"Писемский" - читать интересную книгу автора (Плеханов Сергей Николаевич)Государственные имуществаКогда в дождливый августовский день заляпанная грязью бричка замерла у крыльца родительской усадьбы, навстречу Алексею выбежали только тетки Анна и Варвара да комнатная девушка. «Плоха, плоха голубушка наша!» – всхлипывали старухи, обнимая племянника. Он, нахмурившись, прошел в комнату матери. Тут было полутемно из-за спущенных штор, нудно зудела муха, бьющаяся о стекло. Евдокия Алексеевна, укрытая толстым пуховым одеялом, осталась недвижима, когда сын появился возле ее постели. Только глаза разом засветились радостью и какие-то нечленораздельные звуки вырвались из ее ввалившегося рта. «Обезъязычела матушка-то наша, – с какой-то привычной скорбью шептала горничная. – Вот как схоронили Филата Гаврилыча, так с ей удар и приключился». Алексей присел на подставленный стул, сжал холодную вялую руку матери в своих пылающих ладонях. Попытался сказать что-то, но слезы душили, не давали вымолвить ни слова... От невеселых мыслей, от гнетущего страха перед мелким и скучным будущим на молодого барина навалилась тягостная хворь именем ипохондрия. Не хотелось есть, не хотелось читать, не спалось, не жилось на свете. Приехал уездный лекарь-немец, выписал микстуру, настаивал, что надо попробовать приложить к вискам пиявки, уверял, будто хворь поправима, ежели пациент постарается представлять вещи как можно более веселого свойства, а все неприятное гнать от себя. В заключение достал номер «Губернских ведомостей», в котором извещалось, сто солигалические соляно-минеральные воды прекрасно помогают от ипохондрии, «которой причина почти всегда кроется в завалах брюшных». А поскольку до Солигалича было рукой подать, советовал съездить, испробовать целебную силу источника. Прошла осень. Деревья в саду по самые ветви засыпало снегом. Еще до Николы навалились такие морозы, что вся живность куда-то попряталась – ни заячьего следа на сугробах, ни оттиска птичьих лапок на запорошенных подоконьях. Алексей иногда распоряжался заложить санки и отправлялся на прогулку. Но в безмолвных белых полях душе становилось отчаянно одиноко, да еще холод забирался под медвежью полсть и начинал покусывать ноги, и ничего не оставалось, как повернуть назад, к сереющей вдали кучке изб, сгрудившихся вокруг красной крыши барского дома. При въезде в деревню стоял покосившийся полосатый столб с прибитой к нему доской, на которой местный грамотей вывел полууставом: «Деревня Раменье подполковника Писемского. Ревизских душ мужеска пола 25, женска 30». И неказистый столбик этот, и жалкая надпись подлинным memento mori6 были для молодого дворянина: мелкопоместный, мелкотравчатый, мелкий... Но хандра начала проходить. Какая-то отчаянная бодрящая злость говорила: нет, для чего-то немаленького он родился, и удел его будет крут, но прекрасен. И прежде всего – надо служить! Ибо две-три таких зимы, проведенных в ничегонеделанье, и из вчерашнего театрала и бонвивана выйдет заурядный уездный увалень с перьями от подушки в волосах, с пятнами от наливок на сюртучишке... Однако легко сказать: служить. Где, в каком качестве? Наведался в Чухлому, побеседовал с предводителем дворянства, с местной администрацией. Последнюю неделю ноября в городе шумела Екатерининская ярмарка, и весь уездный свет съезжался, чтобы поразвлечься. На огромной мощеной площади с утра до заката толокся народ, грудился возле балаганов. Интересного товару почти не водилось – главными предметами здешней торговли были по традиции свинина, коровье масло да сырые кожи, уходившие на заводы по соседним городишкам. Но господа все равно прогуливались между рядов. Велись разговоры о губернских и местных новостях, о хозяйственных видах. Тут-то и можно было, вовсе не задавая вопросов, проведать о вакансиях, прояснить для себя устройство уездных учреждений. То, что узнал Писемский, оказалось малопривлекательно. На всю Чухлому имелось: дума, городская ратуша, сиротский и словесный суд, канцелярия стряпчего, городническое правление. Больница. Приходское училище. Тюремный замок. Цейхгауз. Винные подвалы. Вот и вся казенная сфера. Как в ней найти поприще действительному студенту? Нет, надо было перебираться в Кострому – там-то он определенно станет полезным членом общества, да и жизнь кое-какая забрезжит, все не уездное болото. Тетки тоже усердно склоняли Алексея в пользу такого выбора. Да и обратиться к кому было за содействием – управляющим палаты государственных имуществ состоял Александр Павлович Шипов, хоть и неблизкий, но все же родич. 31 января 1845 года Алексей Писемский определился в канцелярские чиновники палаты, а по истечении полутора месяцев последовал указ сената об утверждении его в чине губернского секретаря. Сослуживцы очень скоро пронюхали об особых отношениях между их патроном и молодым канцеляристом. Кое-кто заискивал, другие глядели исподлобья, подозревая в нем шпиона. Но видя, что Писемский с жаром предался достаточно скучной деятельности, стали успокаиваться. Алексей Феофилактович начал врастать в быт конторы. Сам Шипов объявлялся в присутствии нечасто. Он давал общий тон управлению, подбирал людей, а в текущие дела всерьез не вникал, оставляя их на усмотрение советников палаты. Но уж когда становилось известно, что начальство грядет, все преображались – вместо затасканных сюртуков являлись отутюженные вицмундиры, а сторожа с раннего утра скребли полы и снимали тряпками паутину из углов, курили одеколоном. В довершение ко всему от самого крыльца расстилался ковер. Чиновники замирали, как перед грозой, и только легкий скрип перьев раздавался в притихшей конторе. Но стоило управляющему отбыть восвояси, воцарялась прежняя сумятица. Молодые канцеляристы опять прохаживались от стола к столу, потчуя друг друга табачком, хохоча над анекдотами и ненадолго смолкая только после окрика советника или делопроизводителя. Если являлся кто-нибудь из просителей, все вытягивали шеи, чтобы расслышать, о чем он толкует в продовольственном или рекрутском столе – иной раз могло что-нибудь перепасть и писцу, и прочей шушере, не говоря уж о столоначальнике и его помощнике. Взятки, конечно, бывали. Но вершились такие дела не при всех, и как бы ни напрягали слух любители мзды, внешнее содержание беседы оставалось в рамках приличий. Подтекст ни проситель, ни благодетель не осмеливались обнажить, и сокровенное решалось позднее, в частном порядке. Чтобы дать представление о делах палаты, придется несколько расширить рамки повествования, ибо задачи учреждения, где начал свою служебную карьеру Алексей Писемский, были поставлены перед ним несколькими годами раньше. Палаты государственных имуществ являлись губернскими органами министерства государственных имуществ, само создание которого в 1837 году явилось отражением важнейших политических процессов, подспудно воздействовавших на жизнь империи. Главным тормозом социального и экономического прогресса было крепостное право. Это понимали не только представители передовой интеллигенции; правящие верхи также видели, что в стране усиливается брожение, что вопрос об отмене крепостной зависимости рано или поздно придется решать во избежание серьезных политических потрясений. С самого начала царствования Николая I в Петербурге один за другим создавались секретные комитеты, призванные решить крестьянскую проблему. Но каждый раз распускались, ни до чего не дотолковавшись. Страшно было: отпустишь вожжи, а потом уж не удержишь «птицу-тройку». Изорвет постромки, разобьет седоков. Нет, лучше так оставить. У Николая I, который постоянно гримировался под нового Петра, совсем не было потребной самодержцу решительности. Вот почему даже умные и просвещенные министры не могли способствовать усовершенствованию политического строя, и он становился все более отсталым и неэффективным. Единственным исключением в системе правительственных учреждений этого царствования оказалось министерство государственных имуществ, которое было создано в основном для управления казенными крестьянами. Возглавил новое ведомство большой вельможа и широко мыслящий деятель – граф П.Д.Киселев, которого Николай Павлович считал своим главным советником по крестьянскому вопросу. Министр получил в распоряжение как бы огромный полигон, на котором мог отработать сценарий будущего освобождения крепостных и методы управления ими. Таким образом, новое административное звено имело перед собой не просто хозяйственные задачи. Министерство стало своего рода государством в государстве, ибо ведало всею жизнью казенных крестьян. Не только «благочиние и благоустройство» мужика, но и его просвещение, пропитание, домашний быт оказывались прерогативой нового ведомства. Надзор за крестьянскими судами, издание книжек для народа, устройство так называемых запасных магазинов на случай голода, межевание земель, рекрутский учет – эти и другие вопросы входили в компетенцию чиновников губернских палат. Канцеляристы имели дело напрямую с мужиком, а не с его представителей – барином, как в других учреждениях, связанных с управлением всей остальной территории государства, оставшейся за пределами округов государственных имуществ. Просвещенный министр, некогда состоявший в добрых отношениях с Пестелем, был сторонником освобождения крестьян с землей. Недаром за глаза называли его Пугачевым – набрав в свой «штаб» людей образованных и передовых, Киселев с рвением принялся за отработку средств будущей эмансипации. В таком-то учреждении пришлось начать службу Алексею Писемскому. Он пришел сюда с мыслью о том, чтобы облегчить жизнь «государственным имуществам» (ведь мужики-то и входили, главным образом, в это понятие). Но университетский идеализм, мечты о некоем всесословном служении очень быстро пришли в противоречие со скучной действительностью. Во-первых, слишком уж мал был Писемский и чином и влиянием, чтобы хоть как-то воздействовать на ход дел. Во-вторых, общая атмосфера в присутствии не соответствовала его книжным представлениям о государственной службе. Шутки молодых зубастых елистратишек и губернских секретарей над стариком экзекутором. Сплетни. Читка вслух новостей из «Пчелки» или глубокомысленных наставлений «О сохранении зубов и волосов», «О воде, рассматриваемой как напиток», что помещались в неофициальной части «Губернских ведомостей». А само так называемое служение! Впору завыть было от тоски, когда неделями приходилось вести какое-нибудь дело о растрате общественных хлебных запасов. Похитчики маскировали преступление усушкою и мышеедом. Приходилось искать свидетелей, кои могли бы опровергнуть ложь, кои присутствовали при заполнении мерных закромов. Но воры оказывались увертливыми: на замечание о том, что по распоряжению министерства в видах правильного сбережения запасов и предохранения хлеба от мышееда велено было завести в потребном количестве кошек, а поверх зерна класть ольховый лист, высоким начальством признанный для мышей губительным – в ответ на это хитители возражали, что кошки из-за холода и темноты в магазины нейдут, а относительно ольхового листа говорили, будто, когда его не было, мыши, поев, уходили, при оном же оставались навсегда, устраивали в нем гнезда и выводили потомство. Толковать с коллегами о чем-то помимо службы не тянуло. Даже среди молодых не было никого, кто мог бы составить достойную компанию действительному студенту – ни по образованию своему, ни по житейским воззрениям не годились они в товарищи Писемскому. А о стариках и говорить нечего: этих волновали в основном земные заботы. Вот если примчится, к примеру, некто малочиновный с известием о явлении в Кострому волостного головы из глубинки и начнет перебегать от одного стола к другому, шептать про радостное – тогда вострепещет, загудит палата. А какой-нибудь несдержанный бухгалтер энергично потрет ладони да и брякнет: «Ну, значит, чкнем!» Окружные и волостные начальники жили по уездам как владетельные князья и, приезжая в губернию, задавали пиры для нужных людей. Когда человек десять чиновников по выбору самого визитера отправлялись к нему в Hotel du Nord и уединялись в роскошном нумере, гастрономическим утехам, казалось, конца не будет. Изучив нравы сослуживцев, узнав характер деятельности общего присутствия, хозяйственного и лесного отделений, доискивавшихся о нарушениях благочиния государственных крестьян, о самовольных порубках и прочих непоэтических вещах, Писемский, должно быть, отчасти разочаровался в открывшемся перед ним поприще. Крупных самостоятельных дел ему, естественно, не поручали, а для всякого молодого энергичного деятеля такое положение невыносимо. Это потом, через несколько лет, когда идея государственности несколько поблекнет в сознании новоиспеченного чиновника и он врастет в быт учреждения, его начнут занимать предметы, может быть, менее всеобъемлющие, зато до службы непосредственно касающиеся. Вот хотя бы делопроизводителя взять – нашел же себя человек, ощутил вкус к ежедневным своим занятиям. А ведь казалось бы – ничего скучнее нет этой должности: проверка другими подготовленных бумаг. Но достаточно глянуть на содержимые в изумительном порядке орудия на делопроизводительском столе, чтобы понять, какой поэзией может быть овеяна служба. В строгой, продуманной симметрии лежат перочинный нож, карандаш, резина, суровые нитки, форменный шелк для сшивания бумаг, отправляемых в министерство, и, наконец, сандарак. Почему сей последний предмет носил это непонятное имя, никто объяснить не мог. Впрочем, делопроизводитель более привык ласково именовать его «пупочком». Он составлялся из мелко истолченного ладана, оборачивался в белую тряпочку, которая затем туго перетягивалась ниткою. Орудие употреблялось для натирания выскобленного на бумаге ножом места, чтобы при новом написании не расходились чернила. В борту сюртука добрейшего обладателя «пупочка» всегда торчала большая игла для сшивания бумаг, что придавало ему некоторое сходство с деревенским портняжкой. Когда Писемский учился в Москве, разговоры о всеобщем взяточничестве заранее подготовили в нем отвращение к чиновничеству. Идея всесословного служения понималась им как нечто апостольское – нести свет правды в зловонные берлоги «крапивного семени». Герои романа «Люди сороковых годов» Вихров, готовящийся окончить университет, заявляет: «По всем слухам, которые доходили до меня из разных служебных мирков, они до того грязны, до того преступны даже, что мне просто страшно вступить в какой-нибудь из них». Несомненно, нечто подобное ощущал и Писемский. Придя на службу в палату, вчерашний студент обнаружил, что взяточничество чиновников действительно широко распространено, хотя брали далеко не все, да не всякий и мог взять. Советник, бухгалтер, столоначальник – и то не во всяком отделении и столе. А мелкий канцелярист разве что при большой удаче сорвет «безгрешный» целковый. Шепотком поговаривали: берет Шипов. И все-таки настоящие грабители сидели не в палате, они обретались в низших инстанциях управления государственными имуществами – в округах и волостях. Особенно грели руки лесничие. За несколько лет на махинациях с казенными рощами они сколачивали стотысячные состояния. И сколько бы ни шерстили их служители Фемиды, распорядители по лесной части все оставались «на плаву». Взяточничество чиновников николаевского времени, ставшее притчей во языцех, порождалось, прежде всего нищенским содержанием «царевых слуг». Так, даже столоначальник в палате государственных имуществ получал 18 рублей в месяц. Не разбежишься. Даже если учесть, что ведро водки стоило рубль, пуд говядины – полтора, сотня яиц – менее рубля, пуд муки – около 10 копеек. Ведь не хлебом единым человек жив. А перчатки, галстуки, духи? А извозчик? Или петушком прикажете бежать в осеннюю слякотищу? Квартиру нанять поизряднее, с отоплением и кухней – за это никак не менее пяти рублей возьмут. Сохранился примерный бюджет мелкого провинциального чиновника, составленный в начале 1860-х годов Кишиневским областным статистическим комитетом. (Цены в России за это время заметно не изменились.) Исчислен бюджет по минимуму и составляет 12 рублей в месяц. Учтено, что канцелярист употребит за это время 30 фунтов говядины и уплатит за нее 1 рубль 35 копеек, а выделенная особо статья «Баня, лекарства, улучшенная пища на случай болезни, разные духовные потребности» определена в 1 рубль. Статья «Предметы роскоши» – 20 копеек. Но у Алексея Феофилактовича, если принять во внимание его жуирские склонности, на «разные духовные потребности» должно было уходить несколько больше, чем на говядину, да и «предметов роскоши» он наверняка приобретал не на 20, а хотя бы на 40 копеек. Так что из своего 12-15-рублевого жалованья он непременно выбивался. Трудно сказать, сколько денег доставалось ему от «матерей». В то время денежный оброк в Чухломском уезде достигал 35-40 рублей с тягла. Даже если посчитать доходы усадьбы от эксплуатации земли и леса, то вряд ли годовой прибыток превышал 1000 рублей. Но, во всяком случае, Алексей Феофилактович мог получать в месяц 20-25 рублей вспомоществования. Достаточно для безбедного существования. Большинство крупных русских писателей XIX века служили, иные дошли до больших чинов, но, пожалуй, никто из них не обнаружил в такой степени, как Писемский, знания быта присутствий, не проникся нравственными понятиями служивого сословия. Он весьма обстоятельно передавал на страницах своих произведений и политические взгляды крупных сановников, и циническую опустошенность служилых неудачников, причем стремился не столько обличить, сколько донести до читателя беспристрастную картину пережитого. Почти в каждом романе и повести Писемского действуют люди, вынужденные обстоятельствами идти на службу или избирающие этот жребий по своей воле. Герой «Тысячи душ» Калинович «еще на университетских скамейках, но устройству собственного сердца своего, чувствовал всегда большую симпатию к проведению бесстрастной идеи государства, с возможным отпорам всех домогательств, сословных и частных». Когда он становится вице-губернатором, то стремится на практике осуществить свои принципы, вступает в борьбу со взяточничеством и казнокрадством. Павел Вихров («Люди сороковых годов») весьма деятелен в должности чиновника особых поручений, хотя и попал на служебное поприще после высылки из Петербурга. Другие герои романа, делающие карьеру в различных ведомствах, сходясь на дружеские пирушки, толкуют о пользах государственных, о лучшем устройстве управленческого механизма. Писемского волновали те же вопросы, что и его чиновных героев, – недаром он с такой серьезностью и обстоятельностью передает их мнения. Оттого так реалистичны, достоверны бесчисленные стряпчие, жандармы, тюремные надзиратели, исправники, секретари казенных палат, вся эта людская мелочь с зелеными форменными воротниками, что обретается на страницах книг писателя. Целую энциклопедию служебных типов можно составить по произведениям надворного советника Писемского (VII класс – высшее, чего он достиг). Начиная с теряющихся в дымке прошлого легендарных фигур («Вон у меня покойный дядя исправником был... Тогда, знаете, этакие французские камзолы еще носили... И как, бывало, он из округи приедет, тетушка сейчас и лезет к нему в этот камзол в карманы: из одного вынимает деньги, что по округе собрал, а из другого – волосы человечьи – это он из бород у мужиков надрал».) до лощеных администраторов петербургского пошиба, водворяющих в российской глухомани начала разумного либерализма. От пьяненького архивариуса, одетого в какое-то вретище вместо шинели, до громовержца-министра. Чуть не все ступени табели о рангах. До тонкостей зная механику делопроизводства, проведения следствий, писатель как бы мимоходом рассказывает о таких деталях, по которым можно составить весьма точное представление о характере службы, ее вкусе. По Гоголю, Щедрину легко изучать изъяны бюрократической системы. По Писемскому – понять житейскую философию этой системы. Тот поразительный реализм, который подчеркивался современниками писателя, основан прежде всего на глубоком знании, понимании изнутри среды, которую он брался изображать. Когда основные произведения Писемского стали уже достоянием читателя, близкий друг его Борис Алмазов отмечал, оценивая итоги 25-летней литературной деятельности писателя: "Говоря о влияниях, которые отразились на нашем юбиляре, я должен упомянуть об одном обстоятельстве, которое сильно подействовало на развитие его таланта. Это обстоятельство – его служебная деятельность. Большая часть наших писателей, изображающих чиновничий быт и служебную сферу, знают то и другое только с виду или даже просто по слуху. Они или служили в каких-нибудь канцеляриях и знают службу только по канцелярским формам, или просто только числились на службе и даже мало знакомы с физиономиями своих начальников и еще меньше с физиономиями своих товарищей и подчиненных. Но Писемский отнесся совсем иначе к службе, чем эти господа; он, можно сказать, отдался всею душою служению русскому государству и, служа, только и думал, как бы побороть ту темную силу, с которою борются и наше высшее правительство, и лучшая часть нашего общества... он много принес пользы на службе, хотя никогда не занимал видных должностей. Я укажу вам на одну замечательную сторону служебной деятельности Писемского – на его деятельность как следователя по уголовным преступлениям. Тут он изучал каждого преступника, как изучает добрый и старательный врач каждого больного: оставаясь буквально и неумолимо верен закону, он относился к допрашиваемому преступнику с таким участием, с такою любовью, что и тот начинал любить его и рассказывал ему про себя все потому только, что «уж больно хороший и умный барин». Палата государственных имуществ, приказ общественного призрения, губернское правление, министерство уделов – во всех этих учреждениях Писемский проявил себя исправным, деловитым чиновником. В служебных аттестатах писателя отмечено, что он дважды повышен в чине за отличие – в коллежские секретари (1849 г.) и в надворные советники (1869 г.). Чинопроизводство за отличие означало передвижение вверх на очередную ступень на год раньше положенной выслуги; таким образом отмечалось выдающееся усердие. Перед окончательным оставлением службы в 1872 году Писемский неоднократно исправлял должность московского вице-губернатора, будучи старшим советником губернского правления... За два десятилетия (перерывы не в счет) он насмотрелся и на мошенников, и на идеалистов, и на разного рода «антиков». Только некоторые из них перешли на страницы его произведений, но любой точно из бронзы отлился. Капитан Рухнев – смесь правдолюбца, шпиона и вымогателя – герой, из самых что ни на есть хлябей провинциального хищничества возникший, живой, до осязательности живой. Словоохотливый исправник из «Фанфарона» – такой же натуральный человек. Много их у Писемского. Когда он ставил себе в заслугу, что вывел 800 лиц в своих произведениях, то разумел как раз настоящесть, подлинность их человеческого присутствия на страницах книги. Пьесы, посвященные чиновничьему быту (например, «Подкопы»), не очень-то признанные критикой, шли на сцене с огромным успехом – а зритель в креслах партера и бельэтажа сидел по большей части чиновный, он, выходит, на правду о своем ежедневном так горячо откликался... Если попытаться в самом общем виде определить Писемского как изобразителя социальных слоев, то можно сказать, что он был описателем чиновничества и крестьянства. Два этих мира, родственно знакомые ему с детства, с первой молодости, «поставили» почти всех основных героев произведений писателя. Мелкопоместное дворянство, в среде которого действуют персонажи Писемского, тоже, по сути дела, целиком вписывается в чиновную сферу. (Вот что писал по этому поводу Ключевский: «При Николае I и местное дворянское управление вводится в общую систему чиновной иерархии... и дворянство превращается в простой канцелярский запас, из которого правительство преимущественно перед другими классами призывает делопроизводителей в свои непомерно размножающиеся учреждения».) Мужик как литературное явление не был открытием Алексея Феофилактовича. И у Пушкина он есть вживе, и у Гоголя. До выхода «Очерков из крестьянского быта» Россия успела прочесть «Записки охотника», деревенские повести Григоровича... Но вот появляются один за другим «Питерщик», «Леший» и «Плотничья артель». Критики объявляют Писемского провозвестником нового отношения к мужику, родоначальником небывалой ранее словесности. Когда возбуждение уляжется, в «Современнике» выступит Чернышевский и, отвергнув претензии критики, пытавшейся с помощью «Очерков» «закрыть» натуральную школу, заявит, что Писемский ни в чем не изменял трезвому взгляду на действительность, утвердившемуся в русской прозе со времен Гоголя, но, напротив, поднял до высших пределов этот реализм. В статье критика-демократа есть важное наблюдение, касающееся мировоззрения писателя: «В „Очерках из крестьянского быта“ г.Писемский тем легче сохраняет спокойствие тона, что, переселившись в эту жизнь, не принес с собой рациональной теории о том, каким образом должна была устроиться жизнь людей в этой сфере. Его воззрение на этот быт не подготовлено наукою – ему известна только практика, и он так сроднился с нею, что его чувство волнуется только уклонениями от того порядка, который считается обыкновенным в этой сфере жизни, а не самым порядком. Если курная изба крепка и тепла, для него совершенно довольно: он не считает нужным беспокоиться из-за того, что она курная. С известной точки зрения, он в этом ближе к настоящим понятиям и желаниям исправного поселянина, нежели другие писатели, касавшиеся этого быта. Они готовы спорить с поселянином, доказывать исправному мужику, что лучше жить в белой избе, нежели в курной, готовы толковать ему о средствах, которыми может его быт улучшиться настолько, чтобы вместо печи, сбитой из глины, могла у него быть изразцовая. Г.Писемский не таков. Он соглашается с Сидором Пантелеевым, что лучше того, чем живет сосед Сидора, Парамон Тимофеев, и жить мужику не приходится – желать лучшего было бы только бога гневить, – и пожалеет о Сидоре только тогда, когда у Сидора не хватает хлеба на год, – согласно тому, что и сам Сидор находит свое житье плохим только в этом крайнем случае. Он не хлопочет о том, чтобы существующая система сельского хозяйства заменилась другою, приносящею более обильные жатвы; он жалеет только о том, когда бывает неурожай. Он не судит существующего». Знанием народной психологии Писемский во многом обязан службе. Особенно подходящим «наблюдательным пунктом» была палата государственных имуществ, где начал свою чиновную карьеру будущий автор «Очерков из крестьянского быта». Находясь на стыке казенного и мужицкого миров, Писемский имел возможность наблюдать крестьянина в наиболее драматические моменты жизни – ведь именно в таких случаях идет он в присутствие, которое в обычное время за версту обегает. Приходили за правдой, за судом, вдруг открывали канцеляристу душу, чего не делали, может, никогда на миру, в родной деревне. Но пока еще на календаре 1846 год, и ни о каких зарисовках народного быта нет и не может быть речи. Молодой губернский секретарь ведет жизнь настоящего губернского льва. Выйдя в два часа пополудни из палаты, он садится в только что поданный экипаж и объезжает вокруг бульвара, разворачивается на площади у гостиного двора и велит кучеру неспешно двигаться по Нижней Дебре, где можно увидеть в эту пору не одно хорошенькое личико – в меховой опушке, под вуалью элегантной шляпки. Он сидит прямо, несколько приподняв плечи, чтобы даже в ватной своей шинели с бобровым воротником казаться военным, облачившимся по какой-то прихоти в партикулярное одеяние. Многие из молодых людей в енотовых шубах и модных циммермановских шляпах уже узнают владельца изящного возка и с почтительностью кланяются новому приятному члену дворянского кружка. По склону к Волге заливалась горка для катания, и в хорошие дни все высшее губернское общество собиралось сюда поразвлечься. В веселой суматохе возникали новые знакомства. Науку страсти нежной Писемский стал познавать в полной мере именно в эти годы. Произведения его, родившиеся в Костроме, посвящены сердечным делам молодых героев. Все первые месяцы своей службы он работал над переделкой романа «Виновата ли она?», вчерне набросанного еще в Москве сразу после окончания университета. Вспоминая на склоне дней тот год, писатель признавался, что из состояния меланхолии, в которое он впал по приезде из Москвы, его выручила любовь, – она «была уже реальная и поглотила скоро всего меня. Любовь эта мною выражена, во-первых, в романе моем „Боярщина“ – в отношениях Шамилова к Анне Павловне, и потом второй раз в „Людях сороковых годов“ – в отношениях Вихрова к Фатеевой». «Боярщиной» в этом отрывке из автобиографии именуется то самое произведение, что писалось в 1844-1845 годах, когда роман «Виновата ли она?» не был пропущен цензурой, автор сменил название, а прежнее взял для другой повести. И главный герой – вовсе не Шамилов; но ошибка вполне извинительна для писателя, ибо он трижды перерабатывал свое первое произведение, а когда его «зарубили», стал раздирать на части – кое-что перенес в роман «Богатый жених», в том числе и самого Шамилова. А когда появилась возможность издать «Боярщину», главный персонаж ее получил имя Эльчанинова. История любви молодого человека, вчерашнего студента, к замужней женщине, обреченной жить с немилым мужем, конечно, может быть «примерена» на Писемского только в самом общем виде. Вне всякого сомнения, в действительности дело развивалось не столь драматично – главная героиня не умерла в помрачении рассудка, не было опасных для жизни любовника моментов, когда грозный муж метался по уезду, горя жаждой мщения. Да и сам Эльчанинов далеко не таков, каким рисуется нам трезвый, насмешливый Писемский. Байронист, загадочно-мечтательный уездный Ромео вызывал у автора явную усмешку, а его образ по ходу развития любовной истории все мельчал. Костромские «львы», толкавшиеся на балах, на масленичных катаниях, давали наблюдательному чиновнику палаты государственных имуществ немало впечатлений для осмысления. Он и сам отчасти был в ту пору человеком этой печоринской складки – ничего не попишешь, мода такая утвердилась: стоять где-нибудь у колонны и холодно-презрительно оглядывать несущиеся в галопе или кадрили пары. Но, отдавая внешнюю дань поветрию, начинающий писатель беспощадно разделывался с чайльд-гарольдами в своем сочинении. Даже если учесть, что позднее вкусы и убеждения его станут куда более определенными, можно довериться истинности воззрений Павла Вихрова: «Что такое эти Онегины и Печорины? Это люди, может быть, немного и выше стоящие их среды, но главное – ничего не умеющие делать для русской жизни: за неволю они все время возятся с женщинами, влюбляются в них, ломаются над ними; точно так же и мы все, университетские воспитанники...» Писемский едва ли не первым начал воевать с печоринщиной – прошло только четыре года с тех пор, как вышел «Герой нашего времени», и русское общество (прежде всего молодежь) всецело находилось под обаянием образа «лишнего человека». Надо было быть незаурядной личностью, чтобы не только увидеть фальшь моды на избранничество, но и понять ее социальные корни. Как это ни парадоксально, но именно на дрожжах дворянской сентиментальности взрастали бездельники-себялюбцы, способные походя топтать чужие души лишь потому, что им «так хочется». В начале пятидесятых годов явится целая литература, ставящая целью развенчание надутого кумира («Львы в провинции» И.И.Панаева, «Тамарин» М.В.Авдеева и др.), но не увидевший тогда света роман Писемского не примет участия в борьбе за истинного, естественного человека. А когда в 1858 году книгу напечатают, общество будут волновать уже совсем другие вопросы, и сочинение о провинциальном сверхчеловеке никому не покажется новым словом. В Костроме хорошо писалось – многие сцены и портреты Алексей Феофилактович брал прямо с натуры. И со временем обстояло неплохо – можно было каждый вечер смело браться за продолжение романа, не опасаясь, что кто-то придет, затянет на пирушку или в театр. Но отсутствие близких приятелей оборачивалось тем, что начинающему писателю не на ком было проверить достоинство новых глав. Все чаще приходила тоска по Москве, по оставленным друзьям. Не вытерпев и полугода, Писемский подал прошение о трехмесячном отпуске и, едва Шипов наложил разрешающую резолюцию, отправился в белокаменную приискивать место. Ясным июньским вечером пропыленная тройка пристроилась в хвост длинной вереницы возов и экипажей, столпившихся перед шлагбаумом Преображенской заставы. Пока едущих по очереди опрашивали в конторе, кто такие и по какой надобности прибыли в Москву, Алексей Феофилактович жадно смотрел по сторонам. Вот миновали усатого будочника с алебардой. Кони пошли шибче, видно, тоже почувствовали, что скоро конец дороги. Чем ближе к центру, тем гуще толпа, тем пронзительнее крики разносчиков сбитня, калачей, пирогов с требушиной и сдобных филипповских саек. Елеем на сердце ложились эти милые картины московского житья. Неужели нельзя устроить так, чтобы всегда крутиться в этой веселой толчее?.. Как удалось ему определиться в Московскую палату государственных имуществ – то ли дядя посодействовал, то ли собственная настойчивость сыграла главную роль? Но уже в конце октября 1845 года был утвержден перевод Писемского на новую должность в хозяйственном отделении, ведавшем всеми делами казенной деревни вплоть до ее судоустройства. Роман, к тому времени уже совсем отделанный, ждал своего читателя. Однако Писемский, наученный прежним опытом, не спешил посылать его в редакции. Созвав на чай нескольких товарищей по университету, он устроил читку. Среди приглашенных был и Матвей Попов, учившийся на одном факультете с Алексеем. Выслушав уже первые главы, Матвей, увлеченный, как и все прочие, мастерским чтением автора, заявил: это надо отдать в «Москвитянин». Попов долго был репетитором детей Шевырева, и посему в доме Степана Петровича его принимали как своего. Писемскому, должно быть, неловко казалось напоминать профессору о себе после неудачного опыта с «Чугунным кольцом», но он все-таки дал себя уговорить и вскоре явился для объяснения со строгим критиком. Шевырев нашел, что вещь написана не без таланта, однако усмотрел и немало огрехов. Главным недостатком молодого автора он считал излишнюю категоричность, исступленность в отношении к героям. Не годится, считал профессор, изображать несимпатичных персонажей звероподобными мужланами, а положительных – херувимами. Ваньковский, отставной полковник, с первого появления на страницах романа делается понятен читателю как деспот и невежа. А усмешки автора над дворянчиком Шамиловым заставляют предугадывать его ничтожество с самого начала. Да и драматические происшествия что-то слишком устрашающе громоздятся в романе. Видно, не прошли даром увлечения юности и школа первых повестей дает еще о себе знать. Однако чувствуется, что годы, прожитые в уездной глуши, дали автору некоторый житейский опыт, он уже приобрел понимание душевных движений... И все-таки, заключал Шевырев, надо стать еще ближе к действительности. Ведь господин Писемский, кажется, служит? Ну не благородная ли задача – воссоздать в слове быт наших присутствий? Сам Гоголь не чурался сего обширного мира... Алексей Феофилактович, впрочем, отнюдь не манкировал своими служебными обязанностями. Уже в марте 1846 года он становится помощником столоначальника в лесном отделении, следовательно, его рвение было вознаграждено. Оказавшись на таком месте, с которого очень хорошо виделись бесконечные плутни хранителей казенных рощ, начинающий литератор столкнулся с вопиющими примерами взяточничества и казнокрадства. Вот о чем хотелось написать, но разве позволят выплеснуть все это на страницы журнала? О чиновниках в годы царствования Николая I положено было говорить либо хорошо, либо ничего. Только изредка являлись в водевилях невинные куплетики с насмешкою над секретарями и заседателями, случалось, и в повестях зубоскалили над мелкими чиновниками. А театральная цензура – та столь непоколебимо стояла на страже достоинства служилого класса, что иной раз не допускала именовать в афишах действующее лицо пьесы чиновником, и слово это заменялось «служащим в конторе». Невозможно было представить появление на сцене вицмундира – верхом либерализма почитался какой-нибудь водевильчик «Титулярные советники в домашнем быту». Так что помощнику столоначальника оставалось пока лишь наблюдать за лихими лесничими. Жили они на широкую ногу, благо спрос на лес держался постоянно, а умному человеку ничего не стоило так составить таксу, чтобы из каждого ствола, из которого выходило два бруса, показывать в бумагах один... Ощущать в себе лихость позволяла и сама форма – чины лесного ведомства, поставленного на военную ногу, имели право носить эполеты и султаны на треуголках. На языке того времени это уподобление армейским офицерам именовалось «облагораживанием» служащих. Что ни говори, а престиж военных стоял в обществе выше всего. Недаром один из министров посчитал достаточно суровой мерой наказания переименование нерадивых офицеров корпуса лесничих в гражданские чиновники... Но большинство обитателей бесчисленных контор выглядели весьма неказисто: заштопанные и залатанные вицмундиры, вытертые до блеска, потрескавшиеся от старости сапоги, щеки кое-как выбриты в подвальной берлоге дешевого цирюльника. И ко всему этому нередко сивушный душок с самого утра. А уж в обеденное время в трактире или «растеряции» перед каждым из чиновных посетителей красовался зеленоватый графинчик. Молодые служащие поначалу избегали этого обыкновения, но мало-помалу и их убеждали в благодетельности предтрапезного приема. Немалую роль в этом приобщении к хмельным напиткам играла богатая алкогольная философия стариков. Позднее на страницах произведений Писемского явится целая галерея героев, охочих до хмельного. Уже первая крупная вещь его, появившаяся в печати, будет посвящена судьбе спившегося человека. Потом пойдут пьяненькие актеры, чиновники, озверевшие от вина мужики, дикие во хмелю обитатели глухих усадеб. Да и сам писатель, много лет вращавшийся в такой среде, приобретет со временем склонность к употреблению спиртного. Однако тогда, в недолгую пору службы в Москве, он явно сторонился запивающей чиновной мелюзги, старался держать барский тон. Посему, заказывая платье, он отправлялся не в подслеповатое заведение, украшенное вывеской «Ваеннай и партикулярнай партъной Иван Федарав», куда в основном обращались его сослуживцы, а предпочитал из кожи вон вылезти, да пошить сюртук у «Marchand tailleur de Paris»7. Годы спустя он с усмешкой будет вспоминать эти свои поползновения в аристократизм и станет беспощадно расправляться на страницах своих романов с провинциальными фанфаронами, из последних сил франтившими на стогнах столицы. Но много воды утечет, прежде чем он начнет понимать тех канцелярских сидельцев, которые равнодушно отзывались на упреки молодых фатов: «Так что же, что запылился сюртучишко? Пыль не сало, потер, так и отстало». Бывая на Смоленском бульваре у дяди, Писемский видел там таких особ, о существовании которых у них в палате только слыхом слыхали. И уже эта причастность к верху как бы обязывала его блюсти свое реноме. Юрий Никитич, хорошо понимавший племянника, нередко трунил над ним и призывал к углублению в себя, к познанию истины. Однако дальше приглашений к самопогружению дело не шло, Бартенев все откладывал посвящение племянника в «замысел Великого Архитектора». Видно, ждал, когда пристрастие его к мирским благам поугаснет и над житейской трезвостью, свойственной всем Писемским, возьмут верх идеальные стремления... После занятий в присутствии Писемский нередко отправлялся в кофейню Печкина. Знакомое со студенческой поры место сбора московских литераторов и актеров привлекало начинающего писателя возможностью общения с пишущим людом, кое-кому можно было и почитать отрывки из своего романа. Не исключено, что в глубине души Алексей Феофилактович ожидал не замечаний, а восторгов, за тем и шел на шумное литературное торжище. Матвей Попов, также заглядывавший к Печкину, раз появился в компании полного молодого человека с широким татароватым лицом. Он представил приятеля Писемскому: «Александр Николаевич Островский, товарищ мой по гимназии». Когда выяснилось, что новый знакомый не просто рядовой служитель коммерческого суда, но еще и пописывает пьесы, что он знаком с Тертием Филипповым и некоторыми другими университетскими однокашниками Алексея, беседа оживилась. Вскоре стало ясно, что литераторов объединяет сходство взглядов на жизнь. Решено было собраться для прочтения друг другу своих вещей. Так вышло, что Писемский одним из первых услышал комедию, несколькими годами спустя сделавшую имя Островского известным всей читающей России. Начинающий драматург жил в замоскворецком доме своего отца. Именно здесь Алексей Феофилактович познакомился с еще не напечатанным «Банкрутом» (это название было впоследствии заменено на «Свои люди – сочтемся»). Пьеса, хотя еще и неокончательно отделанная, произвела на гостя-костромича большое впечатление – сочный народный язык, мягкий русский юмор выгодно отличали сочинение двадцатитрехлетнего драматурга от тех водевилей и пьесок, что заполняли тогдашнюю сцену. Около полутора лет прожил на этот раз в Москве Алексей Писемский, но как сильно отличался его образ жизни от студенческого! Прежде его существование было каким-то безалаберным – модные лекции, беседы за полночь, пирушки, карты, театр, сердечные увлечения занимали главное место в жизни; мысли о высоком предназначении, конечно, тоже иногда тревожили молодого жуира, но осуществление великих замыслов все откладывалось до будущих времен. Теперь, узнав чиновничью стезю, он уже не предается маниловским мечтаниям. Надо трудиться, надо писать – успех не придет сам по себе... В январе 1847 года, выйдя в отставку, Писемский уехал на родину. Мотивы его решения не совсем ясны. Думается, не последнюю роль сыграло намерение всерьез посвятить себя писательству. Уже полтора месяца спустя после приезда из Москвы Алексей выслал Шевыреву свой новый рассказ «Нина» и, кроме того, сообщил профессору, что роман переделан в соответствии с его указаниями: «Смягчил и облагородил, по возможности, многие сцены; а главное, обратил внимание на характер Ваньковского (мужа моей героини) и, если можно так выразиться, очеловечил его». Развязавшись со службой, Писемский лихорадочно работал, явно надеясь наконец опубликоваться – у него уже почти не было сомнений в своем истинном назначении. Впрочем, он еще не дерзал открыто объявлять об этом: «Примите, Степан Петрович, по доброте вашей участие почти в судьбе моей... я прошу вас об этом не столько как автор, сколько как человек: я пишу давно, пишу, манкируя моими практическими обязанностями, но труды мои были келейные и ни разу не венчались успехом, и потому я еще не знаю, есть ли это мое истинное призвание, хоть почти всем для этого жертвую». Шевырев исполнил просьбу Писемского и помог определить «Нину» в петербургский журнал, но не в солидные «Отечественные записки», «Современник» или «Библиотеку для чтения», указанные автором, а в дышавший на ладан «Сын Отечества», где печатались всякие случайные сочинения, немало постранствовавшие по другим редакциям. Но и то минуло почти полтора года, пока безбожно искромсанный, местами до неузнаваемости переписанный рассказ наконец появился на страницах журнала. Понятно, что истомившийся от ожидания автор был только раздосадован таким дебютом. После существенной переработки своего первого романа Писемский долго сомневался, отправлять ли его Шевыреву. Неловко, казалось автору, заставлять почтенного профессора во второй раз быть ходатаем по его литературным делам. Но тут представилась оказия – в Москву ехал земляк – студент Колюпанов, учившийся на выпускном курсе университета. Он взялся доставить сочинение Степану Петровичу для передачи в какой-нибудь солидный журнал. Однако «Виновата ли она?» попала к другому профессору – совсем молодому тогда М.Н.Каткову. Он-то и отнес ее московскому представителю редакции «Отечественных записок» А.Д.Галахову. Уже в конце марта издатель журнала А.А.Краевский получил от своего поверенного письмо, в котором говорилось: «Принес мне Катков повесть какого-то Писемского, под названием: „Виновата ли она?“. Прочту и перешлю вам, если она того стоит, с моим мнением». Как выяснилось, произведение неведомого автора «того стоило», ибо вскоре оно уже было в Петербурге и, как одобренное редакцией, представлено в цензуру. Содержание романа, по внешности безобидное, возмутило стража благонамеренности – в ту пору, после европейских событий 1848 года, вообще боялись всего, везде видели потрясателей основ. «Виновата ли она?» – да одно название настораживало: не слишком ли полемично, милостивый государь? А кто виноват? Тэ-э-эк-с... зверовидный деспот законный супруг... между прочим, таинство браковенчания совершалось, господин сочинитель – это что для вас, баран чихнул?.. петербургский сановник тоже сладострастник редкий... а между прочим, с министрами дружен... ну вот, и договорились бог знает до чего: уж и губернатор не властен... благодарим покорнейше, все поняли: общество виновато. Лучшие и виднейшие его представители! Высочайшими милостями и наградами взысканные. Вот кто виноват! А эта ваша дамочка, эта севрюга снулая, видите ли, умучена скверным обществом... Нет, милейший, коли у вас столь угрюмый взгляд на вещи, ворчите там у себя в Чухломе, а молодое поколение смущать, к высшим чинам непочтение сеять – не позволим... Неудача с печатанием романа в «Отечественных записках» немало опечалит автора. Впрочем, это будет несколько позже. А пока он живет в родительском доме ожиданием лучшего. До него не скоро доходят известия из большого мира, но если и доползают, то все какие-то грозные, устрашающие. В ночь на 6 сентября в центре губернского города вспыхнул пожар. Перед тем стояла продолжительная жара, деревянные кровли (а таких было большинство) иссохли, и сильный ветер с Волги стал подхватывать головни от загоревшегося строения, пламя быстро распространилось вдоль всей Никольской улицы. Пожарные, суматошно носившиеся от дома к дому со своими зелеными бочками и холщовыми рукавами, не могли совладать с огнем. К утру сгорело 118 домов и старинный Богоявленский монастырь. Гигантское пожарище чадило еще два дня, пока наконец все тлеющие остатки жилищ не были залиты командой. Но на следующий же вечер занялся еще один дом неподалеку. Караульщики на этот раз оказались расторопнее и не дали разлиться бедствию. Однако прошел еще день, и измученные горожане увидели новое зарево над засыпающим городом. На этот раз стихия разгулялась вовсю – сильнейший ветер погнал пламя по Русиновой улице, и оно слизнуло около сотни зданий. Легко представить себе, что значило бедствие для города с населением в 15 тысяч человек. Выгорел почти весь центр с самыми красивыми и крупными строениями. Народ роптал, искал поджигателей. Неумелые, нераспорядительные действия администрации во время пожара и после, когда стали устраивать погорельцев, вызвали широкое недовольство. Запахло бунтом. Обо всем этом стало известно в Петербурге, и с целью успокоить разгоревшиеся страсти в Кострому был назначен военным губернатором светлейший князь А.А.Суворов, внук прославленного полководца. Новый глава администрации не стал по старой традиции пускать в ход силу, а действовал мерами убеждения. Толковал с простолюдинами, уговаривал их смягчить гнев на неправедных чиновников и полицейских. И в самое короткое время достиг полного успеха. Суворов пробыл в губернии мало – уже в январе 1848 года его отозвали к месту новой службы. Но память о себе князь оставил надолго. Когда осенью 1848 года Алексей Феофилактович приехал в Кострому, он только и слышал что восторженные рассказы чиновников о человеколюбивом губернаторе. Писемский, вероятно, и раньше вернулся бы на службу. Но помешала холера. Как раз весной этого года эпидемия, уже давно опустошавшая южные губернии, добралась и до северной России. Суеверные тетки Писемского считали, что редкостное знамение, бывшее в Чухломском озере, предвестило мор. 11 мая во время сильного ветра над водной гладью поднялся гигантский крутящийся столб. Смерч с огромной скоростью ринулся к городу, но, не дойдя какой-то сотни метров, разбился о крутой берег. Клокочущая масса воды обрушилась на прибрежное мелководье и потопила несколько лодок в Рыбной слободе. А уже через неделю пришли «Губернские ведомости», извещавшие о начале эпидемии. Холерный комитет, созданный в Костроме, распорядился учредить в уездных центрах и больших торговых селах больничные дома на случай появления страшной гостьи. Помещики сидели по своим усадьбам, не решаясь носа высунуть, и питались самыми дикими слухами о ходе холерного нашествия. С мая по июль умерло несколько сот человек, многие тысячи переболели. Только в августе было объявлено, что опасность миновала. Можно предположить, что именно в это лето Писемский приобрел ту фантастическую мнительность, о которой рассказывали все знавшие его. Через три года после пережитой эпидемии писатель изобразит в пьесе «Ипохондрик» человека, убежденного в том, что всевозможные болезни избрали его своей жертвой. В последнем действии комедии при известии о появившейся за 500 верст холере он лишается чувств. Конечно, образ ипохондрика Дурнопечина не автопортрет, но симпатия, с которой описан чудаковатый герой пьесы, говорит, что автор с пониманием относился к его мнительности. А у пожилого Писемского страх перед простудами и иными хворями сделается навязчивой идеей. Он по нескольку раз на дню будет обкладываться горчичниками, избегать есть ягоды и фрукты, да и других начнет заклинать не губить себя. И про холеру он станет вспоминать каждое лето... В соседнем с Чухломой уездном городе Галиче жил университетский приятель Алексея Феофилактовича. Поселившись в Раменье, Писемский часто гостил у него, случалось, заживался по неделе. В гостеприимном доме хорошо работалось; повесть «Тюфяк», вчерне законченная в сорок восьмом году, почти вся написана здесь. Там же Алексей Феофилактович впервые увидел Надежду Аполлоновну Свиньину, вдову широко известного в двадцатые-тридцатые годы писателя и дипломата. Свиньина появлялась в городе из недальнего имения довольно часто, случалось, привозила и восемнадцатилетнюю дочь Катю. Хорошенькая собой, умная и недурно воспитанная, девушка произвела на молодого писателя неотразимое впечатление, и вскоре он попросил ее руки... Став женихом и невестою, они не разлучались целыми днями. Те, кто видел их в эту осень, находили, что это весьма подходящая пара – очень худой, подтянутый молодой человек с выразительным смуглым лицом и длинной курчавой шевелюрой, и такая же стройная, изящная Кита (так ласково звал ее Алексей). Говоря о ней, он то и дело декламировал из «Гамлета»: А невеста, от кого-то услышавшая, что Писемский чем-то напоминает Грановского, постоянно повторяла это подругам, многозначительно добавляя: «А Грановский известный красавец». Галич, расположенный на берегу большого озера, дугой выгибающегося под крутыми склонами холма, на котором еще виднелись остатки древних укреплений, был куда богаче Чухломы. Главная улица, застроенная большими барскими домами, была вымощена; начиналась она от торговой площади, вдоль которой тянулись белокаменные ряды. По этой улице, упиравшейся в приземистый острог с толстенными решетками на окнах, каждый вечер двигались туда и обратно прогулочные коляски, и среди них легкий лакированный кабриолет Алексея Феофилактовича. Перебирая синие вожжи, Писемский сидел вполоборота к невесте, как бы вовсе не замечая устремленных на них взглядов, но она то и дело заливалась краской, встретившись глазами с кем-нибудь из знакомых. И это ее смущение еще больше вдохновляло жениха. «Офелия! Офелия!» – восторженно шептал он. Алексею тем еще приятна была семья его будущей тещи, что здесь царил нешуточный культ литературы и всего изящного. Надежда Аполлоновна, в девичестве носившая фамилию Майкова, была родной сестрой петербургского академика живописи Николая Майкова; сыновья его стали известными литераторами: Аполлон – поэтом, Валериан и Леонид – критиками. В семье Свиньиных благоговейной памятью было окружено имя Павла Петровича. Он основал журнал «Отечественные записки», написал несколько романов, собирал русские древности и вообще разбрасывался на множество дел – занимался живописью, коллекционировал монеты, исследовал жизнь русских изобретателей-самоучек, работал над «Историей Петра». И во многом преуспел – его выбрали в Академию художеств, собрание Свиньина, составленное из произведений Брюллова, Кипренского, Щедрина, Мартоса, Фальконе и других крупнейших тогдашних живописцев и скульпторов, оказалось одним из лучших собраний отечественного искусства. Писемский, вероятно, чувствовал, что, породнившись с таким своеобразным семейством, он как бы примет на себя обязательство быть на высоте его «эстетических» интересов. Предстоящая женитьба заставляла Алексея задуматься и о ближайшем будущем. Меньше всего оно виделось как деревенское затворничество. Он молод, энергичен, честолюбив, Катя юна, красива – им надо жить в обществе, там, где движение, веселье, умственное брожение... Вновь предстояло идти служить – как ни крути, а маленькие средства не позволят держать порядочный тон. 6 октября Писемский вернулся на чиновное поприще. А 11 октября сыграли свадьбу. |
||
|