"Судьба" - читать интересную книгу автора (Проскурин Петр)

14

В этот вечер, выпив водки, всем на удивленье, плясала и Ефросинья Дерюгина, плясала вдохновенно и отчаянно, ни на кого не глядя, и Черная Варечка от искреннего изумления полуоткрыла рот, и все остальные мужики и бабы притихли; хороша и необычна была в этом танце Ефросинья и с минуты на минуту молодела и наливалась тревожным каким-то светом, словно год за годом трудной жизни и работы сбрасывала с себя, и был тот момент, когда душа, хочешь ты или нет, раскрывается навстречу обжигающему и ясному дыханию жизни, и жжет этот ветерок, и холодит, и крутит, и замирает от него сердце. Не было у нее сейчас ни детей, ни мужа, ни земли, ни неба, не было и людей, а была одна сжигающая страсть и желание освободиться от себя, от всего на свете, и когда это случилось, глаза Захара, зажатого и затаившегося в толпе, загорелись; надрывные, сумасшедшие переборы гармони Микиты Бобка куда-то отхлынули, и мучительный, искрящийся свет ударил в него, и как-то само собой случилось, что люди отодвинулись и он остался лицом к лицу с Ефросиньей, со своей и уже не своей женой; он принял вызов и ступил в круг, через ту черту, где все начинается сначала и нужно завоевывать все заново.

Тихо было в набитой народом избе, сумрачно светили от табачного дыма три керосиновых лампы под потолком; Ефросинья, кажется, и не заметила, что перед ней оказался Захар, она ни разу не коснулась его даже случайно, и все почувствовали ее недоступность и ее великую гордость; как-то в один момент схлестнулись и перемешались две разных жизни, и у Варечки Черной потекла из сердца к глазам расслабляющая теплота; она заморгала, по-ребячьи перекосила рот и потянула к глазам конец головного платка.

У самой печки, у двери, стояла Аленка и во все глаза глядела на мать с отцом, и она тоже словно в первый раз увидела их и незаметно для себя все больше прижималась к боку брата Ивана, стоявшего рядом, который был одинакового с ней роста; она словно хотела защититься этим от того чужого и страшного, что было сейчас в матери с отцом, не выдержав, приглушенно всхлипнула.

— Молчи, дура! — сказал ей Иван ломким шепотом, и она сверкнула на него мокрыми, в слезах, глазами.

— Сам ты дурак, — перехваченным голосом огрызнулась она и боком, боком пробралась в сени, выметнулась во двор и там, забежав за сарай, долго и безутешно ревела, сама не зная почему; а в это время, вволю наговорившись и наспорившись о жизни, о том, лучше ли в колхозе, быть или в город, на то же строительство завода, подаваться, в другой половине избы Козева гогочущие мужики сгрудились вокруг подвыпившего деда Макара, тот рассказывал, как женил его в первый раз барин Авдеев на своей воспитаннице Стешке, и равнодушно чесал у себя всей пятерней под разлохмаченной бородкой; историю эту, многим знакомую, все с удовольствием слушали еще раз, и дед Макар, довольный всеобщим вниманием, удобно расположившись на лавке, несмотря на взрывы хохота кругом, даже не улыбнулся ни разу и только однажды в ответ на колкое замечание Юрки Левши укоризненно покачал головой, вздохнул.

— В голове у тебя не все установилось на места, — сказал дед Макар. — Что ты можешь понимать в жизни? То-то, ничего ты не можешь разуметь. Вот так оно и было, — продолжал он после недолгого молчания. — Иду я, значит, мимо усадьбы, а он, Федор Анисимович, барин Авдеев, сидит под зеленью на открытом месте, вино из красивых бутылок дует. Во-о, рожа красная, гладкая, усы на пол-аршина торчат, в дорогом халате по голому телу, шерсть на грудине клочьями пучатся. Привидел же бог его узреть да не пропустить меня, уж и забыл, по какому это я делу мимо его хором проходил, не припомню, голову замутило. Выскакивает денщик авдеевский, значит, хвать меня за шиворот и к барину, стою я перед ним, на лапти себе гляжу, а коленки одна об другую стукаются. Ну, думаю, что же это, будто и провинностей за мной никаких, пропал. Мне тогда пятнадцать сровнялось, такой длинный вымахал, как лозина. Глядел, глядел на меня Федор Анисимович, а сам рюмку за рюмкой дует, только от заморских каменьев на пальцах блеск расходится. Глаза у него смурные, тяжелые, а сам вздыхает после каждой рюмки. А потом встал, а я-то выше его оказался — такой плюгавенький был баринок Федор Анисимович, только в ширину — как хороший бочонок. Ходит кругом меня и все оглядывает с разных концов, как лошадь на ярманке. «Чей же ты будешь? — спрашивает потом. — Не Кости ли Рыжухина?» — «Нет, — говорю, — Петра Поливанова малый старшой, Макаром звать». — «Макаром, — говорит, — это хорошо, — сам хохочет. — Думаю я тебя, Макар, оженить тотчас, и бабу я тебе подобрал великолепную». Так и сказал — «великолепную», барин-то, а сам опять давай хохотать. «Как, — спрашивает, — Макар, справишься?» — «Да чего же, — ответствую, — справиться можно, дак батька не даст жениться, молодой я еще». — «Ну, — говорит, — с батькой другой разговор, я ему двух коров и коня в придачу дам, только ты согласись». До той поры думал я, что шутит барин-то, а как сказал он про скотину, враз-то я и понял, что никакой тут шутки. Бедно в то время мы жили, одна коровенка на дворе, да и у той кострецы облезли. Вот как, не о бабе я подумал сразу, а о богачестве, что барин посулил. «Согласен?» — спрашивает он, а я, уже без раздумки, согласен, говорю, кто от такого откажется, разве недоумок.

Хлопнул он тут в ладоши, услал денщика куда-то и наливает мне рюмку вина — до сих пор помню, зеленое да злое зелье. Проглотил я его, а он мне закусь на вилке подает — сроду такого не видел, в желтой кожище, круглое, кислое. Взял я его и ворочаю во рту, а в ту пору денщик девку приводит, глянул я и обомлел, воспитанница то была барская, Стешка, лет семнадцати девка, вся в шелках, и духами от нее разит. Лицо, как мука, белейшее, глаза черные, горят, с великой мукой на Федора-то Анисимовича уставилась, а он словно ничего не замечает, сидит, ногою дрыгает, видать, жалко ему под самый завяз стало такую кралю сопатому отдавать. Да и не отдал бы, пожалуй, молчи она. «Все равно, — говорит эта Стеша, — ненавижу я вас, и лучше у него вот, — показывает на меня, — чугуны буду мыть. Мерзкий вы человек!» Тут уж барин и не выдержал. «А-а, — кричит, — ненавидишь! Ну так делай, Иван (это он своему денщику), делай все, как велено было, и чтоб к вечеру мне свадьба, в церкви их окрутить немедля!» Покричал и ушел, а я уж и не знаю, что тут за сумять началась в селе. За попом поскакали, моего батю приволокли, двух коров ему шведских и коня выдали, припасы всякие, вино повезли в нашу хату, по всей усадьбе двери гремят, барин мне велел сапоги дать и одежу, начиная с исподников, — это он чтобы еще больше ударить Стешку. А тут прискакали, поп, говорят, в белой горячке лежит с перепою, троица как раз прошла. А барин Федор-то Анисимович ничего знать не хочет, кричит — под венец их потом, а сейчас свадьбу играть, да глядите, чтобы все как след было, а не то душу выпущу!

Дек Макар устал от долгого разговора, замолчал, Юрка Левша подал ему полстакана водки и моченое яблоко закусить.

— Повезло же человеку! — в который уже раз удивился Юрка Левша. — Ну, давай, дед, говори дале, дале как?

— Погодь, — осадил его дед Макар. — День потом прошел, а нам в амбаре постелили, к двери стражника велел барин приставить. Я уж не знаю, как этот день и прошел. Мать ревет, а отец у меня смешливый, веселый, самому-то ему в ту пору лет за тридцать и было. Молодой. Улучил момент и говорит, ты, мол, Макар, коли сам не справишься, меня покличь, вдвоем в самый раз осилим.

Грохот, рванувший в избе, заставил забиться пламя в лампах, хохотали дружно и смачно, а дед Макар сидел иждал.

— Ладно, говорю, позову, батя, как что. А он мне опять на ухо, чтобы я не пужался, а сразу изловчился бы в самую точку, а где там не испужаться? Как легли-то в постелю, я к ней коснуться боюсь, на ней одна рубашка кисейная, и вся она огнем горит. Я молчу, и она молчит, а потом как пустит слезу! Тут я рукой по голове ее и погладил, ладно, мол, говорю, чего уж ты. У нас семья добрая, веселая, будем жить как-нибудь, Стеша. Вот тут она и придвинулась ко мне, всего меня слезами измочила, плачет да целуется, губы вострые, в самую середку прошибают, аж тошно мне стало, во, думаю, ведьма! Уговариваю ее, а она и того пуще, а под конец и меня спалила, весь дрожмя дрожу, а что дальше делать, не знаю.

Юрка Левша от искреннего горячего волнения вскочил, хотел что-то сказать, опять сел и тотчас замолк; дед Макар строго на него поглядел.

— Уж как-то само собой у нас и получилось, только слышу, стон она закусила, а затем и сам в беспамятство рухнул. Ведь вот жизнь потом прожил, а такой сладости более и не привелось узнать...

— Так это потому, дед, что в первый раз! — опять не выдержал Юрка Левша.

— Помолчал бы ты, Юрка...

— Ладно, ладно, дед Макар, а что ж потом?

— А ничего. Всю ночь у нас то же самое и было, уж так меня захватило. А под утро уговорила она меня доставить ее в город тайком, на станцию, ох, братцы, и жалко было мне это делать, да не смог-то я противиться ей, дурак еще был. Правда, еще ночь одну были мы вместе, пока барин караула не снял, и будто показалось мне, что она и полюбила меня, а там отвез я ее на железку тайком ото всех. Вот там-то, как она садилась в этот вагон, словно в груди ножом-то у меня и ковырнуло; уж понимать-то я стал, какую красоту от себя отпускаю. Да и то, разве удержишь, коли она сама не хочет, тоскует? Махает она рукой, и глаза-то, глаза... Года два я потом сох, пока батя уж сам насильно не оженил меня, да уж так не то... не то...

— Размазня ты, дед! — в сердцах сказал Юрка Левша, встопорщившись. — Баба, она такая штучка, она бы ко всему обвыклась.

— Может, и размазня, — согласился дед Макар, окончательно устав и насупившись. — А ты мне разъяснишь, что она такое за штука, жизня наша? То-то же, никто не знает. Не наш она человек была, сохла бы, да и все, девка эта. Ничего она работать не умела, ложку держит как-то чудно, рука как есть у ребенка малого, чистая, хилая. А коровы-то шведские на другой год отбились от стада, волки их под Слепней задрали, вот тут тебе и резон.

Новая изба Захара Дерюгина поднялась крышей выше всех на селе, стояла ровно и уверенно, а когда под утро показался месяц, забелела новыми рамами. Долго в эту ночь не могли успокоиться Густищи, почти до рассвета пиликала гармонь и парни ходили по селу и горланили песни, слышались приглушенные взвизги девок, и похрустывал, проваливаясь, свежий ледок под каблуками. И далеко во все стороны тянулись залитые мутным сиянием просторные поля, опустевшие к долгой зиме, и только перед самым рассветом у леса на овсяное незапаханное жнивье просыпалась большая, почему-то запоздавшая стая диких гусей, сторожкие птицы шелестели носами в жнивье; скоро их спугнула вышедшая из кустов огнено-рыжая лиса, и они, снявшись с поля, с долгим тревожным гоготом исчезали в небе, а лиса долго ходила по полю, принюхиваясь к волнующим, уже остывавшим запахам.