"Судьба" - читать интересную книгу автора (Проскурин Петр)9Захара Дерюгина вызвали на бюро райкома в Зежск в конце июля; он точно помнил, они перед этим обсуждали на правлении порядок уборка поздних яровых. Особенно уродились гречиха и просо, и старики намечали намолотить пудов по сто с десятины. Такое редко случалось на густищинских землях, и особенно с капризной гречихой, и, прослышав об этом, дед Макар сам ходил в поля проверять, он никому больше из этих колхозных безбожников, в том числе и родному сыну, не верил. Взял палку и пошел бродить по полям, присаживался в удобном месте, отдыхал и снова шел дальше, забыто принюхиваясь к знойному ветру. Дед Макар постепенно убеждался, что на этот раз люди не брехали, с проса, с гречи при хозяйском досмотре могли, пожалуй, взять и больше. Старик стал среди поля уже забуревшей гречихи, лениво перекатывающей под солнечным ветром темно-красные волны, и задумался о жизни, и о боге, и о близком конце, потому что ничего вечного нет на земле и пора уходить. Он снова почувствовал тихий зов из какой-то прохладной дали, он доходил до сердца холодноватым прикосновением; пора, пора, сказал себе дед Макар и подумал еще, что зажился на свете и не понимает новой жизни, пусть теперь Захарка Дерюгин да этот горлопан Юрка Левша хозяйствуют, вон у них машины на колесьях ходят, землю подымают. Господи, слаб и хил стал человек, слаб и хил, раз уж сам не может с землею управиться, машину вонючую на нее напустил. И как раз в это время, когда дед Макар стоял посредине поля и теплые ветерки бегали в его бороде, в Зежске в просторном кабинете Брюханова в полном составе собралось бюро райкома партии обсудить и вынести решение по делу коммуниста Захара Тарасовича Дерюгина (тысяча девятьсот второго года рождения), председателя колхоза «Красная долина» в селе Густищи, к слову сказать — одного из передовых не только в районе, но и в области. Кроме секретаря райкома были и предрика, и прокурор, и военком, был и товарищ из области, редактор областной газеты и член бюро обкома партии Семен Емельянович Пекарев, с явственно наметившейся ото лба к затылку широкой лысиной, ему, кажется, и поручалось проконтролировать это дело, раз оно уже коснулось множества самых различных людей. Во-первых, из Зежского района в область, в НКВД, было послано анонимное письмо, составленное довольно грамотно и убедительно, и в нем обращалось внимание областных властей и «коммунистов, призванных следить за социалистическим порядком», на положение дел с руководящими кадрами в Зежском районе. В качестве факта приводился председатель густищинского колхоза, человек морально нечистоплотный, политически незрелый; была в поразительно богатых подробностях описана его связь с Марией Поливановой, «дочерью кулака, посредством данной грязи избегнувшего законной ссылки, потому что у Захара Дерюгина оказались дружки и в районе». Эти дружки по имени не назывались, но этого было достаточно, чтобы комиссар НКВД вполне обоснованно доложил о своих тревогах по начальству в область, а там сообщили обо всем в обком кому следует и предложили провести расследование сразу по двум каналам. Кроме того, и в райком на имя Брюханова поступило письмо от председателя густищинского сельсовета Анисимова Р.Г., тот просил образумить председателя густищинского колхоза Дерюгина З.Т. «...в непрекращающемся сожительстве с Марией Поливановой, имея при том законную жену и находясь с нею под одной крышей. И такой прискорбный факт, замечается, дурно влияет на остальную массу колхозников». Прочтя письмо, Брюханов внутренне заледенел; на другой день ему с утра позвонили об этом же деле из Холмска и высказали, мягко говоря, свое недоумение. По времени это совпало с переводом Брюханова в область; первый секретарь обкома Петров любил Брюханова и в недавнем разговоре высказал ему свое желание работать вместе; Брюханов знал, что это пахнет скорым переводом в область. Влезать в работу областного масштаба предстояло с головой, впрягаться и тащить, так что Брюханов подчищал концы у себя в районе и не имел свободной минуты; вдобавок с неделю назад Брюханов едва не женился, и только случайность, кстати, все разрубила. Все было банально, объяснялось просто, и, главное, он никуда не уезжал, неделю просидел безвылазно в Зежске, стараясь как можно безболезненнее подготовить свой уход на другую работу. Ей было двадцать пять лет, и работала она в банке; всего год назад она закончила в Холмске финансово-кредитный техникум, выделялась броской, почти вызывающей внешностью. Она была не на месте в своем банке, и Брюханов это чувствовал и, честно говоря, побаивался ее броской красоты. Ее звали Соня, и Брюханов был очень увлечен, он не терял головы потому лишь, что был страшно загружен, да и природная застенчивость в отношениях с женщинами мешала ему переступить последнюю черту. Ему казалось, что особенно с Соней нельзя было этого сделать просто так. Одним словом, он пришел не в субботу, как обычно, а в четверг, на два дня раньше, он решил ей все сказать, предложить стать его женой; ему казалось, что она в чем-то похожа на Наташу. Она жила чуть ли не на окраине Зежска, в собственном домике, оставленном ей отцом, умершим два года назад. Брюханов из-за нее полюбил и этот домик, и тихую улицу, выходящую к зеленому обрыву, покрытую во всю ширину травой, лишь возле самых домов были вытоптаны неровные, узкие дорожки. Брюханов прошел в калитку, прикрыл ее и с той же счастливой уравновешенностью вошел в дом; он нес ей самый щедрый подарок, на который был способен, и остолбенел в коридоре перед открытой дверью... Нужно было отвернуться и тотчас выйти незаметно; Брюханов не смог этого сделать, он был слишком поражен. Соня полулежала в кресле, запрокинув голову, в объятиях молодого, изрядно подержанного субъекта в синих галифе. Брюханов сбоку видел его лицо с подтянутой щекой, он завороженно следил за настойчивыми, умелыми руками, отлично знавшими, что им нужно делать. Чувствуя себя страшно неловко, Брюханов хотел повернуться и уйти, как в этот момент Соня открыла глаза и увидела его; она быстро и решительно высвободилась, привела себя в порядок, и Брюханова больше всего поразило ее лицо; оно оставалось совершенно спокойным, хотя в нем на минуту промелькнуло сожаление, но затем оно снова стало царственно-холодным и неприступным. — А, вы, Тихон Иванович, — небрежно сказала Соня и повернулась к молодому человеку; тот заинтересованно рассматривал что-то за окном и при этом равнодушно насвистывал; руками он вполне независимо держался за подоконник. — Не свисти, Михаил, в доме, — сказала Соня строго. — Плохая примета, вон, пожалуйста, ступай в сад и свисти на здоровье, мне, кстати, с Тихоном Ивановичем поговорить наедине надобно. Мы недолго, — добавила она, вероятно почувствовав, что ее просьба не очень-то пришлась по душе обоим. — Можно и погулять, — сказал Михаил в галифе и с тем же независимым молодцеватым видом прошел другой дверью в сад, на прощанье ощупав Брюханова любопытно-наглым взглядом. — Садитесь, Тихон Иванович, — пригласила Соня, поправляя вышитую салфетку на круглом столе. — Давно хотела поговорить с вами, кажется, пришла пора. Очень хорошо, само собой случилось, не терплю долгих объяснений. — Все хорошо, Соня, ничего не нужно объяснять, — сказал Брюханов, выдавливая из себя улыбку, нужно было повернуться и молча выйти, но он упустил момент. — Это, конечно, ваш брат? — Нет, почему же брат. — Соня подняла аккуратно подведенные брови. — Видите ли, Тихон Иванович, я буду с вами откровенна, вы мне нравитесь, но мне двадцать пять, вам за тридцать... я еще не видела жизни и с вами, простите, не увижу, вы очень серьезный, уважаемый человек, я вам не подхожу, да вы и сами видите, — беспомощно развела она круглыми, в ямочках руками. — Вижу, Соня. Спасибо за прямоту. Прощайте, Соня. — Ах, будь вы чуть-чуть настойчивее! — Она с внезапным волнением чувственно потянулась к нему всем телом. — Будь вы чуть-чуть настойчивее, Тихон Иванович!.. У вас такой цветущий возраст... а женщина... что может она сама? Женщина ведь сплошные условности... Не поминайте лихом. — Ну, полно, полно, Соня, — примиряюще, вполне по-братски сказал Брюханов. — Уж какая есть, — тряхнула Соня густой волной волос, улыбаясь всеми своими ямочками. — Дайте я вас поцелую на прощание, Тихон Иванович, будет что вспомнить мне в Сибири. Не поминайте лихом. Он не успел опомниться, как она налетела на него со всеми своими воланами, оборочками, рассыпанными по плечам локонами, обхватила за шею, прижалась к его губам с неожиданной силой. — Прощайте, прощайте, Брюханов, — она сердито отвернулась, точно он был во всем виноват. — Не спугните там в саду моего жениха и прощайте. Дай вам бог встретить женщину серьезную, положительную, по себе, а я никогда не дотянусь до вас. Михаил мой старый поклонник, он сейчас из Сибири, с большого строительства. Он за мной, и я решилась наконец, не век же мне киснуть в Зежске. — Прощайте, Соня. Сибирь вам понравится, там такие сорви-головы ко двору. Прощайте, — сказал он с улыбкой, действительно не испытывая в эту минуту к ней ни малейшей злости, только досаду, на нее решительно невозможно было сердиться. Идя знакомыми улицами домой, Брюханов улыбался самому себе и неожиданному обороту событий. Дома он в полчаса походил бесцельно из угла в угол и, войдя к матери, все ей рассказал. — Вот уж не вижу ничего смешного, — с сердцем сказала Полина Степановна, глядя на улыбающегося сына. — Смотри, Тихон, тебе не двадцать лет. — Ох, мать, зачем же так серьезно? Ну, останусь в старых девах, самое страшное, что может случиться. — Кто тебя знает, в девах или как... Не нравится мне все это, Тиша, — пожаловалась она ему по-старушечьи ворчливо. — Не понимаю тебя, Тиша. Ну хорошо, пока я рядом, да ведь я не вечна, уйду в срок. В пустом доме одиноко, всякие бесы начинают звонить. Прошлое тут не в счет. Брюханов рассмеялся, хотя знал, что этим обижает мать, поцеловал ее сверху в голову, молчаливо прося прощения за свой смех, и ушел к себе и просидел долго на диване, не зажигая света. Теперь, когда неврная растерянность прошла, он мог серьезно обдумать случившееся; ему было стыдно, что в этой смазливой девчонке он мог находить какое-то, пусть самое отдаленное, сходство с Наташей, это ведь оскорбляло даже память о ней. Поистине, у страсти ум слеп. Он необыкновенно отчетливо вспомнил Наташу и то, как она умерла при родах, в его отсутствие; мотался по уезду, тогда еще был уезд. Его разыскал нарочный, а потом он видел обескровленное, пугающей белизны, лицо Наташи, и врач, теребя острую, клинышком, бороду, говорил и говорил что-то в свое оправдание. Брюханову в память врезалось, что ребенок (это был мальчик) был богатырем и убил мать; Брюханову не было никакого дела до ребенка, ребенок умер; он лишь видел белое, мертвое лицо жены в его далекой и равнодушной ко всему живому успокоенности; врач говорил, что она умерла в твердой уверенности, что ее ребенок, сын любимого человека, останется жить. Потом он никогда не разрешал себе много думать о том моменте — наедине с мертвой Наташей, доктора ему удалось тогда выпроводить; и сейчас, словно сработала в нем тайная, глубоко спрятанная пружина, не стараясь больше анализировать свое решение, Брюханов окончательно закрепился мыслью на переселении в Холмск; ему в один момент стал невыносим тихий, хотя и родной городишко со своим мещанско-купеческим укладом; сколько ни старайся его переделать, он только слегка сменит окраску, а сердцевина останется та же. В таком настроении Брюханов и узиал о деле Захара Дерюгина; он подробно ознакомился с материалом, присланным из обкома, и в первый момент хотел немедленно вызвать Дерюгина и поговорить с ним наедине, он уже снял было трубку, чтобы вызвать Дерюгина из Густищ, затем бросил трубку на рычаги. Ну нет, хватит, решил он, один раз надо его серьезно проучить, от разговора со мной мало толку. Он ведь привык к нашим с ним особым отношениям, на это и надеется, здесь все понять можно. Пусть с другими лицом к лицу постоит, влепим выговор, ничего, прошибет и его. Видишь ли, справиться с собой не может, обыкновенная распущенность. Ведь говорил уже с ним об этом, говорил не шутя; и время сейчас, если вдуматься, далеко не шутейное. Так, походя, нельзя помочь человеку, который сам этого не хочет; значит, ничего не понял, не хочет понять или вконец испорчен и ты своими уговорами ему не поможешь. Есть в таком случае своя особая оскомина: друг, вместе по фронтам мотались, но ведь жизнь идет, меняется, один растет, другой отстает, опять заставил себя вернуться Брюханов к неприятной мысли, все больше убеждаясь в правильности решения хорошенько проработать Захара на бюро. Брюханов смотрел перед собой, цепь доказательств выстраивалась неумолимо, жестко, не оставляя ни одного хода в сторону; он подумал, что ему хочется именно такого поворота, был момент, когда он засомневался, опять приподнял трубку и тут же неслышно опустил ее; чтобы зря не мучиться, не поддаться слабости, он вышел из кабинета, сказал, что едет на крахмальный завод и вернется лишь к вечеру. Ему не надо было ни на какой крахмальный завод, просто все случившееся выбило его из равновесия, с самого дна поднялись старые воспоминания, и он хотел успокоиться окончательно, все твердо взвесить и определить для себя. Выбравшись за город, он пошел в поле травянистой мягкой тропинкой наугад; ему еще никогда не доводилось судить когда-то близкого ему человека таким нелицеприятным судом, и он был растерян. Да, он предупреждал Захара, предупреждал в дружеском разговоре, и совесть его перед ним чиста. Но в то же время Захар Дерюгин был ему другом (вкусна, ах вкусна была пригоревшая каша из одного котелка!), и Брюханов не мог подойти к нему с общепринятых, пусть даже с самых правильных партийных позиций; Захар Дерюгин имел право на иное отношение с его стороны, оно определяется не уставами и параграфами, не различием в общественном положении, а чем-то иным, может быть, более зыбким, но прочным. Трава мягко била его по ногам, он уходил все дальше в поле, поросшее клевером; Брюханов уже понял, что не станет приглашать Захара Дерюгина для отдельного разговора, а представит делу идти своим естественным путем; он решил, что так будет лучше, ведь Захар Дерюгин, по старой памяти, опять не извлечет из их разговора наедине никакого урока для себя; пусть ему укажут другие, их он скорее послушает, а так ведь и опуститься и пропасть недолго. Приняв решение, Брюханов вернулся к текущим делам; он не знал еще, что дело примет оборот совершенно неожиданный и даже при сильном желании ничем нельзя будет помочь ни себе, ни Захару Дерюгину. Бюро собралось в третьем часу, после обеда, последними пришли прокурор и представитель обкома Пекарев, обедавшие вместе; они были старыми друзьями, ездили друг к другу в отпуск, ходили на волков, и все весело переглянулись, глядя на их довольные, размягченные лица; только Брюханов, сидя за своим столом и просматривая бумаги, молчал и хмурился. Не отрывая глаз от стола, Брюханов ни на минуту не забывал о присутствии Захара Дерюгина; тот сидел в углу в простеньком в крупную полоску пиджаке, в сапогах, фуражку он держал на коленях; хотя дело еще не разбиралось, но вокруг него уже образовалась своеобразная полоса пустоты. Захар хорошо знал всех этих людей, много раз встречался и разговаривал с ними, и происходящее казалось ему сейчас ненатуральным; сначала он глядел на Брюханова, стараясь поймать его взгляд; тот упорно не смотрел в сторону Захара, и улыбка прошла по губам Захара Дерюгина, знать, плохи были дела. Захар перебирал свои грехи и не находил ничего серьезного, как раз Тихону известно о нем все. Сегодня и Анисимов был вызван в райком, но отчего-то его не было видно, Захар не связывал свое дело с Анисимовым и поэтому тут же отбросил мысль о нем; перебирая в уме события последнего года, он по-прежнему ничего не мог припомнить, но переменившееся отношение окружающих не сулило хорошего; можно было, правда, подойти к Брюханову и прямо спросить, в чем дело, но присутствие посторонних мешало, и он решил пересидеть их; отчетливо враждебная атмосфера вокруг заставляла крепиться и ждать; правда, временами хотелось встать, зашуметь, хлопнуть Брюханова посильнее по плечу, заставить оторваться наконец от бумажек; вместо этого Захар достал папиросу, не спрашивая разрешения, закурил, закинув ногу на ногу, сел удобнее. Захар курил, не вслушиваясь в оживленный разговор Пекарева с Брюхановым и не обращая внимания на их оживленные лица; Брюханов предложил начинать, быстро, точно ввел собравшихся в суть дела. Захар удивленно поглядел на него, но не стал возражать; он со все большим интересом слушал, точно речь шла не о нем, точно он угадывал какого-то своего давнего знакомого и тот, о ком говорил Брюханов, действительно был не он, Захар Дерюгин, а кто-то другой. Теперь Захар глядел на Брюханова с жестким недоверием, ему казалось, что и Брюханов это не тот Брюханов, которого он хорошо знал и уважал; ну, понятно, думал Захар, Анисимов не выдержал, настрочил бумагу, но как Брюханов мог серьезно к этому отнестись, ведь он знает его столько лет? Почему они все с умным видом слушают, холодно поглядывая в сторону, уже считая, что он на скамье подсудимых, и, самое главное, оправдывая такое положение? Ну, давайте, давайте, думал он с горьким чувством невольной обиды; он ни от чего не может полностью отказаться — вывернуть наизнанку любого можно. Брюханов кончил читать и заявление Анисимова, и анонимное письмо, пересланное в Зежск из области; в наступившей тишине неожиданно хмыкнул прокурор, прочищая горло, и, достав большой клетчатый платок, шумно прокашлялся. — Может быть, товарищи, самого Захара Тарасовича выслушать для начала? — сказал он, пристально рассматривая свой платок, затем аккуратно сложил его и спрятал в карман пиджака. — И еще у меня вопрос... Приглашен ли Анисимов-то на бюро, ведь он не только председатель Густищинского сельсовета, но и коммунист. — Приглашен, Александр Парамонович, — так же коротко отозвался Брюханов, не поднимая головы и наскоро делая какие-то пометки у себя на бумагах. — Товарища Анисимова пригласили на бюро, и он должен был приехать. Час назад выяснилось, он лежит с острым приступом радикулита, быть сегодня не может, отложить обсуждение этого дела мы уже не можем: обком требует. В конце концов, Анисимов изложил в своем письме все, что думает по этому поводу. Прокурор что-то проворчал, покосился на Пекарева; тот сидел с подтянутыми щеками, не шевелясь и полуприкрыв глаза; устраиваясь для долгого сидения, прокурор повозился на своем месте, словно бы нечаянно подталкивая Пекарева в бок, и тот, не открывая глаз, вежливо подвинулся. — Предлагаю провести разбор дела сейчас, — без всякого выражения сказал Брюханов. — Тем более что Дерюгин здесь. — Думаю, правильно, — подал наконец голос и Пекарев. — В любом случае больной вопрос лучше прояснить скорее. Это будет ко всеобщей пользе, поддерживаю Тихона Ивановича. Пусть товарищ Дерюгин сам разъяснит нам оглашенные документы... или, как вы считаете, Тихон Иванович, возможно, стоит вначале выслушать мнение товарищей? — Пусть Дерюгин говорит, — недовольно прогудел прокурор. — Как можно судить о сути на основании анонимной бумаги... да одного письма, мало ли что за этим стоит! Я вношу предложение выслушать Захара Тарасовича, потом видно будет, как дальше жить. Он поглядел в сторону Захара, с явной доброжелательностью кивнул ему, говоря своим видом, что ничему плохому о Захаре Дерюгине он не верит и не хочет верить и было бы лучше заняться действительно полезными делами. Захар слушал молча, и у него росло растерянно-озлобленное ощущение собственной беспомощности: прихлынуло чувство полнейшей беззащитности перед силой этих десяти человек; он сейчас не думал об их праве выворачивать наизнанку его жизнь (он признавал за ними это право без всякого раздумья и сомнения), но никак не мог согласиться, что их действия в отношении его справедливы. Он ничего плохого не делал, он вспомнил время, когда Брюханов уговаривал его стать председателем колхоза, а затем и приказал, с тех пор ему ни разу не удавалось выспаться вволю, недавно его вообще едва не отправил на тот свет Макашин; и еще он вспомнил тесную, набитую детишками избу. С зари до зари пропадаешь, по колхозным делам, спасиба ни от кого не дождешься, другие втихомолку смеются над его хибарой; он было поверил Анисимову — развез про новую избу, только уши развешивай, недаром сердце щемило, змеиное жало и тогда угадывалось. Вот здесь от него требуют объяснения, а что он может им рассказать, о Мане он им ничего не скажет, это, может, единственная его радость в жизни и есть. Маню он им не выдаст, не дождутся. Какое их собачье дело до того, что у них с Маней, он же хорошо работает, у него по работе никаких долгов, ни больших, ни малых, так что же им надо? Ладони вспотели, стали липкими, лица людей словно отделило сеткой, отодвинуло от него, он почувствовал, что держится на каком-то раскаленном острие, от острого головокружения его неудержимо тянуло в одну сторону; после больницы такое иногда случалось с ним, и даже в очень тяжелой форме; перед глазами все начинало плыть и дробиться, расползалось в одну серую массу. Один, без людей, он просто ложился на землю, на пол, там, где это его заставало; он боялся упасть и расшибиться, он знал, что ему нельзя показывать сейчас свою слабость, нужно выиграть хотя бы еще две-три минуты, и он остался сидеть, слыша голоса глухо, будто за какой-то стеной. — Ну так что же, товарищ Дерюгин, — сказал в это время Брюханов, пристально рассматривая свои руки. — Давай, объясни бюро ситуацию. Ничего не поделаешь, было время, мы с тобой с глазу на глаз об этом говорили, теперь дело слишком далеко зашло. Прошу, у нас на сегодня работы достаточно. — Ничего я не буду объяснять, товарищ Брюханов, — уронил Захар тяжело, вжимаясь в спинку стула, и все истолковали это движение не в его пользу; Брюханов поднял глаза и впервые прямо и пристально посмотрел в лицо Захара. — Ты нездоров, Дерюгин? — спросил он тихо, выжидающе, и Захар, ненавидя его сейчас больше всех остальных в этой комнате, опять сделал невольное движение, словно старался вдвинуться в спинку стула. — Не беспокойтесь, — отозвался Захар почти внятно. — За заботу спасибо, у меня нутро крепкое, переварю. — Мы сюда собрались совершенно по конкретному вопросу, — жестким голосом сказал Брюханов, и все заметили набрякшие у его рта тяжелые складки. — На повестке дня вопрос: жизнь и поведение коммуниста Дерюгина, которому партией доверено большое и ответственное дело. И партия вправе знать, как это дело выполняется, в чьи руки оно попало. — Дерюгин, кажется, надумал ввести в норму нашу с ним игру в бирюльки до седой бороды, — проворчал председатель райисполкома, высокий мужчина с гладко, до синевы выбритой головой и серыми глазами. — Вечно у нгего выкрутасы, один почище другого. Захар покосился в его сторону, поморщился, он не любил Кошева, умевшего раздуть любой пустяк, и пользовался той же откровенной ответной неприязнью; с безошибочностью он мог определить отношение к себе любого из присутствующих и невольно выбрал двоих — прокурора и его дружка из области, Пекарева, в них он ощущал поддержку и старался как-нибудь не взглянуть в их сторону; все это происходило при том же почти обморочном состоянии, хотя чернота уже отпускала помаленьку и он мог бы теперь встать и говорить стоя. Но он этого не сделал; он внутренне перешагнул через какой-то барьер; неудержимо надвигалась пропасть, и он не мог, главное, не хотел сделать усилие и остановиться, повернуть, его почти сковало цепенящее чувство стремительного, бесконечного падения, так и надо, так и надо, думал он, наступает час, и приходится решаться, безразлично, что будет через день или хотя бы через час, будь что будет. Пусть говорят, если так, он свободен от них, они добросовестно собрались и теряют из-за него время, но кто их просит? Он никого не убил, не ограбил, честно зарабатывает свой хлеб, кормит детей, что же им еще от него надо? Поверили каким-то бумажкам, ну и черт с ними, он не даст раздеть себя догола, потешиться. — Ну, так что же мне вам рассказывать? — спросил он, не замечая, что губы у него прыгают. — Вы меня не спрашивали, когда я в семнадцать лет исколесил с шашкой в руках пол-России.. Когда в меня из обрезов били, тоже не спрашивали, а я все хлеб собирал для Советской власти. Конечно, зачем вам тогда было спрашивать? — Опять, Дерюгин, не о том здесь речь, — в твоем прошлом сомнений нет. — Брюханов говорил тихо и внятно, все с теми же жесткими складками у рта. — Пойми, наконец, ты обязан и будешь отвечать перед партией за свою жизнь и поведение всегда, в любой момент. Что ты козыряешь революционным временем? Это же черт знает что... Огромное дело поднимаем, можно сказать, еще одну революцию заварили, а ты не можешь справиться со своими инстинктами, с минутой не можешь сладить. Партия тебя всегда поддерживала и помогала, посылала учиться, в Москве был на съезде... — Ни хрена ты в жизни не разбираешься, Тихон. Для кого, может, и минута, для меня весь век. — Захар видел вздернутые плечи Брюханова, но остановиться уже не мог. — И все-таки нам придется разбирать дело с Марией Поливановой, — почти спокойно сказал Брюханов, — хочешь ты этого или нет. Слишком далеко оно зашло, Дерюгин. Ты на особом положении, партия не может проходить мимо подобного факта. Действительно ли товарищ Дерюгин, сожительствуя с Марией Поливановой, забыл о чистоте имени коммуниста? Ты, товарищ Дерюгин, поступил и продолжаешь вести себя совершенно безответственно, ведь враги только и ждут момента, чтобы коммунист оступился. Райком разобрался в вопросе с семьей Поливановых, кулацкой эту семью считать нельзя, но кашу ты заварил густую, а ее могло и не быть, ни к чему она. У нас достаточно и других трудностей. Кроме того, у меня к тебе еще один вопрос. Ты должен хорошенько подковаться в кулацком вопросе вообще. Ты знаком с речью товарища Сталина на конференции аграрников? Что там говорится о кулаке? Прямо говорится, кулака в колхоз пускать нельзя, он является заклятым врагом Советской власти, а ты в этом вопросе определенно плаваешь. — Брюханов потарабанил пальцами по столу, где-то про себя отмечая, что от раздражения говорит длинно и витиевато, и улавливая возраставшее недоброжелательство к Захару из-за вызывающего тона. Корабль выходил из повиновения, и Брюханов сейчас физически чувствовал выворачиваемый из рук неизвестной силой непослушный руль, хотя все еще можно было спасти и нужно лишь нечеловеческое усилие удержать. И главной противодействующей силой был сам Захар. Брюханов не знал и не мог знать, что именно в этот момент, от которого все зависело, Захар тщетно старается справиться с темным провальным мерцанием в глазах; в ответ на вопросы Брюханова он лишь скривил губы, тяжело взглянул Брюханову в глаза, молча говоря ему, что он стал изрядной сволочью, что о Мане Брюханову известно, он сам лично ему рассказывал, но тогда ведь об этом никто в верхах не знал, а теперь вон как дело повернул, от него, Захара, и от того, к кому он бегает по ночам, видишь, судьба мировой революции зависит. Не отводя взгляда и почувствовав гадливое презрение к себе со стороны Захара, Брюханов побледнел; будь они одни, разговор бы мог с этого момента круто повернуться и привести совершенно к иному исходу, но на людях Брюханов переломить себя не мог и, еще заметнее бледнея от молчаливого унижения, причину которого знали только они двое, стал настаивать на объяснении всего дела самим Захаром; он освободил руки, и беспризорный корабль сразу замотало из стороны в сторону. — Я тебе уже рассказывал, товарищ Брюханов, этот вопрос как председателю тройки, тебе это известно лучше других, — от своей победы Захар на минуту успокоился, — а больше мне добавить нечего. Такое слово товарища Сталина читал еще в тридцатом, хорошо помню. К семье Поливановых это ни с какого боку не относится. Можете еще раз направить комиссию, проверить. А я говорил и на своем стою — хорошая, работящая семья, время только подтвердило мою правду. Аким Поливанов — нужный в колхозе человек, хозяин, работает за троих, и сыновья у Буденного служили. Именно это, а не девка, понудило меня тогда приветствовать решение районной тройки. А злые языки, а может, и вражьи, еще и не такого могут наплести. — Ну, конечно, как просто у тебя, Дерюгин, все получается, — с нескрываемым ехидством протянул предрика, вытирая вспотевшую голову. — Очень просто на дураков, а мы тут не все дураки. По старым временам тебя бы за всю эту мешанину самого из колхоза вычистить и раскулачить, да вместе с твоим Поливановым, сразу бы спокойнее стало. В дальние края — ума прибавилось бы. — Ну уж у тебя, Кошев, этого товару взаймы не разживешься, у самого острая нехватка... — Видите! Видите! — Кошев вскочил, опять сел, решив, что стоять ему против Захара оскорбительно. — Я давно говорил, занесся Дерюгин! Он себя из-под критики партии выводит! — Какая же критика? Бойня и есть. Ты чего сепетишь-то? — спросил Захар, всем своим видом показывая, что этого человека он не уважает и что уважать его нельзя. — Молчать! — закричал Кошев, заставив неловко поморщиться и Пекарева, и Брюханова. — Сопляк! Недоучка! Тебе бы не препираться тут надо, как на базаре, а хорошенько задуматься. — Давай, давай, Пал Семеныч, — почти миролюбиво поощрил Захар. — Гляди, килу наорешь, потеха-то будет, баба выгонит, а дело того не стоит. Вы спрашиваете, отвечаю, не верите, что ж делать. Работящего мужика нюхом видно, его и малое дите учует. Уж меня ты никак никуда не вычистишь, с любого бока не подхожу под такую статью. — У тебя сын от Марии Поливановой? — красный от переполнявшего его возмущения, спросил Кошев, досадуя, что выскочил поперек других, изменил золотому правилу держаться в тени. — Растет мальчишка, — сказал Захар, что-то трудно перед этим проглотив. — Тебя спрашивают не о том. Сын он тебе или нет? — Сын, Ильей зовут, может, еще что сказать? — Захар с ненавистью поглядел в глаза Кошеву, и тот с тем же бычьим упорством не отвел своих в сторону, лишь еще больше побагровела его коренастая шея. — А ты на меня не смотри по-волчьи, Дерюгин, — медленно и зло сказал он. — Я это не для своего удовольствия делаю. Ты и сейчас продолжаешь жить с ней? — Кошев подался в сторону Захара, у него мучительно звенел каждый мускул в ожидании посрамления упрямого, закусившего удила мужика. Захар привстал, совершенно бледный, с крупными каплями пота на лбу; все напряженно следили за ним, за обитой войлоком дверью разлаженно и сухо трещала машинка; Кошев раздвинул губы в улыбке, показывая всем, что заранее не верит ни одному слову Захара Дерюгина. — А этого я тебе не скажу. — Захар бы мог сейчас перескочить прямиком пространство в две сажени и одним замахом перебить толстую багровую шею. — Ишь ты, знать захотел, завидки берут, Пал Семеныч? — спросил он внезапно прорезавшимся высоким голосом и, понимая, что несет чепуху, не мог остановиться. — Не стесняйся, прямо скажи, я и тебе устрою... Я не жадный, девок и на тебя хватит... Мой совет — коновала вызвать, кастрируйте меня здесь прилюдно, вам будет потеха и партийному делу польза! Прокурор не выдержал первым, смущенно заморгал, басовито гукнул в кулак, за ним засмеялся Пекарев; Захар употребил ученое слово «кастрировать», и оно прозвучало особенно грубо и вызывающе. На какую-то минуту от нечеловеческого напряжения Захар потерял способность говорить, вместо лица Брюханова он видел застывшее белое пятно: что-то странное и далекое ворвалось сейчас в душную, прокуренную комнату. Стены словно опали и рассыпались в прах; Захар видел кровавое от пожарищ солнце у края сухой степи; выполняя приказ, уносился от белых эскадрон, затягивая их в мешок. И, сбитый шальной пулей, все больше и больше валился на бок Тихон Брюханов, деревянно цепляясь за шею коня непослушными пальцами; конь бешено забирал в сторону от пути эскадрона. На всем скаку Захар разворачивает коня назад. Ударил чей-то истошный крик: «Назад, назад, стой, дурак, мать твою!», но какое там назад, смертный восторг захлестнул его, сквозь красную, светящуюся пыль он видел одного лишь Тихона, лучшего своего друга и земляка. Навстречу — рев накатывающейся вражеской лавы; несколько пуль взвизгнуло мимо, коротким ожогом рвануло плечо поверху; только бы не сусличья нора, мелькнула мысль, тогда конец. Он успел доскакать вовремя: визжа, чертом вертелся вокруг бессильно повисшего на шее коня Тихона, отмахиваясь от кричавших, скалившихся казаков; придерживая коней, они явно подзуживали, потешались над ним; густо мелькали со всех сторон потные, чужие лица. — Вот бес! — восхищались громко казаки. — Брат его, что ль? — Не тронь! Не тронь! — визжал Захар. — Зару-у-уб-лю-у-у! Проснувшимся в последний момент шестым чувством Захар знал, идет последняя его минута на белом свете, казакам прискучит, и они тотчас шутя зарубят или пристрелят его; но этого момента он не мог забыть никогда. Он и сейчас не мог разобраться в тех минутах толково и обстоятельно; перед ним плясало черноусое, с оскаленным ртом лицо; в следующее мгновение, взвизгнув, серебристой змеей блеснула в воздухе шашка... В этот момент и хватила картечь, раз и другой, сшибая людей и лошадей; в один миг вокруг Захара и Тихона никого не осталось, только билось в последних конвульсиях несколько человек и кружилась среди них с человеческим стоном в каком-то нелепом движении, пытаясь укусить себя за развороченный окровавленный круп, лошадь в белых чулках до колен... — Дерюгин! — словно из густого тумана выплыл к нему голос Брюханова. — Немедленно прекрати хулиганить! Я требую! — А чего с ним разговаривать? — раздраженно подал голос Кошев, с темными пятнами на толстых, вздрагивающих щеках. — Отобрать у него партбилет, и пусть катится! Он же никого слушать не хочет! — Сядь, Кошев, — тяжело уронил Брюханов, поворачиваясь к Захару. — А ты, Тишка! — обрадовался Захар, вскочив на ноги, и, не отрывая от Брюханова бешеных глаз, шагнул к столу. — Вот к чему ведешь, науськал цепняка? Значит, вам мой партбилет нужен? Вон он, на, если ты вправе, возьми, а издеваться над собою не дам. Помни, товарищ Брюханов, тебе мой партбилет долго помниться будет. Запанел, Тишка, революция-то тебе не в тот бок кинулась. В обратную сторону. Раз правду-матку режешь, так и мне дозволь. Без Мани нету мне жизни, не могу без нее, а ты думай как хочешь. На моей беде ты Советскую власть не упрочишь, хлебные горы не сгребешь! Бери, Тихон, твоя воля. Захар еще шагнул к столу и во всеобщей тишине осторожно положил на стол перед взъерошенным Брюхановым красную, затемневшую от времени книжицу, никто ничего не успел сказать. — Не годится, товарищ! — крикнул, протягивая руку, Пекарев, приподнимаясь на своем месте. — Немедленно возьмите обратно. Не колхозный инвентарь, вам должно быть стыдно! Захар не слышал его; от напряжения он снова почти ослеп, но помнил, где находится дверь; повернув от стола, слегка выставляя вперед руку, он двинулся к выходу, неверно ступая; ему что-то говорили, ему показалось, что Брюханов крикнул ему вернуться, он лишь дернулся всем телом; по коридору он уже шел быстрее, а на улице, хватая воздух пересохшим ртом, торопливо поправил сбрую, подтянул подпругу, в слепой, нерассуждающей злобе пнул локтем в морду играючи потянувшегося к нему мягкими губами Чалого, путаясь, разобрал вожжи и, прыгнув в дрожки, в бешенстве чмокнул: «Пошел! Пошел!» Он знал, из окон райкома на него смотрят, знал, что его больше не окликнут и не позовут, и на него рухнуло облегчение. Он хотел лишь поскорее выбраться из города, в голове непрерывно, надоедливо звенело; твердое лицо Брюханова с жесткими набрякшими складками у рта неотступно стояло перед ним. Все было кончено, он уже никогда не вернется, не станет просить за себя. «Сволочи, все припомнили, — бормотал он с ненавистью. — Все припомнили, Москву и учебу... подсчитали...» Пыльная дорога звенела под колесами, солнце садилось. Сильно дуло с запада, хвост розоватой от солнца пыли относило в сторону, в поле; последние окраинные домишки Зежска остались позади, мелькнули мимо низкие, под дранку крыши сушилок кирпичного завода; начиналась низинная равнина, по обочинам стояли столетние ракиты, причудливо искривленные, насквозь изъеденные трухлявыми дуплами; несколько веков назад по дну этой равнины бежала, очевидно, большая река, оставляя высокие размывы, теперь же здесь струился небольшой ручеек, называемый Сосницей; в жаркую пору лета он пересыхал, только в колдобинах, в густой липкой грязи как-то ухитрялись выживать верткие, старые вьюны, похожие на змей, и ребятишки с корзинами ходили их выгребать; будучи парнем, Захар и сам любил это занятие. Колеса дрожек гулко простучали по бревенчатому настилу моста через Сосницу; Захар замычал. В висках болело, и, хотя он привык пересиливать боль, ему захотелось остановиться; попридержав коня, пошатываясь, он сошел с дрожек и долго сидел под ракитой, привалившись к ней спиной. Все было кончено, он еще раз понял это, глядя на тускло освещенную низким солнцем листву, но он не мог иначе, он это тоже понял, ну что ж, и пора, до смерти надоело тяжелое, немужицкое дело; подписывать бумаги и распоряжаться другими людьми, и может, впервые шевельнулась в нем глухая тоска; а ведь все обман, все неправда, думал он, ничего нет в мире крепче силы зерна, и его слабый, немощный росток оказывается сильнее самого твердого камня. Он поднял глаза, густая рожь стояла, начиная обвисать тяжелевшим колосом к земле; нужно было что-то сделать, подобравшись, он прыгнул в дрожки и, прихватывая вожжи, ожег Чалого кнутом, выворачивая его в поле, в рожь; последовал сумасшедший бросок жеребчика, едва не выскочившего из оглобель, в лицо Захара ударил густой теплый ветер, и безмолвное, неоглядное поле рванулось навстречу. Захар привстал на колени, покачиваясь, выбирая устойчивое положение, еще раз перетянул коня кнутом. — По-ошел! — Чалый прижал уши от стонущего звериного крика, понесся непрерывными скачками. Темнело; у самых горизонтов, разрезая просторы полей, вставали леса с их прохладой и сумеречностью. |
||
|