"Предательство Риты Хейворт" - читать интересную книгу автора (Пуиг Мануэль)

XII. Дневник Эстер. 1947 год

Воскресенье, 7-е. — Мне бы радоваться, но я не могу: печаль, легкая и тихая, закрадывается в мою грудь, чтобы свить там гнездо. Не она ли это в умирающем свете воскресных сумерек? Уходит воскресенье, унося золотые надежды, надежды несбывшиеся… к вечеру они тускнеют, как моя латунная брошка. «Э» от Эстер, эту букву я ношу на груди. «Э» также и Эсперанса — надежда? Когда я купила брошь, она сияла золотом, а теперь у меня осталась лишь эта латунная буква, приколотая к сердцу, она словно дверь в самую душу, «Эстер!» — зовут меня с нежностью, и я, как дурочка, отворяю на любой голос? искренний и ласковый? или притворный и коварный?

Ночь опустилась над предместьем, так же как и над самой аристократической улицей нашей столицы, для всех зашло солнце — одна из немногих отрад бедняка. Учебник геометрии я даже не раскрыла, а могла бы позаниматься до ужина, Эстер… Эстер… не пойму я тебя, твоя сестра так добра, что приготовила ужин, уходя в кино, твой маленький племянник просто ангел, с ним никаких хлопот, бедненький, ах, если б я могла поскорее стать врачом, первым делом купила бы ему велосипед, но пока я кончу школу, и еще семь лет в университете… бедный малыш. Сидит себе тихонько на тротуаре, ждет, когда соседский мальчик сделает четыре больших круга на велосипеде. Через каждые четыре круга тот дает ему разок прокатиться. Ничего не поделаешь… если родился бедняком, а у его тети разве был велосипед? — не довелось нам, не было у нас велосипеда, но неудачи скоро кончатся, Дардито, ведь твоей тете необыкновенно повезло, именно ее отметил Бог среди всех учеников школы, шумной и тесной школы нашего предместья, окруженного зарослями бурьяна. Бросила бы карандаш и повела тебя туда, через пустырь, напрямик (знаешь, мне с тобой не страшно, ты уже совсем мужчина), мы пройдем по узкой тропинке, огибая крапиву, а потом перепрыгнем через изгородь, и ты пролезешь между колючей проволокой, пересечем железную дорогу и выйдем к станции, и там, напротив, стоит школа — кузница людей будущего. «Скромная ученица нашей школы, являющая собой образец прилежания, товарищества, опрятности и посещаемости, не пропустившая в этом дождливом и ненастном году ни одного дня занятий, — учащаяся Эстер Кастаньо награждается стипендией колледжа имени Джорджа Вашингтона, который находится в соседнем городке Мерло» — директриса вошла в наш шестой класс и назвала ту, что удостоилась стипендии-. И будет учиться в известном колледже для богатых.

Да, у моих детей будет велосипед, пусть у нас его и не было. И что же? Разве я поехала сегодня в центр? Нет, я пришла к тебе, Дардито, на все воскресенье, чтобы немного отвлечься… в пяти кварталах от дома. И мы хорошо провели день, хоть и остались одни-одинешеньки, твоя мама ушла на весь вечер в кино, а папа отправился по делам в комитет. Плутишка, если бы не ты, я пошла бы с ним, но разве я могла оставить тебя одного?

Лаурита и Грасиела — богатые девочки, они, конечно, поехали в центр, как и задумали, в кино на полчетвертого, и не на какую-нибудь программу из трех фильмов, и даже не из двух, нет! — фильм всего один, это премьера, билеты очень дорогие, он кончается без пятнадцати пять, и они успеют потратить еще — будто им мало, — пойдут пить кофе с молоком и пирожными. И это все? нет, соплячки, вы бы лучше научились подтираться, а то, может, не умеете, так это еще не все, в полшестого или в шесть они пойдут слушать джаз-банд «Санта-Анита» в «Адлоне», «Адлон», «Адлон», «Адлон»! — что это за пресловутый «Адлон»? Касальс говорит: «в это кафе ходят все девочки и мальчики, там они садятся вместе и пьют разноцветные коктейли; „Весна“ — это ягодный сок с чем-то крепким». Ну и где же ваш хваленый «Адлон»? а то я прошла всю улицу с роскошными магазинами, про которую говорил Касальс, и ничего не нашла? Он мне объяснил так: «это напротив большого ювелирного магазина, только не со стороны серебряных канделябров, а прямо против того места, где браслеты, кольца и всё из золота, и за витринами с мехами будет дверь в „Адлон“. Но мне не удалось ее найти. И вообще, чего сестра так торопилась к этим своим простыням, мы все равно бы успели на распродажу. Там за бесценок продавали белые простыни, с голубой вышивкой наволочки, и такая же вышивка на верхней простыне, и все, ничего там больше не было, да и что еще нужно?

Понедельник, 8-е. — Так я и знала! Что-то предвещало это, недаром рука судьбы сжимала мне вчера горло, чуть не задушила — не рука даже, когтистая лапа. Наш директор уходит? по болезни? правда или нет? какая гнусность кроется за всем этим? Затихший класс писал контрольную, и я не знаю, как удалось мне подавить крик, рвавшийся из самых глубин души, оттуда, где никогда не дремлет верный страж — моя признательность.

Так бы и крикнула: «мы любим нашего директора! мы не отпустим его!», ах, если бы я могла взволновать этих детей, ведь они не более чем несмышленые дети, которые посмели радоваться из-за того, что нашего директора могут снять, и потому лишь, что иной раз он отчитывал их.

Но кто всем ему обязан — на все для него готов. Однажды старый уважаемый учитель подписал циркулярное письмо, сообщавшее, что годовой стипендии удостоена скромная девочка из простой школы, дочь рабочих; он выразил доверие кому-то совсем незнакомому и этим поставил под угрозу свою блестящую педагогическую карьеру, ведь я могла оказаться позорным пятном в его безупречной биографии. Стипендия на первый год, с последующим продлением на второй (что и случилось), если учащаяся того заслуживает, и на третий, и так год за годом, пока девочка не повзрослеет и не получит аттестат.

Я собиралась сказать маме, но сердце бешено заколотилось, и я не смогла, зачем волновать ее, она помешивала в кастрюльке молоко для меня одной (разве я не бессовестная лентяйка?), как делала это чуть раньше для остальных детишек. Мама, сними пенку, не хочу молоко с пенкой! Оставляет мне пенку, думает, что я ее люблю, что она нужна мне как никому, раз я учусь, а я не люблю пенку! ее никто не любит. В доме Лауриты ее выбрасывают. Противная пенка, что в ней особенного? думаешь, если ее выбросить, мы обеднеем еще больше? ты так думаешь? — ах, сестра поняла бы, наверное, мои муки, а может, и не поняла бы, но вдруг я не смогу учиться дальше, надо кому-нибудь рассказать, все равно просидела целый вечер в четырех стенах, так и не раскрыв книгу, а теперь уже поздно, очень поздно, мама меня убьет, если увидит, что я снимаю рубашку и снова одеваюсь, рискуя простудиться. Вот если бы кто-то взялся меня проводить, обратно может проводить Дардито, но он, должно быть, намаялся и крепко спит. А то бы мигом пробежал назад пять кварталов, быстроногий зайчишка.

Совсем я не занималась и сестре ничего не рассказала, а вдруг мне в этом году не возобновят стипендию? что тогда делать? Никак не пойму, почему по зоологии «5», по математике «4» и по истории «5»? — а потому, что барышня не учится! открывает учебник, запирается, заставляет бедного отца выключить радио… и в тишине, пропитанной запахом похлебки, тихо кипящей час за часом, взгляд скользит по строкам заданного урока, и мысли пускаются в путешествие. Бесцельное, безнадежное путешествие обыкновенной девчонки.

Ну и глупая Грасиела! Думает, я поверю ее россказням, и если бы не звонок на урок, она бы не замолчала. Пообещала завтра на музыке сесть ко мне и все рассказать, я слушала ее вполуха, а она провела стрелку к квадратику на полях конспекта и внутри квадрата написала: «я должна рассказать тебе одну вещь», знаю, знаю, что у нее на уме — один молодой человек, да и остальное мне известно: «он в меня без памяти влюблен, ну а мне он нравится совсем чуть-чуть». Конечно, она думает, раз у отца есть деньги в банке, значит, все в нее влюблены. Что ей ни скажешь — всему верит. Хоть не носится теперь с Адемаром, понятно, что он нравится тут всем девочкам — у него такие ресницы, и глаза черные-пречерные, а волосы светлые, пшеничные, и главное, он совсем взрослый, учится в третьем, а серьезный, как пятиклассник, но… я почти уверена, что Грасиела сейчас думает о человеке, чье имя начинается с «Э». Вернее, мы с Грасиелой думаем об этом «Э». Его грустный взор ищет тихую заводь, чтобы уронить слезу, его грудь — кузнечный горн, закаленный огнем страданий, но там рождается бесценный алмаз и стекает чистая кипящая слеза, слеза мужчины. Давно уже он лишился матери. Адемар же, по-моему, никогда не плакал, он воспитанный, нежный, живется ему, наверное, сладко, как в сахарном домике, и вот, если однажды стены домика рухнут, тогда он заплачет, словно безутешный ребенок; слеза мужчины — это совсем другое.

Странно, что Грасиеле нравится «Э», но в ней нет постоянства. Бедная пустышка. Я заглянула в ее сердце, и там тоже ничего нет: «значит, лысого турнут?» — так выразилась она о трагедии старого учителя. Бедный мой любимый директор.

Зять лишь сухо кивнул мне сегодня — неужели обиделся, что я не пошла в комитет на собрание, как обещала? Ведь должен был выступать депутат от Матансаса, и в последний момент он не пришел. Давно я туда не ходила?… Да с самого лета.

Вторник, 9-е. — Касальс спас меня, это было на испанском, и он почти весь урок проговорил у доски, отвечал как заведенный, не то Хрюшка точно бы меня сегодня вызвала. Эстер… ну что с тобой… что??!! очнись, несчастная, ведь прекрасно знала, что сегодня меня вызовут почти наверняка, стипендия под угрозой, мечты мои перепутались, карточный домик рушится под натиском урагана невзгод. Папа думает, что я делаю уроки, и не смеет включить радио, в спальне я умру от холода, если сяду писать, — эта дровяная печь связывает нас больше, чем родственная любовь? и никто не включает радио, чтобы я могла заниматься, а кто я такая? — гордость семьи, умница, которая учится, а вот и не учится! — черный ворон залетел к ним в дом, они и не заметили, все сидят тихо, а уже одиннадцатый час! ах отец, мой бедный отец пропустил десятичасовые новости, из-за меня! — культей он придерживает газету, а левой рукой листает страницы. Теперь у бедняков есть своя газета, и ее многочисленные страницы — рупор нашего лидера, в одном слове бьется сердце целого народа… Перон! — уже год, как ты президент, и весь год — день за днем, месяц за месяцем — газетные страницы не могут вместить всего, что ты для нас сделал… а в сердце твоем нашли место и игрушки для твоих детей! — всех обездоленных детей огромной страны: и законы для твоих рабочих! — им больше не грозят унижения; и пособия для тех, кто обременен годами и нуждой! — мой бедный отец и его маленький мир, из дома на фабрику, с фабрики домой, а вечером по субботам партия в карты и стаканчик граппы [6]: мой отец — настоящий мужчина, и от граппы лишь огонек вспыхивает в его глазах, этих глазах, которые в роковой день исказила страшная боль…

Некогда на одной огромной фабрике работал мастер, и не было ему равных. Его искусные руки управлялись с самыми сложными и тяжелыми инструментами, покоряя их своей воле, он ремонтировал все до единой машины гигантского предприятия, этой громады, выпускающей в день миллионы метров тканей. И вот в один из этих дней, когда бесконечные метры и ярды продукции (ах, до чего бесконечно коварство судьбы) складывались, как обычно, ровными штабелями благодаря труду моего отца, а его зоркий глаз следил, чтобы стальной механизм работал без сбоев… и на мгновение… отца, видно, отвлекло что-то, скорее всего кажущаяся неполадка, и он в последний раз опустил правую руку на смертоносный валик, а тот переломил ее, валик для прорезиненных тканей, валик, влюбленный в эту сильную руку, унес ее навсегда.

Обычная рукоятка, открывающая и закрывающая дверь лифта, и отец теперь левой рукой закрывает и открывает бесконечное число раз в день складную решетку фабричного лифта… «Дардито мог бы это делать в свои восемь лет…» — с улыбкой говорит отец, а ведь это он в былые времена укрощал грозные полчища поршней, бобин, гаек, болтов, зубчатых передач, организованных в индустриальную армию всесильным прогрессом. А я увидела, что уже десять, но не сообразила сказать отцу, чтобы включил радио, и он все сидит молча, ждет, пока я кончу уроки, а я их так и не сделала. Покарай меня, Господи! ибо в груди моей свил гнездо ворон, и ночь опустилась в душе черной тенью его крыла.

Касальс говорит, что для интернатских самое лучшее — заниматься, чтобы время шло быстрее. Завидев проходящую Грасиелу, он меня спросил: «тебе кто больше нравится, мой двоюродный брат или Адемар?», а я, не дожидаясь признания Грасиелы, сама догадалась, о ком это она заговорила вчера. Если она узнает — убьет меня. В субботу на первенстве школ «Э» сидел между мной и Касальсом. Про «Э» я знаю, что ему куда интересней было бы смотреть футбольный матч, чем эту встречу по волейболу, которую наша сборная позорно проиграла; еще знаю, что с Касальсом он каждое воскресенье ходит днем в кино.

Двоюродного брата Касальса зовут Эктор, «э» оборотное не следует путать с «е», хотя в произношении разница иногда бывает почти неуловимой. Что-то неуловимое есть сегодня и во мне, я это чувствую. Может, лучше не подыскивать названия. Помолчим. В этот миг за окном проходит машина, разбрызгивает лужу и удаляется, лишь пустота отдается в ушах, она принадлежит прошлому — тому прошлому, из которого доносятся звонкие молодые голоса, они подбадривают проигрывающую волейбольную команду, а он никого не подбадривает, я знаю: ему бы сейчас смотреть футбольную встречу! — и его молчание, этот никого не подбадривающий голос, тоже отдается пустотой в моих ушах. Эктор, странной тенью подернут твой взгляд — и ты молчалив, ты так же неуловим, как первая буква твоего имени? ты и двух слов не сказал со мной, конечно, ты подумал, что я еще кроха, в этих туфлях без каблуков и белых носочках — до чего смешной я тебе показалась!

Четырнадцатилетняя дылда в детском платьице да еще косы распустила — думала, буду неотразимой, чучело гороховое, с растрепанными патлами я смахиваю на индеанку, это уж точно, и сестрица тоже хороша, идиотка, возомнила, что я по гроб жизни должна быть обязана ей за полметра новой ленты? вообразила, что на пятнадцать сентаво я разоденусь краше всех? не знает, сколько тратят соплячки из класса на наряды? эта бестолочь даже не представляет, что некоторые тратят на платье для ненаглядной доченьки больше, чем вся наша семья за целый месяц. Все ходят на высоких каблуках, со взрослыми прическами и в узких юбках. А я за эту паршивую ленту, из-под которой клочьями лезут жесткие космы, должна весь год говорить ей спасибо…

Когда я вышла из спортзала, в коридоре Эктор молча закуривал сигарету — он такой взрослый, скучно ему, наверное, с соплячками вроде меня! Ему девятнадцать лет, стоял и задумчиво рассматривал витрину со спортивными кубками. Эктор, я хочу дать тебе другое имя… Роберто, или Ренато, или Рамон, или Родольфо, ты не понимаешь зачем? — чтобы имя твое начиналось с «р», как радость…

Среда, 10-е. — Бог услышал меня? Вчера наш директор подал прошение об отставке, но его не отпустили — что толкнуло его на этот шаг? неужели я спасена? а что я сделала для него в этих роковых обстоятельствах? — да замолчи ты, Эстер, замолчи сейчас же, кто ты такая, чтобы помочь твоему директору? Молчи и молись, ибо «нет для Бога музыки слаще, чем безмолвная просьба», как сказал кое-кто поумнее меня. Эктор молится по ночам? — ты бы поверила, Эстер, скажи я тебе вчера, что этот и другие вопросы ты сможешь задать Эктору… в ВОСКРЕСЕНЬЕ? Касальс, будь благословен Касальс!

Я ему сказала: «вчера днем я ходила в Министерство труда и социальной помощи за папиными бумагами — знаешь, теперь инвалидам дают пособие — и специально прошла по улице, где „Адлон“, но не нашла его, ты, похоже, плохо объяснил», и не помню точно, о чем мы говорили дальше, но речь о другом… так это правда? Неужели Бог — зарница? скажешь тоже! и как я смею лишний раз говорить подобную глупость? В общем, дело было прошлым летом: я шла от сестры, а кто сильно* нуждается в Боге, всегда поднимает глаза к небу, и вот под вечер жаркого дня, когда на улице встретишь лишь редкую парочку или соседскую кумушку, вышедшую подышать воздухом, высоко в густой небесной синеве я увидела зарницу… желание! срочно загадать желание! — ох, даже вспоминать стыдно, не знаю, отважусь ли я поведать об этом на страницах дневника. Я могла просить здоровья для мамы… продления стипендии… пусть я доучусь, стану врачом… или — почему нет? — велосипед для Дардито… или счастливый лотерейный билет, чтобы мы забыли о лишениях и наняли прислугу в помощь маме… и что же я попросила? — в голову мне пришло (и здесь я обнажаю душу) лишь то, о чем могла бы просить Грасиела или Лаурита: шесть букв зазвучали во мне, шесть букв опьянили, точно глоток самой крепкой граппы, и обыкновенная девчонка… попросила, чтобы к ней пришла Любовь.

В общем, вчера, когда солнце стояло в зените и по небу разливался белый яркий свет, едва мы кончили обедать, к столу подошел Касальс, но Лаурита уже встала, и он подсел ко мне, и мы пошли в парк и гуляли там до самого звонка на урок. Трава еще не просохла, и кругом грязно, но мы наконец смогли погулять немного в нашем огромном парке и погреться на солнце после стольких дождливых дней.

Касальс тогда (причем я его об этом не просила) заговорил со мной о Грасиеле, мол, что раньше Лаурита говорила про Грасиелу одни гадости, а теперь ее защищает и что Грасиела — дрянь. Касальс начал так: «эта Грасиела, вот знаешь, Эстер, в воскресенье мы с двоюродным братом сидели в „Канадском домике“ после кино и ели пирожные, и тут она идет мимо с подругой, ну с которой она была на волейбольном матче, у нее еще нос крючком, и они остановились, стоят и болтают прямо у нашего столика, брат предложил им сесть, я его чуть не убил, они сели и тоже заказали пирожные, и брату пришлось платить моими деньгами, которые я отложил на „Адлон“, — и Касальс остался без „Адлона“! он этим двум нахалкам сказал, что видел премьеру с Джинджер Роджерс, и Касальс продолжал: „они мне отвечают, что Джинджер Роджерс старая и совсем им не нравится, и посмотрели на меня как на полоумного, и спросили брата, понравился ли ему фильм, а этот идиот сказал, что нет! — я-то думал, что ему понравилось, ну и они спрашивают, не я ли выбирал кино, а он говорит, что да, это я всегда выбираю, и они давай его жалеть: ах, бедненький, ах, сколько надо иметь терпения — представляешь, какие негодяйки!“, вдобавок ко всему шел дождь, до возвращения в школу было полно времени, но денег на „Адлон“ не осталось, и по центру не погуляешь из-за дождя, так и пришлось им сидеть за столом, и Касальс рассказывал: „ну и воскресеньице! а Лаурита говорит, что в „Адлоне“ было здорово, Индеец пришел туда с двумя Кралершами, из пятого и из третьего“. „Я с Кралершами ни разу не разговаривал, а ты с ними говорила? — их отцу принадлежит чуть не половина Рио-Негро, он немец. Старшая сестра красивее, правда? а оркестр, говорит Лаурита, играл „Буги чистильщиков сапог“, и Кралер знала все слова по-английски и тихонько напевала за столом, а другая Кралер, говорит Лаурита, барабанила ложечками по столу, стаканам и чашкам, и все столы смотрели на них, так они веселились“.

Бедный мальчик рассказывал: «Эктор простился с нами на вокзале, и в поезде, представляешь, носатая купила шоколад, и я попросил у нее кусочек, а она ответила, чтобы я сам себе купил, а я сказал, что угостил ее пирожным, или она уже забыла? тогда она отломила мне половинку и заявила, что я еще мал гулять с ними», — а ведь ей тоже четырнадцать, как мне и ему! Я покраснела от стыда, когда Касальс прибавил: «я знаю, вам больше нравятся ребята из пятого, но тебе не кажется, что они для вас взрослые? — им уже семнадцать или восемнадцать».

И тогда я собралась с духом, в жизни надо быть смелее, верно говорят: смелость города берет, и сказала ему, что ужасно хочется побывать в «Адлоне», и лишь тогда он наконец додумался объяснить, где находится «Адлон» — напротив ювелирного, рядом с мехами «Фантазия»… только на втором этаже, и вход в глубине галереи — сколько ни ходи по тротуару, входа не найдешь, надо задрать голову, чтобы увидеть окна, откуда доносится музыка, говорит Касальс. И вдруг… «может, пойдешь с нами как-нибудь в воскресенье?», и Эстер, волнуясь: «куда?», и он отвечает: «в кино на дневной сеанс, а после ты мне отдай деньги на пирожное и еще два песо на оранжад в „Адлоне“, и мы сядем за стол с Лауритой, и мой брат сможет наконец с ней поговорить». А я спросила, что делают ребята и девочки все воскресенье до вечера. И он сказал так: «они встречаются в кино и весь фильм сидят, взявшись за руки, после идут перекусить в молочный бар, а потом в „Адлон“, где играет музыка и можно танцевать. И за столом они говорят, что любят друг друга, обсуждают увиденный фильм и планируют, на какой пойдут в следующее воскресенье, и лучше всего, если на неделе есть выходной, тогда не надо ждать целую неделю, и вот уже пора провожать девочку до школы, и в темных переулках они целуются и обнимаются». Я спросила: «это тебе Эктор рассказывает?», но по его лицу пробежала тень, и он продолжал так: «Адемар, когда в прошлом году гулял с младшей Кралер, которая тоже живет в интернате, провожал ее до ограды корпуса девочек, и оттуда за ними следила старая надзирательница девочек, она у них добрая, а Кралер не пила вина, потому что протестантка, зато Адемар в „Адлоне“ пил „Манхаттан“, это смесь виски и еще чего-то, и тогда у него вроде вся робость пропадала, и он говорил Кралер то, что знают все интернатские». Я полюбопытствовала, что знают все интернатские. На это он ответил: «я спросил у Адемара, любит он Кралер или нет, и он сказал, что „такая крошка достойна, чтобы ее полюбили на всю жизнь“. И чего они поссорились…» А хитрая Эстер говорит Касальсу: «тебе-то нравится крючконосая, хоть ты и не признаешься, она, конечно, красивее Лауриты, я ведь думала, тебе Лаурита нравится». И Касальс ответил еле слышно, будто голос доносился из тайника его грез: «Лаурита лучше всех».

Только ей нравится двадцатилетний Индеец. И Касальс спросил: «Адемар ей не нравится? — Индеец ведь дикарь из сельвы», а я сказала: «Но если тебе нравится Лаурита, почему ты хочешь свести ее с твоим двоюродным братом?» — «У брата миллион подружек, сдалась ему Лаурита, но мне надо бы затесаться в компанию к Кралершам, Лаурите и остальным. Скажу тебе по секрету: на будущий год брат пойдет на военную службу, а я останусь в их компании».

Бедный мальчик, живет иллюзиями, я так ему и сказала: почему бы тебе не подыскать девочку помладше, из начальной школы, а он ответил: «С ними не о чем говорить, они еще маленькие». И вдруг как огорошит меня: «Пойду позвоню брату, спрошу, пойдем мы в воскресенье в кино, или он встретит меня у выхода после матча „Ривера“, он уже разрешает мне самому ездить на автобусе в центр, знаешь, если хочешь пойти, я сейчас ему скажу». Да, да, да — вырвалось у глупой школьницы, сердце ее, точно малыш, ползавший на четвереньках и вдруг ставший на ноги, рискнуло сегодня сделать свой первый шаг.

Никогда этого не забуду, Касальс пошел со мной в канцелярию звонить брату, и я собиралась послушать, что он скажет, но тут пришла секретарша и сообщила, что директор остается, и я ничего не разобрала из разговора Касальса по телефону. Какой он все же милый.

Воскресенье… в воскресенье, Эстер, твое первое свидание с жизнью, в то время как Лаурита в час пополудни спешно доедает воскресный обед у себя в особняке с красной черепицей, а Грасиела? — я отчетливо представляю ее, избалованную родителями, вот она в роскошной столовой своей квартиры с видом на тихую, утопающую в зелени площадь Франции, снимает бигуди за столом, ковыряя ложкой нежный домашний десерт; но и та, и другая, и третья (третья — это я!) — все мы живем мечтой, романтической мечтой.

Свидание в три часа, в величественном фойе самого шикарного кинотеатра Буэнос-Айреса, сказочного дворца из «Тысячи и одной ночи», где показывают фильм, выбранный Касальсом. И будто мало той мечты, что наполняет паруса моей души и несет меня вперед, как попутный ветер, — еще одна мечта рождается на экране, мечта другой девушки или юноши, которые… готовы полюбить, любят или вспоминают, как любили. Героиня плачет, улыбается, или это я, отображенная в ней, плачу и улыбаюсь, и вот при слове «конец» в зале зажигаются огни: Касальс сидит рядом — тебе понравился фильм, Касальс? ведь ты ждал этого всю неделю, перелистывая учебник, а теперь уйдем от этой сутолоки, толпы зрителей выплескиваются на центральные улицы гигантской столицы, и огни ее (синих и красных огней в моем городе больше всего) ярче и ярче проступают на фоне темнеющего голубого неба, в переливах голубой тафты (это небо Буэнос-Айреса) сияют драгоценности (его ослепительные вывески), самоцветы рассыпаются поверх тафты, и она обволакивает меня, не давая забыть, что сегодня — праздник.

И приходит время для пирожных в «Канадском домике», «всему в жизни свое время», говорит мама, и появляется официант в обшитой желтым и белым куртке, неся на подносе два пирожных и две дымящиеся чашки кофе с молоком. И все ближе долгожданная минута, ведь Касальс рассчитал, что в четверть седьмого он может прийти, — кто? да Эктор! кто же еще?! — едва только закончится матч его любимой команды, он кинется на улицу, быстрее молнии сядет в автобус, вот он уже моется в пансионе, и не успеют еще просохнуть его короткие (и жестковатые, как у бобра?) волосы, как он войдет в уютный зал «Канадского домика». После шести на улице непроглядная ночь, где же солнце? — теплые ласковые лучи недолгого вечера погасли, пока мы сидели в полумраке кино… но я успею прикоснуться к вам, о ласковые лучи, если протяну руку и поглажу Эктора по щеке, ибо дневное светило окрасило огненным румянцем лица всех ребят, заполнивших трибуны.

Всему в жизни свое время, и приходит минута, когда я могу спросить у него все, что мне вздумается: за какую команду он болеет, кто его любимый игрок, собирается ли он учиться дальше и про его политические взгляды, возможно, в его сердце есть место для бедных, — все могу спросить, права была мама, что жизнь в моих руках, и сестра верно говорит: «не выходи замуж молодой, не выходи замуж молодой», ведь молодость бывает только раз, еще придут обязанности и ответственность, но сейчас время веселиться, время жить и расправлять крылья мечте, гнездящейся в нашем сердце, настал твой час, Эстер, ведь после оживленной беседы мы зашагаем по центральным проспектам (Млечный Путь, расчерченный на квадратики, как миллиметровка, — это центр моего города) и, словно влекомые магнитом, вскоре поднимемся по крутой лестнице, откуда уже слышны бодрящие синкопы джаз-банда, и под мягким светом ультрасовременных ламп «Адлона» увидим в атласном воздухе четкие силуэты — здесь, блистая лучшими своими нарядами, собралась славная молодежь из колледжа имени Джорджа Вашингтона, ей все по плечу, и Касальс делает ловкий ход, усаживает меня за стол рядом с Эктором, музыканты начинают ритмичный фокстрот, а вдруг Эктор захочет поменяться местами и сесть с той, другой — откуда бедной неопытной девочке знать, как должна вести себя дама в подобных обстоятельствах? но что, о Господи, что я чувствую?… неужели одного этого достаточно, чтобы рассеять мои сомнения — сорвать паутину с души?… да, теперь уже все правда, в мире исчезли гадости, ложь, зло и печаль, потому что… это ведь так просто… Эктор взял под столом мою руку и пожимает ее, и наши сердца бьются в такт фокстроту, Эстер, чего тебе еще желать? — нечего, ибо в этом мире на каждом углу расцветают розы и улыбки влюбленных, и нечего больше желать, лишь одного, да, пожалуйста, одного… чтобы часы остановились и время умерло навсегда — в следующее воскресенье.

Четверг, 11-е. — Счастье… ты — как женщина, а значит, капризно и любишь обманывать? обещаешь и не выполняешь? Во-первых, мама не хочет меня пускать, а во-вторых, сестра раз и навсегда показала, что она такое: ничтожная мещанка, видеть ее не могу. Это горчичное пальто, которое кажется ей верхом изысканности, годится только ходить побираться, здоровенная тетка, у которой восьмилетний сын, и она собирается пойти с нами в «Адлон». Ей и невдомек, что четырнадцатилетняя девушка может пойти в город с товарищами, — ей этого не понять, потому что бедолага нигде не была дальше своего захудалого квартала. А как снимет пальто, воображает, что она неотразима в костюме, который уже линяет, сначала были эти желтые и красные пятна, потом их закрасили, но теперь видно, что ткань крашеная, от анилина она точно паленая.

Буду, как пятилетняя девочка, ходить за ручку с сестрой, чтобы не потеряться. Да лучше умереть, чем идти с ней. А зять, вот завистник, ну самый настоящий завистник, почему бы, говорит, не привести «твою пижонскую компашку» в комитет и не резануть им правду-матку… Мечтает на все воскресенье загнать молодежь в комитет, так ему и сказала, а он ответил: «Приводи этих пташек в комитет, увидишь, они с нашими ребятами не соскучатся». Пока жива буду, не прощу ему эту пошлость.

А сегодня Касальс подошел и спрашивает, дам ли я Эктору проводить себя домой, а сам прячет глаза, чтобы вроде не рассмеяться. И еще добавил: «У тебя на улице очень темно? — но ты не бойся, он ведь тебя обнимет и не даст в обиду, правда?», что ты хочешь сказать? «ничего, остальное брат сам доскажет, он тебя многому научит». Я не утерпела и сильно щипнула его за руку, а Касальс как схватит меня за косу и говорит, дергая вроде в шутку, но больно: «дурочка, уж и пошутить нельзя? мы с братом проводим тебя, а при мне ничего не случится, если только вы не попросите меня ждать на углу», а сам смеется. Я ему сказала: «это ты мечтаешь побыть наедине с Лауритой», а несносный воображала отвечает: «будь я Адемаром, я бы выбирал между Кралер и Лауритой».

Дома надо было сказать, что у нас школьный вечер, наврать, что вечер будет не в школе, а в центре. Праздник в честь того, что наш директор остается, мой добрый директор вполне достоин маленького торжества. Но я предпочла сказать правду, и чем идти в «Адлон» с сестрой, я скорее умру, пусть меня задавит машина на перекрестке, нет, пусть лучше задавит сестру, когда она поскользнется на банановой кожуре, наверняка ведь сунет в сумочку два-три банана, чтобы перекусить в метро, она может, ей бы только лопать не переставая. Это я могу сдерживать голод, терплю, если нет денег зайти в кафе, но уж я-то не ношу в сумочке кусок сыра, как она в тот день с простынями

Ну вот и кончается тетрадка, дописываю последние строки, и вместе с этой дешевой тетрадкой (на ней кое-где проступают жирные пятна) кончается и сегодняшний день, он ничем не лучше — в том смысле, что тоже запятнан.

Пятница, 12-е. — Верно говорят: дитя не поплачет — мать не накормит; ничто в мире не дается без борьбы. — Луч разума вспыхнул в моем мозгу, и я нашла, чем убедить отца: если я каждый день езжу в школу двумя автобусами и поездом, когда все спешат на работу и в давке к тебе прижимаются зловонные от грязи и сладострастия тела, то почему в воскресенье мне нельзя поехать в центр, ведь поезда ходят пустые, а домой я вернусь не позже девяти? Все это при условии, что меня проводят домой; но Эктор проводит, ангел по имени Касальс набрал номер (я знаю его, знаю… Бельграно — 6479) и говорил несколько минут при условии, что я не стану подслушивать (Касальс наверняка болтает про меня Эктору всякую чепуху), после чего одним «да» стало больше, они выстраиваются лесенкой, и я взбираюсь по ним, как по ступенькам, к заветной мечте.

Утверждают, что пятница — несчастливый день, а я начинаю новый дневник, конец замызганным блокнотикам, теперь тетради за десять сентаво мне хватит на месяц… И думать не хочу, что запишу — здесь в грядущие дни, которые вернутся ко мне… став воспоминанием. А сопляк Касальс спрашивает, целовалась ли я когда-нибудь, и не хотел верить, пока я не поклялась мамой, что только однажды мы с мальчиком, который сходит на станции Рамос-Мехия, незаметно взялись за руки в переполненном вагоне.

«Мне нужно сказать тебе одну вещь, обязательно» — какую? ну говори же! — «Будь осторожна!» — ты о чем? — «Возле твоего дома очень темно?» — да, а что? — «А дом у вас какой? с парадным или с садом и воротами?» — у нас длинный коридор, и там двери в квартиры, дом без парадного, зато есть небольшой сад, ну и ворота, конечно, — «Будь осторожна, Эстер» — с кем, с Эктором? зачем ты так говоришь? он что, непорядочный? — «Не в этом дело, и ты ему ничего не говори!» — а в чем же? — «Ты не знаешь, что может сделать тебе парень в темноте» — опять двадцать пять! по-твоему, он жуткий нахал, а я и того хуже… балеринка из варьете! ты очумел, что ли? На том и разошлись.

За партой Уманского уже сидят, к счастью, это девочка, и вроде симпатичная, родители ее из России, но она не еврейка, отец был казаком у царя, и они с матерью бежали после революции. Интересно, что сделала мать Якови-то Уманскому? Он теперь в своей Паране, противный, хоть жить можно спокойно и не думать, задралась юбка или нет, этот мерзкий тип больше не подсматривает. По-моему, нет ничего позорнее исключения из школы, но чтобы заплевать надзирателю одежду и нагадить в ботинки — такое мог придумать только Уманский. До свидания, моя тетрадочка с белыми, чистыми, непорочными страницами (не дай Бог кому-то прочесть, ведь тебе это не понравится, я знаю, знаю, потому и прячу тебя между толстым учебником зоологии и папкой для испанского), до завтра… мой дневничок, до завтра… дружочек.

Суббота, 13-е. — Все кончено. Не суждено. Квартал мой тих в ночи, я смотрю на улицу сквозь ситцевые занавески с вычурными линялыми цветами. Папа говорит — на фабрике невозможно ходить мимо станков, делающих набивной ситец, такой стоит запах от дешевых красок, и притом на ситец идут всякие отходы. В жизни все решает судьба, не пойму, зачем простые ткани разрисовывать невообразимыми цветами; если и есть в природе такие, то, наверное, редкие, тропические, но тут краски смазаны и ткань тонюсенькая, все за ней просвечивает: и улица, и дома напротив. Отсюда видны ворота, два окна, общий забор, еще один дом, парадное и окно рядом, еще два-три окна, опять дом, уже с оградой, но все домики низенькие, одноэтажные, и будь потолок раздвижной, как в кино на площади, вся улица, ложась спать, видела бы один и тот же клочок неба, и соседи безмятежно засыпали бы каждый вечер, не подозревая, что мечты их так же неисполнимы, как недостижимы эти далекие звезды… Я глядела на звезду, и это был он, в тот день, когда я увидела его впервые, во мне родилась мечта, страстная, безумная мечта, она взметнулась ввысь, точно воздушный змей, веревка выскользнула из рук, и змей улетел высоко-высоко, надменный, гордый, унесся к звездам. Сегодня я увидела тебя, воздушный змей… ты валяешься в грязи. Грязь, крутом грязь, все утопает в ней: жизнь, мечты, парк нашей школы после дождя. Наверное, «испанка» не пришла из-за ливня. Всякий раз, когда нет преподавателя, Касальс пользуется случаем, чтобы написать домой или сделать уроки на завтра, но сегодня время с десяти до одиннадцати тянулось бесконечно долго, и он подсел ко мне.

Я сразу почуяла недоброе, но застыла за партой и приготовилась слушать. Он начал пересказывать фильм «Завороженный», почти целиком, считает его лучшим фильмом прошлого года и этого тоже, а мне какое дело! Ах, Касальс, я думала, ты и муху не способен убить, а ты убил меня наповал! начал с кино и вдруг переменил тему. «В воскресенье надо вернуться рано, так что в „Адлон“ мы не пойдем», сказал он, — «это почему?», спросила я, — «Не успеем, я с Эктором должен проводить тебя домой и быть в школе к половине десятого», сказал он, — «тогда не надо в кино, пойдем пораньше в „Адлон“, предложила я, — „нет, в кино мы пойдем в любом случае, и к тому же в „Адлоне“ до шести никого не бывает“, прибавил он, — „Но тебе совсем не обязательно меня провожать: вернешься в школу, а Эктор меня проводит“, ответила я, — „ты шутишь?“ — „Чего же тут плохого… так лучше для всех, заодно увидишь свою Лауриту“ — „нет, если я тебя не провожу, мы не идем ни в какое кино, вообще никуда“, решительно заявил он, — „Что за капризы? зачем тебе с нами? я и сама поберегусь, Эктор наверняка предпочитает гулять с девушкой один, а не таскать тебя на поводке“ — „что ты сказала?“ — „Да-да, ты еще мал всюду ходить со старшими“, — и тут он пододвинулся ко мне и прошипел: „ты гадкая дрянь, тебе не место в нашей школе, голодранка!., ходи в „Адлон“ с рваной шпаной с твоей улицы!“ — а я ответила: „я рада, что поссорилась с тобой, ты мне до смерти надоел со своими глупостями… липнешь к взрослым девушкам, и воображаешь себя Адемаром, и еще смеешь наговаривать на брата, который так добр к тебе“, он все хотел меня перебить, но я продолжала: „строишь из себя невесть что, а сам — неженка сопливый, только и крутишься возле девочек, и чего ты без конца говоришь про Адемара? может, ты в него влюбился? да будет тебе известно, что до Адемара тебе далеко, ты просто-напросто балаболка и маменькин сынок“. Это я сгоряча сказала, потом спохватилась, что он нажалуется директору интерната, тот всегда его защищает. Но он сидел молча, а после встал из-за парты и попросился выйти.

Вернувшись, он сел ко мне спиной и принялся за новенькую, она дочь иностранцев, русских дворян, и мать оперная певица, повезло Ка-сальсу, что она сидит на передней парте, а то Лаурита или Грасиела ни за что не стали бы с ним говорить. Русскую он для начала спросил, смотрела ли она «По ком звонит колокол».

Бедные интернатские, по субботам остаются совсем одни, мы расходимся по домам, и после обеда нет уроков, а они, несчастные, не знают, чем заняться, чтобы скоротать время. Касальс все донимал новенькую: «ну пожалуйста, останься, если я попрошу, директор разрешит тебе поужинать.с интернатскими. И тогда после ужина мы пойдем в парк и я тебе расскажу до конца „По ком звонит колокол“. Уговаривал ее вовсю, а на меня он жутко разозлился, это ясно, потому что, когда мы уходили втроем: Лаурита, Грасиела и я, он им сказал: „увидимся завтра в «Адлоне“.

Адемар красивее Эктора? — большие черные глаза и светлые, пшеничные волосы.

Да пусть подавятся своим «Адлоном», пусть идут туда завтра, я тоже когда-нибудь пойду… только вот когда? когда, если не сейчас? это ведь теперь время жить и веселиться? если не сейчас, то когда же?

Мне и моим соседям не достать звезд, а вот другие могут, и это моя большая беда. Лучшие свои годы я проведу за ситцевой занавеской.

Среда, 18-е. — Милый дневник! Солнце и луна не раз сменились на небосводе, а наша привычная встреча все откладывалась, встреча души со своим зеркалом, и если в прошедшие дни в тебе отражался страшный скелет (эгоизм гложет) или взлохмаченное посмешище (мечты растрепали меня), то сегодня я хотела бы видеть себя пусть не красивой (разве это не достижение?), но в безупречно белом халате (просто белоснежном, без всяких складочек и оборочек), с аккуратно зачесанными назад прямыми волосами, едва прикрывающими шею и слегка завитыми на концах. И все же главным, мой дневничок, будут не волосы и не халат, а умный взгляд, твердый и уверенный, как руки, держащие скальпель, или ножницы, или ненавистную бормашину любезной дантистки из профсоюза.

Я совсем не собиралась сегодня в Буэнос-Айрес, но вчера отец встретил приветливую дантистку, и та назначила меня на сегодня. Какая нелепость! — подумала я, идти к зубному в день занятий, да еще если завтра четверг и у нас зоология, математика и испанский, но когда приветливая дантистка сказала мне, что в жизни главное — организовать свое время, и его хватит на все, я поняла, что она совершенно права.

Пока ехала в город, я успела просмотреть теоремы (они были свежи в памяти, ведь преподаватель объяснил так понятно, и я слушала очень внимательно), а по пути домой я прочитала зоологию и после ужина за полчаса управилась с испанским, перерисовала набело рисунок к паукообразным, и вот я свободна, снова с тобой. Я исполнила свой долг.

Верно и очень кстати сказала милая дантистка, что для всего найдется время — даже пройтись по центру. День сегодня выдался неожиданно жаркий, с первыми погожими деньками хочется вышвырнуть к черту эти шерстяные обноски, хорошо хоть я не выросла из прошлогодних платьев и могла надеть голубенькое, с накидочкой. Без сомнения, это у меня единственное приличное платье.

Какое счастье, что я выучила теорему; приехав на вокзал довольная, я без колебаний пошла вдоль элегантного проспекта, засаженного деревьями, здесь, по словам Лауриты, единственное в Буэнос-Айресе место, где выставлены ткани из Парижа. Я видела их — реальность и сон, разделенные витринным стеклом. И я шла дальше — сколько, сколько продается красивых вещей, и если бы меня заставили выбрать что-то одно, я бы стала в тупик, ведь отказаться от темно-лиловой газовой косынки было бы так же невозможно, как пройти мимо норковой муфты, я прямо голову потеряла, дорогой друг. До чего бесят и возмущают иногда некоторые вещи. Это красивый и широкий проспект, люди идут не спеша, с независимым видом — они знают, куда направляются, и заметный подъем начинается по дороге к порту, которого еще не видно, а на самом верху находится аристократическая площадь, залитая солнцем, и путь преграждает небоскреб, именно он «благопристойно скрывает от глаз реку и шумный порт», как говорит Хрюшка, извини, преподавательница испанского.

А на площади в тени я заметила, что вот-вот резко похолодает, с реки вдруг поднялся ветер, не сильный, но пронизывающий. И так захотелось домой, выпить горячего мате, я ведь поехала в город налегке, по спине забегали мурашки, и платье, казалось, греет не больше тоненькой паутины. Но здесь я не могла укрыться ни в одном доме, температура в моем городе меняется всегда неожиданно, в один миг, и настроение его меняется, он то плачет, то смеется, совсем как капризный ребенок. Я скорее побежала к врачу и пришла туда примерно за двадцать минут до приема. Какая неукротимая энергия, какое беспрестанное движение, как прекрасно приносить пользу человечеству, эта отличная специалистка и, кроме того, красивая женщина, к которой я пришла лечиться, часами не знает ни минуты покоя, она постоянно на ногах, склонившись над пациентами, она вся в движении, ходит туда-сюда за ватой и лечебными препаратами. Она-то знает, куда идет, она, а не те праздно и бесцельно шатающиеся лодыри с проспекта, и я хочу ясно услышать лихорадочный гул огромного порта, не смейте говорить мне, госпожа Хрюшка, будто надо прятать труженика и его потную спецовку, и не расхваливайте этот ваш небоскреб, который скрывает от глаз богатеев (и от их совести) неистовое (и еще вчера печальное — из-за низкой оплаты) зрелище самоотверженного труда.

Но, как верно выразился депутат от Матансаса, говоривший на воскресном собрании, «они уже не могут отрицать наличия новой силы, олигархия должна выслушать требования рабочего, пусть даже тому пришлось бы рассечь ей череп тесаком и в мозгу записать эти требования, — а чернилами пусть станет кровь олигархов!» Жестокие, но необходимые слова; не вдумавшись, я поначалу их отвергла. Слова жестокие, но справедливые. Ибо труд священен, и труженик — это святой, трудовой пот омывает его в небесной благодати. Трудовой пот — кто-то трудится с лопатой в руках, но можно трудиться и иначе: сверля зубы бормашиной, удаляя их и ставя пломбы, или оперируя больных перитонитом, менингитом или пострадавших в дорожном происшествии, — одним словом, оказывая неотложную медицинскую помощь моему народу, моему любимому народу, который мне хотелось бы взять на руки и прижать к груди — груди его маленькой докторши.