"ВТОРАЯ ЧЕЧЕНСКАЯ" - читать интересную книгу автора (Политковская Анна)Как хорошо быть глухимСентябрь 1999 года. Мы лежим на жухлой осенней траве. Точнее, мы хотим на ней лежать – но большинству достается только пыльная чеченская земля. Это потому, что нас слишком много – сотни, и на всех хорошего не хватает. Мы – это люди, которых настигла бомбежка. Мы ни в чем не провинились, просто шли по направлению к Ингушетии по бывшему шоссе, теперь распаханному и разъезженному бронемашинами. За нашей спиной Грозный. Мы, сбившись в стадо, бежим от войны и боев. И когда наступает мгновение и ты должен плюхнуться носом в землю, приняв внутриутробную позу, стараясь убрать под себя голову, коленки и даже локти, – вот тут-то и подкрадывается такое лживое и липкое одиночество, и начинаешь думать: а что ты съеживаешься? что, собственно, спасаешь? эту свою жизнь, никому, кроме тебя, больше не нужную?… Почему лживое? Потому что отлично знаешь – неправда все это: дом полон родни, и она тебя ждет, и за тебя молится. А липкое, потому что физически-потное. Когда очень хочется жить, слишком много пота выделяется. Хотя некоторым везет: когда чувствуют смерть рядом, только волосы на голове встают проволокой… И все-таки – одиночество… Где-где, а на смертном одре товарищей не сыщешь. Как только наверху, над твоей свернувшейся спиной, зависают пикирующие вертолеты, земля становится похожей на упокойное ложе. Вот они – вертолеты. Очередной заход. Они спустились так близко, что видны руки и лица пулеметчиков. Некоторые уверяют, даже глаза. Но это преувеличение от страха. Главное – их ноги, небрежно спущенные в открытые люки. Будто они не убивать прилетели, а решили охолонить их, натруженных, в прохладном воздушном потоке. Ноги большие и страшные, подметки тычутся чуть ли не в нас. Между ляжками зажаты дула. Страшно, но всем хочется посмотреть, кто же твой убийца. Кажется, они смеются над нами, над тем, как мы уморительно ползаем внизу – старые грузные тетки, молодые девушки, дети. Нам даже слышен этот хохот, хотя это опять вранье – слишком шумно вокруг. Автоматные очереди высвистывают воздух вокруг наших тел, и в такт этим посвистам кто-то обязательно начинает выть. Убили? Ранили?… –Не двигайся. И головы не поднимай. Мой совет, – произносит мужчина рядом. Он как был, так и упал на землю в черном костюме, белой рубашке и черном же галстуке. Сосед впадает в многоречивость. И спасибо ему: сейчас лучше переговариваться, чем молчать. Мужчина по имени Ваха – чиновник-землеустроитель из Ачхой-Мартана, большого села неподалеку от Ингушетии. В воюющей Чечне все боятся всего, и сегодня утром Ваха вышел из дома, как обычно, в костюме, с папкой, чтобы не привлекать внимания – вроде бы на работу. А на самом деле решил бежать. –Всякий раз, – бормочет Ваха, потому что не бормотать нельзя, ведь наши губы уперты в землю, – всякий раз, когда налетают вертолеты, я беру в руки папку, достаю бумагу и делаю вид, что записываю. Мне кажется, это очень помогает. Люди, лежащие рядом, начинают тихо посмеиваться. –Как может помочь бумага? Что ты такое говоришь? – шепеляво, отплевываясь пылью, громко шепчет крошечный худющий дядечка, расположившийся слева. –Пилоты видят, что работаю, что не террорист, – парирует землеустроитель. –А если они подумают наоборот? Что ты записываешь их бортовые номера? – отзывается женское тело впереди и очень осторожно чуть-чуть меняет положение. – Затекло… Когда же это кончится? –Если подумают, тогда конец, – кто это говорит, не видно. Он сзади. И хорошо: речь жесткая и колкая, как топор, без всякого сожаления. –Ладно тебе. Ты за свое, – обрывает «жесткого» стариковский голос. И обращается к Вахе: – Покажи свою папку, пожалуйста. Другим расскажу. Тела, смолкнувшие при «жестком», опять хватаются за соломинку – кусочек вдруг подаренного веселья, для кого-то и последнего. –Показывай-показывай… –Все себе заведем… –У русских папок не останется… –Путин подумает, что это все чеченцы ходят по войне с папками? А должны бы с автоматами… –И тогда федералам папки выдаст. Будет вся Чечня с папками… –Ваха, дорогой, а какого цвета надо папку? А вертолеты никак не уймутся, выписывая разворот за разворотом, и детский плач раздирает землю, усыпанную людьми, и пулеметные очереди, – ну хотя бы на минуту заткнулись! – и взрывы падающих мин квакают безостановочно, внося оттенок пошлости в наше пребывание на смертном одре. Этого только не хватало! И все равно люди шутят. –Воля Аллаха, – смиренно отбивается от публики Ваха. – Но! Что хотите говорите, а с папкой этой меня даже ни разу не ранило. Ни первую войну, ни в эту. Всегда помогало. –Так ты и в первую?… С папкой?… – покатывается кто-то со смеха – клочковатообразного и потому чрезмерно нервного. – Тогда сейчас почему лежишь? Эй, парень! Встал бы! Вахе надоело: –Так ведь все лежат. Что же, я один встану? И превращусь в мишень? –Но ведь с папкой… уже тот самый старик, который обрывал «жесткого» больше, кстати, не произнесшего ни слова. Старик смеется где-то сзади нас. Если вообще можно назвать смехом шевеление телом, улавливаемое нашими ушами, в такт сиплым выхаркиваниям воздуха в землю. – Эх-ха-ха, парень! Не знаешь своего счастья: «им» может показаться, будто ты нас пересчитываешь. И значит, ты на «их» стороне. Теперь Ваха уже молчит – и правда, дурная обстановочка для шуток, все хорошо в меру. И начинает сдувать пыль с испачканных черных рукавов – дыханием откуда-то из-под себя. Потому что это все, что он может в той позе эмбриона, которую нас заставили выбрать. Ваха и его чудо-папка погибнут сутки спустя, подорвавшись на мине в полутора километрах от места, где мы сейчас лежим. Ваха шагнет на неопрятное неубранное поле той первой военной осени, на каких-нибудь пару метров в сторону от дороги. А мин было уже повсюду видимо-невидимо, и все поголовно, в том числе военные и боевики, – бродили по Чечне без карт минных полей… Русская рулетка. Ваха шагнет в сторону не по надобности, а просто так, истомившись в ожидании: слишком длинной была очередь к блокпосту, на паспортный контроль, и почти вся состояла из «родственников» – тех, с кем вместе готовился умирать накануне, лежа на другом поле, – из нас, смешливых. И погибший Ваха опять будет лежать на поле, но теперь бесстрашно – вверх израненным лицом и раскинув руки так широко, как не бывает при жизни. Левую – влево метров на десять от разодравшегося в клочья черного пиджака. Правую – поближе, шагах в пяти. А с ногами Вахи вообще получится беда: они исчезнут, наверное, став пылью во время взрыва и улетев вместе с ветром. Эта же участь постигнет и папку с белыми чистыми листами бумаги. Которые спасают от вертолетов, а от мин, получилось, – нет. Потом к Вахе осторожно подойдут два солдата с блокпоста, куда была длинная очередь. Один – крошечный и юный, будто пятнадцатилетний, в каске не по размеру и сапогах чужого номера. Второй – постарше и поосанистей, ладный, руки – в пятнистые брюки. Первый тихо заплачет, размазав грязь по лицу и отвернувшись, не в силах смотреть. Второй даст ему подзатыльник, и тот тут же заткнется, как будильник, по которому ударили сверху, чтобы дал поспать утром. Чеченцы из очереди купят у лейтенанта этих солдат большой черный пластиковый мешок, «неприкосновенный запас» на случай «груза 200», соберут Вахины остатки и долго будут решать, куда везти. К матери, жене и детям – в лагерь в Ингушетию? Или в Ачхой-Мартан – в пустой дом? Победит разум: в Ачхой, конечно. Хоронить все равно там, на родовом кладбище. Так зачем тратить деньги, тащиться в Ингушетию? Въезд туда обернется немалыми взятками… На блокпосту «Кавказ», на границе этой войны и остального мира, придется платить дважды – туда и обратно, причем за трупы в два или три раза больше, по настроению «старшого». …Но пока у Вахи – еще целые сутки, он жив-здоров. И мы, продолжая лежать на поле под Гехами, не только надеемся удачно выбраться из-под вертолетов, но и чуточку верим в наше скорое счастливое будущее – ведь еще самое начало войны, первые числа октября 99-го, и мерещится нам, что бои предстоят не такие уж и долгие, и беженцы вскоре вернутся по домам, и вытерпеть нам только этот день, а потом все само собой и наладится. И Ваха, осмелев в какой-то момент, – ведь когда опасность слишком долгая, все притупляется и надоедает – так вот, плюнув на вертолеты, Ваха вдруг переворачивается на бок. И этак нормально, по-людски, без земли во рту, начинает рассказывать о своей семье. О шестерых детях, которые неделю назад ушли из Ачхоя в Ингушетию вместе с его матерью, женой и двумя незамужними сестрами. Вот к ним и пробирается. В сторонке бомбят Гехи. Увлеченно, неистово, как, наверное, Кенигсберг во Вторую мировую. И Ваха снова сворачивается. – Там беженцев из Грозного скопилось – ужас… – говорит он, сбиваясь с семейной темы, захваченный ритмом этого нарастающего иррационального бомбометания своих по своим. – Тысячи беженцев, наверное. В предыдущую бомбежку, на той неделе, больницу разрушили, раненых и больных позабирали… Куда сейчас новых раненых денут? Женщины тихо воют, цыкая на детей, чтобы не выли – будто дети не такие же люди, как они. Хлюпающие звуки, издаваемые орудиями уничтожения, облепляют нас со всех сторон, не давая передышки мозгу. И хотя с момента начала вертолетной атаки прошло каких-то полчаса, они уже давно показались половиной суток, вместивших воспоминания о большей части твоей жизни. Люди постепенно теряют самообладание, слышны крики сумасшествия, мужчины плачут. Но не все. Среди нас – подростки, лет по 13-14. Они возбужденно и радостно обсуждают, какое же это оружие применяется в данный момент. И демонстрируют основательные знания вопроса – как иначе? Вся их сознательная жизнь прошла в изучении современного оружейного словаря: войне в Чечне почти десять лет. Между подростками и нами тихо ползает маленький мальчик, наверное, шестилетний. Он худенький и грустный. Мальчик не плачет, не кричит, не хватается за мать, он задумчиво оглядывается вокруг и произносит: «Как хорошо быть глухим…» С интонациями простыми, спокойными и даже бытовыми. Как если бы это было: «Как хорошо сыграть в мяч…» Тут-то нас всех и настигает «Град» – самое страшное, чем на этой войне насилуют слух и жизнь человека. «Град» – реактивная «Катюша» конца двадцатого века. «Градовый» залп долго свистит, шипит и вертится. Однако если ты его уже слышишь, значит, мимо, и смерть хоть и ходила близко, но сейчас выбрала другого. И ты смеешься… «Град» превращает и тебя в бесчеловечную тварь, научившуюся радоваться чужому горю. Черту подводит мальчик, уютно, вопреки обстоятельствам, примостив голову на кочку травяного кустика, как на подушку: –Глухие ничего этого не слышат. И поэтому не боятся. Ваха тихо подтягивает его к себе, обнимает и тянет конфету из кармана своего черного пиджака. –Как тебя зовут? – Ваха тихо плачет. –Шарпуддин, – отвечает мальчик, удивленно наблюдая слезы взрослого мужчины. –А еще лучше было бы сейчас, Шарпуддин, стать слепым, немым и глупым. – Глаза Вахи высохли под взглядом мальчика. – Но мы не такие. И мы все равно должны выжить. Минут через пять вертолеты улетают. И «Град» молчит. Налету конец. Люди начинают разом подниматься, отряхиваться и кое-кто славить Аллаха. Поле оживает. Женщины бегут искать машины для раненых. Мужчины сносят убитых в одно место. …Пройдет ночь и день, и мальчик Шарпуддин, подойдя к взрослым мужчинам, собирающим Ваху в черный мешок, станет молча им помогать. На него цыкнут сурово, как на собаку – ради него же самого, – но поможет мать. Она скажет, что ее сын был последним ребенком, которого Ваха приласкал в своей жизни. И тогда Шарпуддина допустят. Вот и случилось: впервые не в кино увидела опухшую от голода бабушку, и никто теперь не сотрет эту картину из моей памяти. Это произошло почти год спустя после начала войны, в самом центре Чири-Юрта, среди перенасыщенной людской массы, в бывшей школе № 3, восемь месяцев назад спешно, по мере приближающихся бомбежек, прекратившей учебный процесс и превращенной в один из пяти беженских лагерей, существующих теперь только в этом населенном пункте. Гравюра, как известно, пишется в один цвет. Такова и Хазимат Гамбиева: высохшая статичная старуха-беженка с раздутыми суставами, со вздутым животом – она вся будто выписана черным по пергаменту, без полутонов. Черный рисунок морщин на коже неестественного тона. Обтянутый нос – еще одна линия черноты. Темные обводы обострившихся скул – тоже. Шея, как под веревку… Блокада Ленинграда в Миллениум. И опять – в Европе, которой сейчас куда больше дела до пышных торжеств в честь наступления нового века, чем до Чечни – одной из европейских территорий. Хазимат очень больна. И в общем-то никакая не старуха. Ее младшей дочке только 13 лет, а самой – 51. Болезнь же, превратившая Хазимат в гравюру наяву, называется просто – дистрофия. Хронический голод. Все, что перепадает семье Гамбиевых из 11 человек, самоотверженная Хазимат, мама и бабушка, отдает детям и внукам. Яблоки – четырем маленьким внукам, потому что от голода и холода у них открылся туберкулез. Муку на лепешки – дочкам-невестам. Сначала, когда только прибежали в Чири-Юрт, деньги у Гамбиевых были: девочки по очереди носили на базар свои сережки. Какое-то время семья держалась и на том, что старший сын Хазимат продал маленький телевизор – единственную вещь, спасенную Гамбиевыми из своего сгоревшего дома. Но с продажей телевизора деньги кончились. –На что вы надеетесь дальше? – спрашиваю. –Не надеюсь ни на что. День выжили, и слава Аллаху, – отвечает Хазимат, держа правую руку у шеи, будто помогая себе продышаться. – Никакой помощи ниоткуда. Умираем потихоньку в нашем загончике. Мой старший сын еле двигается – есть нечего. Моя младшая в голодный обморок вчера упала. А лагерные соседи сделали вид, что не поняли, почему обморок… Хотя в этот день у них был хлеб и чай – я чувствовала запах… Люди одичали. К исходу первого года войны один из главных ее результатов скрывать дальше невозможно. Под свирепствующим напором столь отчаянного голода и беспросветного туберкулеза, подобных которым не было даже минувшей зимой в гигантских переселенческих анклавах Ингушетии, чеченцы стремительно утрачивают дух своего народа. Если еще зимой большинство беженцев твердо и зло кидали тебе в лицо: «Мы и Дух народа не пережил учиненного над ним погрома и унижения. И именно поэтому – в лагерях, несмотря на лето, «блокадники»-2000. Опухшие от голода. Симптом «Г-4» На заднем дворе бывшего Шалинского пищекомбината (райцентр Шали – в тридцати километрах от Чири – Юрта) жестоко дерутся и исступленно костерят друг друга сотни людей. Они пришли сюда с самого раннего утра, чтобы в обмен на «Г-4» – специальный росчерк в документах, свидетельствующий о том, что они – бездомные беженцы в пределах своей земли, – получить на каждую еще живую душу по три банки сгущенки и одну – тушенки. «Г-4» – так тут официально называется гуманитарная помощь от имени российского правительства пострадавшим от «антитеррористической операции». Сейчас дают «Г-4», то есть четвертый номер – значит, за год войны было четыре таких раздачи. В каждой порции – «трехдневка», запас еды на трое суток из расчета по 15 рублей в день. «Г-3» – третья раздача, имела место пару месяцев назад. Точно такие же порции в ближайшие дни привезут и чири-юртовским беженцам, семье Хазимат Гамбиевой… Под вопли из Кремля, что «беженцы обеспечены самым необходимым»… И гуманитарной катастрофы в связи с «антитеррористической операцией на Северном Кавказе», «конечно, нет»… Я стою на заднем дворе Шалинского пищекомбината среди оголодавшей толпы, рвущейся к заветным контейнерам, и вспоминаю холеную внешность Сергея Ястржембского, президентского помощника и главного провозвестника отсутствия «гуманитарной катастрофы». Айшат Джунаидова, руководитель миграционной службы Шалинского района (здесь стоит на учете почти 60 тысяч беженцев), говорит так: – Вы там доведите в Москве до сведения, что на эту государственную подачку выжить нельзя. Ни при каких условиях. Многие наши беженцы фактически приговорены к голодной смерти. Я, конечно, обещаю «довести». Но очень тихо обещаю. Даже совсем почти не обещаю, а просто так, киваю, что-то пришепетывая… И ничего не объясняю – ну как можно сказать приговоренному Но я молчу об этом. По одной простой причине: для людей вокруг, так много переживших и переживающих, я – первый гражданский человек Чтобы сказать про голодную смерть, Айшат перекрикивает вопли женщин, забывших себя от голода и с оскорблениями выдирающих друг у друга «трехдневку». Вижу, как в толпе одни плюют в других. Это туберкулезники. От бездонной своей озлобленности на мир они стремятся заразить тех, кто еще не кашляет кровью, или надеются, что здоровые в страхе отпрянут в сторону и пропустят к ящикам с банками. Вокруг грузовиков с «Г-4» – кордон солдат. С автоматами наперевес они пытаются навести хоть какой-то порядок среди измученных людей. Но и на их лицах – странное выражение. Не сочувствие, но и не тупая жестокость. Скорее, ступор от того, в какой «войне» приходится участвовать – против толпы голодных. Потом, месяц за месяцем, я увижу это очень много раз: большинство солдатских лиц на второй чеченской войне будут именно такими. А другая голодная толпа тем временем штурмует запертые железные ворота пищекомбината. Они не поддаются, и тогда гнев выливается вовнутрь. Люди вопят друг другу несусветное – как зарежут, вздернут, что отрубят и кому швырнут на съедение… Но за что «вздернут» да «отрубят»? Да только за то, что тот, кто оказался чуть впереди, съест свою тушенку на полчаса раньше… Полная потерянность человеческих чувств. Сердечная разобщенность. Невозможно не заметить, насколько здесь оказался разрушенным исконно чеченский менталитет – люди растоптаны и развращены войной и голодом. Видя их и общаясь с ними, совсем не находишь той легендарной стойкости народа, как залога особой его выживаемости на исторических извилистых перекрестках. На горизонте – никаких чеченских бизнесменов, не самых бедных людей на свете, стремящихся отдать несчастным соплеменникам десятую часть своего богатства. И бедные чеченцы – а в лагерях остались именно они – наедине со своей нищетой и беспросветностью, а также с Г-1, Г-2, Г-3, Г-4… Монолитная нация, встающая горой за «своего» только потому, что он «свой», – превратилась в миф? За спинами вопящих под шалинским забором людей – пустота. Там нет ни республики, ни власти. Ни чеченской, ни российской. Там – суррогат республики и власти. И суррогат страны. И суррогат народа? Как это могло случиться? На глазах у всего мира. Под «присмотром» международных наблюдателей. Красного Креста. Врачей без границ. Врачей мира. Армий спасения. Правозащитников – своих и иностранных. При наличии даже путинского президентского спецуполномоченного по соблюдению прав человека в зоне проведения «антитеррористической операции». Парламентариев любой ориентации. Международных конвенций на все случаи жизни и смерти. Входишь в бывшее общежитие бывшего цементного завода в Чири-Юрте, которое теперь превратилось в лагерное поселение, и тут же начинается вой. Именно вой, а не крик, не шум, не возгласы, не митинг. Полузвериный протяжно-однотонный звук, символизирующий крайнюю степень отчаяния. Это люди, узнав, что ты журналист, цепляются за твою одежду, руки, ноги, будто ты волшебник и от тебя зависит что-то принципиальное, вроде многотонного грузовика с мукой, которого обязательно хватит на всех, желающих выжить. Кто виноват в этом национальном позоре? Ты не можешь не думать об этом, потому что ты тоже человек и твоему сознанию тоже нужна опора в виде виноватого… Конечно, вина № 1 – на президенте и правительстве, ведущем войну и не желающем помнить, что неизбежным ее итогом являются толпы голодных, больных и бездомных людей. А вина № 2? Тут все наоборот: невероятное превратилось в очевидное. Осенью 99-го и зимой 2000-го, несмотря на тяжелейшие бои, рядом с самыми бедными и забитыми всегда находился добрый сосед. К лету все изменилось – те люди, которые в начале войны стоически помогали друг другу не умереть и видели смысл каждого наступающего дня в том, чтобы разломить хлеб с ближним, которому хуже, чем тебе, – теперь поменяли свои принципы. «Гравюра» Хазимат Гамбиева, страдающая хроническим голодом, рассказывала страшные вещи об их лагерной жизни в Чири-Юрте, о том, как по вечерам под ногами хрустят использованные наркоманами шприцы, о размахе воровства и мародерства, к примеру, кухонной утвари, и без того принесенной большинством с помоек, о растущем в геометрической прогрессии числе чеченок-проституток, обслуживающих воинские части, о том, как беженские семьи продают в рабство своих подростков и тем выживают. Те из чири-юртовцев, кто брал зимой лагерных детей в свои дома подкормить – сейчас отказывают даже грудным младенцам и беременным-кормящим. Кто в первые месяцы исхода сочувствовал ни в чем не провинившимся беженцам – теперь озлобился и считает их лишними ртами… Так Чири-Юрт, еще совсем недавно, до войны, красивый уютный поселок в кавказских предгорьях, гордость сельчан и всего Шалинского района – постепенно превратился в холодный и неприятный населенный пункт, продуваемый обстрелами. Где ключевое слово – – Мы не можем принять всех кто к нам пришел, – как требуют наши законы. Не в состоянии, – говорит руководитель миграционной службы Чири-Юрта Адам Шахгириев. – Мы задыхаемся Это– трагедия для нашего поселка, когда на пять тысяч своих – одиннадцать тысяч перемещенных лиц. К нам спустился весь Дуба-Юрт – шесть тысяч!… И все в тяжелейшем моральном состоянии. Этих людей трудно терпеть. Они все сумасшедшие. Между Чири-Юртом и Дуба-Юртом, селениями-соседями, – три километра. Если выйти на окраину Чири-Юрта, весь Дуба-Юрт будет перед тобой. Вечерами так все и происходит: за последними чири-юртовскими домами обычно стоят женщины, будто ждут мужчин с далекой и долгой войны, и смотрят Дуба-Юрт похож на огромное огородное пугало. Неживой, драный, изрешеченный «градом», в прожженных дырах от артиллерийских снарядов. Кое-где – признаки возвращения людей, завешенные одеялами оконные проемы. Но их очень мало, потому что мало этих проемов. Но что дома? Даже горы над Дуба-Юртом теперь общипанные, как облезлые дворовые псы. В лишаях – в глубоких, до их горных «костей», до самых мезозойских меловых скелетов, проплешинах на местах глубинных бомбовых ударов. Такие же и дуба-юртовцы. Потерянное племя, не ведающее, как восстановить то, что разгромлено и выжжено на 98 процентов. Они то и дело вспоминают, как мучительно умирало село, через которое, сменяя друг друга, проходили и «белые», и «красные»: и войска, несколько месяцев подряд бравшие Аргунское ущелье, и отряды боевиков, уходившие с равнин, возвращавшиеся и вновь уходившие… И кошмарный по интенсивности, тотальный артобстрел 31 декабря 1999 года. Это когда вся планета веселилась до упаду, встречая Миллениум. И последующие за этим беспрерывные двухмесячные артобстрелы. Люди, маленькими группками, спасались бегством из Дуба-Юрта в Чири-Юрт постоянно, потихоньку. Но когда на южной окраине Дуба-Юрта боевики заняли позиции и стали окапываться, а бессмысленные (потому что не попадали) бомбежки их позиций с воздуха превратились в быт, 27 января 2000 года первая группа и 5-6 февраля вторая, самая выдержанная – все жители села, спасая свои жизни, вышли из Дуба-Юрта. Летели бомбы, метался «град», а они, без всякого «коридора», топали длинной чередой в сторону Чири-Юрта… Одни в череде падали, убитые, другие их поднимали и уносили с собой, чтобы похоронить в Чири-Юрте – все равно шли… Дуба-юртовцы хотели поблизости переждать, пока закончатся бои, и тут же вернуться. Однако война не просто отбросила эту идею прочь – она ее «творчески» переработала. И беженцам была предложена мучительнейшая из пыток – ежедневное созерцание кладбища собственных судеб. С 6 февраля в Дуба-Юрте уже не было ни одного жителя, и тогда федералы стали жечь дома – те, которые уцелели при бомбежках. Зачем? Из чувства мести, их переполнявшего. От горечи за убитых товарищей. И дуба-юртовцы, стоя на чири-юртовской окраине, смотрели, как это происходит… «Я была одна из них, – говорит Раиса Амтаева, мать двух детей-подростков, мальчика Ислама и девочки Ларисы, онемевших во время февральского бегства из-под бомбежек. – Мы бессильно созерцали, как уничтожали наши судьбы. Мы стояли и смотрели: „Вот ваша сторона улицы загорелась, вот – наша…“ Это был конец всему. Самые страшные дни моей жизни. От прошлого у меня не осталось ни одной фотографии». Уничтожение Дуба-Юрта повергло в шок даже бойцов той армейской части, которую оставили в нем стоять после этого пожарного погрома Заместитель командира в/ч 69771 подполковник С.Ларичев, увидев место своей новой дислокации и осознав, что именно он теперь будет «глаза в глаза» с обезумевшим горя населением, пошел на совершенно неординарно для федералов шаг – вместе с главой сельской администрации В.Яхъяевым и представителем МЧС России полковником Ю.Войченко составил акт «осмотра села Дуба-Юрт». Там значится, что «проходящие через село колонны военной техники и находящийся в них личный состав систематически грабят и поджигают дома мирных жителей…» Под этим беспрецедентным для нынешней войны протоколом -печать в/ч 69771. Но не помогло. Никто из военных прокуроров, наведывавшихся в Дуба-Юрт «для проверки изложенных фактов», не заговорил о главном – о компенсациях сельчанам за армейское мародерство. И не потребовал суда над мародерами. Потому что русские «герои» в Чечне – вне подозрений… Такая традиция сложилась на этой войне в поддержку другой, давней, которая состоит в следующем: мы – страна, не переносящая таких знаков препинания, как «точки». Поэтому у нас никогда не получается «завершенки». И в делах – вечная беременность, а посему беспросветность. Дуба-юртовцы очень хорошо понимают, что никакого конца не будет, и надеяться не на кого, но и сами они – бессильны: безденежье, не на что вновь отстроиться… В Чири-Юрте остались только бедные, все более-менее финансово состоятельные давно уехали из Чечни. В этом еще одна причина, почему собравшийся в Чири-Юрте народ настолько сдал морально. Ну куда теперь идти Раисе – матери немых подростков-инвалидов? А изголодавшейся Хазимат? На что надеяться? Где сажать тот огород, которым хотя бы следующей зимой прокормиться? Очень трудно оставаться людьми, когда все превращено в пепел, включая судьбу, когда ты знаешь, что бандиты, из-за которых все начиналось, все равно опять ушли в горы. А солдат, в гневе на весь чеченский народ обливавший соляркой дом Хазимат, санитарки детской поликлиники с двадцатилетним стажем, – просто-напросто упустил этих боевиков. Дуба-Юрт сегодня – все те же руины, затянутые тепличной пленкой. Под нею живет часть людей, вернувшихся из Чири-Юрта. Другая, большая, так и осталась наверху – в поселке бывшего цементного завода. История Чири-Юрта, поневоле приютившего Дуба-Юрт, – типичная в нынешней Чечне. Ее последствия – чем дальше, тем существеннее. Бродя из одного военного месяца в другой по чеченским селам и городкам, я встречала все больше людей, которые, как и чири-юр-товские беженцы, подчиняются лишь одному закону: биологическому закону выживания. Война прошлась не только по чеченской земле – она выскоблила души людей. Прогнав сотни тысяч прочь из домов, в лагеря, в поле, вообще неизвестно куда, – она заставила их принять новые законы жизни – лагерные. Убийственная разобщенность – при кажущейся сплоченности. Стукаче-ство на каждом шагу. С единственной целью: я должен выжить, неважно, что сгинут другие. Народ может заказывать по себе тризну, когда это становится очевидным. |
|
|