"Все люди — враги" - читать интересную книгу автора (Олдингтон Ричард)ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. 1927По пути в ванную комнату Тони остановился у окна, чтобы взглянуть на свой маленький уголок февральского Лондона. Лохматое небо висело примерно на высоте трех ярдов над мокрыми крышами, а самый воздух был подобен той ткани, которую дантовский ангел в аду устало сдвигал со своего лица, как грязное покрывало. Шофер проезжавшего мимо автобуса выправил с непостижимым искусством свою заскользившую по льду грузную машину и благополучно покатил дальше. Тони рассеянно пробормотал себе под нос: «Даруй нам мир ныне, о господи, ибо только мы и сражаемся за тебя, о господи, — мы, армия Фреда Карно». Приветствую тебя, блестящее поражение! Какая битва может сравниться с проигранной битвой, и какое дело может сравниться с проигранным делом, и какая есть иная жизнь, кроме глиняных черепков в Селинунте? Дул леденящий ветер, но я, трясясь в ознобе в холодный солнечный день, видел, как они проходили, остробородые люди, избороздившие моря и сушу. И я, трясясь в ознобе, узрел и отвергнул благодать, приносящую три процента. Дайте мне дикий сельдерей, а вы сажайте себе капусту в Бакингемшире… В соседней комнате славный корабль Маргарит готовился к дневному плаванию, туго натягивая шелковые чулки, забирая рифы панталон, поднимая вымпел-бюстгалтер и подкрашивая помадой бушприт. Тони отошел от окна и направился в ванную комнату. Он терпеть не мог бриться, но ванна всегда доставляла ему наслаждение — единственное уединенное место в перенаселенной Европе. Теперь все поэты сочиняют стихи в ванной — единственное время, когда они могут подумать. Допустим, что человек в течение пятидесяти лет сбривает ежедневно один миллиметр бороды — ведь это составляет почти пятьдесят ярдов на протяжении жизни; Charlemagne, barbe fleurie [134] ничто по сравнению с этим. Бритье, мытье, зубы, волосы, ногти — что за симфония жизни! Говорят, королева Елизавета, дожив до шестидесяти лет, устала жить и с тех пор больше не мылась. Ведь известно, что Микеланджело предостерегал своего племянника: мытье — вещь опасная. Грязный старый христианин. Завтра никогда не бывает новым днем — мы всегда ухитряемся как-то его заложить. Или его кто-то закладывает для нас — войска продефилируют в боевом порядке в три часа утра. Сегодня — тут Тони, подогнув колени, скользнул в теплую воду; почему не все ванны делают длиной в шесть футов? — да, сегодня я прозаложил свой завтрак Гарольду и Уолтеру. А мне не хочется видеть ни Гарольда, ни Уолтера. Я заранее знаю, что они будут говорить, — они уже столько раз это говорили. Они будут уговаривать меня жить, как подобает мужчине, а не разыгрывать из себя дурака; будут намекать на очевидный факт, что наша семейная жизнь с Маргарит только видимость этого священного брака. Я буду пытаться втереть им очки и, конечно, ничего не скажу о Маргарит. А зачем это нужно? Ведь мы проводим вместе почти шесть месяцев в году. Почему я не постарался увильнуть от этого свидания? Да потому, что я знаю: через две недели уеду с Уотертоном в Тунис, и мне безразлично, как я протяну здесь эти дни своего изгнания. До него долетел глухой стук захлопнувшейся входной двери. Куда это она отправилась в такую рань, или, быть может, совсем не так уж рано? Могла бы по крайней мере сказать аи revoir [135] через замочную скважину. Тони вылез из ванны и пошел одеваться в комнату, служившую ему спальней и кабинетом. На сегодня ванные размышления окончены. На столе лежало несколько только что распечатанных писем. Он взял одно из них и стал читать. «Дорогой Тони, помните ли вы Эвелин? Мы виделись с вами давно-давно, в Вайн-Хаузе, когда вы были еще совсем мальчиком, так что не удивительно, если вы и забыли меня. Смерть вашей матери была для меня большим горем. Она была такая милая женщина и так хорошо ко мне относилась. — Дня через два я возвращаюсь в Индию. Мой муж служит там в гражданском ведомстве, а я приезжала в Англию устроить мальчиков — у меня двое чудесных мальчишек, Тони! Нужно было определить их в школу, а потом кое-что купить. Я часто думала о том, как сложилась ваша жизнь, и недавно узнала, что вы женаты. Вы, наверное, теперь совсем взрослый, а я всегда думаю о вас как о странном, пылком мальчике, которого когда-то знала, И вот я решила повидаться с вами до отъезда. Мне только что удалось узнать ваш адрес — я, конечно, не догадалась посмотреть в телефонной книге. Не хотите ли вы и ваша жена пообедать со мной завтра в половине восьмого? Я буду очень рада, если вы придете. Дайте мне знать. Как странно будет снова увидеться с вами! Искренне ваша Эвелин. Р. S. Забыла сказать, что я остановилась в Резиденси-отеле». Письмо было написано на листке, вырванном из простого блокнота, и числа на нем не было. Какая-то путаная и бессвязная записка; и совершенно безличная. Она чуть было не забыла дать ему свой адрес и не назвала своей новой фамилии. Как он будет искать ее? И что значит это «завтра»? Завтра — на другой день после того, как она писала, или после того, как он получит письмо. Очевидно, она не слишком пунктуальна и аккуратна. Он стоял с письмом в руке и думал, как же ему связаться с ней. Забытая Эвелин! Рассудок его мог забыть ее, но не кровь. В сыром февральском воздухе он видел золотистый свет, проникавший сквозь желтые шторы в коридоре затихшего дома, и тело его чувствовало сладостное блаженство ее прикосновения. Восемнадцать лет прошло, а кровь по-прежнему горит воспоминанием о ней. А она уже мать двух подрастающих сыновей, и, боже мой, ей уже, наверное, сорок? Разумно ли будет увидеться с ней и, быть может, утратить нечто прекрасное, что все время жило в нем и придавало его жизни какую-то прелесть? Что общего между мужчиной и женщиной, которыми они теперь стали, и теми мальчиком и девочкой? Что за глупое любопытство — это желание снова увидеться с ним! Если она, как и он, испытала этот золотой экстаз прикосновения, тогда, конечно, самое разумное хранить воспоминание, как нежный тонкий аромат, а не рисковать утратить его навсегда! Он почувствовал, как вся кровь бросилась ему в лицо при мысли, что, может быть, воспоминания безотчетно влекут ее тело к нему, что, может быть, она даже представила себе, — осознанно или безотчетно, — что они могут завершить в зрелом возрасте то ощущение красоты, которое им открылось в юности. Он изо всех сил старался отогнать эту мысль — какой абсурд, какое фатовство, сущее самодовольство хорохорящегося самца, которое он всегда так презирал. И это все бы испортило. Самое лучшее не отвечать совсем — она сама дала ему прекрасный предлог, не подписав письмо своей фамилией. Он поймал себя на том, что смотрит на часы и соображает, есть ли у него еще время зайти в Резиденси-отель до встречи с Гарольдом и Уолтером. В конце концов почему не пойти? Она его единственная оставшаяся в живых родственница, к которой он сохранил какое-то чувство, и мысль о том, что они могли бы… Смешно и глупо! У нее, разумеется, и в мыслях нет ничего подобного. Впрочем, лучше все-таки не брать с собой Маргарит. С ее необычайной подозрительностью она тотчас заподозрит что-нибудь и, пожалуй, наговорит Эвелин дерзостей. Нет, лучше уж вовсе не видеться или повидаться с ней наедине, спокойно пообедать вдвоем и распроститься. Наверно, они никогда больше не встретятся. Тони поспешно добрался по каким-то грязным улицам до ближайшей станции подземки, взял билет и вошел в роскошный лифт, — резные решетки работы какого-нибудь Донателло [136] из Мидлсборо, картины мастеров Школы иллюстрированной рекламы, паркетный пол фирмы «Долой искусство». Когда он входил в лифт, кто-то сунул ему в руку листок с объявлениями, который он машинально взял и продолжал держать, разглядывая рекламу на опускавшихся вниз стенах. Как странно, что после стольких лет он ни разу не пользовался патентованным экстрактом Боврил, не растил крепышей младенцев, не вступил в строительное товарищество «Аббэй-Вуд» и обзавелся обстановкой не по прейскуранту Дрэджа. Платформа станции напомнила ему пустые прилавки выложенной кафельными плитками образцовой молочной, если взглянуть на витрину после закрытия магазина или в воскресенье. Пока он рылся в памяти, соображая, что сходство происходит от роднившей их скуки и лишенной покоя пустоты, поезд с грохотом вылетел из туннеля и, дрогнув, остановился. «Пуффиист!»— сказал поезд, и несколько голосов пропели: «Лен-Кестер гейт! Лен-Кестер гейт!» Тони вошел в вагон для курящих, а пение перешло в жалобную молитву: «Пра-хадите внутрь ваго-на пжа-луста». Так умилительно! Тони сел на ближайшее свободное место и стал просматривать плакатик, великодушно навязанный ему наверху. Это был иллюстрированный проспект под названием «Средиземноморские круизы» с изображением пирамид, какими они никогда не были, Афин, какими они ни в коем случае не должны быть, и Венеции, какой она никак не могла быть, — вся романтика, пышных возможностей «что-бы-этотакое-могло-быть». Страстное желание бежать — но куда и зачем? Человек индустриального мира, будь то паразит или производитель, тоскует, словно житель Швейцарии в изгнании, вдали от своих гор. Музыка лондонского уличного движения — это chant des vaches [137] из страны, которой не существует. Человек не находит покоя ни в городах, ни вне их — даже крестьяне толпами стремятся в Америку. О, только бы стать чем-нибудь другим, быть где-нибудь в другом месте. Fuirl Id-bas fuirl [138]. Не франкенштейнствуй мне о Франкенштейнах [139]; они любят свои машины. Машина не думает, не чувствует, машина не знает осложнений, заботы о завтрашнем дне. Она делает вещи. Она делает горы коробок для сардин до самой луны, стальные фермы до Юпитера, чулки из искусственного шелка до Альдебарана. Мы богатеем, вы богатеете, они богатеют. Вселенная распространяется во все стороны быстрее, чем свет. Чудеса, чудеса! Все в жестянках — рыба в жестянках, мясо в жестянках, спаржа в жестянках, музыка в жестянках, волшебные картины жестяных фонарей, скорость жестяных «фордов». И все же индустриальный человек томится, о, как он томится! У него рождается страстное желание бежать от чудес жестяночного существования. Едем в Австралию, едем в Южную Африку, едем в Китай, едем в Канны; нет, едем сюда; нет, едем сюда; нет, едем сюда! (Ваши деньги — вот что нам нужно!) Плакат на вокзале Борнмут: Плакат на станции в Ассизи: Резиденси-отель помещался в тихом переулке близ Сент-Джеймс. Главный вход в георгианском стиле, очень чистые окна, сияющая медь перил и ручек, стершаяся от частой чистки. В вестибюле пылал большой камин. По-видимому, этакое старомодное заведение, где останавливаются благоразумные люди, жаждущие прежде всего уюта. Тони подошел к какому-то человеку, должно быть, старшему лакею, похожему на дворецкого в семейном доме, и сказал: — У вас здесь остановилась дама, моя кузина из Индии. Миссис Эвелин… — Миссис Моршед? — подсказал лакей. Едва услыхав фамилию, Тони тотчас ее вспомнил: — Да. Миссис Моршед дома? — Кажется, дома, сэр. Прикажете доложить о вас? — Нет. Будьте добры сказать, что пришел посланный от ее двоюродного брата, мистера Кларендона, который просит передать, что с удовольствием принимает приглашение отобедать с ней сегодня. Миссис Кларендон сожалеет, что не сможет быть. — Слушаю, сэр. Лакей ушел, а Тони от нечего делать стал разглядывать громадную гравюру прошлого столетия в тяжелой раме, изображавшую «День совершеннолетия молодого сквайра». Фигуры в костюмах времен Якова I, жареный бык, старинные английские игры и сам молодой сквайр, во всем своем великолепии произносящий застольную речь, — словом, все то, что якобы пытались сохранить люди, голосуя за Диззи [141]. Неискоренимая любовь к великому вздору! — Миссис Моршед просила кланяться, — раздался голос, — она будет ожидать мистера Кларендона в половине восьмого. — Прекрасно, благодарю вас, — сказал Тони. И вышел, стараясь побороть воздействие этой диккенсовской атмосферы, чтобы не попросить «на шесть пенсов бренди с горячей водой». Как Тони и предвидел, завтрак с Гарольдом и Уолтером оказался не особенно удачным и ничего не прибавил к сумме человеческого счастья. Едва он вошел и увидел их уже сидящих за столом с видом оскорбленного превосходства, свойственного строго пунктуальным людям, он инстинктивно почувствовал, что в воздухе носится что-то зловещее. Так оно и оказалось. Он с самого начала заподозрил, что этот завтрак «подстроен», что эти двое вкупе с Маргарит и Элен провели целое следствие и теперь ему будут давать советы, оказывать «помощь». Тони решил постараться избежать ссоры и не слишком их поддразнивать. Придется уж выслушать мудрые советы совы и тюленя. Начал Уолтер. Он заговорил с такой преувеличенной небрежностью, что сразу выдал всю игру. — Да, кстати, Тони, это правда, что вы отказались от места в Сити? — Ноги моей там не было с апреля месяца, — сказал Тони весело. — Я подписал обет, что никогда больше не переступлю порог конторы. — Разрешите поинтересоваться почему? — По-видимому, это место для него недостаточно хорошо, — усмехнулся Гарольд. Уолтер нахмурился, давая понять Гарольду, чтобы он замолчал, а Тони сказал: — Быть может, это отчасти верно, Гарольд. Во всяком случае, у меня были на то свои личные причины. Тони с любопытством следил за их различными способами нападения. Гарольд, который уже кормился «делом», говорил о «деле», жил «делом» и сам был «делом», с трудом скрывал свое раздражение и, похоже, был склонен считать уход Тони личным оскорблением. Он стоял за обуздание и суровые меры — нельзя же допускать, чтобы люди так вот и делались «большевиками». Уолтер был умнее и с высоты своего привилегированного насеста не без сочувствия поглядывал на тех, кто не одобрял современных методов ведения дел. И если бы только Тони признался, что хочет пойти по гражданской службе, Уолтер оказался бы на его стороне. Во всяком случае, ему доставляло такое удовольствие пускать в ход свою знаменитую закулисную дипломатию, что он не мог разделять желчность Гарольда. — Дорогой Тони, — начал он непринужденным тоном, с грациозной жестикуляцией, которая уже оказала влияние на манеры второразрядных клерков, — вы же знаете, что мы ваши старые друзья и еще более старые друзья вашей жены. Вы можете нам не верить, но мы искренне расположены к вам и, насколько это в силах друзей, готовы сделать для вас все возможное — мы хотим вашего счастья и благополучия. «Тьфу, черт! Ну и лицемер, сущий Чэдбэнд!» — подумал Тони. — И поэтому quae cum ita sint [142], как выразился бы Цицерон, мы были, естественно, — как бы это сказать, — несколько обеспокоены, даже больше того, несколько задеты, услыхав со стороны, что вы, не посоветовавшись ни с кем из нас, вступили на путь, который представляется нам опрометчивым и рискованным. Более того, когда случается что-либо подобное и друзья не могут вступиться за человека, потому что он не счел нужным им довериться, про него говорят всякие гадости и распускают слухи, которые трудно опровергнуть. — Добрейший мой Уолтер, — перебил его, слегка покраснев, Тони, — неужели вы думаете, что я, прожив столько лет в Лондоне, не научился презирать «то, что говорят люди»? Я прекрасно знаю, что нет ничего самого невероятного, чего бы не могли сказать и чему бы не поверили люди: вроде того, что через полгода я попаду в больницу, для умалишенных, или что меня вышвырнули со службы потому, что я крал мелочь из кассы, или что я принуждал свою жену принимать участие в чудовищных оргиях, которые вот-вот вызовут взрыв всеобщего негодования. Я знаю все эти разговоры, вплоть до намека на гомосексуализм: «Да, ему приходится жить за границей — вы же знаете почему». Неужели вы думаете, что я хоть в грош ставлю всех этих идиотов? Уолтер как будто немножко опешил, но тут вмешался Гарольд. — Вам эта пародия на действительность ничуть не поможет, Тони. Я допускаю, что все это очень остроумно, но толку от этого мало. И вы не можете игнорировать тот факт, что общественное мнение вас осуждает. — Общественное мнение! — смеясь, воскликнул Тони. — Ничего себе «общественное». Да, я думаю, не наберется, в общем, и двухсот человек, которые бы меня знали. — Это как раз те люди, с которыми вы должны считаться, — сказал примиряюще Уолтер. — В конце концов, дорогой мой, ваша репутация в их руках. — Прощай, репутация, — сказал Тони, отхлебнув глоток пива. — Смею вас заверить, что я как-нибудь переживу этот позор. — Это никуда не годится, — сказал Гарольд сердито — Вы стараетесь увильнуть от ответа и, по обыкновению, валяете дурака. Мы имеем право требовать от вас разумного объяснения и определенного ответа, если не в ваших интересах, то в интересах вашей жены. — Ха-ха! — расхохотался Тони, обрадовавшись. — Значит, вы действительно сплетничали обо мне с Маргарит? Уолтер снова сделал Гарольду знак рукой, чтобы он замолчал, и начал: — Дорогой Тони… «Он, кажется, воображает, что я представляю общественное собрание, — подумал Тони, — точь-в-точь Гладстон [143], беседующий со старой королевой». — Дорогой Тони, вы все понимаете совершенно превратно и очень огорчаете нас обоих. Никто так не ценит юмор, как я, но здесь он совсем неуместен. Постарайтесь, пожалуйста, быть серьезным. — Серьезным! — воскликнул Тони. — Да я и так серьезнее серьезного. А вот вы легкомысленны. — Что вы хотите этим сказать? — Я прекрасно знаю, что делаю и почему, а вы вмешиваетесь в то, чего не понимаете. — Не знаю, почему вы называете здравый смысл вмешательством? — сердито проворчал Гарольд. — Ну, в данном случае я называю это так, — напрямик ответил Тони. У Гарольда уже готов был сорваться с языка презрительный ответ, но Уолтер прибег к дипломатической увертке, что весьма позабавило Тони. — Нет, нет, — сказал он поспешно, — не будем уклоняться от сути дела. Гарольд, хотите стильтона [144], со мной за компанию? А вы, Тони? Да. И по стаканчику портвейна, выпить напоследок. Официант! Три стильтона и три стакана портвейна. Доу, 1908 года, не забудьте! Будем говорить по-дружески. У нас у всех самые лучшие намерения, и я уверен, что мы сможем прийти к удовлетворительному решению. Тони, разрешите мне как старому другу задать вам несколько вопросов? — Пожалуйста, — ответил Тони, заранее решив открываться старому другу как можно меньше. — Следует ли нам считать, что вы окончательно и бесповоротно отказываетесь от своей карьеры? — Да, если вы называете такого рода занятие карьерой. — Так, — просветлел Уолтер, тогда как Гарольд еще больше нахмурился, услыхав это оскорбление божества. — А есть у вас какие-нибудь планы на будущее? — Да: Недели через две я уезжаю в Тунис. — Я не об этом говорю. Я имел в виду какую-нибудь серьезную работу, за которую вы хотели бы приняться. Может быть, я был бы вам чем-нибудь полезен? Ведь существует целый ряд всевозможного рода официальных и полуофициальных должностей, которые интеллигентному человеку… — Благодарю вас, — перебил Тони, — меня вполне удовлетворит, если я и дальше буду жить как живу, без каких-либо официальных санкций. — Что же, прикажете понимать так, что вы действительно намерены все время жить праздно, переезжая с курорта на курорт и наведываясь в Лондон лишь тогда, когда почувствуете, что не можете больше пренебрегать своей женой? — Можете понимать как вам угодно или, вернее, как вам удобней, — сказал, разозлившись, Тони, — только, пожалуйста, не вмешивайте сюда Маргарит. Это уж мое дело. — Простите, пожалуйста, — поспешно извинился Уолтер, — я вовсе не хотел вас обидеть. Пожалуйста, простите меня. Но, по правде сказать, дорогой мой, еще раз прошу прощения, — поведение ваше совершенно непонятно и в высшей степени глупо. — Охотно прощаю вам то, что вы говорите, дорогой Уолтер, потому что не придаю этому никакого значения. Уолтера эта резкая отповедь несколько покоробила, а Гарольд, который до сих пор, по-видимому, едва сдерживался, вмешался в разговор: — Послушайте, Тони, я знаю, что говорить с человеком о его жене считается дурным тоном и все такое, но мы не можем в данном случае не коснуться Маргарит. Неужели вы берете на себя смелость утверждать, что, по-вашему, вы не причиняете ей никакого зла? — Разумеется, никакого зла я ей не причиняю. — Но ведь это влечет за собой значительное сокращение доходов. Гарольд сделал особое ударение на слове «доходы», как будто это было нечто таинственное или священное. — Если Маргарит вышла за меня замуж из финансовых соображений, она сделала большую ошибку, — сказал Тони. — Но не считаете ли вы, что она имеет право настаивать на том, чтобы вы обеспечили ей такие материальные условия, к каким она привыкла? — Конечно, нет. Что это за псевдофеминистская болтовня, Гарольд? Если на то пошло, я имею право настаивать, чтобы она удовлетворялась моими условиями, которые, боюсь, покажутся ей слишком скромными. Но ничего подобного ей не угрожает — у Маргарит очень недурные собственные средства, — Да, — фыркнул, выйдя из себя, Гарольд, — могу сказать только одно, что порядочные люди так не поступают. — Ничего другого я от вас и не ожидал, — невозмутимо отвечал Тони. — Редко встречал человека, более неспособного на остроумный ответ и более падкого на ходячие фразы, чем вы. Есть у вас еще какие-нибудь вопросы, Уолтер? — Бесполезно продолжать разговор, раз вы не хотите относиться к этому серьезно, — сказал натянуто Уолтер, — Но я должен предупредить вас и посоветовать вам хорошенько обо всем подумать. Дело в том, что каждый человек имеет по отношению к государству определенные обязанности, которые он должен выполнять. Проболтавшись без дела год-другой, вы почувствуете скуку и неудовлетворенность и захотите вернуться к деятельной жизни, но это окажется для вас невозможным — Ведь своим теперешним поступком вы оттолкнете от себя всех своих друзей. — Простите, пожалуйста, — весело сказал Тони, — но ведь я уже оказал миллион услуг государству во время маленькой войны и великой забастовки. Если бы нас было не так много, мы бы все могли рассчитывать на то, что нам поставят на площади памятники и дадут бесплатно столько хорошей пахотной земли, сколько может вспахать за день пара здоровых волов. Что же до того, что я соскучусь или почувствую какую-то неудовлетворенность, то позвольте напомнить вам, что я действительно скучал и чувствовал известную неудовлетворенность, участвуя в том, что вы называете активной жизнью и чему я бы дал гораздо менее лестное название. Если бы не то обстоятельство, что Маргарит по своей природе неспособна разделять со мной то, что я считаю подлинной жизнью, я был бы в настоящее время вполне счастлив. Если я буду жить так, как хочу, я не почувствую ни скуки, ни неудовлетворенности. И обещаю вам, заметив за собой что-либо подобное, тотчас же откровенно признаться в этом, более того, заранее разрешаю вам обозвать меня дураком и плюнуть мне в лицо. Есть еще вопросы? — Нет! — сказал Уолтер, стараясь нанести последний удар. — Официант! Наши счета, пожалуйста. «Счета? — подумал Тони. — Я бы сказал счет. У этих господ есть чему поучиться». — Нет, — повторил Уолтер задумчиво, тоном человека, скорее огорченного, нежели рассерженного. — У меня к вам нет больше вопросов. Я отношусь с величайшим неодобрением к вашей затее, Тони, потому что это свидетельствует о полном отсутствии у вас дисциплины. Я вижу, что вы вбили себе в голову какой-то сентиментальный вздор насчет свободной жизни. Но это не более не менее, как результат неупорядоченной эмоциональности, и в конце концов вы сами убедитесь, что упорядоченные эмоции куда лучше беспорядочных. Каковы бы ни были ваши личные чувства, необходимо соблюдать общепринятые нормы и известный декорум. Почему вы не можете признать определенный общественный порядок, подчиниться ему и поддерживать его? — Ах, — сказал Тони, забирая сдачу и небрежно оставляя чаевые, чрезмерность коих заставила Гарольда нахмуриться, — это уже своего рода символ веры, Уолтер. «Во что я верю»— трактат, выпущенный институтом ханжества. Но, во всяком случае, это не моя вера. Как мистер Пегготи, я пускаюсь в путь разыскивать по белу свету Эмили. А моя «Эмили»— это ежедневное и ежечасное ощущение того, что я живу как человеческое существо, а не как пригнанная; к месту гайка. Итак, прощайте. |
||
|