. — От кого? — От Филомены. — В Риме? — Да. — Как ты быстро доехал! — Я взял облако у Ариэля. Просил его дать мне самое быстрое, но все экспрессы были уже заняты. — А для меня так долго, так долго тянулось время, Тони. — И для меня тоже. Ведь я, как одержимый, разыскивал тебя, я так томился без тебя, моя Кэти. — Когда? — В тысяча девятьсот девятнадцатом году. — Здесь? — Да, и еще раньше в Вене. Ведь я исходил этот проклятый город вдоль и поперек, разыскивая тебя. — В каком месяце это было? — В октябре. — Я лежала больная в деревне, в Бишопсховене. — Боги были против нас. — Что же ты сделал, когда не нашел меня? — Приехал сюда, и убивался здесь. Наконец решил, что ты, вероятно, умерла, поплакал на нашей кровати в отеле, потом вернулся в Англию и нанялся в привратники к дьяволу. — А она была красивая? — Кто? — Дьяволица. — Нет, противная. Я сбежал. — С кем? — Один. — А что тебя надоумило пойти к Филомене в Риме? — Сам не знаю. Боги, вероятно. Я был в Тунисе и думал, куда бы мне податься, и вдруг меня что-то толкнуло поехать снова в Рим. Вчера я зашел в этот маленький ресторан позавтракать, встретил там Филомену, и она мне сказала, что ты здесь, ну и… остальное ты знаешь или, впрочем, не знаешь, но узнаешь со временем. Нам так много нужно рассказать друг другу! Кэти внезапно выпрямилась у него на коленях, откинулась назад и посмотрела на него. Тони казалось совершенно естественным, что на него так смотрят и смотрит тот единственный человек в. мире, взгляд которого — и вот именно такой — ему нужен. Но сердце его опять мучительно сжалось, когда он увидел выражение глубокой скорби в ее глазах и на лице и горестную нежность ее губ. Она была прекрасна, прекраснее даже, чем в свои девические годы, но, боже мой, зачем было нужно, чтобы она так сильно страдала. Какая чудовищная несправедливость, — ничем за нее не отплатишь. Ах, какое проклятие, что злоба, жестокость и алчность так сильны в мире. И все время, пока он думал об этом, Кэти пристально вглядывалась в его лицо, как будто оно было загадкой, которую только она одна могла прочесть. — Ты очень мало изменился, Тони, только теперь ты стал настоящим мужчиной. — А ты стала женщиной, Кэти, и ты стала еще красивей, чем раньше. — Знаешь, о чем я думала, перед тем как ты так напугал меня? — Обо мне? — Нет. Какое у вас самомнение, у красивых мужчин! Я думала о том, что мне уже перевалило за тридцать и что меня ждет одинокая старость. — Какой вздор! Во всяком случае я не так занят собой, как ты. Могу поклясться, что за последние двадцать четыре часа я почти ни о чем не думал, кроме тебя, или о том, как бы попасть к тебе. Кэти засмеялась, и он был счастлив, что горе не разучило ее смеяться. — И потом, Кэти… — Что? — Ты меня еще ни разу не поцеловала. Быстрым движением, полным грации и нежности, она нагнулась к нему и прильнула губами к его губам. Предполагалось, что это будет один, короткий поцелуй, но он перешел во множество долгих. И когда она так чудесно, так щедро отдавала ему всю себя в этих поцелуях, он понял, что та Кэти, о которой он мечтал, которая жила в его воспоминаниях, слилась с настоящей живой Кэти в еще более прекрасной действительности. Тони, взглянув на свои часы-браслет, увидел, что они показывают почти двенадцать. — Я думаю, нам, пожалуй, пора идти завтракать, — сказал он с нарочитой небрежностью, но украдкой наблюдая за Кэти. Испуганное, тоскливое, затравленное выражение появилось на ее лице, — выражение человека, который среди полного счастья помнит, что жизнь ущемлена грошовыми расчетами. — Боюсь, что тебе придется идти одному, — сказала она нерешительно, и снова выражение грусти разлилось по ее лицу. — Я взяла завтрак с собой. Он лежит где-то тут на берегу. — А, — протянул Тони, — будем надеяться, что его съели медведи. Но если даже и нет, я хочу просить тебя оказать мне честь. Пожертвуй на сегодня своим пикником и позавтракай со мной в отеле. Мы можем потом устраивать пикники хоть каждый день. Я сказал в отеле, что сегодня день моего рождения и что ты по этому случаю будешь завтракать вместе со мной. Он был глубоко тронут выражением удовольствия на ее лице от перспективы даже такого маленького празднества, и все же она не решалась принять его приглашение с присущим беднякам страхом перед навязчивостью и расходами. — Право, я не могу. Я… Он видел, что ей очень хочется пойти с ним, и ответил: — Да ну, полно тебе, неужели ты откажешься быть моей гостьей в первый день нашей встречи? И потом нельзя же разочаровывать Баббо — он сейчас совершает в твою честь всяческие немыслимые подвиги. А кроме того, это день моего рождения. — О Тони, какой ты лгунишка! Я отлично знаю, что день твоего рождения в августе. — Ну что же, — сказал Тони, страшно довольный, что она не забыла этого, — а твой в декабре. Раздели разницу пополам, и получится апрель. Это будет завтрак в честь нашего общего дня рождения. Идем. Они пошли рощей земляничных деревьев к тому месту около тропинки, где перед их встречей сидела Кэти; они шли, держась за руки, как будто каждый боялся, что другого могут похитить; Тони нагнулся, чтобы снять колючки, приставшие к юбке Кэти, и заметил, что материя была старая и простенькая, хотя юбка сшита почти элегантно. А в полотняном мешочке с ее завтраком оказалось только два апельсина и кусок хлеба. Тони отвернулся, стараясь подавить подступивший к горлу комок, и сорвал с земляничного дерева несколько прошлогодних красных ягод, до сих пор висевших на ветвях. — Смотри-ка, — сказал он, делая вид, что откашливается. — Какие красивые! Положи их в свой платочек и сохрани на память о нашей сегодняшней встрече. — Он весь мокрый от слез, — сказала Кэти, глядя на скомканный маленький платочек. — Возьми мой, — сказал Тони, вынимая чистый платок из верхнего кармана. — Какой красивый платок и какой хороший материал у вас в Англии. Ты стал настоящим денди. — Денди? Вот это мне нравится! Я покупал их у Уолворта всего по шести пенсов за штуку. — Но они много лучше, чем у нас в Австрии. — Бедная Австрия, — сказал Тони. — Раздавлена местью. Но ничего, дорогая, я знаю одну австриячку, которая больше не будет раздавлена. Пойдем-ка скорей, а то Баббо разгневается. Когда они проходили под высокими деревьями мимо цветущей зеленой лужайки, Тони сказал: — Посмотри, Кэти, белые фиалки еще цветут. |
||
|