"Ночью в дождь..." - читать интересную книгу автора (Колбергс Андрис Леонидович)

Глава XIV

«Таким другие его не знают — знаю только я. Одна я».

Женская рука свободно свесилась с дивана — почти до самого пола. Обнаженная, с нежным смуглым оттенком — от загара при искусственном горном солнце, — такая же изящная, как сама женщина.

Мужчина, кутаясь в мягкий полосатый халат, сидел на низенькой скамеечке и ворошил в камине тлеющие угли — их отсвет образовал красный вытянутый прямоугольник на полу просторной комнаты. (Не стройте свой дом по типовым проектам. Хороший архитектор к холлу присоединит квадратные метры, которые полагаются под теплицу, и у вас будет по крайней мере одно помещение, где вы не будете чувствовать тесноту двадцатого века).

«Медицина — религия, а он — ее пророк.

У меня нет ни малейших угрызений совести. И не будет. Есть только гордость, что я принадлежу ему и что я нужна ему».

Двенадцать лет подряд изо дня в день она ждала, когда он позвонит ей на работу и скажет:

— Во вторник ты можешь? С двух до четырех.

— Подожди, я сейчас посмотрю, — она быстро листала график работы. — Нет, никак не могу: в половине второго начинается заседание у главного и, как всегда, затянется часов до трех.

— А на будущей неделе в четверг?

— Подожди, посмотрю… Знаешь, кажется, могу, только ты накануне обязательно позвони.

— Я тебя целую.

— По телефону не хочу.

— Нет, хочешь.

— Да, хочу.

— Получай! И до четверга.

— Спасибо, было очень сладко! Только не забудь мне предварительно позвонить!

Но когда наступал желанный четверг, то он либо сам не мог встретиться (сваливалась на голову какая-нибудь делегация, заседание и не присутствовать нельзя было), либо ей не позволяли срочные, очень неотложные дела.

Встречались они редко: хорошо, если раз в три-четыре месяца, а может и реже — на летний отпуск Алп увозил семью под Цесис. Говорил — ради того, чтобы семья побывала на свежем воздухе, а на самом деле ради себя. Там его знали и уважали, и они вместе с председателем и главным агрономом колхоза ночами напролет мотались с ружьями по лесам, охотясь на диких кабанов, которые выходили в поисках корма иногда в сумерки, а иногда совсем уже на рассвете. Утром Алпа привозили на «газике», во дворе они громко обсуждали, почему и кто из них промахнулся, и договаривались, в котором часу встретятся вечером снова. Днем Алп отсыпался: ведь он «выматывался, как собака», Илгонис ковырялся в своем мотоцикле, а потом гонял на нем по холмам вдоль реки — готовился к мотокроссу. Однажды она упрекнула Алпа в том, что он не помогает старикам заготовить сено, ведь это, в конце концов, его родители, но он только засмеялся в ответ: охотясь по ночам, он заготовил кормов для скота больше, чем она, Карина, накосила бы на сенокосилке, запряженной парой лошадей. Это была правда — комбикормов в доме всегда было вдоволь.

«Двенадцать лет. Уже двенадцать лет!»

Иглонису тогда еще не было пяти, Алп работал всего лишь старшим мастером.

В тот раз она тянула жребий, и ей не повезло! Дежурства в праздничные дни средний медицинский персонал разыгрывал в начале каждого месяца, и график составляли с учетом результатов жеребьевки. В День медика работу ей предстояло начать в восемь вечера, когда в Доме культуры торжественная часть уже подойдет к концу, оркестр доиграет приветственный марш и все будут усаживаться за празднично накрытые столы.

Она, как и другие медсестры, тоже готовилась к этому вечеру и так же надеялась, что несчастливый жребий — один из десяти! — обязательно обойдет ее. Однако ей не повезло.

Вечер был заманчив своей грандиозностью и демократичностью: тут не было ни проректоров, ни доцентов, ни руководителей кафедры и главных врачей, все были просто веселыми участниками вечера, приглашавшими дам, и те некоторым даже смели отказывать; каждый пел, дирижировал, все вместе выбирали королеву бала, каждый мог попытать счастья в лотерее или блеснуть знаниями и остроумием в викторине.

Карина пришла на работу раньше, чтобы коллега — счастливица! — которую она сменила, успела забежать домой и переодеться.

— Еще оперирует, но сейчас уже кончит, — сказала та, торопливо надевая пальто. — Кофе уже можешь смолоть.

— Успеха на вечере!

— Мы о тебе будем вспоминать с глубокой скорбью!

— Кто из врачей сегодня дежурит?

— Кто-то из молодых. Очень неразговорчивый. Фамилию я не запомнила.

— Беги, — с грустью улыбнулась Карина. — Опоздаешь.

— Ну, привет!

Комната, куда врачи возвращались после операции, была довольно большой. По предложению одного из руководящих хирургов ее обставили так, чтобы она как можно меньше напоминала больничное помещение, и врач до начала следующей операции — перерывы между которыми были совсем короткими — мог отдохнуть не только физически, но и душой.

Два глубоких кресла, обтянутые тканью горчичного цвета, такой же глубокий диван и журнальный столик между ними.

Как только хирург сел в кресло, Карина поставила перед ним дымящийся кофе.

— Ваш кофе, доктор!

— Спасибо, — пробубнил он в ответ и стал пить небольшими глотками, глядя в окно, как будто там, в темноте, что-то можно было увидеть.

Угрюмый, неразговорчивый, наверно, очень устал.

Карина решила, что ей следует что-нибудь сказать. Стоя возле шкафа, она переставляла посуду, ей были видны только резкие линии его неподвижного профиля.

— Может, налить еще?

— Нет, мне достаточно, вполне достаточно одной.

— На вечере уже, наверно, танцуют.

— Не знаю. Возможно.

— В прошлом году в это время уже вовсю танцевали твист.

— Я не был, не знаю. Я на вечерах вообще давно не бывал. Очень давно.

— Вы, наверно, не танцуете.

— Почему сразу так? Мне очень нравятся всякие вечера и вечеринки, только времени мало. На конкурсах танцев я даже дипломы получал. — Он умолк, допил свой кофе и после паузы добавил, как бы уточняя: — На свете очень много всего, только времени мало.

Карину развеселила чрезмерная серьезность молодого мужчины и прямо-таки стариковское отношение к своим обязанностям. Когда он ушел оперировать, она даже посмеялась над ним с одной из коллег, дежуривших в приемной.

— Ужасно скучный! — согласилась та. — Наркевич — правая рука главного. Знаешь, остальные врачи очень довольны — он охотно дежурит по праздникам и воскресеньям. Его даже в канун Нового года или Лиго не приходится уговаривать — он тут как тут. Как только жена от такого не сбежала!

— Странный все же…

— Очень честолюбивый. Он или взберется очень высоко или свихнется. Скорее всего второе: нормальный человек такое не выдержит. Мне кажется, я понимаю, почему он стремится дежурить именно в праздники. Тогда он может сам оперировать, а не только ассистировать. В праздники никого нет, он сам себе начальник, даже принимает решения, сам все делает так, как считает правильным. Ни у кого не было таких больших возможностей для практики. Пожалуй, никто особенно-то к этому и не стремился. А он к операциям рвется так, что его трактором не удержишь. Ужасный фанатик!

— Если чего хочешь добиться, то иначе ведь и нельзя.

— Так недолго и угробить себя!

Карина вспомнила, что еще от кого-то слышала об одержимости Наркевича. Тогда в высокопарных тонах речь шла о долге и солидарности медиков, а она этого странного энтузиаста защищала и завидовала ему. Во-первых, потому, что он сумел пробиться сквозь большой конкурс, поступить в медицинский институт и закончить его с отличием. Сама она после средней школы поступала в институт дважды, и оба раза безуспешно, затем встретила Алпа, влюбилась, потом родился Илгонис и ее великая мечта сократилась до медицинской школы. Но медицину она продолжала считать святой миссией и по-прежнему обожествляла ее.

Потом она вспомнила чей-то другой разговор о фантастическом трудолюбии Наркевича и его отказе от заманчивых возможностей сделать карьеру, о самопожертвовании, которое для его близких оборачивалось жестокостью, но ведь без этого ничего и не достигнешь — взбираясь на стеклянную гору, мешки с золотом оставь у подножья. Она вспомнила насмешки, которыми такие разговоры сопровождали люди, сами ни на что серьезное не способные, обычно старавшиеся убедить: «Я просто не хочу!» Или судачили о его человеческих слабостях и мелких неудачах, будто сами таковых не имели, но при этом не упускали случая похвастать дружбой с Наркевичем в студенческие годы.

Операция затянулась.

Уже было далеко за полночь, когда позвонили из Балви и сообщили, что машина местной «скорой помощи» повезла больного к вертолету, который доставит его в Ригу.

— Он не сможет… Да и никто не смог бы, — протестовала Карина. — В операционной он уже четыре часа без перерыва!

— Но кто же тогда? Ты? — Сестра из приемного отделения уже давно безуспешно звонила по телефону, пытаясь найти кого-нибудь, кто мог бы оперировать вместо Наркевича.

— Но ведь наша больница не единственная в республике?

— Зато наша больница единственная, где есть необходимая аппаратура для такой операции!

В приемном отделении на письменном столе под стеклом лежал список домашних телефонов хирургов. Медсестра — пожилая, опытная женщина, — водя пальцем по списку, набирала номер за номером.

Не отвечает.

Нет дома.

Не отвечает.

— Все на вечере, где же им быть! Вот ведь сумасшедшие люди — надумали болеть в наш праздник. А ты, крошка, не сиди здесь! Нам его надо взбодрить: ступай варить кофе! Да покрепче! И подлей спирта. Только смотри не переборщи!

В комнату он вошел совсем бодро, откинулся в мягкое кресло и вдруг на глазах у Карины сник: веки закрылись, тело обмякло.

— Вот кофе, доктор!

Он отпил, поднял глаза и открыто, по-детски улыбнулся:

— Вряд ли поможет, сестричка!

И Карина подумала: он даже не осознает, насколько он велик, думая лишь о своей слабости.

— Я налью еще, доктор!

— Не надо… Посидите просто так, так очень хорошо… Почему я вас раньше не замечал?

— Я совсем недавно перешла в это отделение… Временно. Может, все-таки еще немного кофе, доктор?

— Нет, ни в коем случае. Просто посидите. Очень вас прошу… — В его глазах, ставших очень добрыми, что-то загорелось.

Он был рядом. По-мальчишески застенчивый, уставший, идол, достойный поклонения. Он взял руку женщины в свою — нежно, без всяких претензий.

Карину совершенно обезоружила его робость.

«Я же сумасшедшая!» — пытаясь образумить себя, мысленно прокричала она, но ее красивая грудь под накрахмаленным халатом предательски волновалась, губы, ожидавшие поцелуя, сделались сухими.

«Если это должно случиться, то пусть случится теперь! Я совсем не владею собой! Какое величие души у этого мужчины!»

— Какая ты красивая, — говорил он после того, как она отдалась ему. Она все еще не могла опомниться от неожиданности, от того, что все это случилось. — Какая ты у меня красивая, — повторил он тихо, с восторгом, присущим лишь подлинному благоговению.

И когда он ушел оперировать, медсестра из приемного отделения, торжествуя, сказала, что кофе со спиртом следует запатентовать как уникальное бодрящее средство, только она не знает, сколько ложек сахара надо на чашку кофе.

— Много, — сказала Карина и ушла в свою комнату, чтобы собраться с мыслями.

От неожиданности?

От счастья?

От стыда? Нет, напротив, она бессознательно гордилась выполненной миссией — ведь она вернула его в операционную.

До сих пор у Алпа не было причин жаловаться на жену, сейчас такая появилась бы, но он, конечно, ничего не заметил. Так бывает с самоуверенными людьми, которым сопутствует удача, которые нравятся другим и самим себе. Но трещина в их отношениях появилась еще до рождения Илгониса и продолжала расширяться по мере того, как Карина узнавала мужа. Он не был тем, за кого выдавал себя до свадьбы и каким она его тогда видела. Алп, правда, и не притворялся — таким он, наверно, был всегда, только Карина, должно быть, по молодости и неопытности, раньше этого не замечала. Иногда ей казалось, что настала пора разводиться, но в решающую минуту она всегда отбрасывала эту мысль, вспомнив о том, что ее родители прожили долгую жизнь, хотя и как кошка с собакой, к тому же у Илгониса с отцом был хороший контакт и врозь им было бы трудно. Сын и охота — вот, пожалуй, и все, что Алп любил по-настоящему. И если даже ей повезет и она выйдет замуж еще раз, что станет с мальчиком?

Она была уверена, что связь с хирургом Наркевичем — это всего лишь порыв, который можно оправдать сложившейся тогда ситуацией.

«Радуйся, что бог ниспослал тебе хоть краткий миг бескорыстной любви, ведь это редкое благо».

Однако уже на следующий день он разыскивал Карину по телефону, зашел в отделение — в восторженно-приподнятом настроении, забыв о том, что после дежурства ему полагается выходной.

Сам собой напрашивался вывод, что он будет приходить еще.

Он считает меня шлюхой, плакала она, чувствуя себя оскорбленной, но после нескольких его звонков все же согласилась встретиться. Ей казалось, что так она сможет поставить все на свои места в их отношениях, ведь в отделении вот-вот могли вспыхнуть сплетни — фанатичный Наркевич был в центре внимания всего медицинского персонала больницы.

Дальше было банальное посещение кафе на окраине, и она ждала, что он предложит ей такое же банальное свидание на квартире какого-нибудь разведенного или неженатого коллеги, который даст ключи часов до девяти вечера, но этого не последовало, и Карина уже готова была поверить, что действительно значит для него гораздо больше, что она для него — та единственная женщина, которую, к сожалению, мужчина обычно встречает в зрелом возрасте и которой уже не суждено стать его женой.

Карина пришла на свидание с намерением сказать: «Нет! Никогда больше! Я не желаю, у меня ведь есть семья!» Но, увидев, как он беззащитен, робок и какое благоговение светится в его взгляде, не смогла его отвергнуть. Кроме того, ей льстило, что столь необыкновенный мужчина — у ее ног. Скоро она поняла, что он ищет в ней не только женщину, но и доброго друга, с которым можно быть откровенным, не боясь предательства.

Она ясно осознала свою миссию и испытала от этого удовлетворение — ведь ни дом, ни работа не могли ей дать ничего подобного. Имей она близкую подругу, с которой можно было бы поделиться, она сказала бы: «У нас все не так, как у других. Другие сначала три раза встретятся и лишь потом переспят, а мы сначала переспим, а потом три раза встретимся».

Спулге, жене Наркевича, с которой он ее потом познакомил, Карина не завидовала: постоянно жить с этим комком нервов, с этим капризным ребенком, должно быть, трудно, слишком много в нем противоречий.

«Двенадцать лет! Неужели он не замечает, что я старею, или только притворяется?»

Она уже не боялась, как вначале, что он бросит ее, и тогда жизнь в чем-то утратит смысл. Если бы так случилось, она, наверно, кинулась бы в водоворот приключений, чтобы как-то заполнить пустоту, но он по-прежнему оставался верным и нежным, и она понемногу осмелела и решилась привязаться к нему сильнее.

Воспользовавшись статусом прочной семьи, она взяла на себя кое-какие мирские заботы профессора и пребывала в уверенности, что жертвует собой ради него, более того — ради медицины. Жертвенность, которой от нее никто не требовал, делала ее в собственных глазах значительнее, в ней она стала видеть смысл своей жизни, но от сына она отдалилась так же, как уже отдалилась от мужа, хотя со стороны это не было заметно.

И все же она отказалась перейти работать в клинику Наркевича: инстинкт самосохранения подсказывал, что, находясь все время возле него, она скорее потеряет его — исчезнет неповторимость и тайная романтика редких минут близости.

— Правда нужна лишь тому, кто надеется с нее что-нибудь сорвать. Неправда строится для того же. В сущности, это сестры-близнецы, только одна из них блондинка, другая — брюнетка.

Во время свиданий он засыпал ее своими парадоксальными афоризмами, которые никогда не произносил в другом обществе. Это ее развлекало: подмеченные им нелепости жизни были охарактеризованы очень точно. Наркевич обладал феноменальной памятью: он никогда не записывал афоризмы, а просто откладывал их на задворках памяти и, встретившись с Кариной, стрелял ими, словно праздничными ракетами. Позднее она стала подозревать, что является всего лишь громоотводом, в который небо разряжает излишки своей энергии, однако ей хотелось думать: он сочинил это ради нее, так думать ей было просто необходимо.

— Лечение у нас бесплатное, гробы — за счет клиентов. Берегите профсоюзные средства!

— Послы — порядочные люди, которых отправляют за границу лгать в интересах своего государства.

— Каждый хочет выделиться или стать хотя бы светящейся точкой, о которую любопытные обожгут пальцы.

— Хирургия — это не просто перетаскивание камней. Это перетаскивание камней по веревке, натянутой высоко над ареной.

Юмор в парадоксах Виктора таял постепенно, но безвозвратно. Он пытался юмор заменить каплями желчи, даже агрессивностью.

В последние годы у Наркевича бывали мучительные дни глубокой депрессии, которую он потом объяснял перенапряжением. В клинике всегда чего-то не хватало, всегда что-нибудь плохо отремонтировано (о том, что ремонт может быть и качественным, помнят лишь старшие поколения), часто конфликтовали средний и младший медперсонал: то между собой, то с больными. Но Карина думала, что больше всего профессора терзает редкая возможность оперировать. Загруженный мелкими, никчемными делами, конференциями, собраниями и приемами, попусту тратя время и получая к тому же на десерт неприятности в семье, Наркевич превратился в комок нервов с сильным детонатором внутри. Последствия взрыва могли быть ужасными, но пока, правда, профессор был лишь несдержан, мелочен, высокомерен и невнимателен к другим — в свои черные дни он переставал считать людей людьми.

Когда депрессии стали повторяться, Карина и Спулга решили, что он болен какой-то неизлечимой болезнью и, чтобы не огорчать близких, не говорит о ней. После подобных приступов он длительное время бывал не только удручен: во всех его действиях была какая-то странная обреченность, которая сменялась таким мощным наплывом бодрости, что бодрость эта казалась фальшивой, рассчитанной на публику.

Спулга безуспешно уговаривала Виктора показаться специалистам, но, когда он отказался категорически (его категоричность тоже была маниакальной), решила — профессор о своей болезни пока только подозревает и очень боится, что специалист подтвердит его подозрения. Врачу в подобных случаях вообще очень трудно — его не убедишь ложным диагнозом, с точностью вычислительной машины он сам подсчитает, сколько шансов осталось на жизнь. Обе — и Спулга, и Карина — жаждали правды.

— Мир тесен, а людей много и будет еще больше. Поэтому мы должны радоваться большим и малым войнам, автокатастрофам и убийствам, благодаря им отодвигается время, когда мы подохнем от голода, как те шестьдесят миллионов, которые подыхают каждый год. Но нас научили лицемерить и говорить: «Убивать — грех!» И пускаем слюни. А как быть в таком случае, когда убийство одного может спасти жизнь троим?

— Не говори так!

— Мы тоже в конце концов воздвигнем памятник Тому Роберту Мальтусу.

— В таком случае ты тоже причиняешь вред человечеству.

— Хирургией? Конечно! Я же не могу родить человека заново, я могу лишь кое-как подлатать его, и чаще всего он продолжает существовать за счет здоровых, пригодных для отбора индивидуумов. Это нечестная и неоправданная деятельность — хирургия. Право на существование должны иметь лишь нужные и сильные.

— Зачем же ты оперируешь? Шел бы в какую-нибудь строительную бригаду. Там сейчас, говорят, очень нужны люди.

— Почему я оперирую? Знаешь, я и не оперирую. В операционном зале я самоутверждаюсь. Мне нужны аплодисменты, как актеру на сцене. И еще мне необходимо сознание того, что я один могу то, чего не могут трое вместе взятых.

— Ты становишься циником и несправедливым даже к самому себе. Мне не раз хотелось подергать за усы твою самоуверенность — отказать, когда ты звонишь. Но в последнюю минуту никогда не решаюсь на риск. Что поделаешь — я родилась слабой женщиной!

— Ты пожалела бы об этом!

— Почему?

— Потому что такая красивая, как ты, должна принадлежать только мне.

Он подошел к дивану, опустился на колени и прильнул щекой к ее обнаженному плечу, с которого сползло одеяло. И вдруг она подумала — хорошо ли это в моем-то возрасте? — но позволила одеялу соскользнуть еще ниже, обнажив и грудь.

«Мой большой, капризный ребенок. Мой умный. Мой!»

И вдруг поймала себя на мысли, что встречаться с ним больше не хочет. Что она старалась быть с ним лишь из-за его тяжелых депрессий, вызывавших страх за него, заставлявших быть все время настороже.

«Я устала от него. От его невыносимого характера, которого раньше не замечала. А может, он таким раньше не был? Я считала тебя смелым, а ты оказался подозрительным и осторожным. Даже свои афоризмы ты не записываешь, чтобы в случае чего их нельзя было обратить против тебя самого. Когда ты успел так измениться? Раньше… Ведь не были же завязаны у меня глаза! Тогда ты не считал осторожность признаком ума!»

— Наше поколение проматывает земной шар точно так же, как сто лет назад легкомысленные наследники проматывали целые родовые поместья. Черт с ними, с этими тысячами!

— Глобальными категориями мыслят редко, чаще лишь болтают.

«Почему ты говоришь это мне? Что я могу изменить? Правду говорят: любовь слепа. Только это уже позади — слишком бесстрастно я теперь анализирую твои слова и поступки».

Он целовал, ласкал ее, но Карина оставалась холодной. Ей было грустно сознавать, что теперь его понесет по течению, словно брошенную лодку. Прямо на твердые лбы порогов.

«Должно быть, не все еще угасло во мне».

«Мы знаем, кому и сколько можно дать лекарств, но не знаем, кому и сколько можно дать власти и славы».

Он не заметил ее отчужденности.

— Крышу надо ремонтировать, — сказал Виктор, откинувшись на спину рядом с ней. На лбу у него выступили капли пота, но он не стал его вытирать. — Поднялись на чердак — ужас: если сейчас же не начать ремонт, завтра в операционной потечет прямо на голову. Официально ремонт можно включить в план лишь на будущий год. Слава богу, Агафоныч нашел какого-то старикана. А тот просит сразу всю сумму чистоганом, говорит, один раз его уже надули!

— Виктор, ты должен подумать о медсестрах и о санитарках тоже. Стоит сбежать одной — побегут остальные. Что тогда будешь делать? Ты думаешь, они преданы медицине? У них же у всех семьи, но не у всех мужья директоры, как Алп, и, подсчитывая тощие доходы своих жен, они злятся и говорят: «Шла бы хоть на курсы водителей троллейбусов: сразу восемьдесят два рубля в месяц — почти столько же, сколько у дипломированного врача, а после окончания курсов — вдвое больше».

— Нет, не хочу думать! Ни о крыше, ни о медсестрах, ни о врачах! Довольно! Я отказываюсь! Пусть сами берут шапку в зубы и встают на четвереньки, как я! Деньги! Со всех сторон только и слышишь: деньги! деньги! деньги! И еще подарочки, подарочки тоже! Спулга: «Деньги! Мы должны жить соответственно своему социальному положению!» Наурис: «Деньги! Я твой сын и не могу выходить из дома с одним рублем в кармане!» Я тоже кричу, и у меня получается громче всех: «Деньги! Деньги давайте! Деньги на стол!» Я знаю, как плохо бывает, когда денег недостает, но я знаю, что так же плохо, когда их чересчур много. — Он говорил уже почти спокойно, стараясь подавить нахлынувшую вдруг злость. — Все хорошо, что в меру, и деньги не являются исключением из этого правила. Принято считать, что при помощи денег можно добиться чего-то необыкновенного. Я — тому живой пример. Я получал много денег и купил себе Славу, но при этом потерял Уважение. Эти понятия — как две чаши весов: как только одна поднимается вверх, другая опускается вниз. Теперь я снова считаю, что Уважение — ценность куда большая, но вернуть его уже не могу. И как проклятый продолжаю взывать к деньгам, хотя знаю — они ничего не способны изменить в моей жизни. А если и изменят, то только к худшему. Я построил для себя роскошный дворец, но оказалось, что мне в нем негде приклонить голову…

Он долго лежал, не произнося ни слова, и смотрел на затухающие в камине угли, которые подернулись тонким слоем золы.

— Я подарю тебе кольцо с бриллиантом за пять тысяч. Хочешь? В витрине ювелирного магазина я видел объявление.

— Нет.

— Ты боишься Алпа?

— Для Алпа я что-нибудь придумала бы. Просто я не хочу.

— Потом пожалеешь.

— Нет.

— Оказывается, ты тоже умнее меня! — Он сказал это с горечью и после долгой паузы продолжал: — К нам ходит один инженер. Уже годами ходит. Он бесплатно ремонтирует и собирает нашу электронную аппаратуру. Говорят, в нашей клинике умер то ли его сын, то ли дочь. И он рад, что ему позволяют приходить и бесплатно работать, — он верит, что благодаря ему другой ребенок операцию перенесет и выживет.

Самое ужасное, что я таким дурачком уже не способен быть! Однажды я неожиданно для самого себя понял, что завидую ему. Все мы — словно тяжелые чугунные маховики, которые однажды запустили и они уже не в состоянии остановиться, разве что оси повыскакивают из гнезд или от удара они рассыплются на куски. Десятки нитей связывают нас с занимаемой должностью, комфортом, признанием, привычками, и чем дольше мы живем, тем меньше мы способны и желаем порвать их. Над этим инженером-простачком я про себя посмеиваюсь и в то же время сам себе противен. Мне бы хоть на один день избавиться от самого себя! А что, если этот простачок не так уж бескорыстен? А что, если он, сволочь, копит моральный капитал для старости? Он ему кажется более надежным. В таком случае он не только честнее, но и умнее меня!

«И этим ты хвастаешь передо мной! Тем, что сам себе противен. Но даже испытывая отвращение к себе, ты не хочешь слезать с тех высот, на которые взобрался. Как ты заботишься о том, чтобы с каждым днем выглядеть все более внушительным. Вы-гля-деть!»

Они выехали в Ригу, и, обгоняя, Наркевич лавировал между машинами, которые, как обычно в конце рабочего дня, заполнили автостраду. Задержавшись с Кариной на даче, он теперь наверстывал время, чтобы не опоздать к началу лекции в институте, где уже ждали студенты.

— Мне тогда надо было уйти от Спулги.

— Почему?

— Мы смогли бы пожениться. Ты не гонялась бы за красивой, как в «Бурде», жизнью.

— Хорошо, что мы этого не сделали. Останови, я пересяду на трамвай.

— Я же могу подвезти поближе к дому.

— Не учи женщин хитрить. Они умеют это делать лучше.

— Во вторник?

— Не знаю, — она быстро вышла из машины. — Может быть. Наверно. Позвони!

«Почему я не могу сказать ему сразу? Больше никогда! Никогда! Никогда!»

Через несколько минут он уже входил в аудиторию.

Шелест бумаги и разговоры прекратились сразу.