"Тайфуны с ласковыми именами" - читать интересную книгу автора (Райнов Богомил)

2

Если вам выпала судьба жить в Берне и если вы хотели бы успокоить свои нервы или же расстроить их еще больше, лучшего места, чем район по ту сторону Остринга, вам не сыскать.

Вдоль асфальтовых аллей здесь тянутся виллы, очень разные по своим размерам и внешнему виду, что зависит от материального положения их владельцев и от их вкуса: одноэтажные или двухэтажные, ультрамодерные или в стиле доброго старого времени, с обширными верандами или скромными крылечками, окруженные пышными, прекрасно ухоженными садами или только миниатюрными газонами, огражденные подстриженной декоративной зеленью или скромной металлической решеткой.

Маленький частный оазис личного благополучия возведен здесь в культ, и в этом ощущается порыв к изоляции от шума и неврастении современного быта, атавистическое стремление вернуться в лоно природы, но уже облагороженной и заботливо подстриженной ножницами садовника.

Встретить на аллеях прохожего почти невозможно, а в какие-то часы дня весь этот район кажется совершенно мертвым, хотя в действительности жизнь его течет в определенном ритме, придерживаясь неписаного, но строгого расписания. Дети ходят в школу, родители спускаются на машинах в город, чтобы к определенному времени вернуться обратно, фургоны торговых фирм в строго определенные часы развозят продукты от дома к дому. Однако на обширной территории населения так немного, что это движение в тени вековых сосен и вечнозеленых кустарников почти незаметно.

Вилла, снятая для меня моим партнером Джованни Бенато, может быть отнесена к средней категории и вполне подходит для коммерсанта средней руки. Холл с небольшой смежной комнатой, а на втором этаже библиотека и спальня — кухня со служебными помещениями не в счет — таков мой маленький замок, стоящий в запущенном яблоневом саду, насчитывающем около дюжины деревьев.

По одну сторону со мной соседствует какой-то пожилой рантье с супругой. Сами хозяева ютятся в нижнем этаже, тогда как верхний, чтобы округлить доходы, сдают. Вначале все шло к тому, что на этом этаже должен был поселиться я, но, пока думали-гадали, он был предоставлен какой-то немке. И тем лучше. Потому что теперь я оказываюсь в непосредственном соседстве с Горановым, проживающим по другую сторону от меня. Подобное соседство, естественно, таит определенные неудобства. Вольно или невольно ты привлекаешь к себе внимание, на тебя начинают смотреть недоверчиво, за тобой устанавливают наблюдение, наводят справки. Поэтому долгое время я вообще воздерживаюсь от всяких действий, способных вызывать малейшее подозрение. Веду такой образ жизни, чтобы окружающие свыклись со мной, пускай считают меня человеком скучным и видят во мне совершенно безобидного соседа.

Вопреки этим неудобствам близкое соседство с Горановым дает мне такие преимущества, каких не может обеспечить квартира рантье, хотя она и богаче. Между моим жилищем и виллой Горанова не более двадцати метров, а ограда, разделяющая нас, слишком низка, чтобы служить препятствием. Имей я соответствующую аппаратуру, я бы мог запросто следить за всем, что происходит напротив. Только в моем положении хранить такую аппаратуру было бы непростительной глупостью. Надо быть слишком большим оптимистом, чтобы полагать, что мой замок не будет посещаться и тщательно осматриваться в мое отсутствие.

Однако я вовсе не собираюсь утверждать, что действую исключительно голыми руками и не использую никакой техники. С нашей профессией и в нашу эпоху бурного прогресса это означало бы примерно то же, что отправиться на охоту на слонов с рогаткой в руках. То ли по наивности, то ли из лицемерия некоторое время назад тысячи людей подняли шум до небес по поводу какого-то там Уотергейта, как будто они впервые узнали, что существует практика подслушивания. Мне не позволено проявлять наивность или чрезмерную щепетильность. Я не вправе обижаться, выражать свое возмущение, а главное — совершить провал.

Так что кое-какая техника у меня все же имеется. С виду она, правда, весьма безобидна, и таскаю я ее в карманах: фотоаппарат в виде зажигалки, рация с небольшим радиусом действия покоится в авторучке, а моя подзорная труба вместилась в колпачок второй авторучки (ничего, что вид у нее такой неказистый, она сильнее любого бинокля), микроскопический прибор для исследования секретных замков, несколько крохотных ампулок разного назначения — и только. Все это невесомо, не занимает места и при необходимости одним махом может быть незаметно выброшено.

Было бы ошибочно полагать, что здесь я только тем и занимаюсь, что караулю за шторами спальни, всматриваюсь в окна Горанова, хотя и такое занятие мне не чуждо. Еще более неуместно думать, что я вечно дремлю в своем уютном холле или день и ночь сгребаю осеннюю листву в саду. Легенда, в которую я облечен, — это легенда о трудовом человеке, и она должна повседневно и ежечасно подтверждаться.

День начинается с того, что я забираю продукты, оставленные у дверей кухни моими поставщиками, совершаю туалет, готовлю завтрак. Домашние хлопоты мне ни к чему скрывать массивными шторами: ведь я выступаю в роли добропорядочного и скучного человека, у которого все на виду.

Ровно в десять утра я выгоняю на асфальтовую аллею «вольво», закрываю ворота и еду вниз, к центру. Как и полагается добропорядочному и скучному человеку, маршрут у меня всегда один и тот же: Остринг, затем длинная с пологим спуском Тунштрассе, потом Кирхенфельдбрюке, который меня переносит через реку, на Казиноплац, а уже оттуда через Когергассе я попадаю на Беренплац, где расположена моя контора.

В сущности, контора принадлежит Джованни Бенато, но с той поры, как мое предприятие, существующее лишь на бумаге, слилось с его фирмой, агонизировавшей под ударами банкротства, мы дружески сожительствуем в этом чистом и тихом помещении, изолированном двойными окнами от несмолкаемого шума улицы и украшенном для пущей важности картой мира и двумя иллюстрированными календарями — Сабены и САС.

Не из суетного желания самовосхваления, а справедливости ради я должен отметить, что если фирма Бенато — импорт и экспорт продовольственных товаров — все еще существует, то этим в какой-то степени она обязана вашему покорному слуге, поскольку разными путями мне удается время от времени обеспечивать скромные сделки. Доходы фирмы невелики, так что мой партнер не видит смысла тратиться на секретаршу и сам ведет переписку, а так как этой переписки не так уж много, то наше рабочее время проходит в разговорах на свободные темы. Вернее, на тему о катастрофах. О катастрофах любых размеров, видов и оттенков.

Это тематическое своеобразие могло бы показаться странным лишь тому, кто недостаточно знаком с Джованни Бенато. Этот человек принадлежит к категории людей, которых на каждом шагу постигают неудачи: если рядом стоит ваза, он непременно ее опрокинет, если ему подали суп, он ухитрится утопить в ней свой очки, если надо пересечь улицу, он обязательно пойдет на красный свет и нарушит движение.

Однако мой партнер относится с полным пренебрежением к опасностям, грозящим ему непосредственно, и все его мысли устремлены к глобальным катастрофам прошлого и будущего.

— Если вы вспомните, как была уничтожена Атлантида, — говорит он, постукивая по столу своими короткими толстыми пальцами, — вам станет ясно, что и наша цивилизация может запросто погибнуть.

Я вынужден признаться, что мои воспоминания не восходят к эпохе Атлантиды.

— Мои тоже, — кивает Бенато. — Но для науки этот вопрос уже ясен. Представьте себе огромный метеорит или, если угодно, маленькую планету километров шести в диаметре и весом до двух миллиардов тонн. Колоссально, не правда ли?

Джованни свойственна такая особенность: беседуя, он постоянно обращается к вам с подобными вопросами. Разумеется, ваше мнение его особенно не интересует, это, скорее, его ораторский прием, рассчитанный на то, чтобы держать вас в постоянном напряжении. Пока длится разговор, протекающий в форме монолога.

Итак, чтобы обеспечить зеленую улицу его монологу, мне ничего не остается, кроме как подтвердить, что двести миллиардов тонн — действительно колоссально.

— Ну, этот гигантский метеорит с фантастической скоростью устремляется к Земле и — шарах во Флоридский залив! Хорошо еще, что туда: ведь упади он здесь, сейчас в Швейцарии на месте этих вот Альп зияла бы пропасть. Какой ужас, а?

— А по-моему, ничего ужасного в этом нет, — пробую я возразить. — Швейцарцы — народ настолько ловкий, что и с помощью пропасти сумеет обирать туристов.

— Запросто, запросто, — кивает Бенато. — Но дело не в одной пропасти. Я имею в виду ужасающее сотрясение. Впрочем, сотрясение — не то слово. Тысяча атомных взрывов!.. Могут сместиться полюса, и целый континент окажется под водой. Вы представляете?

— Пытаюсь.

Чтобы дать дополнительную пищу моему воображению, Бенато снабжает меня еще несколькими подробностями гибели Атлантиды, сопроводив их обычными «каково?», «вы представляете?». Затем накликает на грешную землю новые беды. К примеру, зловещие изменения климата. По мнению известных ученых, скоро неизбежно скажутся их последствия: новый потоп, а затем — новый ледниковый период. Или демографический взрыв, сулящий нам еще более страшные испытания: поначалу пищей будут служить корни растений, потом мы начнем поедать себе подобных (воображаете?). Или демонические силы, дремлющие под земной корой: пока мы с вами сидим вот тут, на Беренплац, где-то внизу, у нас под ногами, клокочет огненная лава, от одной мысли об этом в жар бросает (а раз уж клокочет, того и гляди пойдет через край). Или новая вспышка кошмарных средневековых эпидемий, от которых миллионы людей мрут как мухи (вы только подумайте!).

Особый раздел в репертуаре Джованни Бенато составляют катаклизмы военно-политического характера: китайское нашествие, ядерная катастрофа, гибель человечества от бактериологического оружия, а то и от химического. Это его самые любимые темы — вероятно, потому, что о них у него самая обильная информация. Однако при всей любви Бенато к военной тематике она не в состоянии вытеснить из его программы третий, и последний раздел, наполняющий его душу почти лирическим чувством: сюжеты научной фантастики, которую мой собеседник, конечно, воспринимает как живую реальность. Тут преобладают такие мотивы, как нашествия с других планет, мифическое чудовище, обитающее в шотландском озере Лох-Несс, исполинская белая акула, умопомрачительный снежный человек, летающие тарелки и не помню что еще.

Какого накала ни достигал бы разговор-монолог, Бенато не забывает посматривать время от времени на ручные часы и ни за что не упустит случая оповестить в нужный момент:

— Дорогой друг, уже двенадцать. Что вы скажете, если мы махнем куда-нибудь и маленько подкрепимся, пока несчастная вселенная не рухнула на наши бедные головы?

Первый раз я по неопытности принял его предложение с энтузиазмом, не подозревая, что эта авантюра связана с немалым риском. А теперь соглашаюсь поневоле, поскольку это уже стало традицией или просто вошло в привычку.

Говоря о риске, я не имею в виду вероятность того, что мне придется платить по счету (что толковать о риске, раз это железная неизбежность?). К тому же я не настолько мелочный, чтобы сетовать на недюжинный аппетит своего партнера. Дело в том, что, как уже упоминалось, Бенато всегда очень неловок, и передвигаться с ним по белу свету весьма непросто.

Итальянцу очень мешает близорукость, но в какой-то Мере спасают очки в толстой роговой оправе. Однако от рассеянности очки еще не придумали, и он то и дело сталкивается с прохожими, натыкается на идущих впереди или берет под руку незнакомца, полагая, что это я, его компаньон. Шагая по улице, Бенато, вероятно, вызывал бы немало ругани, да и пощечину мог бы запросто схлопотать, если бы не его детское лицо, с которого не сходит виноватая улыбка, если бы он любезно не бросал налево и направо «извините», «виноват», что, конечно, обезоруживает потерпевших.

Как-то раз, когда он вдруг обнаружил, что у него нет сигарет, и метнулся к табачной лавчонке, я еле успел его остановить — он мог проникнуть в магазин прямо сквозь витрину. В другой раз, видимо толкаемый голодом, он чуть не повторил этот номер, только уже с ресторанной витриной, гораздо толще и больших размеров.

— Такой витрины мне еще не случалось вышибать, — признался Бенато после того, как я вовремя его удержал. — С другими, поменьше, имел дело, но с такой громадной — никогда.

Как знать, может, он в душе даже упрекал меня за то, что я помешал ему поставить своеобразный рекорд в высаживании витрин лысой головой.

Не лучше вел себя Бенато и в ресторане, так что из предосторожности мы забирались в угол, где обслуживал Феличе, безропотно переносивший странности своего соотечественника.

— Ну, дорогой, что ты нам сегодня предложишь? — дружески спрашивал Джованни, раскрывая меню. При этом он непринужденно вытягивал под столом ноги, безошибочно точно попадая носками ботинок в мои штанины.

— У нас сегодня великолепная копченая семга, — охотно начал кельнер, готовый из служебного усердия предложить самое дорогое.

— Копченая семга… это действительно идея, — бормотал Бенато, пробуя высвободить ноги, запутавшиеся в чем-то там, внизу. — Меня интересует, что ты нам предложишь после семги.

Наконец в ходе продолжительного собеседования блюда и полагающиеся к ним напитки избираются, и Феличе уходит в сторону кухни.

— Какие чудесные цветы! — восклицает Бенато, протягивая руку к хрустальной вазочке с крупными гвоздиками.

В подобных случаях я инстинктивно сжимаюсь, хотя вазочка и не всегда опрокидывается. Бывает так, что она остается на месте. Мой партнер вытаскивает из воды гвоздику, осторожно нюхает ее и добавляет:

— Но в этом мире, дорогой друг, даже красота нередко бывает обманчива. Вы, наверное, слышали о тех страшных орхидеях, чей аромат действует как смертоносный яд…

Отравляющие вещества, создаваемые природой и в лабораториях, также одна из любимых тем Бенато, и он какое-то время не расстается с нею, чтобы заглушить приступы голода. Наконец Феличе приносит рыбу, и Джованни принимается за дело. Он аппетитно жует, пока его недреманное око не обнаруживает какой-то непорядок.

— Феличе, скажи на милость, откуда такая мода — подавать копченую рыбу с гвоздикой?

— Подозреваю, что вы сами положили гвоздику себе в тарелку, — попробовал возразить кельнер.

— Подозреваешь… Но ты в этом не уверен… Ну ладно, оставим этот вопрос открытым, — великодушно машет рукой Бенато и опрокидывает свой бокал.

С этого момента вплоть до окончания обеда он то роняет вилку или нож, то разбивает фужер, так что Феличе должен непрестанно караулить у нашего стола, готовый в любую минуту принести новый прибор. Особый риск для окружающих таит второе — обычно это бифштекс или отбивная котлета, требующие применения ножа. Мой компаньон действует им так решительно, что отрезанный кусочек плюхается либо на скатерть, либо прямо вам на костюм. Бывают моменты, когда из тарелки вылетает не отрезанный ломтик, а целая котлета, — однажды в подобном случае котлета шлепнулась на колено сидевшей за соседним столом дамы. Хорошо, что та заранее прикрылась салфеткой.

— Даже не подозревал, что я такой снайпер, — прошептал мне Бенато, когда инцидент был исчерпан. — Вы заметили? Прямо ей в салфетку угодила проклятая, на платье не попало ни капельки.

Случается, что страдают не только окружающие, но и сам Бенато: как-то, увлекшись разговором о неизбежном приближении какой-то кометы, он сокрушенно поставил локти в тарелку с миланским соусом.

Ну, а курьезы с сигаретой — дело привычное. Мой партнер кладет ее, где ему заблагорассудится, и вспоминает о ней обычно лишь тогда, когда начинает распространяться сильный запах гари.

— По-моему, что-то горит, — бормочет Бенато.

— Скатерть, прямо перед вами…

— А, ну леший с ней. Я уж было подумал, что прожег собственные штаны.

Однажды я нерешительно заметил ему:

— Когда-нибудь вы со своими сигаретами устроите пожар у себя дома.

— Дважды горел, — небрежно ответил Бенато. — Ерунда. Если застрахован, бояться нечего. Я никогда не забываю застраховаться.

Отобедав и расплатившись, мы снова направляемся к конторе. Впрочем, Бенато сопровождает меня лишь до ближайшего угла, а затем сообщает, что у него назначена деловая встреча. Судя по его сонному виду, встреча будет с мягкой постелью, в которой ему не терпится потонуть, забыться и хоть ненадолго избавиться от гнетущих мыслей о мировой катастрофе.

Так что я возвращаюсь в контору один и два часа посвящаю прессе и международным событиям. Затем выхожу, чтобы пройтись по главной улице, благо она от нашей фирмы в двух шагах. Здесь все в двух шагах от главной улицы: парламент, музей, собор, банки, вокзал, казино, театр. Решительно все, в том числе и место, откуда я раз в неделю связываюсь со своим человеком — просто так, даю о себе знать, ничего, дескать, особенного. Потому что вариант «Дельта» уже приведен в действие, хотя и работает пока на холостом ходу.

Главная улица, которая зовется то ли Крамгассе, то ли Марктгассе, то ли как-то иначе, изобилует многими историческими достопримечательностями, начиная с часовой башни Цитглюкке и кончая многочисленными старинными водяными колонками, украшенными скульптурой эпохи Ренессанса. Однако мой взгляд, неизвестно почему, особенно не задерживается на этих памятниках старины, для меня гораздо важнее вещи более банального свойства — пассажи, ведущие к прилегающим улицам, некоторые заведения, имеющие по два выхода, равно как и магазины — «Леб», «Контис», «Глобус» и тому подобные, полезные не только изобилием товаров, но и рядом ценных удобств.

Исследование этих объектов, разумеется, чисто профессиональная привычка, и по мне — так лучше бы они никогда не пригодились. Насколько легко здесь ускользнуть от возможного преследователя, настолько же просто столкнуться с ним пять минут спустя где-то рядом. И все потому, что в этом городе все находится в двух шагах от главной улицы.

Впрочем, город не так уж мал. Он широко простирается по обе стороны реки Ааре, которую можно было бы сравнить с извивающейся змеей, если бы это сравнение не звучало несколько обидно для такой чистой сине-зеленой реки. Но дальние тихие кварталы с широкими улицами и жилыми домами, предприятия и парки меня не занимают. В каком-то отношении они менее удобны, нежели теснота центра. А центр — это именно то место в излучине Ааре, где, как в подмышке, зажаты многочисленные магазины, где вечно толпится народ, где все находится в двух шагах от главной улицы.

Под вечер я возвращаюсь к своему «вольво», стоящему возле Беренплац, сажусь за руль и еду обратно на Остринг. День кончился, но скука продолжается. Только вот добропорядочный гражданин вроде Пьера Лорана не имеет права скучать. Скука — достояние более утонченных натур, тех, кто вечно мечтает о чем-то ином, о чем-то таком, что… словом, тех, кому снятся миражи и у кого ветер в голове. А у такого положительного человека, как Пьер Лоран, нет решительно ничего общего с подобными субъектами. Он возвращается домой в один и тот же час, паркует в точно установленном месте свою машину и занимается строго предусмотренным делом — приготовлением ужина.

Готовка длится недолго, так как основным и почти единственным блюдом на ужин является яичница с Ветчиной, затем я сажусь за кухонный стол и методично занимаюсь насущным действом — поглощением пищи, ничуть не заботясь о том, что мои занавески все еще открыты — любой и каждый может убедиться, что добропорядочный человек Пьер Лоран уже вернулся домой и, как приличествует добропорядочному человеку, спешит поесть, прежде чем начнется многосерийный телебоевик «Черное досье».

Затем, как вы уже догадываетесь, мои занятия перемещаются в холл, где можно подремать какое-то время, вытянувшись в кресле перед голубым экраном. Владелец виллы постарался обставить холл довольно элегантно, здесь все выдержано в зеленых тонах: шелковые обои, бархатные кресла, большой ковер, даже абажуры настольных ламп и те зеленые. Зелень преобладает и на висящих по стенам гравюрах, которые представляют собой пасторальные или галантные сцены с малой толикой женской наготы и обилием растительности.

Иногда, после того как очередная серия «Черного досье» уступает место очередной беседе об экономическом кризисе, я покидаю холл и лениво поднимаюсь наверх, в библиотеку. Здесь шторы уже спущены, и это вполне естественно — не заниматься же чтением на виду у всех. Увы, я не испытываю ни малейшего желания читать, тем более что книги, расставленные на полках, имеют чисто декоративное назначение — их массивные кожаные переплеты должны придавать обстановке старинный и ученый вид. Как мне удалось установить после беглого осмотра, это в основном сочинения на латыни, учебники да справочники прошлого века по садоводству. И поскольку у меня нет намерения погружаться в справочную литературу по садоводству, а шторы, как уже было сказано, спущены, я позволяю себе покинуть библиотеку, проникнуть в темный интерьер спальни и сквозь щелочку между занавесками устремить взгляд на соседнюю виллу.

Обычно в этот час освещены лишь два широких окна холла, подернутые молочной дымкой муслиновых штор; а то и с полной отчетливостью раскрывающие внутренность помещения. Обстановка старинная, роскошная, много массивной мебели и хрупкого фарфора. И среди этой роскоши худощавый пожилой мужчина, на которого направлена моя авторучка — подзорная труба.

Землистого цвета лицо, изрезанное мелкими морщинками, имеет болезненный вид. Вообще-то Горанов, как видно, относится к тому типу людей, которые в любой момент готовы отдать богу душу, однако, отмеченные такой готовностью, они способны прожить столько, что за это время успевают переселиться на тот свет все их близкие. Ему наверняка уже перевалило за шестьдесят, но, несмотря на седину и потускневший взгляд, он едва ли достиг следующего десятка. Рубленые складки образуют на его лице гримасу недовольства или страдания, словно его изводит не очень сильная, но непрекращающаяся зубная боль.

Одетый в поношенный халат вишневого цвета, он обычно читает газету, лежа на диване, или медленно ходит взад-вперед, словно вымеряя длину холла. Когда длина холла его не интересует, он убивает время за картами. Его единственный партнер в этих случаях — Пенев.

Пенев тоже с виду анемичный и болезненный, но до старости ему еще далеко — по уже имеющимся у меня сведениям, вот-вот стукнет сорок. Что касается данных о его лице, длинном и бескровном, то они весьма смутные, так что вы легко могли бы несколькими годками ошибиться в ту или другую сторону. Во всем его облике сказывается что-то острое: в крутом изломе бровей, в носе, вытянутом, словно птичий клюв, в заостренном подбородке, в колючем взгляде маленьких черных глаз. В углу бледных, бескровных губ неизменно торчит сигарета. Незажженная сигарета. Иногда он ее вынимает изо рта и бросает в пепельницу, но вскоре на ее месте появляется новая, тоже незажженная. Видимо, Горанов не разрешает ему курить. А может, врачи не разрешают.

Иногда старик резко оборачивается и глядит в окно, а порой и Пенев следует его примеру, словно за темным окном таится нечто неведомое и нежеланное. Потом игра продолжается. Продолжается обычно до одиннадцати, когда оба бросают карты, а побежденный выкладывает какой-нибудь банкнот. Покидая холл, партнеры гасят свет. Этим привычный спектакль кончается.

Пустой и досадный спектакль, вполне под стать этому тихому и сонному месту, где при необходимости вы могли бы несколько успокоить свои нервы или расстроить их еще больше. И вполне под стать милому старому Берну, где после восьми часов улицы пустеют и где единственно возможное приключение состоит в том, что Бенато прольет на ваш костюм миланский соус или прожжет вам рукав своей сигаретой.

Прошло целых две недели, пока однажды утром случилось нечто необычное. У моей двери раздался звонок. Не у черного хода, куда мои поставщики приносят продукты, а у парадного. Открыв, я оказываюсь лицом к лицу с молодой дамой. Не подумайте, что речь идет о самке типа голливудских, чье появление лишает героя рассудка. Дама без особых примет — словом, из тех, кого вы на улице не провожаете взглядом. Средний рост, строгий серый костюм и как будто не слишком интересное лицо, отчасти скрытое за большими очками с дымчатыми стеклами.

— Я пришла по поводу квартиры, — прозаично сообщает посетительница.

— Какой квартиры?

— Той, что вы сдаете.

— Нет у меня такой, — говорю в ответ.

— А объявление?

— Ах да, объявление… Я просто забыл его снять, — оправдываюсь я, вспомнив о визитной карточке над входом в сад, которую давно надо было убрать.

— Может быть, вы все же знаете, где тут поблизости есть свободное жилье? — продолжает дама.

— Нет, к сожалению. Сдавали в соседнем доме, но теперь и там занято.

— Странно… А мне говорили, здесь сколько угодно свободных квартир.

— Понятия не имею… Весьма возможно, — с досадой бубню я, посматривая на часы.

Наконец она кивает мне и направляется к красному «фольксвагену», стоящему у калитки.

Следующее утро тоже начинается необычно. Опять звонок — не с черного хода, а с парадного. Передо мной снова вырастает дама, и я не сразу понимаю, что это вчерашняя посетительница. Пастельно-лилового цвета платье из дорогой шерстяной ткани плотно облегает ее фигуру, выгодно подчеркивая ее силуэт и щедрые формы бюста. Лицо сегодня уже без дымчатых очков в виде ночной бабочки, сияет в обаятельной улыбке. Улыбаются сочные губы и карие глаза под тенистыми ресницами.

— Опять я по поводу квартиры, — сообщает дама.

— Но я же вам сказал, что у меня нет, — отвечаю, пытаясь выйти из шокового состояния. — Теперь, если вы заметили, и объявления уже нет.

— Верно, заметила, — кивает незнакомка, продолжая озарять меня своей улыбкой, — но, поверьте, я нигде вокруг так и не смогла найти ничего подходящего. Но так как мне стало известно, что вы один… И поскольку я готова довольствоваться одним этажом, а в крайнем случае и одной-единственной комнатой, мне пришло в голову, что…

Я тоже успел кое о чем подумать и даже готов на словах выразить свои мысли — послать нахалку ко всем чертям, но она опережает меня и с той же милой улыбкой добавляет:

— Неужели вы оставите без крова бездомную женщину, да еще в такую холодную и сырую погоду? Уверяю вас, я не пью, не созываю гостей, не пристаю к хозяину — словом, все равно что и вовсе не существую…

Пока длится ее небольшой монолог, мои рассуждения постепенно приобретают иное направление. В конце концов, эта женщина пришла сюда не просто так, а ради чего-то. Это что-то — едва ли я сам, и было бы недурно понять, что же это такое. И потом, подобное соседство может оказаться весьма полезным. Да и комната, смежная с холлом, мне совершенно ни к чему.

— У меня просто сердце разрывается, — тихо говорю я. — Можно бы уступить вам комнату на нижнем этаже, при условии что холл будет общим. Ничего другого предложить вам не могу.

— В первый же миг я поняла, что вы человек великодушный, — щебечет дама, пока я ввожу ее в дом. — Ничего, что холл будет общим… Теперь у меня сердце разрывается…

— Если бы не телевизор, то можно было бы уступить вам весь этаж, — сухо добавляю я. — Как раз сейчас показывают многосерийный телефильм «Черное досье».

— Но тут просто великолепно! — восклицает незнакомка, проходя в просторный холл, на который я уже частично утратил права. — Вся обстановка зеленых тонов… Мой любимый цвет.

Смежная комната и соседствующая с ней ванная тоже вызывают одобрение. Однако внимание дамы вопреки женской логике привлекает не столько ванная, сколько вид из окна. А вид из окна охватывает в основном виллу Горанова.

— Мне кажется, нам лучше сразу договориться насчет оплаты, — предлагает незнакомка, когда мы возвращаемся в холл.

— Успеется, — возражаю я. — К тому же мне пора на работу. Вот вам ключ от парадной двери. Закажите себе дубликат, а оригинал бросьте в ящик для писем.

Я киваю и ухожу со спокойным видом — дескать, мне, человеку добропорядочному и скучному, ничего не стоит доверить свою квартиру первому встречному, так как скрывать мне нечего.

Под вечер, вынимая ключ из нашего тайника, я чуть не сталкиваюсь у входа с каким-то бесполым существом в шляпе с широкими полями, в толстом свитере крупной вязки и в синих потрепанных джинсах.

«Вот и визиты начались!» — мелькает у меня в голове, только вдруг хиппи кажется мне подозрительно знакомым.

— Вы на маскарад? — спрашиваю я, убедившись, что бесполое существо — не кто иной, как моя женственная квартирантка.

— На художественную дискуссию, — уточняет дама-хиппи.

— А, понимаю. Потому-то вы так художественно вырядились.

— Иначе меня сочтут чужаком. Самое неприятное, если в тебе заподозрят чужака.

Следуя этой истине, незнакомка устраивается в моем доме, как в своем собственном. Держится, правда, без тени нахальства, но до того непосредственно, что остается только удивляться.

Вечером, по возвращении с упомянутой дискуссии, она плюхается в кресло и непринужденно оповещает:

— Ох, умираю с голоду.

— Холодильник к вашим услугам, — говорю я.

— И вы составите мне компанию?

— Почему бы нет? «Черное досье» уже закончилось.

Мы идем на кухню.

Покопавшись в холодильнике, дама-хиппи выбирает именно то, что и я бы выбрал, самое прозаичное и самое существенное: яйца и ломоть ветчины.

— Вы никогда не закрываете занавески? — спрашивает дама, ставя сковороду с маслом на газовую плиту.

— А чего ради я их должен закрывать?

— Неужто вы не общаетесь с представительницами противоположного пола?

— Вы первая. А что касается пола… То вы в этом туалете…

— Чтобы сделаться монахом, мало надеть рясу, господин… Не знаю, как вас величать…

— Мое имя вы могли видеть на дверях.

— Видела, только не знаю, как мне вас звать. Вы как предпочли бы обращаться ко мне?

Вопрос ставит меня в затруднение, хотя, вернувшись с работы, я обнаружил в холле предусмотрительно оставленную на столе ее визитную карточку, на которой значится: «Розмари Дюмон, студентка. Берн». Карточка шикарная, гравированная, к тому же только что отпечатанная, даже краска размазалась, когда я с нажимом провел пальцем по буквам.

— В зависимости от обстоятельств, — отвечаю. — Если вы намерены остаться здесь на продолжительное время, я бы стал звать вас Розмари — думаю, рано или поздно мы все равно к этому придем. А если вы совсем ненадолго…

— В таком случае зовите меня Розмари, дорогой Пьер.

Она выключает газ, несет сковородку на стол и ставит на заранее приготовленную деревянную дощечку. Но, прежде чем сесть, она делает два шага в сторону окна я резким движением задергивает занавеску. Вы, наверно, обратили внимание на то, что в отличие от театра в жизни действие нередко начинается именно после того, как закрывается занавес.

Какое-то время дама-хиппи ест молча, по всей вероятности, она порядком проголодалась. Когда еды заметно поубавилось, она ни с того ни с сего спрашивает:

— Вам нравятся импрессионисты, Пьер?

— Признаться по правде, я их часто путаю, все эти школы: импрессионистов, экспрессионистов…

— Как вы можете путать импрессионизм с экспрессионизмом? — с укором смотрит она на меня.

— Очень просто. Без всякого затруднения.

— Но ведь различие заключено в самих словах!

— О, слова!.. Слова — этикетка, фасад… Розмари бросает на меня беглый взгляд, затем снова сосредоточивает внимание на своей тарелке.

— В сущности, вы правы, — замечает она после двух-трех движений вилкой. — И в этом случае, как часто бывает, название не выражает явления. И все же вы не станете утверждать, что ничего не слышали о таких художниках, как Моне, Сислей, Ренуар…

— Последнее имя мне действительно что-то напоминает, — признаюсь я. — О каких-то голых женщинах. Рыжих до невозможности и ужасно толстых.

— Понимаю, — кивает Розмари. — Вы не относитесь к категории современных мужчин, для которых характерна широта культурных интересов. Вы принадлежите к другому типу — узких специалистов. А какая именно у вас специальность?

— Совершенно прозаическая: я пытаюсь делать деньги.

— Все пытаются, притом разными способами.

— Мой способ — торговля. Точнее, экспортно-импортные операции. Еще точнее — продукты питания. Вероятно, в соответствии с вашей классификацией типу мужчин, к которому вы причисляете меня, отведено место где-то в самом низу. Имеется в виду тип мужчин-эгоистов.

Она отодвигает тарелку, снова окидывает меня испытующим взглядом и говорит:

— «Тип мужчин-эгоистов»? Напрасно вы его так именуете, иного типа просто не бывает.

— Как так не бывает? А филантропы, правдоискатели, наконец, ваши импрессионисты?

— Не бывает, не бывает, — качает она головой, словно упрямый ребенок. — И вы это отлично знаете.

Потом она озирается и задерживает взгляд на пачке «Кента». Я подаю ей сигареты и подношу зажигалку.

— Сама сущность жизни, — продолжает она, — состоит в присвоении и усвоении, в присвоении и переработке присвоенного: цветок с помощью своих корней грабит и опустошает почву, животное опустошает растительный мир и умерщвляет других животных, ну а человек… человек, еще будучи зародышем, высасывает жизненные соки материнского организма, чтобы потом сосать материнскую грудь, чтобы в дальнейшем присваивать все, что в его силах и возможностях. И если, к примеру, мы с вами еще живы и окружающие пока не растерзали нас на куски, то лишь потому, что силы и возможности, подавляющего большинства людей довольно жалки…

— Если я вас правильно понял, вы считаете, что все крадут?

— А вы только сейчас узнаете об этом? Все, к чему вы ни протянете руку, уже кому-то принадлежит. Следовательно, раз вы берете, вы кого-то грабите. Конечно, общество, то есть сильные, присвоившие право действовать от имени общества, создали сложную систему правил, чтобы предотвратить грабеж и обеспечить себе привилегию грабить других. Законы и мораль лишь регламентируют грабеж, но не отменяют его.

— Скверным вещам учат вас в школе, — роняю я меланхолически.

— Этим вещам учит не школа, а жизнь, — уточняет Розмари, устремляя на меня не только вызывающий взгляд, но и густую струю дыма.

— Какая жизнь? Бедных бездомных студентов?

— Благодаря вам я уже не бездомна. И, пусть это покажется нескромностью, должна добавить, что и на бедность не смею жаловаться. Мой отец накопил немало денег именно по вашему методу — торговлей.

— Чем он торговал?

— Не продовольствием, а часами. Но это деталь.

— Которая не мешает вам видеть в нем вора.

— Не понимаю, почему я должна щадить его, если не щажу остальных? Все воры…

— И вы в том числе?

— Естественно. Раз я живу на его ворованные деньги.

— Логично! — киваю я и смотрю на часы. — Вроде бы пора ложиться спать.

— В самом деле. Я что-то не в меру разболталась.

— Наверное, вы держите под подушкой красную книжечку Мао…

— Допустим. Ну и что? — снова бросает она на меня вызывающий взгляд.

— Ничего, конечно. Дело вкуса. Но раз уж мы заговорили о вкусах, то позвольте заметить: одежда хиппи вам никак не идет. Ваша фигура, Розмари, достойна лучшей участи.

Пожелав ей спокойной ночи, я удаляюсь на верхний этаж. И быть может, это чистая случайность, но больше мне никогда не приходилось видеть Розмари в драных джинсах и мешковатом свитере.

«Не пью, гостей не созываю — словом, все равно что я вовсе не существую…» Должен признать, что, поселившись у меня, Розмари соблюдает все пункты вышеприведенной декларации, кроме одного: она все-таки существует. И вполне отдает себе в этом отчет, да еще старается, чтобы и я не упускал этого из виду. Вернувшись со своих лекций, она так грациозно покачивается на высоких каблуках, очертания ее бедер и бюста так соблазнительны, а глаза — просто грешно прятать такие глаза за стеклами очков — смотрят на меня с такой многообещающей игривостью, что… Как тут усомнишься в ее существовании?

— Скучаете? — спрашивает она, бросив на диван сумочку и перчатки. И, прежде чем я решил, что сказать в ответ, добавляет: — В таком случае давайте поужинаем и поскучаем вместе.

В сущности, с моей квартиранткой особенно не соскучишься. Она постоянно меняет наряды, которые приволокла в трех объемистых чемоданах, и возвращается домой то светски элегантной, словно с дипломатического коктейля, то в спортивном платье с белым воротничком, напоминая балованную маменькину дочку, то в строгом темном костюме, будто персона из делового мира. Постоянно меняется не только ее внешность, но и ее манеры, настроение, характер суждений. Веселая или задумчивая, болтливая или молчаливая, романтически наивная или грубо практичная, сдержанная или агрессивная, притворная или искренняя, хотя заподозрить в ней искренность весьма затруднительно.

Как-то в разговоре я позволил себе заметить:

— Вы как хамелеон, за вами просто не уследишь.

— Надеюсь, вам известно, что такое хамелеон…

— Если не ошибаюсь, какое-то пресмыкающееся.

— Поражаюсь вашей грубости: сравнить меня с пресмыкающимся!

— Я имею в виду только вашу способность постоянно меняться.

— Тогда вы могли бы сравнить меня с каким-нибудь чарующе-переменчивым драгоценным камнем.

— С каким камнем? Я, как вам известно, камнями не торгую.

— Например, с александритом… Говорят, утро у этого камня зеленое, а вечер красный. Или с опалом, вобравшим в себя все цвета радуги. С лунным камнем или с солнечным.

— Уж больно сложно. Совсем как у импрессионистов. Не лучше ли ограничиться более простым решением: выберите себе какой-нибудь определенный характер и не меняйте его при всех обстоятельствах.

— А какой вы советовали бы мне выбрать?

— Настоящий.

— Настоящий? — Она смотрит на меня задумчиво. — А вы не боитесь ошибиться?

У нее красивое лицо, но, чтобы увидеть, какое оно, это лицо, нужно, улучив момент, поймать его в миг углубленности и раздумья, однако именно тогда оно в чем-то теряет, потому что красота его в непрестанных изменениях — в целой гамме взглядов, в улыбках, полуулыбках, в ослепительном смехе алых губ, обнажающих красивые белые зубы, в красноречивых изгибах этих губ, в движении бровей, в едва заметных волнах настроения, пробегающих по этому то наивному и непорочному, то иронически холодному или вызывающе чувственному лицу.

Быть может, ей двадцать три года, но, если окажется, что тридцать два, я особенно удивляться не стану. Вообще-то иногда кажется, что ей тридцать два, а иногда — двадцать три, однако я склоняюсь к гипотезе в пользу третьего десятилетия или — ради галантности — в пользу конца второго. Внешность часто бывает обманчива, а вот манера рассуждать, даже если рассуждения не совсем искренние, говорит о многом.

— Скучаете?

Традиция этого вопроса, задаваемого моей квартиранткой всякий раз, когда она возвращается из города, восходит к первой неделе нашего мирного сосуществования. Но, говоря о нашем мирном сосуществовании, я не хочу, чтобы меня неправильно поняли. Потому что если дама следует правилу «не приставать к хозяину», то я со своей стороны соблюдаю принцип «не задевать квартирантку».

Итак:

— Скучаете?

Этот вопрос был мне задан еще в конце первой недели.

— Нисколько, по крайней мере сейчас, — говорю в ответ. — Только что смотрел «Черное досье».

— О Пьер! Перестаньте наконец паясничать с этим вашим досье. Я вас уже достаточно хорошо знаю, чтобы понять, что телевизор вам служит главным образом для освещения.

— Не надо было говорить, что я ничего не смыслю в импрессионизме, — замечаю я с унылым видом. — Непростительная ошибка. Вы раз и навсегда причислили меня к категории законченных тупиц.

— Вовсе нет. Законченные тупицы не способны скучать.

— Откуда вы взяли, что я скучаю?

— Невольно приходишь к такому заключению. По саду вы не гуляете, в кафе у остановки не ходите, гостей не принимаете, в карты не играете, поваренную книгу не изучаете, гимнастикой по утрам не занимаетесь… Словом, вы не способны окунуться в скучную жизнь этого квартала. А раз не способны, значит, скучаете.

— Только не в вашем присутствии.

— Благодарю. Но это не ответ. Потом добавляет, уже иным тоном — она имеет обыкновение неожиданно менять тон:

— А может, секрет именно в том и состоит, чтобы погрузиться в царящую вокруг летаргию? Раз уж плывешь по течению и обречена плыть до конца, разумнее всего расслабиться и не оказывать никакого сопротивления…

— Вот и расслабляйтесь, кто вам мешает, — примирительно соглашаюсь я.

— Кто? — восклицает она опять другим тоном. — Желания, стремления, мысль о том, что я могла бы столько увидеть и столько пережить, вместо того чтобы прозябать в этом глухом квартале среди холмистой бернской провинции.

— Не впадайте в хандру, — советую я. — Люди подыхают от тоски не только в бернской провинции.

— Да, и все из-за того, что свыклись со своим углом и не мыслят иной жизни. Одно и то же — пусть это будет даже индейка с апельсинами, — повтори его раз пять, станет в тягость. А секрет состоит в том, чтобы вовремя отказаться от того, что может стать в тягость, и избрать нечто иное. Секрет — в переменах, в движении, а не в топтании на месте.

— Послушав вас, можно подумать, что самые счастливые люди на свете шоферы и коммивояжеры.

— Зачем так упрощать?

— А вы не усложняйте. Я полагаю, если стремиться во что бы то ни стало сделать свою жизнь интересней, можно добиться этого где угодно, даже в таком дремотном углу, как этот, — конечно, при условии, что ты не лишен воображения.

— Пожалуй, вы правы! — соглашается она, снова переменив тон. — Пусть наша жизнь будет не такой уж интересной, но хотя бы менее скучной!

Говоря между нами, у меня не создается впечатления, что мою квартирантку одолевает скука. Днем она без устали мечется между Острингом и центром, да и будучи здесь, в этом дачном месте, продолжает сновать от кондитерской на станцию, со станции в магазин или в Поселок Робинзона — так именуют построенный с выдумкой ультрамодерный комплекс по ту сторону холма, где у Розмари завелись знакомые по университету.

Когда она возвращается домой раньше меня, я частенько застаю ее на аллее беседующей с кем-нибудь из соседей. Обаятельная внешность не единственное преимущество Розмари. Она человек на редкость общительный и приветливый, так что меня особенно не удивляет, когда однажды вечером она спрашивает меня:

— Пьер» вы не возражаете, если мы завтра составим здесь партию в бридж? Надеюсь, с игрой в бридж вы знакомы несколько лучше, нежели с импрессионистами.

— Кто же будет нашими партнерами?

— Наша соседка Флора Зайлер и американец, который живет чуть выше, по ту сторону аллеи, — Ральф Бэнтон.

— Я подозреваю, что вы их уже пригласили.

— Да… то есть… — Она сконфуженно замолкает.

— «Я не пью, гостей не созываю…» — цитирую я ее собственные слова.

— О Пьер!.. Не надо быть таким противным. Приглашая этих людей, я заботилась прежде всего о вас. Думаю, надо же как-то вырвать человека из цепких объятий этого «Черного досье».

— «Плафон» или «контра»? — лаконично спрашиваю я, чтобы положить конец этим лицемерным излияниям.

— Что вы предпочтете, дорогой, — сговорчиво отвечает Розмари.

Следующий день — суббота, так что мы оба дома, хотя это не совсем так, потому что с утра моя квартирантка катит на своей красной машине на Остринг и обратно, чтобы доставить деликатесы, необходимые для легкой закуски, а я тем временем забочусь о пополнении напитками нашего домашнего бара, до сих пор существовавшего лишь номинально, для чего мне приходится ехать в город, а едва вернувшись, я снова мчусь туда, чтобы прикупить миндаля и зеленых маслин, так как Розмари считает, что без миндаля и зеленых маслин не обойтись, однако, не успев отдышаться после возвращения, я слышу слова Розмари: «А играть на чем будем, стола-то нет», на что я не могу не возразить: «Как это нет стола?», после чего следует разъяснение, что имеется в виду не обеденный, а специальный стол, крытый зеленым сукном, к тому же такой стол прекрасно впишется в наш зеленый холл, хотя, по-моему, вполне достаточно зеленых маслин, и в конце концов мне снова приходится мчаться в город, долго бродить по торговому центру, прежде чем удается найти соответствующее игральное сооружение, после чего я возвращаюсь домой как раз вовремя, по крайней мере так говорит Розмари — она не может не высказать своего удовлетворения по этому поводу, потому что нужно помочь ей приготовить сандвичи.

Точно в шесть у парадной раздается звонок. Это, конечно же, упомянутый Ральф Бэнтон, потому что мужчины — народ точный. Кроме того, Бэнтон, по данным Розмари, работает юрисконсультом в каком-то банке, а юрисконсульты отличаются исключительной точностью, особенно банковские.

Гость подносит моей квартирантке три орхидеи в целлофановой коробке — надеюсь, не из тех, ядовитых, которых панически боится Бенато, — а меня одаряет любезной, несколько сонной улыбкой, вполне в стиле сонного дачного поселка. Этот черноокий флегматичный красавец, вероятно, уже разменял четвертый десяток, но сорока еще явно не достиг. Разглядеть его более тщательно удается после того, как мы размещаемся в холле, где всю тяжесть разговора об этой несносной погоде и прочих вещах принимает на себя Розмари, а мне остается только глазеть, молча покуривая.

Не знай я об этом заранее, вряд ли бы я счел его янки. Во всяком случае, у него очень мало общего с тем типом породистого американского самца, который вестерны возвели в образец. Хорошо сложенный, среднего роста, Бэнтон обнаруживает явно выраженную склонность к полноте, обуздывать которую ему, как видно, стоит немалых усилий. Черная грива Бэнтона подстрижена не столь коротко, чтобы противоречить современной моде, но и не столь длинно, чтобы роднить его с хиппи. У него черные брови с каким-то меланхоличным изгибом и черные, исполненные меланхолии глаза — их выражение неуловимо, скрытое где-то в полумраке ресниц. Слегка горбатый нос, нисходящая, чуть надломленная линия которого тоже имеет нечто меланхоличное. Полные губы очерчены на матовом лице весьма отчетливо. А небольшая родинка на округлом подбородке, видимо, создает ему некоторые неудобства во время бритья. Возможно, в его жилах есть одна-две капли мексиканской или пуэрториканской крови. А может, он принадлежит не к «ковбойскому» типу янки, а к иному — изнеженному и мечтательному; такие в кинофильмах бренчат на гитаре, вместо того чтобы стрелять из кольта.

— Мистер Бэнтон, наш друг Пьер предпочитает играть в «плафон», — слышится голос Розмари, которая от погоды уже перешла к картам. — Вы не против?

— Предпочтение хозяина для меня закон, — с флегматичной улыбкой отвечает американец.

— Тут дело не в предпочтении, а в возможностях, — спешу я пояснить. — Иначе я бы не стал предлагать вам играть в такую вздорную игру.

— В наше время человеку подчас трудно судить, что вздорно, а что нет, — замечает Бэнтон. — Посмотришь, как одевается нынешняя молодежь, послушаешь, какими она пользуется словами…

Розмари, похоже, готова что-то возразить, но у входа снова слышен звонок. Это, как и следовало ожидать, наша соседка Флора Зайлер, поселившаяся у моих соседей, рантье. При ее появлении Бэнтон слегка вздрагивает, что происходит и со мной, хотя я успел заметить ее издали. Правда, одно дело увидеть ее издали, и совсем другое — в непосредственной близости.

Флора Зайлер и моя квартирантка примерно одного возраста — точность в этом вопросе вообще вещь относительная, — во всяком случае, моложе она не кажется. Зато ростом гораздо выше Розмари, что же касается объема, то она вполне могла бы вобрать две таких, как Розмари, и глазом не моргнув. Чтобы не впадать в злословие, я спешу пояснить, что фрау Зайлер вовсе не кажется толстухой, страдающей от нарушения обмена веществ, или дюжим мужиком, защищающим спортивную честь своей страны в метании молота. Все у нее пропорционально — если не принимать в расчет бюста и тазовых частей, изваянных природой с некоторой излишней щедростью, но тоже вполне пропорционально при внушительном росте метр восемьдесят. Словом, она принадлежит к разряду тех дородных самок, которые рождают чувство неполноценности у подавляющего большинства мужчин и возбуждают атавистические аппетиты у остальной части.

Немка по-свойски жмет мне руку, затем Бэнтону, и тот с трудом скрывает страдальческое выражение. Мне думается, его состояние объясняется не только богатырским рукопожатием дамы, но и присутствием на пальце американца массивного перстня. Не знаю, приходилось ли вам это замечать, но, когда на пальце у вас кольцо и вам крепко жмут руку, ощущение не из приятных.

Чтобы не чувствовать себя стесненной в кресле, Флора Зайлер располагает свою импозантную фигуру на диване, а Розмари подтаскивает поближе сервировочный столик с напитками, наш домашний бар. Несколько минут длится выбор напитков, расстановка бокалов и сложные манипуляции с кубиками льда, которые, как известно, все время норовят выскользнуть из щипцов. Розмари уже готовится произнести скромный вступительный тост, однако немка успевает заткнуть ей рот:

— Не лучше ли прямо приступить к делу? Я заметила, что этот светский ритуал, пустая болтовня, не столько сближает людей, сколько угнетает.

Остальные, кажется, разделяют ее мнение, потому что все мы как по команде берем в руки бокалы и рассаживаемся за зеленым столом, так удачно дополняющим интерьер холла. По жребию первую партию я должен играть с Розмари против Флоры и Ральфа, чем я очень доволен, потому что если уж ссориться, то лучше с близким человеком.

Играть в бридж я научился из чисто профессиональных соображений и довольно давно, в пору моих многочисленных перевоплощений, когда я так же, как отец Розмари, занимался часовым промыслом. Правда, с той поры, поры моей молодости, уже много воды утекло, так что поначалу я воздерживаюсь от не в меру громких анонсов, давая возможность моей квартирантке держать инициативу в своих руках, что очень льстит ее деятельной и амбициозной натуре — хлебом не корми, только бы ей делать заходы.

— Пьер, вы на меня не сердитесь, за мою промашку?.. — мило спрашивает Розмари, после того как проваливает игру, которая явно сулила удачу.

— Нисколько, дорогая. Я даже подозреваю, что вы это сделали исключительно ради того, чтобы поднять мое настроение. Когда другой опростоволосится, начинаешь ходить петухом.

В сущности, она играет очень неплохо, правда, имеет склонность к авантюризму, который в бридже дорого обходится, особенно когда имеешь дело с такими беспощадными партнерами, как Флора и Ральф. Они с головой уходят в карты и, очевидно, понимают друг друга без слов — я хочу сказать — в игре, потому что о Другом пока рано судить, — а к словам прибегают лишь для того, чтобы сделать анонс.

Роббер, как и следовало ожидать, кончается для нас катастрофой, и Розмари снова спрашивает, не сержусь ли я на нее, а я снова горячо отвергаю ничем не оправданное подозрение. Мы меняемся местами, и на этот раз я оказываюсь напротив американца, а уж если двое мужчин ополчаются против двух женщин, добром это, естественно, не кончается, так что после второго роббера мой проигрыш удваивается, и Флора, моя очередная напарница, несмотря на свою молодость, по-матерински утешает меня:

— Вы должны рассчитывать только на свою партнершу, мой мальчик, иначе не сносить вам головы.

Я говорю, что рассчитываю исключительно на нее, и она, будучи в прекрасном расположении духа, воспринимает мои слова как нечто само собою разумеющееся. Кстати сказать, немка нисколько не стесняется своих внушительных габаритов и держится так естественно, словно считает, что именно она являет собой олицетворение истинной самки и что не ее вина в том, что вокруг копошатся всякие пигалицы вроде Розмари. Она не выпячивает свои щедрые формы, но и прятать их тоже не намерена, тем более что это просто невозможно — не появляться же ей перед людьми в фанерной упаковке. Одета она без претензий, на ней юбка, блузка и кофта, небрежно накинутая на плечи, чтобы не стесняла пышную грудь. Эти вещички она приобретает только в самом модном ателье и, конечно же, по заказу. При таких размерах…

Рассчитывая на Флору, я зорко слежу за ее красноречивым взглядом и довольствуюсь лишь тем, что время от времени сдержанно анонсирую. Переговариваться взглядами не очень-то прилично для порядочных игроков, однако наши женщины сделали этот стиль нормой — Розмари тоже не упускает случая вперить взгляд своих карих глаз в глаза американца.

Флора достаточно разумно использует преимущества своих ног, а также авантюристические проделки моей квартирантки, от которых та не может отрешиться, так что под конец ей и в самом деле удается удержать меня над пропастью. Затем мы решаем немного подкрепиться.

К нашим услугам «холодный буфет», как выражается Розмари. Каждый кладет себе на тарелку что-нибудь из деликатесов, грудой лежащих на краю стола, и устраивается в кресле рядом с передвижным баром.

Один только Бэнтон ест возле бара стоя. Я подозреваю, что он боится слишком измять свой костюм, а может, не желает стеснять немку, расположившуюся на диване. Одет он безупречно, может быть, даже чуть более безупречно, чем приличествует светскому человеку. Я хочу сказать, что ему недостает той едва заметной небрежности, которая отличает светского человека от витринного манекена. Впрочем, для юрисконсульта светские манеры не так уж обязательны.

— На этот раз вы сплоховали, Ральф, — произносит Розмари. — Вместо того чтоб меня поддержать, вы объявляете пас.

— Эта поддержка обошлась бы вам очень дорого, — отзывается Флора, обращая на меня заговорщический взгляд — дескать, какая наивность.

— Да, но вы бы не выиграли всю партию. И если так случилось, то этим вы обязаны Ральфу.

— Очаровательная соседушка, — обращается к ней американец с нескрываемой апатией, из которой явствует, что он ни во что не ставит ее очарование. — Бывают минуты, когда щадишь противника, чтобы пощадить самого себя.

— Не понимаю вашей логики, — упорствует Розмари. — Нельзя же в одно и то же время щадить и себя и своего противника, если интересы у вас разные.

— И все же в определенные моменты такая логика единственно приемлема, — невозмутимо настаивает Бэнтон.

— Так же, как элементарный расчет, — добавляет немка, снова заговорщически на меня поглядывая. — Две тысячи тоже кое-что значат.

Вероятно, без злого умысла она скрестила передо мною свои импозантные ноги, и я прихожу к мысли, что щедрая плоть этой женщины несколько не согласуется с ее лицом, если иметь в виду нашу привычку ассоциировать крупные формы с добродушным характером человека. Быть может, эта привычка связана с нашими ранними воспоминаниями о матери, которая в глазах ребенка всегда кажется очень большой, и лишь немногие из нас имеют возможность впоследствии убедиться, что не всякая рослая женщина переполнена материнской добротой. Так или иначе, лицо Флоры подошло бы даме куда более грациозной, этакой кобре, бытующей в представлении иных людей как женщина-вамп. Высокие дуги бровей, миндалевидные переменчивые глаза, выступающие скулы и довольно крупный рот, все это в обрамлении роскошных темно-каштановых волос — с таким лицом можно при желании пробиться на большой экран или хотя бы сниматься в рекламных короткометражках косметических фирм. Только мне кажется, что Флора вовсе не из тех женщин, которые склонны довольствоваться убогим доходом от подобных аттракционов.

Особенно странные у нее глаза — неуловимые, изменчивые, то голубые, то сине-зеленые, то серые. Я думаю, тут сказывается свет настольных ламп, а также отражение зеленых обоев. Интересно, как обозначены эти глаза в ее паспорте.

А между тем разговор на картежную тему продолжается, хотя и без моего участия, присутствующие давно называют друг друга по имени, и это наводит меня на банальную мысль, что ничто так не сближает людей, как мелкие пороки, и что в иных случаях игра в карты или хорошая попойка могут сделать больше в этом отношении, чем два года знакомства.

— У вас, Ральф, вроде бы отсутствует жажда обогащения, — комментирует Розмари.

— Эта жажда в избытке присутствует у нас у всех, — спокойно отвечает американец.

— Нет, не у всех, — возражает Флора. — У меня создается впечатление, что наш хозяин принимает участие в игре, лишь бы составить нам компанию.

— Вероятно, он мечтает о прибылях покрупней, — бросает Бэнтон.

— Разумеется, — киваю я. — Что вовсе не означает, будто более скромный доход мне ни к чему.

Еще несколько таких же пустых фраз, служащих гарниром к нашему «холодному буфету», и мы снова садимся вокруг зеленого стола, чтобы начать второй кон. Заканчивается игра довольно скверно для Розмари, а для меня и вовсе катастрофически, несмотря на самоотверженные попытки Флоры избавить своего партнера от поражения.

— Весьма сожалею, что вам так досталось, — бормочет немка после того, как с расчетами уже покончено. — Беда в том, что мне не всегда удается соразмерить свои удары.

— Не стоит извиняться. Я доволен, что вы испытали пусть небольшое, но удовольствие.

— Вы вправе рассчитывать на реванш, и я предлагаю дать его у меня, — заявляет на прощание Бэнтон.

— Мы не упустим возможности воспользоваться вашим приглашением, — грозится Розмари.

После этого мне приходится коснуться бархатной руки американца и стерпеть энергичное рукопожатие немки.

— Вы просто невозможны, Пьер! — заявляет моя квартирантка, когда мы остаемся одни.

— Скверно играл?

— Нет. Это я скверно играла. Но вы какой-то совершенно бесчувственный. С моими страстями я даже начинаю обнаруживать комплекс неполноценности.

— Вы такая пламенная натура?

— Я имею в виду игру.

— Ну, если дело только в игре…

Быть может, она чего-то ждет. Или, может, я сам чего-то жду. Или мы оба ждем. Но, как это порой случается, если оба чего-то ждут, ничего не происходит. Так что спустя некоторое время я слышу собственные слова:

— Ральф тоже не кажется чрезмерно экспансивным.

— В тихом омуте черти водятся, — говорит в ответ Розмари.

И удаляется в свою спальню.

Воскресный день проходит в молчании — каждый сидит у себя в комнате, и лишь к обеду мы собираемся вместе, чтобы покончить с обильными остатками «холодного буфета». Спустившись под вечер в холл, я застаю свою квартирантку возлежащей на диване с какой-то книгой, в которой много иллюстраций — если судить по крупным цветным пятнам, заменяющим изображения, это, должно быть, репродукции полотен импрессионистов.

— Кончилось «Черное досье», — предупреждает Розмари. — Последний эпизод прокрутили вчера вечером как раз в тот момент, когда Флора вытрясала из вас последние франки.

— Выходит, одно напряжение я заменил другим, — философски замечаю в ответ. И, вытянувшись по привычке в кресле перед выключенным телевизором, добавляю: — Но вы, похоже, привыкаете к здешней летаргии. Лежите весь день, разглядываете картинки…

— Не разглядываю картинки, а занимаюсь самообразованием, — поправляет меня Розмари. — Неужели вы не видите разницы между человеком, принимающим пищу, и другим, жующим жвачку? Здешние жители не едят, а жуют жвачку, не используют время, а убивают его.

Мысль о времени переносит ее взгляд к окну, за которым в сумраке кружат голубоватые хлопья первого снега.

— Какая погода! И как назло завтра утром мне ехать в Женеву. И как назло у моей машины забарахлил мотор.

— А что за необходимость ехать в Женеву именно завтра?

— Вызывает отец.

— Поезжайте поездом…

— А я надеялась услышать: «Я вас отвезу».

— Дорогая Розмари, может быть, неосторожно с моей стороны подобным образом выказывать вам свою слабость, но для вас я готов даже на эту жертву.

— Браво, Пьер, вы делаете успехи! — взбодрилась она — Я хочу сказать: в лицемерии.

— Какая неблагодарность!

— Держу пари, что и у вас какие-то дела в Женеве.

От этой женщины ничего не скроешь. Кроме характера дел. Который, честно говоря, пока не совсем ясен мне самому.

К утру от снега не осталось ничего, только не совсем просох асфальт. Так что мы отправились в дорогу в моем «вольво» и к одиннадцати уже были в Женеве.

— Где прикажете вас оставить? — спрашиваю, пока мы медленно спускаемся с рю Монблан к озеру.

— В «Ротонде», пожалуйста. Я должна там встретиться с одной приятельницей.

Выполняю приказание, затем сворачиваю вправо и паркуюсь в первом попавшемся переулке. Иду пешком обратно, вхожу во двор столь дорогого моему сердцу отеля «Де ля пе», а оттуда проникаю в пассаж, ведущий на рю Монблан. Теперь витрина «Ротонды» как раз в поле зрения. В заведении достаточно светло, чтобы вполне отчетливо видеть Розмари, сидящую за столиком в углу. Приятельницы пока нет и в помине.

Пять минут спустя женщина расплачивается, надевает пальто, выходит на улицу и, торопливо озираясь, идет к набережной. Я тоже выхожу, только в обратную сторону, чтобы между мною и моей квартиранткой образовалась необходимая дистанция. Меня очень забавляет, когда я вижу, как она повторяет в общих чертах маневры, к которым я сам прибегал чуть больше месяца тому назад. Она оставляет в стороне два моста, чтобы пойти по третьему, предназначенному для пешеходов, и удостовериться, что за нею не тянется хвост. Но кого Розмари имеет в виду? Меня? Маловероятно. Если она так меня боится, зачем ей было со мной ехать? Впрочем, она могла поехать именно для того, чтобы показать, что бояться ей нечего.

В сущности, это и есть то самое дело, которым мне предстоит заняться в Женеве и которое мне самому пока не вполне ясно. И побудила меня заняться этим делом сама Розмари. С первых же дней нашего сожительства — вроде уже говорилось, что не следует искать двух смыслов в этом слове, — я сумел установить, что эта дама трижды заботливо перерыла мои вещи. Заботливо в том смысле, что все было с предельной точностью положено на прежнее место, все до последней мелочи. Имей она дело со случайным человеком, может, от подобного педантизма был бы толк, но с профессионалом — никогда. Профессионал умеет использовать самые разнообразные и подчас совершенно невидимые приметы, чтобы доподлинно установить, прикасались к определенным вещам или нет.

Впоследствии эти своеобразные обыски действительно прекратились, и оставалось решить, почему: то ли моя квартирантка пришла к убеждению, что я заслуживаю большего доверия, то ли сделала вывод, что я достаточно хитер, чтобы предоставлять в ее распоряжение компрометирующий материал? Так или иначе, эти ее обыски и бесконечное шастанье по дачному поселку вынудили меня временно бросить на произвол судьбы несчастного Бенато и заняться Розмари.

Оказавшись на рю де Рон, она ныряет в универсальный магазин «Гран-пассаж», чем обрекает меня на суровые испытания. «Гран-пассаж» — громадный четырехэтажный лабиринт с четырьмя выходами, а так как я нахожусь на почтительном расстоянии от него, то можно не сомневаться, что, пока я войду, Розмари потонет в толпе покупателей. Мало того, она может оказаться на верхнем этаже и без труда засечь меня у входа. Словом, ничего удивительного, если в этой толпе и при таком обилии зеркал в магазине мы поменяемся ролями — вместо того чтобы следить, я сам окажусь объектом слежки.

Раз уж дело принимает такой оборот, я решаю довериться не ногам своим, а разуму. Разум подсказывает мне вести наблюдение с Пляс дю лак, и не только потому, что один из выходов магазина ведет на эту площадь, но и потому, что в случае появления Розмари у одного из двух других выходов я отсюда смогу ее засечь Может, конечно, случиться, что она воспользуется четвертым выходом, но мои шансы не так уж малы — три к одному.

Появляется она на Пляс дю лак только двадцать минут спустя, когда у меня нет почти никакого сомнения, что я ее упустил. Шмыгнув в обувной магазин на углу и выждав, пока она пройдет мимо витрины, я, пользуясь обычным в эту пору наплывом прохожих, иду за нею следом. Мне полагалось бы благодарить ее за то, что она не стала продолжать игру в прятки. Пройдя до угла, Розмари круто сворачивает в сторону и, быстро оглядевшись, покидает главную улицу. Ускорив шаг, я успеваю увидеть ее в тот момент, когда она входит в четвертый по порядку дом — весьма современное строение в пять этажей.

Точка! — говорю себе, подавляя инстинктивный порыв кинуться к дому и по свету, зажигающемуся на лестничных площадках, установить хотя бы этаж, на который она поднимется. Если Розмари действительно опасается, что за нею тащится хвост, она в эту минуту затаилась на лестничной площадке и ждет, чтобы установить, появится кто-нибудь или нет.

Выждав несколько минут, я прохожу метров двадцать вперед и ныряю в кафе напротив; устраиваюсь в углу возле витрины, чтобы, оставаясь невидимым, можно было побольше видеть. Особого риска тут нет. Если даже Розмари придет в голову заглянуть в это заведение, я вовремя ее замечу и без труда смогу улизнуть через служебный вход.

Немногочисленные посетители беседуют, просматривают утренние газеты. Мигом снабдив меня чашкой кофе, официант обменивается со мной несколькими словами о погоде, в частности о вчерашнем снеге, который, по его мнению, определенно говорит о начале зимы, а зима, по всей видимости, должна быть в этом году очень холодной, и так далее. Я согласно киваю, дополняю его прогнозы кое-какими своими, заимствованными, впрочем, из телевизионных передач, потому что в телепередачах всего мира о погоде толкуют так много и так часто, будто от того, облачно будет завтра или нет, зависит судьба человечества.

Выпив кофе, я заказываю бутылку «эвиан», выкуриваю одну за другой три сигареты, обмениваюсь с официантом еще несколькими словами, на сей раз выручает другая дежурная тема — экономический кризис и рост цен. В тот момент, когда я тянусь за четвертой сигаретой, из дома напротив во всем своем блеске появляется Розмари. Забыл сказать, что у нее зимнее пальто маслиново-зеленого цвета, а зеленый цвет ей чертовски идет, в чем я успел убедиться, созерцая ее на фоне интерьера моего зеленого холла.

— Какая женщина! — тихо роняю я, когда Розмари направляется в обратный путь и мое опасение, что она может заглянуть в кафе, рассеивается.

— Мадемуазель Дюмон? — спрашивает официант, уловив мое восторженное восклицание.

— Вы ее знаете?

— Еще бы! Это же секретарша господина Грабера. — И, усмехнувшись с видом знатока, добавляет: — Какая женщина, не правда ли?

С этой женщиной мне предстоит встреча ровно через полчаса в ресторане «Бель эр», в пяти шагах отсюда, но в пяти шагах для нее, а не для меня. Взяв такси, я попадаю на противоположный берег. Захожу в телефонную кабину и раскрываю указатель телефонов. Когда известны имя и адрес, ничего не стоит навести кое-какие справки, так что я без особых усилий и без разорительных затрат получаю необходимую информацию:

ТЕО ГРАБЕР

ювелирные изделия и драгоценные камни.

Информация, которая пока что мне ничего не говорит; разве что объясняет, почему Розмари так хорошо разбирается в драгоценных камнях, в тех чарующе-переменчивых, а может быть, и в других. Но человек ведь никогда не знает заранее, когда и для чего ему может пригодиться та или иная информация. Так что, запомнив добытые сведения, сажусь в «вольво» и еду к «Бель эр».

— Надеюсь, вы сумели повидаться с отцом? — любезно говорю я, усадив свою даму за отведенный нам столик.

— Да. И самое главное, мне посчастливилось выудить у него некоторую сумму на покрытие вчерашнего проигрыша.

— Если вопрос заключался только в этом, вы могли сказать мне.

— Нет, Пьер. Я никогда не приму от вас такой услуги.

— Именно такой?

— Никакой… Впрочем, не знаю… Она, может быть, готова сказать еще что-то, но в этот момент появляется метрдотель.

— Я бы ни за что не подумала, что вы, не считаясь ни с чем, повезете меня в Женеву, потратив на это целый день, — доверчиво говорит она к концу обеда.

— Неужто я вам кажусь таким эгоистом?

— Нет. Просто я считала вас человеком замкнутым.

— А вы действительно очень общительны или только так кажется?

— Что вы имеете в виду?

— Ничего сексуального.

— Если ничего сексуального, то должна вам сказать, что я действительно очень общительна.

Что правда, то правда. Мне удалось в этом убедиться. А если меня продолжают мучить некоторые сомнения по части этого, то они скоро рассеются. Потому что уже на третий вечер, когда я вхожу в свою темную спальню и заглядываю в щелку, образуемую шторами, освещенный прямоугольник окна виллы Горанова предложил мне довольно интимную картинку: устроившись на своих обычных местах, Горанов и Пенев поглощены игрой в карты. Только на сей раз к ним присоединился еще один партнер — милая и очень общительная Розмари Дюмон.