"Судьба" - читать интересную книгу автора (Проскурин Петр)4После этого разговора Клавдия все пыталась восстановить тот момент, когда в жизни мужа наметился и произошел сдвиг, который она просмотрела; что ж, он большой ребенок, она во всем винила себя и все больше приходила к одной определенной мысли. Сама она справиться не могла, сколько ни старалась, нужно было обратиться к силам иным, более действенным, чем ее собственные, и она наконец решила пойти к Константину Леонтьевичу Петрову. Она понимала серьезность этого шага; он мог окончательно развести все мосты между нею и мужем, но в случав удачи он бы сблизил их, а главное, остановил разрастание в душе мужа этой непонятной червоточины; она верила в удачу. В конце концов, муж должен был понять, что она это делает ради него, ради семьи и будущего дочери; наконец, она просто не могла допустить, чтобы вся ее жизнь обернулась несправедливостью и кончилась крахом; она бы этого не перенесла. Несколько дней она ходила сосредоточенная и молчаливая, взвешивая все «за» и «против»; в своем праве на разговор с Петровым, в его понимании и добром отношении она не сомневалась и лишь хотела себя подготовить получше. Она написала все то, что думала сказать, в тетради, промучилась над этим почти два дня и ходила замкнутая, непроницаемая, с домашними почти не разговаривала. В доме воцарилась напряженная тишина; даже Оля, наполнявшая квартиру шумом и беготней, притихла, понимая, что между отцом и матерью что-то происходит. Несколько раз Оля видела на глазах у матери слезы, но спросить не посмела. Во вторник утром Клавдия решила, что час настал, и дождавшись, когда муж уйдет на работу, а дочь — в школу, прошла в кабинет мужа и, словно видя все впервые, огляделась. Комната была просторной и светлой, с массивным письменным столом на дубовых выточенных ножках, в окружении нескольких стульев; у одной стены снизу доверху — книги на полках, у другой — широкий диван в чехле, на полу ковер крупного, размытого рисунка; все это она сама устраивала, и все могло рухнуть. Она еле удержалась, чтобы не заплакать; дожидаясь, пока телефонистка соединит ее, и услышав наконец твердый мужской голос, попросила: — Александр Михайлович, мне товарищ Петров нужен, хоть на три минуты. Это я, Пекарева. — Я вас узнал, Клавдия Георгиевна, — помедлив, отозвался помощник Петрова. — Что-нибудь случилось? — Да нет, ничего особенного, — сказала она, стараясь говорить ровнее. — У меня сугубо личный вопрос. — Хорошо, я вас соединяю. Говорите, Клавдия Георгиевна. Услышав в трубке тихий голос первого, она некоторое время не могла начать говорить: глотала и глотала какие-то вязкие комья. — Здравствуйте, здравствуйте, Клавдия Георгиевна, — пришел ей на помощь Петров со свойственными ему мягкими интонациями в голосе, особенно если он говорил с женщиной. — Рад вас слышать. — Товарищ Петров, очень мне неудобно, но я бы хотела с вами увидеться, хотя бы несколько минут. — В чем же дело? — Клавдия почувствовала, что Петров на другом конце провода улыбнулся. — Ну хорошо, приходите. Приходите сегодня в четыре часа, Клавдия Георгиевна, — уточнил он, — я рад буду видеть вас. Договорились? — Спасибо, Константин Леонтьевич, я приду. — Она слышала, как он положил трубку, и еще некоторое время находилась в оцепенении; перед ней в окно сеялся мелкий, спорый дождь, и дом напротив расплывался в глазах, она несколько минут глядела на окна, перебегая взглядом с одного на другое; ей казалось, что там, за туманными стеклами, не такая несчастная жизнь, как у нее, и люди свободнее и красивее. Она была у Петрова ровно в назначенный час, по-прежнему углубленная в себя и молчаливая; интуиция подсказала ей, как одеться, и она действительно была хороша в зеленом костюме строгого, облегающего покроя; волосы, высоко собранные в тугой узел на затылке, оттягивали ее голову немного назад, в зеленых продолговатых глазах как бы отражались две крошечные топазовые капли серег, придавая ее лицу несколько холодноватое и высокомерное выражение. Петров пошел к ней из-за стола с приветливым и вежливым лицом, она видела, что ее приход не вызвал в нем ни малейшего душевного движения; вот с таким же спокойным приветливым лицом и холодными глазами он встретил бы и встречает любого другого. — Прошу вас, садитесь, Клавдия Георгиевна, — сказал Петров, указывая на широкое кресло у стены и каким-то осторожным движением беря ее руку и слегка пожимая. — Вы садитесь, а я похожу, весь день сегодня за столом. Петров ходил перед нею по большому продолговатому кабинету, на стене висел портрет Ленина с удивительно углубленно-сосредоточенным и в то же время мягким выражением лица, с рельефно выступающим бугристым лбом и грустными глазами: Клавдия раньше не видела такого портрета. — Константдн Леонтьевич, — сказала Клавдия, выждав и решив, что момент для разговора наступил, — вам, возможно, покажется, что это мелочи... — Зачем же предварять? — поднял брови Петров, останавливаясь перед ней и прихватив рукой борт пиджака, и Клавдия опять машинально отметила худобу его тонких и длинных, как карандаш, пальцев. — Я не могу, Константин Леонтьевич, все это держать в себе, — сказала она с выражением решимости на лице, и хотя сразу же почувствовала, что взяла слишком высокую ноту, остановиться не могла и продолжала в том же тоне: — У меня на глазах гибнет человек, мой муж. Прошу у вас если не помощи, то хотя бы совета, у нас дочь растет, я не хочу, не могу допустить, чтобы все эти неурядицы сказались на ее характере... Клавдия, не останавливаясь, точно кинулась в холодную воду, высказывала все наболевшее одно за другим, и Петров внимательно слушал, шагая перед нею по кабинету, не произнося ни слова и лишь изредка вскидывая на свою собеседницу чуть оттаявшие от обычной холодности, повеселевшие глаза. Он долго молчал и после того, как Клавдия окончила; пожалуй, он меньше всего думал сейчас о Пекареве, о том, что он хороший коммунист и что ему трудно, и мысль его приняла несколько неожиданный поворот; он думал о сыне, которого давно не видел, время напряженное, на границе неспокойно, последний раз они встречались в Москве во время сборов красных командиров. Сын загорел, возмужал, форма ему была очень к лицу. В конце концов, реки начинаются где-то с маленьких родничков, с капель; тревога Пекаревой вполне объяснима. — Дети — это хорошо, Клавдия Георгиевна, — Петров наконец заговорил, и ей сразу стало спокойнее, — хорошо, что вы пришли и все рассказали. Мы обошлись с Пекаревым круто, но он — коммунист, стоит во главе важнейшего партийного дела, мы не можем прощать и соринки, партия будет особенно строго взыскивать с тех, кому доверяет. Поймите, Клавдия Георгиевна, — остановил он хотевшую что-то возразить Клавдию и угадав, что именно она хотела сказать. — Поймите, в ответственности за судьбы революции и государства все равны. Не важно, какой кто пост занимает. В понимании этого таится громадная опасность! Громадная! — подчеркнул Петров, уже больше рассуждая сам с собой, чем обращаясь к Клавдии. — Люди моего поколения привыкли к личной ответственности за все, для них это так же естественно и непреложно, как дышать. Они ко всем полномочны, если того требует дело, интересы народа. В самые тяжкие моменты они не боялись взвалить на себя бремя — быть самостоятельными и отвечать за эту свою самостоятельность. С коммуниста никто не снимал и никогда не снимет такую ответственность, на этом стояла и стоять будет партия. Это относится и к вашему мужу, и к нашему с вами разговору, Клавдия Георгиевна. — Константин Леонтьевич, не мне судить о таких больших делах. — Клавдия стиснула руки, в которых она все время держала сумочку. — Я только женщина, могу с вами говорить об одном конкретном, близком мне человеке. Его я знаю, хотя совершенно не понимаю, что с ним сейчас происходит. Я вам верю, Константин Леонтьевич, я пришла к вам, как к отцу или старшему брату. Нужно что-то сделать, может, просто поговорить с ним, поговорить начистоту. Может, этого вполне будет достаточно, Константин Леонтьевич. — Хорошо, — просто сказал Петров, останавливаясь перед Клавдией. — Обещаю вам это. — Константин Леонтьевич, мне очень плохо, — пожаловалась Клавдия совсем непоследовательно, вне всякой связи с разговором, по-женски, напряженно выпрямившись и глядя куда-то мимо Петрова. — Сказать, что я взбалмошная, вздорная баба, нельзя, это была бы неправда. Но иногда у меня просто опускаются руки, и я не умею с ним сладить, у него столько фантазий, он ведь пишет, Константин Леонтьевич! У меня с собой дневник мужа, так называемый «Дневник времени». Я прошу вас хотя бы полистать его, и вы поймете, что это человек глубоко честный и чистый... Она щелкнула замком сумочки, достала из нее толстую клеенчатую тетрадь с потертой обложкой и порывисто протянула Петрову; и сразу увидела, как брезгливо сложились и опустились уголками вниз его крупные губы. — Читать чужой дневник без ведома его автора я не могу и не вправе. — Петров говорил в одной ровной интонации, не повышая голоса. — Вы меня не так поняли, Константин Леонтьевич! — Клавдия стояла перед ним побледневшая и решительная. — У коммуниста не может быть тайных мыслей! — Я понимаю ваши чувства, Клавдия Георгиевна, и все-таки надо держать себя в руках, не теряйте голову. Уважайте ваше чувство, ваше отношение к мужу. Это самое главное для каждого из вас. Я считал и считаю вашего мужа человеком, вполне способным возглавлять газету, честным коммунистом. — Спасибо, Константин Леонтьевич. — Клавдия стремительно поднялась; толстая потрепанная тетрадь, которую она держала в руках и все старалась свернуть в трубку, сделать как-нибудь незаметнее, мешала ей; Клавдия даже не могла предположить, что ее поступок будет расценен подобным образом, и сейчас никак не могла скрыть чувства мучительного стыда. — До свидания, Константин Леонтьевич, простите за беспокойство и не взыщите, я ведь всего только женщина... — говорила она сбивчиво, чувствуя, что ее так эффектно задуманный разговор с Петровым неожиданно принял нежелательный и даже унизительный для нее характер. Ей казалось, что Петров намеренно обижает ее, переносит на нее свое отношение к мужу, она еще что-то говорила, стараясь дать ему понять, что раскаивается в своей излишней искренности. Петров вежливо слушал, но Клавдия безошибочно чувствовала, что у него свое впечатление от их разговора, и не в ее пользу, он подвел черту и думает уже о чем-то своем, далеком от ее беды и боли; она упустила подходящий момент и теперь не находила в себе решимости уйти. — Знаете, Клавдия Георгиевна, — Петров остановился против нее и некоторое время смотрел каким-то мягким, смущающим взглядом. — Вы зря так ринулись на защиту мужа, поверьте, его никто не хочет здесь обидеть. А за порученное дело будем спрашивать со всей строгостью. — Простите, я голову потеряла, так все вдруг... Константин Леонтьевич, не говорите ничего, пожалуйста, мужу, — попросила она, чувствуя охваченное жаром лицо. — Понимаю и обещаю твердо, Клавдия Георгиевна, до свидания. — Он простился с нею, чуть наклонив голову, и некоторое время стоял посредине кабинета, покачиваясь на носках; он долго не мог войти в ритм рабочего дня, нет-нет и вспоминал Клавдию и ее красивые руки, беспокойно свертывающие в трубку клеенчатую тетрадь. Какое она имела право так скверно думать о нем, Петрове? — спрашивал он себя и невольно проникался сочувствием к Пекареву; с такой женой, пожалуй, не развернешься, уж очень энергична, пожалуй, это просто донос. До вечера Клавдия отлеживалась с сильной головной болью; пришел муж, она услышала его кашель в кухне; она встала, вышла — он вяло жевал холодное мясо, велел ей лежать и скрылся в своей комнате. Клавдия вздохнула, так всегда, хочешь сделать лучше, а получается наоборот; еще несколько дней она отмалчивалась, следя за мужем тоскующими покорными глазами; она не знала, разговаривал ли с ним Петров и какой оборот приняло дело. Клавдия решила выждать, все объяснится само собой; она лишь встревожилась, когда муж однажды не пришел в обычное время домой, и долго сидела у телефона, в редакции его тоже не было; она так и заснула, не раздеваясь. Именно в этот день у Пекарева произошел откровенный разговор с Петровым и наметился перелом в добрую сторону, и, созвонившись со своим старшим братом Анатолием, Пекарев поехал к нему, что делал весьма редко, в самых исключительных случаях, потому что и сейчас, в зрелом возрасте, у него сохранилось к брату почтительное уважение, которое он перенес в свое время с отца на него. Анатолий Емельянович Пекарев, главный врач психиатрической больницы, жил за городом, в доме рядом со своим заведением, занимал на третьем, верхнем, этаже квартиру из двух смежных комнат. Пекарев-младший поднялся по знакомой лестнице, неистребимо пропахшей кошками и заставленной на площадках деревянными ларями с разнокалиберными висячими замками, позвонил; за филенчатой дубовой дверью послышались шаркающие шаги, глухое бормотание; открыла Аглая Михеевна, их старая няня, жившая с братом уже больше двадцати лет. При виде ее доброго, в пухлых морщинах лица Пекарев почувствовал облегчение, как будто он безостановочно шел и шел, выбиваясь из сил, и наконец ступил на знакомый порог, и привычное с детства тепло все больше охватывало его; прищурившись на Пекарева и по-прежнему нерушимо стоя в дверях, старуха словно твердо намеревалась не пускать ни его, ни кого-либо другого в дом, но, узнав, щербато заулыбалась. — Ты, Сеня, — сказала она, сторонясь. — Заходи, заходи, давно тебя не видела и помереть могла. Емельяныча еще нету, все со своими блаженными возится, возится. Ну, рассказывай, как дома, что Клавдия-то? Здорова? — Здорова. — Пекарев снял пальто, повесил на старинную, знакомую с детства круглую вешалку. — С чего ей болеть, еще молода, — добавил он с усмешкой. — И дочка, Аглая Михеевна, здорова, учится. — И слава богу. — Аглая Михеевна прошла вслед за Пекаревым к столу, села, расправляя фартук на коленях. — Как со здоровьем, так и ты и людям и богу угоден, а нет — не нужен никому. Вот сейчас ужин разогрею, самовар поставлю, есть хочешь, поди? Вместе с Емельянычем и поужинаешь. Ты с ним то договаривался? — Как же, звонил, в полвосьмого дома обещал быть. Аглая Михеевна стала хлопотать у плиты, время от времени возобновляя свои расспросы; Пекарев односложно отвечал и, сидя у стола, о чем-то упорно думал, перебирая пальцами по льняной скатерти и рассматривая вышитые по ее краям узоры петухов, стоящих парами друг к другу грудью. Пекарев отдыхал, испытывая физическое наслаждение от вида уютной, сгорбленной фигуры старухи, хлопотавшей у плиты, от запаха жарившегося мяса, от ожидания прихода брата, которого он любил и с которым можно будет посидеть и поговорить обо всем, что накипело на душе. — Ты бы, Сеня, в другую комнату прошел, там книжки лежат, погляди. — Аглая Михеевна сняла со стола скатерть, аккуратно сложила ее и стала накрывать на стол. — Утром Емельяныч говаривал, какого-то буйного привезли, господи помилуй! Надо же, такой на себя хомут накинул, да брось, говорю, ее к шутам, должность твою, выучись на другое. Смеется. Так какой-нибудь и удавит, вцепится когтями — и конец. Господи помилуй! — опять сказала старуха, сама смутившись своих слов. — Что это я, старая дура, по-сычиному-то завела? Управившись, она села напротив Пекарева и, подпершись ладонью, смотрела, как он лениво перелистывает «Огонек»; она соскучилась по собеседнику и все говорила и говорила, вспоминая важные, по ее мнению, новости; Пекарев слушал ее вполуха, полистав журнал, он отложил его в сторону и, откинувшись на спинку дивана, полузакрыв глаза, с наслаждением дремал. Анатолий Емельяиович вернулся в девятом часу; Аглая Михеевна, едва впустив его через порог, засуетилась, засновала колобком по комнате, ворча, что он ради своих блаженных себя с голоду уморит и что даже с единственным братом у него нет времени посидеть и по-хорошему поговорить, в кои-то веки выбрался проведать... — Ладно, ладно, Аглаюшка, не ворчи впустую, — отговаривался Анатолий Емельянович, раздеваясь и расчесывая остатки когда-то густых каштановых волос на затылке. — Прости, Сеня, понимаешь, только хотел уйти, привезли больного, свежий случай, дежурный врач молодой, кончает ординатуру, растерялся. — Понимаю, понимаю, — засмеялся Пекарев-младший. — Отец всегда перед матерью оправдывался, помнишь? Анатолий Емельянович ничего не ответил, вымыл руки, потом подошел к брату, слегка обнял его. — Рад, очень рад видеть тебя, Сеня, — сказал он, напряженно глядя сквозь толстые очки. — Живем рядом, в одном городе, а видимся раз в году. Никак не могу понять, то ли жизнь убыстрилась, то ли мы стареем. Вернее, я, — поправился он, рассматривая лицо брата. — Тебе еще рано о старости думать. А вот вид у тебя неважный. Садись, садись... Ты нам, может, сегодня разрешишь, старая? — Анатолий Емельянович энергично потер ладони, он все больше с годами становился похож на отца. — Там у тебя где-то должна быть бутылица со святой водой... — Не греши, не греши, Емельяныч, — тотчас остановила его Аглая Михеевна. — На свете всему своя кличка, вот и не греши. Продолжая ворчать, что все застыло, и по десять раз греть приходится, и ноги у нее не казенные день-деньской топать, Аглая Михеевна принесла бутылку с водкой, маленькие старинного цветного стекла стаканчики, подала закуску: соленые грибы, помидоры, поставила, чтобы меньше вставать потом, на край стола широкую сковородку с грибной солянкой. Анатолий Емельянович согласно кивал в ответ на воркотню; он сочувствовал веселому оживлению старухи, любившей к случаю пропустить рюмочку и потом всласть поговорить, вспомнить былое, завести старинную песню, но по озабоченному лицу брата видел, что ее ожиданию сегодня не суждено сбыться; он спросил у брата о семье, о работе и налил водку в стаканчики; Аглая Михеевна тотчас взяла свой, обвела братьев взглядом. — Да уж за вас, два семечка вас из одной дольки на белом свете, — сказала она жалостливо. — Да и то, один-то без всякого росточка... ох, Емельяныч, Емельяныч... — За здоровье, Аглаюшка, — перебил ее причитания Анатолий Емельянович. — За твое здоровье. Уж и не знаю, что бы я без тебя и делал. — Уж нашел бы — что! — ответила Аглая Михеевна, поджимая губы. Она выпила, закусила хлебным мякишем с солью и еще больше подобрела, стала накладывать в тарелки братьям закуски и солянку, вкусно заправленную грибами, от второго и третьего стаканчиков Аглая Михеевна отказалась; Анатолий Емельянович ценил в ней это свойство: поворчать, поворчать и в нужный момент остановиться, стать незаметной, как бы отодвинуться в тень. А момент этот как раз и наступил, когда Пекарев-младший, глядя на стаканчик с остатками водки, предложил выпить за отца с матерью. — Добре, Сеня, давай выпьем, — отозвался Анатолий Емельянович, внимательно глядя в лицо Семену сквозь очки и словно пытаясь просмотреть его насквозь. — Давай за них выпьем, Толя, они нам жизнь дали, мы должны память о них хранить, — сказал Пекарев-младший с оживлением. — Ведь даже нельзя поверить, что когда-то мы с тобой были мальчишками и все у нас было впереди. — Что с тобой, Сеня? Что-нибудь случилось? — спросил Анатолий Емельянович. — Ничего особенного, Толя, я думал, будет хуже, — сказал Пекарев-младший. — Сам виноват. Прокол случился, как говорят шоферы. А я ли не любил газету! Не отдавал ей всего себя! Сегодня начальство приняло решение послать меня в Москву годика на два, подучиться. Через несколько дней я с вами распрощаюсь... Кончено, брат, начинаю жизнь сначала. У Анатолия Емельяновича, внимательно слушавшего брата, в глазах появилась веселая насмешка, он слегка развел руками. — Подожди, я сам сколько раз от тебя слышал, что эта газетная карусель до чертиков тебе надоела... — Мало ли что я говорил! — возразил Пекарев-младший досадливо. — Каждый из нас подчас выматывается, что хочешь наговорит. Вот ты врач, чудесно! А у меня что за профессия? В мои-то годы на студенческую скамью! — Пекарев-младший возмущенно пофыркал, затих. — Прекрасно, Сеня, начать жизнь сначала. Не вижу причин раскисать. Мало кто может позволить себе роскошь начать все сызнова. — Ты, Толя, умный человек, ну чему в моем возрасте можно научиться? Абсурд! Впрочем, так мне и надо, сам виноват. Петров — удивительный человек, понимаешь, у него свои методы в работе с людьми, он любит самостоятельность предоставлять, чтобы человек в процессе самостоятельного роста креп и мужал. Ну, а я не потянул, кишка оказалась тонка для этой самостоятельности. Анатолий Емельянович оторвал от настенного календаря листок, внимательно просмотрел и положил на стол, справа от себя; в последнее время он сильно уставал, потому что двое врачей были в отпуску, даже на чтение не оставалось времени; с братом они виделись редко, и то накоротке; Клавдия не очень жаловала своего деверя (Анатолий Емельянович помедлил, вчитываясь в смысл заметки о значении новых астрономических открытий), и он редко бывал в доме младшего брата. Правда, на племянницу он перенес всю неистраченность отцовских чувств, и Оленька платила ему страстной привязанностью, а уж Аглая кудахтала вокруг девочки, как потревоженная наседка, вся их жизнь озарялась, когда приходила эта угловатая, большеротая девочка. Вот не завел детей, приходится теперь греться у чужого огонька, а Оленька, что ж, славная девочка, характер пока неровный, но в его доме, странное дело, переставала капризничать, слушалась Аглаю с первого слова, та потихоньку приспосабливала ее к хозяйству, учила вязать, смешно было видеть, как старый и малый сидят чинно на диване, поблескивают спицами и считают шепотом петли. Д-да, время бежит, на рыбалке не был уже полгода; сегодня на экспертизу привозили двоих арестованных. Это были симулянты, чтобы понять это, старому врачу достаточно было десяти минут, но порядок есть порядок, и комиссия во главе с Анатолием Емельяновичем полдня занималась ими. Анатолий Емельянович никак не мог забыть одного из них; он в который раз словно заглянул в одну из бездонных пропастей жизни и унес на себе ее нечистое дыхание; ненавидящий взгляд подследственного словно оставил невидимую паутину у него на лице, но он не мог поступиться своей совестью врача и, слушая брата, все время думал об этом. — Не надо опрощать, Толя, ты же мудрец, только... — Слушай, Сеня, — перебил его Анатолий Емельянович нарочито скучным, будничным тоном. — Будешь в Москве, первым делом в Большой. И за меня. У музыки есть одно бесценное свойство — выхватить человека из собственной трясины и распахнуть перед ним необозримую красочность, трагическую радость бытия. Пекарев-младший иронически поклонился брату, налил водки, и они еще выпили; Анатолий Емельянович стал расспрашивать о своей племяннице и обещал в первое же свободное воскресенье сводить ее в театр на «Тиля Уленшпигеля». Аглая Михеевна, с шумом тянувшая с блюдечка чай морщинистыми губами и любовно-радостно смотревшая на сошедшихся наконец за одним столом братьев, решительно отставила блюдце, подтянула концы ситцевого платка и, подпершись, строго и выжидающе поглядела на братьев. «Петь собирается», — подмигнул брату Анатолий Емельянович. И вправду, морщинки на лице Аглаи Михеевны разгладились, глаза засветились детской голубизной, вся она обмякла и еще больше подобрела. — "Да што цвели-то цвели", — вывела она тонко верную, чистую ноту. Цвели в поле цветики, Цвели да сповяли, цвели да сповяли, Вот сповяли... — "Да што любил-то, люби-ил", — вступил негромко хрипловатый басок Анатолия Емельяновича, и у Пекарева-младшего мягко сжало сердце и благодарная горячая волна прилила к груди. Любил парень девушку, Любил да спокинул, любил да спокинул, Вот спокинул - уже пели они втроем, и жидкий тенор Семена Емельяновича замирал, взбираясь на высокие ноты, крепко сплетаясь там с фальцетом Аглаи Михеевны, их подпирал глухо басивший голос Пекарева-старшего: Без зори-то красно солнышко, Без зори не восходит, Без зори не восходит, без зори не восходит, Ах, не восходит. А без зову-то добрый молодец К девушке не зайдет, К девушке не зайдет, к девушке не зайдет, Вот не зайдет. Пекарев-младший ушел от брата в необычайно тихом настроении; любимая песня словно промыла, очистила его, такое же настроение у него оставалось всю последнюю неделю до отъезда, пока он сдавал дела новому редактору и собирался. |
||
|