"Ночью в дождь..." - читать интересную книгу автора (Колбергс Андрис Леонидович)

Глава XIX

Какая безмятежная белизна вокруг! Сады будто уснули, до подбородка натянув толстое пушистое одеяло. Снег глубокий и рыхлый — поглощает все звуки. На какое-то время снегопад прекратился, лишь отдельные тяжелые снежинки кружатся в воздухе. Настолько редкие, что увидеть их можно лишь в потоке света от уличных фонарей.

Я стою на небольшом холме, впрочем, пожалуй, и не на холме: просто Сады расположены ниже, я могу их обозреть, как на старинных картинах генералы обозревают поле битвы, где плотными рядами со штыками наперевес друг другу навстречу маршируют отряды воинов, кони встают на дыбы, а над пушечными стволами вьются облачка дыма.

Сражения на моем поле битвы закончились, но война еще продолжается — еще будут и жестокие бои с оружием в руках, и дипломатические переговоры. Только в Садах баталий уже не будет, они могут спать спокойно, высунув сквозь белое покрывало свои покосившиеся изгороди, метелки фруктовых деревьев и разноцветные будки.

До самого горизонта — где снег сливается с тьмой — в Садах не видно ни одного огонька, ни одного освещенного окна, только в противоположной стороне, где город, сверкают гирлянды огней. Но эта абсолютная тишина, наверно, обманчива: на только что выпавшем снегу вдоль гаражей, среди засохших стеблей крапивы уже протоптана дорожка. По этой тропке провел меня старик, обнаруживший в канаве труп Алексиса Грунского.

Прежде чем продолжать путь к профессору Наркевичу, мне надо позвонить в управление — нет ли вестей от группы Ивара.

В телефонной будке девушка, одетая в шубку из искусственного меха, что-то шепчет в трубку. Так, чтобы я не услышал: стекло в двери будки выбито. По тому, как она неотрывно смотрит в сторону, я догадываюсь: она будет говорить до тех пор, пока из-за поворота не появится троллейбус, и тогда она побежит к остановке. Вскоре отмечаю про себя — я был прав.

Звоню, дежурный отвечает, что от Ивара — ни слуху ни духу. Это меня вполне устраивает — от хутора «Ценас» до телефона в Игавниеки несколько километров, не бросит же он все и не пойдет пешком по снегу только ради того, чтобы удовлетворить мое любопытство. Мы с ним договорились, что позвонит он только в том случае, если события будут развиваться вопреки намеченному плану.

Отыскав в кармане еще одну двухкопеечную монету, звоню Ирине Спулле домой.

Отзывается низкий мужской голос.

— Слушаю.

— Нельзя ли позвать к телефону следователя прокуратуры Спулле.

— Кто спрашивает?

С опозданием, правда, называю свою фамилию, к счастью, мужчине известно, что я существую на этом свете, поэтому он сразу становится любезнее.

— Разве вы не вместе уехали?

— Куда?

— На обыск. Хотя… Кажется, она в последнюю минуту решила, что должна быть при обыске. Значит, ее у вас нет?

— На обыск уехал мой коллега.

— Тогда ищите Ирину там.

— Спасибо.

Не верится, что женщина дезертировала нарочно. Скорее, ей в голову пришла внезапная идея. Мое положение, и без того неустойчивое, осложняется еще больше. Ведь если мне удастся прижать Наркевича к стенке и он признается, то Спулле могла бы быстренько примчаться и запротоколировать это признание. Все до мельчайших подробностей, как только она и умеет. Наркевич тогда не посмеет уже изменить свои показания — он непременно запутался бы в этих мельчайших подробностях. Я успокаиваю себя: так не бывает, чтобы все шло, как задумано. Но ведь Ирина поклялась, что будет дома, что вечером никуда не уйдет.

Может, позвонить Шефу? А что это даст? Операцию отменить мы уже не можем — Ивар, конечно, уже начал действовать.

Значит, будь что будет — в омут все равно придется броситься, и чем скорее, тем лучше.

Дом хотя и трехэтажный, но высокий. Построен в строгом деловом стиле, получившем распространение в архитектуре Латвии второй половины тридцатых годов. Все здесь свидетельствует о просторе и комфортабельном жилье. И о высокой квартирной плате в те годы.

Архитектор расположил дом подальше от улицы, от ее шума. Сзади оставил лишь место для гаражей, а площадка перед домом засажена декоративными кустами. Видно, что и теперь за ними ухаживают, в отличие от запущенного Межапарка, где таких домов гораздо больше.

Вы недурно устроились, профессор! Но я тут же одергиваю себя, потому что не могу себе представить, кто еще больше, чем Наркевич, заслуживает чести иметь квартиру в таком красивом доме.

Парадный вход закрыт. Нажав на кнопку звонка третьей квартиры, жду. В динамике или микрофоне что-то заскрипело, потом голос Спулги Наркевич спрашивает:

— Вы к кому?

— Я хотел бы повидать профессора. Мы с вами уже говорили по телефону…

— Вы от Эдуарда Агафоновича Лобита?

Ну и дела, снова приходится врать! А если незаурядный снабженец за это время все же звонил из Москвы, то я окажусь в весьма глупом положении. Какого черта я приплел тут Эдуарда Агафоновича! Получилось, конечно, эффектно! Но только и всего! Как мальчишка!

— Да.

Щелкает электромагнитный замок, теперь я могу войти.

— Поднимитесь, пожалуйста, на второй этаж.

— Спасибо.

Лестница устлана ковровой дорожкой с арабским орнаментом. Это придает уют и заглушает шаги.

Прихожая в квартире шестиугольная, стены и потолок отделаны ясеневыми панелями и, судя по количеству дверей, отсюда можно пройти во все четыре комнаты, но я, наверно, ошибаюсь, ведь из прихожей в спальню вход обычно не делают.

Хозяйка очень вежливо (и в то же время сдержанно) встречает меня в дверях и протягивает плечики для верхней одежды, затем мое пальто тут же исчезает в стенном шкафу. Так, должно быть, принято в самых изысканных домах самого изысканного общества.

— Надеюсь, профессора в столь поздний час вы долго не задержите, — с чарующей улыбкой говорит Спулга Раймондовна. — Хотя бы ради меня постарайтесь этого не делать.

Я умею производить на женщин хорошее впечатление. Теперь по всем правилам ритуала я должен бы задержать ее руку в своей, затем поцеловать и произнести что-нибудь галантное. Но это было бы чересчур большим нахальством, и я сдерживаю себя. Хотя… Кажется, в этом доме только откровенным нахальством я и смогу чего-нибудь добиться. Нахальство ошеломит их, и они не сумеют сразу сориентироваться, как вести себя, и напротив — в реверансах запутаюсь я.

— Все зависит от профессора, уважаемая… я постараюсь.

Лишь слегка дрогнувшая нижняя губа выдает Спулгу: мое негалантное поведение задело ее.

— Он заказал чай. Может, вам кофе?

— Спасибо, вечером я тоже предпочитаю чай.

— Сюда, пожалуйста, — постучав, она открывает дверь. — Виктор, к тебе…

Профессор встает из-за письменного стола, идет мне навстречу и протягивает руку. Очень простой, готовый внимательно выслушать. Что это — поза?

Конечно, я представлял его себе совсем другим. Он невысок, пожалуй, даже низкого роста, подвижный, жилистый, какими бывают боксеры легчайшего веса. В стеганой домашней куртке с атласными отворотами он словно становится меньше. Лицо тоже худое и бледное, только широкие сросшиеся брови как бы прочертили на нем черную полоску.

Я думал, что увижу кабинет Наркевича более роскошным. Хотя бы одну настоящую картину кисти старых латышских мастеров — а здесь всего лишь две гравюры под старину в рамках красного дерева, обе на медицинскую тему: крестьянин с ковшиком и другими принадлежностями для кровопускания и бородач среди колб, пестиков и котелков — то ли аптекарь, то ли алхимик. В комнате, конечно, стоят удобные старинные кресла, в углу шкаф с матовыми стеклами и книжная полка, набитая томами в переплетах и журналами в ярких обложках на разных языках — должно быть, исключительно специальными, медицинскими. Книги, рукописи с истрепанными страницами разбросаны тут и там как попало, не верится, что в этом хаосе можно найти необходимое. Только словари стоят в строю — спинка к спинке. Вот что, профессор, вам скоро понадобится еще один словарь, и его вы сможете получить лишь у меня: хабара — доля украденного, хава — рот, ноздри, хаза — воровской притон, халява — проститутка, ханыга — опустившийся пьяница…

Откуда у меня вдруг эта злость? Мне кажется, что профессорский беспорядок на полке — особый, нарочитый стиль, фон, на котором этот невысокий мужчина выглядит значительнее, величественнее. Ну и что?

— Чем могу вам помочь? — спрашивает профессор. У него теплый обезоруживающий взгляд.

— Я обманул вашу жену — я не от Эдуарда Агафоновича. Я из уголовного розыска.

Я готов предъявить ему служебное удостоверение, документ о задержании показывать пока рано: козыри надо припасти напоследок.

— Так… — Профессор Наркевич встает и пересекает комнату. — Так, — повторяет он и вдруг, зашатавшись, останавливается. Но через несколько секунд овладевает собой. — Я так и знал, что этим кончится… Я виноват! Что я теперь должен делать? Следовать за вами?

Это моя первая ошибка. Более подходящего момента, чтобы сказать: «Одевайтесь, идемте!», не будет. Почему я мешкал? Меня ошеломило то, что он сдается без борьбы? Так же, как ошеломляюще на боксера действует брошенное секундантом на ринг полотенце, хотя предыдущие раунды прошли с переменным успехом. Или дело во внезапно возникшей у меня жажде услышать исповедь Наркевича (ничего подобного я никогда больше не услышу). Она была бы неоценимой для успешного завершения дела. По дороге он может опомниться — из подавленного, мучимого угрызениями совести человека, душу которого облегчила бы исповедь, превратиться в злобного, затравленного зверя, для которого все средства хороши, потому что терять ему уже нечего. И я не пожелаю — ни себе, ни Ивару, ни Шефу — тех тяжелых ран, которые он способен нанести в таком случае.

— Вам здесь удобнее?

— Лично мне все равно, где говорить! — отрезал он.

В дверях появляется Спулга Раймондовна. Она ставит поднос с чаем на столик передо мной.

— Пожалуйста, обслуживайте себя сами…

«Milford aromatic teatime, Black curraut» — читаю на одной из коробочек. Предприятия Австралии. «Lipton of London Darjeeling Himalaga», — читаю на другой. «Этот чай вырос на склонах высоких Гималаев и в мире самый…» и т. д. Моя мать хотела, чтобы я изучал языки. Говорят, у меня были способности.

— Профессор, расскажите все по порядку…

— Разве вы еще не знаете?

— Каждый смотрит на события по-своему. Кроме того, один воспринимает больше, другой меньше.

— В тот вечер шел дождь… Такой противный нудный дождь, и мне совсем не хотелось ехать, но Спулга, извините, моя жена, настояла, чтобы я отвез на дачу уголковую сталь: мол, без нее печник на следующий день не сможет продолжить работу. С мастерами нынче шутить нельзя, теперь у нас их меньше, чем докторов наук… И никто не может объяснить, почему, ведь они зарабатывают гораздо больше.



…Лил и лил хмурый осенний дождь, такой начинается с мельчайших, как туман, капель и продолжается целую неделю — как зубная боль, не позволяющая ни работать, ни спать, но утром ветер сменился, порывами стучал в окна и уже можно было с уверенностью предсказать: либо к вечеру начнется настоящий ливень, либо совсем прояснится.

Около пяти позвонила Спулга и спросила, достал ли Эдуард Агафонович уголковую сталь.

— Конечно, — смеясь, ответил профессор. — Хотя Агафонович из принципа меньше двух вагонов ничего не достает. Эти железки лежат передо мной на письменном столе.

— А они отпилены, как я говорила? Длина должна быть семьдесят сантиметров.

— А семьдесят один уже не годится — печка развалится и рассыпется в пыль? Пардон, не печка, а камин!

— Зачем ты дразнишь меня?

— Я ее дразню! Я ведь и сам ему говорил, что железки должны быть длиной точно в семьдесят сантиметров…

— Ты, наверно, считаешь себя очень остроумным!

— Считаю.

— Измерь, пожалуйста, чтоб не пришлось ехать еще раз. Я обещала мастеру, что ты сегодня привезешь. Ну измерь, прошу тебя, я подожду у телефона.

На сей раз раздражительность Спулги почему-то не могла испортить ему настроение. Найдя в ящике письменного стола обыкновенную короткую школьную линейку, которой он разлиновывал тетради, когда в том была необходимость, стал прикладывать ее к местами поржавевшей, отливавшей голубым цветом стали, напевая в духе Дреслера:

Есть линейка у меня,И скажу вам не тая,Что линеечка мояУж измерит все и вся…

— Один кусок на целый миллиметр длиннее. Что мне теперь делать? Какие будут указания?

— Виктор, этого я не заслужила! — Он услышал в трубке всхлипывания и понял, что зашел далековато. — Отвези, пожалуйста, он ждет! Мастер ждет.

Ехать в такую погоду в Лиелциемс не хотелось, но, логически рассудив, он решил, что заставлять мастера ждать попусту, конечно, нет смысла. Найти хорошего мастера-печника очень трудно — они набрали уже заказов на несколько месяцев вперед, и слава богу, что Спулге удалось где-то такого раздобыть. Камин стал ее мечтой, так же, как до этого косметический ремонт квартиры. Теперь вокруг устройства камина, как вокруг оси, вращались все ее заботы: где достать хорошую глину? Где взять огнеупорный кирпич для внутренней обшивки зева? Хватит ли глазированного кафеля? Последний вопрос особенно тревожил Спулгу, потому что какой-то ловкач всучил ей за большие деньги кафель от разобранной старинной печи-голландки и теперь выяснилось, что это лишь часть всего кафеля, докупить точно такой же было негде, а мастер сомневался, хватит ли.

Сам мастер профессору не понравился: неряшливый и наглый, избалованный заказчиками. Однако все, кому он делал печи, хвалили его работу, а в данном случае это было главным.

Когда он выехал за черту Риги, дождь усилился, капли тяжело падали на асфальт и стучали по капоту и крыше «Волги».

Минут через двадцать из темноты справа вынырнула белая доска с надписью «Лиелциемс», но до первых домов оставалось еще с полкилометра.

Лиелциемс — место «ни то ни се», хотя знатоки рассказывали, что название за ним закрепилось лет двести назад, а получило оно его от длинного, сложенного из больших камней-валунов трактира с конюшнями, в котором останавливались крестьяне, с возами льна отправлявшиеся на базар в Ригу. Должно быть, трактир стоял на казенной земле, потому что в скором времени по обеим сторонам дороги стали вырастать домишки ремесленников и мелких землевладельцев; среди них выделялся двухэтажный с башенкой и флюгером дом лавочника. Даже теперь проезжий народ, проголодавшись, останавливает свои легковые машины возле старого трактира — днем здесь заурядная столовая, а вечером вполне приличное кафе с оркестром-трио. И у всех восторг вызывают в основном две вещи: мастерская чеканка флюгера и большая кирпично-красная надпись «Колониальные товары», которая проступает на доме лавочника между первым и вторым этажом через несколько слоев краски. Никто не может понять, почему проступает именно эта надпись, а не другие, никто и не сомневается: кроме нее обязательно должны быть и другие.

Лиелциемс начал разрастаться всего лет десять назад, но сразу превратился в модное место отдыха: здесь было все, чего могли желать дачники, — асфальт для «Жигулей», близость столицы, леса с маслятами и лисичками, море, до которого можно доехать за пятнадцать минут на четвертой скорости, озеро и железнодорожная станция в пяти минутах ходьбы, а от домов — рукой подать до небольшой, но прозрачной речушки, журчащей на дне оврага. Земельные участки распределяли председатель колхоза и поселковый исполком, и каждый участок приходилось вытягивать у них клещами. Это удалось лишь особенно выдающимся, от которых тоже может быть кое-какая польза.

Недалеко от трактира вскоре возник первый перекресток: поселку было выгоднее расти вширь, появились поперечные улочки, которые получили красивые цветочные названия.

Дома строились удивительно оригинальной формы, имели крепкие заборы.

Когда профессор свернул с главной дороги, в багажнике застучали железки.

Нигде не светилось ни одно окно.

Втянув голову в плечи, чтобы не натекло за воротник, он открыл ворота — во дворе машине было легче развернуться. Потом, зажав под мышкой железки, забежал под крышу, нависшую над крыльцом, и стал искать по карманам ключ. Старался вспомнить, не забыл ли его в «Волге» — там он хранился постоянно. Нет, все в порядке: ключ нашелся, но замок никак не отпирался. Он подергал за ручку, петли тихонько скрипнули, и дверь отворилась. Она, оказывается, была не заперта.

Темень прихожей, как черная раскрытая пасть акулы, испугала его.

Не переступив порог, нащупал выключатель.

— Черт побери, что за шуточки!

Через прихожую тянулась вереница больших грязных следов.

В большой комнате пахло дешевым одеколоном, словно здесь только что брилась целая рота солдат.

Включив свет, он увидел печальную картину: часть трубы была разобрана, прямо на паркете выстроились стопки старого голландского кафеля и куча сухой глины, а под грудой огнеупорного кирпича натекла лужица — печник, видно, внес их в комнату мокрыми: кусок рубероида на сложенных возле сарайчика кирпичах не уберег их от дождя. И в довершение всего — в комнате на всем лежал слой сажи вперемешку с пылью.

«Вряд ли удастся вычистить мягкую мебель», — подумал профессор. В нем смешалось все — злость, отчаянье, отвращение. Но преобладало отвращение. Ведь он строил и лелеял этот дом для прекрасной и утонченной жизни — жизни в белых перчатках. Где все будет чистым, благородным и одухотворенным, где он полностью сможет отдохнуть от стонов и крови на операционном столе. От слез, проливаемых родственниками пациентов, от истерик, которые устраивали жены пациентов. Сам о том не задумываясь, он намеревался красиво состариться в этом доме. Рига уже утомляла его своим шумом и суетой — к нему приезжали бы за советом и он принимал бы в библиотеке и вещал бы истины как пророк. Пророк медицины, вещающий истины медицины.

Вырвавшись из жизни на окраине, он болезненно стремился к тому, чтобы о ней ничто не напоминало, чтобы вокруг не было ничего грубого, шероховатого. Профессору казалось, что те, кому выпало счастье жить жизнью избранных, все же никогда не считали его своим.

Печать окраины не должен заметить здесь никто, об этом ничто не должно напоминать! Даже в мелочах! В доме Наркевичей не было ни одного пластмассового предмета, из одежды они не носили ничего, что имело бы примесь синтетики, вермут непременно подавали со льдом, а красное вино — подогретым до комнатной температуры.

На дне перевернутого корыта валялись два пузырька из-под тройного одеколона, другие стояли на столе вперемежку с полупустыми консервными банками. Здесь же он увидел и большую трехлитровую банку с селедочными рольмопсами.

Этот пьяница, наверно, облазил и погреб, и чердак!

Вон! Выгнать вон! Сейчас же, не откладывая!

Печник, укрывшись фуфайкой, храпел, развалившись на широкой супружеской кровати. Правда, он подстелил газеты, но покрывало все равно пострадало. Одежда его провоняла грязью и мочой.

— Вставайте! Пора домой!

Мужчина долго хлопал глазами, не сразу соображая, что к чему, затем довольно послушно встал.

— Жуткий дождь, я не доберусь до поезда…

— Я отвезу вас на станцию. Собирайтесь быстрее, у меня мало времени…

Разгром в гостиной удивил даже самого мастера, заметно было, что память к нему возвращается медленно. Он виновато улыбнулся, обнажив свои зубы из нержавеющей стали.

— Камин сделаем — будет прима.

— Да, да…

Профессор вспомнил, что еще держит железки под мышкой, и прислонил их к трубе.

«По башке бы ими съездить этой свинье!»

Наркевич представил себе, как мастер грязными пальцами вылавливает рольмопсы из маринада и ест, причмокивая, и его чуть не стошнило.

— У вас в подвале был березовый сок… Хочется попить… Ну просто жжет внутри… А камин сделаем в два счета…

— Березовый сок я сам люблю. Соберите свои инструменты.

— Пусть останутся.

— Нет, соберите. Корыто тоже.

— Корыто не мое. Я оставлю на углу и скажу хозяину — поедет мимо, заберет.

После этого мастер замолчал, словно его глубоко и незаслуженно обидели, и больше не произнес ни слова.

Хозяин решил, что ту небольшую сумму, которую Спулга дала печнику для материалов, требовать обратно не стоит, потому что он все же кое-что достал, а остальное, конечно, успел промотать. Отобрав ключи, профессор запер дверь дома и ворота.

Мастер сидел на переднем сиденье, надутый, как жаба. Припустил дождь.

Проехав через лужи в переулке, «Волга» выкатила на асфальт. Из-за дождя ехать с дальним светом было невозможно, с ближним светом было видно лучше, с неба лился сплошной водопад, далеко впереди Наркевич увидел красную вертикальную полосу — неоновую надпись кафе. До него еще было довольно далеко — надпись выглядела как одна вытянутая тонкая буква.

— Вы разве не в Ригу едете?

— Я же сказал, что отвезу вас до станции!

Покрышки новые, нечего бояться, что занесет, подумал Наркевич, зло стиснул губы и нажал на педаль газа.