"Чаттертон" - читать интересную книгу автора (Акройд Питер)13Двадцать третьего августа, в лето Господа Нашего тысяча семьсот семидесятое, Томас Чаттертон пробуждается на заре в необычайном веселии. Стоит яркое летнее утро, солнце восходит над лондонскими крышами, а с окрестных полей уже рассеялся туман, изгнанный навалившейся жарой. Теплый ветерок колеблет верхушки деревьев, а в ветвях шелестят птицы, готовясь запеть. Многие горожане, спешащие по узким улочкам, с удивлением всматриваются в разлитый кругом яркий воздух, как если бы то было некое качество в них самих, кое различают они впервые: так, по крайности, видится это Томасу Чаттертону, и он подымается с кровати и глядит на крыши домов из оконца своей чердачной каморки на Брук-стрит. Он еще никогда не жил так высоко, и потому наблюдает за тем, что происходит на улице, с прежним чувством удивления. В моей воздушной обители, писал он матери сразу по прибытии в Лондон, я упиваюсь в высшей степени прекрасным расположением духа. Я вознесен превыше всяких слов и питаю возвышенные мысли касательно моего грядущего преуспеяния. Вскоре ты узришь меня на вершине славы, милая Маменька, на недосягаемой высоте над простертыми в унижении бристольцами, нам с тобою знакомыми. Он прожил здесь уже пять недель, и каждый день испытывает все то же ликование, пробуждаясь над городом и затем спускаясь в него, бесцельно бродя по его дворикам и улочкам, внюхиваясь в его запахи, чувствуя волнение при виде его людных проспектов, а позже, ночной порой, возвращаясь на Брук-стрит при свете фонарей, под звуки скрипки или шарманки. Ему семнадцать лет, и это новый для него мир. Он настежь распахивает окно, вдыхая воздух. Он слышит, как мычит скот в Смитфилде, а по Верхнему Холборну уже торопливо проезжают экипажи, но этот шум ласкает ему слух. Они вторят лихорадке его собственной гордости и тщеславия, и он обращает свой лик навстречу летнему дню и сильным мелодичным голосом поет над крышами домов последнюю комическую песенку из садов Воксхолла:[103] Внизу мальчик, продающий старые башмаки, которые висят связкой вокруг его шеи, издает короткий возглас, приветствуя Чаттертона, и, глядя вверх, горланит припев: Ту-рал-лу-рал-лу! Чаттертон машет ему рукой и снова заваливается на кровать, почесываясь и зевая. Потом он вспоминает, что накануне вечером услыхал в кофейне о смерти олдермена Ли, который вознамерился стать одним из его покровителей. Ну так что ж? Один покровитель умер, зато его место займут другие. Он берется за бумагу и свинцовый карандаш, которые, ложась спать, всегда оставляет рядом с постелью (ибо стихи часто являются ему во сне), и записывает: Потерял из-за смерти олдермена Ли, за обещанный заказ – J 1.11.6 Получу за элегии на смерть Ли – J 2.2.0 Получу за сатиры против Ли – J 3.3.0 Всего – J5. 5.0 Итак, наживаюсь благодаря его смерти на – J3.13.6 По правде говоря, он уже написал часть одной элегии, а что до остального, то их вскорости закажут, и тогда он спешно их напишет. На Чаттертона можно смело полагаться в таких делах, и, невзирая на его нежный возраст, многие книготорговцы уже готовы платить ему небольшие суммы загодя, в ожидании законченной работы. Ли, говорит он лениво вслух, уставясь на почернелый потолок, Ли, Ли, Ли-старичок, с дерева Города ветхий сучок; а дерево то не растет – только тянется: его корни кровное вяжет родство, а плоды его – сущее баловство. Он смеется над своей выдумкой теплее самого теплого ветерка, ближе собственного дыхания, ярче солнца; он снова растягивается на кровати и пишет по воздуху своим свинцовым карандашом: Дражайшая Маменька, мое восхождение по жизни продолжается своим чередом. Я вознесен здесь, в Лондоне, и несомненно достигну вскоре точки наивысшей. Твой любящий сын, Том. Ничто теперь не тревожит его прекрасного расположения духа – даже подозрение, что он подхватил гонорею от милейшей хозяйки дома, миссис Ангел. И все же он спрыгивает с постели, дабы обозреть свою ночную сорочку, и тихонько присвистывает, завидев на грубом полотне пятна. А вот это уже не баловство, говорит он вслух, это – семя плотской близости: ведь лишился я девственности, и вот стою здесь в растерянности. Что же делать? Накануне вечером он рассказал о своем приключении одному приятелю по кофейне некоему Дэниелу Хануэю, сочинителю всякой всячины. Дэн, ты когда-нибудь занимаешься любовью? Нет, я занимаю ее в долг! Хануэй смеется: ему все нипочем, и за ответом он никогда в карман не лезет. Ну, так могу я поведать тебе о своем последнем темном деянии? (Оно же и первое – но об этом он не говорит ни слова.) Давай. С темнотою я на дружеской ноге, Том. Это была моя хозяйка… Ага, так оно всегда и бывает. Я выглядывал из окна, вдыхая аромат ночного воздуха, и вдруг услыхал, как поет какая-то женщина. Ты знаешь эту песенку: Я руку сунула в кусты, и так далее? И укололась о скелет. Да, Том, ирландская простонародная. И вот, распевает она это, а когда я смотрю вниз, то вижу свою миссис Ангел, упившуюся в стельку, которая колотит в дверь собственного дома и требует, чтоб ее впустили. Ну, Том, грех было не попользоваться. И вот я скольжу по лестнице вниз, дабы она не перебудила всю улицу… Или не пробудилась на улице. И как только я открываю щеколду, она валится в мои объятия. Ах ты негодяй. И ты тут же ею овладел? Ах, мистер Чаттертон, говорит она, ах, мистер Чаттертон. Я бесконечно обя-а-а-зана… И виснет на мне, как плющ на башне. Тогда знаешь, что приходит в движение? Твой ретивец, разумеется. Он приходит в движение con amore.[104] А когда она чувствует, как он бьется об нее, она шепчет мне, ах, мистер Чаттертон, сегодня вы можете заночевать во мне. И вот. И вот. Я обязал ее бесконечно. И прокрался в свою комнату лишь на рассвете. Я думаю, не столько прокрался, сколько прополз? Ничуть. Я все еще был полон сил. В то утро я и написал Панегирик Королевскому Ватер-Клозету. Ты его помнишь? Строчки про Потайной Совет? Да, те самые. Лицо Чаттертона светлеет от одного воспоминания о собственных стихах, но теперь он чуть понижает голос. Но должен признаться тебе, Дэн, сдается мне, что проявились кое-какие последствия моей встречи с миссис Ангел. Ребенок – так скоро? Да нет же, нет. Последствия, проистекающие из моего… ну ты понимаешь. И, к тому же, меня донимает боль, когда я мочусь. Это… Трипак! У тебя трипак! По такому поводу надо еще выпить! Чаттертон делает веселую мину, но когда половой приносит новую бутылку вина, он кусает ногти и спрашивает: – А как это лечить, Дэн? Хануэй снова смеется. Я слыхал добрые отзывы об известковых ваннах, но это только для тяжелобольных. Раз тебя миновал сифилис, то лекаря можно и не звать. А гонорея – это пустяк, Том, сущий пустяк. Чаттертон простодушно выказывает облегчение, а его собутыльник продолжает: – Но только задуши его в зародыше. Воспользуйся нашим славным лондонским снадобьем – «гроб-или-здоров». Гроб? Да нет, это только гипербола. Зато лечить – и вправду лечит. И что это за знаменитое противоядье? Смесь мышьяка с опием. Мышьяк устраняет заразу, а опий утоляет боль и устраняет кислоту. Это скорейшее исцеление на свете. Тебе нужно всего-то четыре грана мышьяка на десертную ложку опия. Ура, конец-делу-венец, и гонорея с позором отступает. К тому же, пока доза действует, тебя будут посещать сладчайшие опийные грезы. А не опасно это? Да нет, не опасно нисколечко. Куда хуже тебе придется в лапах эскулапа. Знаешь, как он тебя – ножичком… И вот, стоя в поту этим летним утром, комкая ночную сорочку, Чаттертон вспоминает этот совет. Я еще так молод, говорит он, а гонорея – всего лишь пустяк. Сущая безделица. Бес делится. Этой штукой переболели все великие поэты. И он вспоминает, как просил в детстве: нарисуй мне ангела, мама, нарисуй мне ангела с крыльями и с трубами, чтоб они разнесли мое имя по всему свету. Этот трипак – сущий пустяк. Я пал жертвой Венеры, но стопы мои по-прежнему направляет Орфей. И вот он вновь садится писать, спеша до завтрака закончить хвалебную элегию в честь олдермена Ли: ее заказал Город и Деревня, и доставить ее велено нынче же утром. А потом, может статься, и другое стихотворение сатиру против Ли, для Лондонского листка. Он работает нагишом, отшвырнув ночную сорочку на кровать и заслонив лицо от лучей восходящего солнца, а чердачную каморку постепенно заливает свет. Закончив, он обводит строчки синими чернилами и подписывается. Пока он с росчерком выписывает свое имя, им овладевает буйная радость: он подпрыгивает и с ликованием танцует по комнате, стуча босыми пятками по дощатому полу; солнце играет в его рыжих волосах, а он скачет, и весь мир кружится вокруг него. Он кувыркается на своей узкой кровати. Мир летит вверх тормашками. Потом он прекращает веселиться – столь же внезапно, как и начал, – и, вынув карманный блокнотик, записывает: Завершил одну элегию и одну сатиру, сегодня до восьми утра. Теперь – время для говядины и кофе. На верхней лестничной площадке, возле его двери, служанка оставила кувшин с водой, и он идет за ним, чтобы умыться. Затем он надевает синие бриджи, зеленый жилет и голубиного цвета фрак: он, как-никак, джентльмен – достойный юный джентльмен. Подняв руку, чтобы сделать пробор, он замечает на правом рукаве налипшую полоску свечного жира и, во внезапном яростном порыве, отскребает ее ногтем, так что восковые чешуйки сыплются на пол. Теперь он полностью готов. Он берет шляпу и осторожно открывает дверь; он неслышно спускается по ступенькам, боясь пробудить ото сна миссис Ангел. Но, едва выйдя на Брук-стрит, он легонько подскакивает и бежит к углу Верхнего Холборна: под этим летним небом он готов бежать хоть на край света. Но в Холборне он берет себя в руки и, мигом обратясь назад, заворачивает в лавку аптекаря на углу. Мистер Кросс сидит за прилавком и протирает верх стеклянного кувшина, а Чаттертон, войдя, громким голосом спрашивает "пятнадцать гранов вашего лучшего мышьяка и немного опийной настойки". А сколько же именно этой последней, сэр, вам надобно? Кросс продолжает полировать кувшин, внутри которого что-то плещется. Чаттертон становится менее уверенным. Ровно столько, говорит он, ровно столько, чтобы избавить меня от судорог в желудке. Ну, отвечает аптекарь, это ведь вопрос философский – ибо как я могу судить о силе или продолжительности ваших болей? Они весьма жестокие. Чаттертон корчит рожу: он наслаждается этим маскарадом. Они нападают на меня по ночам, и я катаюсь в агонии до самого утра. Боже милостивый. Они как раскаленная кочерга, едва вынутая из огня, и как пчелиные укусы. Какое мученичество. Кросс поднимается с табуретки, отставляет кувшин и склоняется над деревянным прилавком. Ну, быть может, капель пятьсот лаудана? Я бы мог вам предложить лекарство и в гранулах, но жидкий лаудан всегда предпочтителен. Я сам его кипячу, сэр. Я изгоняю всякую заразу. Я ей указываю на дверь. Чаттертон силится вспомнить совет Хануэя: из чего там состоит этот лондонский гроб-или-здоров? А можно его отмерять ложкой? Ну, добрый мой сэр, ведь есть ложки – и ложки. Например, десертные ложки и чайные ложки, обеденные ложки и кухаркины ложки. Просто ложкой. Ах, просто ложкой. Кросс берет большую цветную бутыль и, повернувшись спиной, заговаривает доверительным тоном. Так вот оно как, добрый мой сэр. Просто ложкой. От судорог, естественно. Лаудан унимает тошноту и успокаивает боль во внутренностях. Кросс отмеряет настойку в стеклянный флакончик. Ах, опиум, опиум, продолжает он, утирая ладонью краешек рта, сладостное зелье, рубиновый источник грез, великий даритель блаженства. И, разумеется, снадобье для болящих. Указательным пальцем он забивает пробку во флакон. Пятнадцать гранов мышьяка, сказали вы? Или вы спрашивали капли от лихорадки? Чаттертон прокашливается. Нет, белый мышьяк, благоволите. Для крыс. Они досаждают мне постоянным писком и зубовным скрежетом. О, что за ночи вы проводите. Да с вашим-то желудком. Кросс подходит к высокой полке и достает оттуда льняной мешочек. Arsenicum album.[105] Верная смерть, сэр, но медлительная. Мышьяк никогда не срабатывает быстро. Можно сказать, сжигает не спеша. Чаттертон смеется в ответ, и Кросс бросает на него быстрый взгляд. Вы-то сами в хорошем расположении духа, – да, сэр, невзирая на свой злосчастный желудок? О да, я в отличном настроении. Да, выглядите вы прекрасно, выглядите вы прекрасно. Кросс отмеряет граны мышьяка. Любопытное сочетание, сэр, мышьяк и опиум. Он просеивает гранулы в мешочек поменьше. Вы не слыхали о самоубийстве – в семи дверях отсюда? Чаттертон качает головой. Это был один прусский джентльмен, по имени Стерн. Френсис Стерн. Его нашли на следующее утро: все тело и лицо перекручены. Видите ли, сэр, мышьячные конвульсии. Он воздействует на prima viae[106] и часто оказывается эккопротическим. Как-как вы сказали? Чаттертон достает свой блокнот, куда записывает все новонайденные слова. Эккопротическое, дорогой сэр. Слабительное. Очистительное. Часто роковое. Он склоняется и касается Чаттертоновой записной книжки. И нашли на злосчастном трупе записку. Да? Чаттертон заинтригован. Жертва написала: О Люцифер, сын зари, как низвержен ты во Ад, в яму преисподней. Почти образчик поэзии, сэр. Кросс перевязывает мешочек с мышьяком двойной бечевкой. Но, без сомнения, литература та и родилась из опиума, который нашли возле его кровати. А приговор был – felo de se. Самоубийство. Как говорит достойный Монах о маке – верно ведь: В зародыше цветка сего таится И яд, и врачевания десница. А Чаттертон доканчивает цитату за него: Вдыхая малость – сердце веселишь, Но перегни – в могилу угодишь. Но моя совесть чиста, продолжает Кросс, тот немец покупал мышьяк не здесь. Он снова бросает на Чаттертона быстрый взгляд, и юноша правильно истолковывает его. Могу вас заверить, я не питаю подобных намерений, как тот джентльмен, о котором вы говорите. Он смеется. Я враг могиле, и не желаю, чтобы она меня победила. Пока не время. Видите ли, я только начинаю. Да, вы ведь совсем еще молоды. Ну так, шестипенсовик? Кросс берет из рук Чаттертона серебряную монетку и, покончив с делом, снова откровенничает. Судя по вашему выговору, сэр, вы не здешний? Нет, поспешно отвечает Чаттертон. Я из Бристоля. А-а, тихий городок. Да, очень тихий. Тихий, как склеп. Кроссу невдомек, как разгадать это замечание, и он возвращается к прежней теме разговора. Так значит, сэр, вам и не ведомо, что в нашем городе внезапное горе или великая напасть часто толкают молодых людей к самоуничтожению. Мы-то об этом каждый день читаем. Слова аптекаря интригуют его. Вы толкуете о молодых, говорит ему Чаттертон, но разве не верно, что никто из нас – будь он молод или стар, – не может по-настоящему навредить себе? Мы должны властвовать над собственным существованием, иначе мы сами жалкие ничтожества. Но лишить себя жизни – что может быть неразумнее? Со школьных лет Чаттертон любил споры, и вот он спешит выложить собственные доводы. Возможно, это и неразумно, зато это благородное безумство души. Ведь смерть, в конце концов, освобождает душу, и та принимает подобающую ей форму. Но, сэр, уж верно, для блага общества… А коли мы не помогаем обществу и от него не получаем помощи, то мы и не наносим ему вреда, слагая с плеч бремя собственной жизни. Чаттертон в восторге от своего новонайденного суждения, и он отвешивает легкий поклон мистеру Кроссу, прежде чем забрать свой мешочек с мышьяком и склянку с опиумом. Ваш покорный слуга, сэр. А я – ваш, сэр. Кросс улыбается ему, а затем подходит к двери своей лавки, чтобы посмотреть, как тот спешит по Верхнему Холборну. Такой замечательный юноша, думает он, и такой еще молодой. Что-то есть в нем замечательное. Он запоминает этот разговор о самоубийствах, и позднее будет пересказывать его, с подобающими приукрашениями, всякому, кто пожелает слушать. Чаттертон пересекает Верхний Холборн и меряет своими любопытными длинными шагами Шу-Лейн, направляясь к тамошней кофеенке. Он заказывает порцию говядины и кофе и с аппетитом ест. Я только что беседовал о самоубийствах, Питер, говорит он половому, так что наполни-ка мне чашку снова. Жажда одолела. Мальчик на минутку садится рядом с ним. О самоубийствах? Да. Чаттертон кладет перед ним льняной мешочек с мышьяком. Смерть от отравления. Питер живо встает. Уберите это со стола, пожалуйста, уберите это со стола. Чаттертон смеется, но затем кладет руку себе на шею, издавая горлом странные хрипы. Он вращает глазами и делает несколько жутких, нечеловеческих гримас, будто его отравили прямо на месте. Половой видит его игру; это толстый и жизнерадостный мальчишка – и вскоре он уже заливается смехом. Ах, прекратите ж корчить рожи, насилу выговаривает он наконец, а не то я помру, мистер Чаттертон. Прекратите, мистер Чаттертон, ну пожалуйста. – Мамуля когда-то жила на вашей улице! – Клэр болтала с Хэрриет в галерее. Хэрриет принесла свою картину для осмотра к Камберленду и Мейтленду, предварительно удостоверившись, что Вивьен все еще в отпуске после смерти мужа. – Мамуля тогда выбирала между папулями. – Матушки всегда ведь живут в одиночестве, разве вы не знали? Таким вот образом Природа просит извиненья. – Хэрриет с некоторым удовольствием разглядывала эту полную и довольно некрасивую молодую женщину. Вот уже не поверю, думала она, что ты когда-нибудь подвергалась сексуальным домогательствам. – Разумеется, у меня есть мистер Гаскелл. Но он всего лишь кот. – И у мамули тоже был кот! Какое совпадение! Правда, на самом деле это был попугай. Но мамуля называла его своим зеленым котиком. Он был такой страшно клевый. – То есть, у него был большой клюв? – Да нет, не то. Клевый. Уморительный. А вы думали, он клеваться любил? Ну, так или иначе, бедняжка зачах. Мамуля так и не поняла, почему. – Может, муху проглотил? – Хэрриет широко разинула рот, а потом сделала вид, что зевает. – Нет. Он просто облысел. – Какая жалость, подумать только. – Он просто сидел себе. – И дрожал? – Хэрриет сделала маленький выразительный жест. – Да, вот так. Под конец на нем ни перышка не осталось. Он стал совсем как рождественская индейка, только маленькая. – Ах, мисс Гроуп. Скроуп. – Камберленд, выйдя из своего кабинета, направлялся к ней с вытянутой на ходу рукой. Но вдруг остановился и указал на ее шляпку: – Что случилось с божественной птицей? – Она улетела. – Чужая шляпа всегда зеленее, не правда ли? Хэрриет не стала смеяться. – Нет, по правде говоря, она просто упала, и ее сожрал кот. – Раз – и нету попугая? – Ну, его не попугаешь. Пока они обменивались этими краткими репликами, Камберленд вел ее в свой кабинет. – Моей секретарши сейчас нет, – сказал он, – и я, как анахорет, живу в собственной грязи. – В действительности же, комната казалась такой же аккуратной, какой она была и в прошлый визит Хэрриет. – Ее муж скоропостижно скончался. Это печальная история. – В самом деле? – Хэрриет решила не подавать вида, что ей что-либо известно об этом, и даже не выказывать никакого интереса: в том деле, ради которого она пришла, любые упоминания об отношениях между нею и Вивьен были нежелательны. Камберленд быстро зашел за свой письменный стол. – Но в конце концов, все истории печальны – не так ли? – Вам виднее. Откуда мне знать. – Но ведь, верно… – Он собирался сказать еще что-то, но тут на пороге показался Мейтленд, слегка покачивавшийся на каблуках, словно он не знал – пройти ему вперед или удалиться. На нем был светло-коричневый костюм, который был мал ему на размер, так что казалось, что он держится прямо не столько в нем, сколько благодаря ему. – О! – воскликнул Камберленд, заметив его. – Быть может, это Терпение, взирающее на Скорбь? Он, кажется, смотрит в вашу сторону. – Мейтленд уже собрался было уходить, но Камберленд поднял руку, удерживая его. – Мисс Лоун. Мисс Скроуп. Принесла к нам картину. Нечто весьма романтичное, если я хорошо ее знаю. Хэрриет обернула портрет старой бежевой шалью, которой зимой обычно утепляла коробку мистера Гаскелла, и теперь она широким взмахом откинула ее, открыв изображение сидящего мужчины. Его правая рука лежала на стопке книг, на лицо его падал свет от свечи. Все трое хранили молчание, а Камберленд сделал шаг назад: что-то в этом лице заинтриговало его, словно он где-то мог видеть его раньше, в совершенно других обстоятельствах. – Ну… – Он колебался. – Недурно сделано, правда? Для такой вещицы. Хэрриет была разочарована его тоном. – Но ведь это оригинал? Это ведь и есть то, что предполагается? – А что же именно предполагается? Хэрриет помедлила с ответом. Ей не очень хотелось объяснять ему, насколько важен этот портрет, да и сама она уже не была уверена, что нарисованный предмет, находившийся сейчас у нее в руках, способен выдержать груз той воображаемой жизни, которой его успели облечь. – Предполагается, что это подлинник. Камберленд подошел к холсту и стал внимательно его рассматривать. – Значит, вы верите, что это начало XIX века? Или, скорее, вы верите тому, что видите. – Он указал на надпись в верхнем правом углу: Pinxit Джордж Стед. 1802. – Но вы только взгляните на эти толстые ножки. – Да его ноги совсем не видны! – Хэрриет почему-то раздосадовалась. – Я говорю о ножках стола, мисс Скроуп. Уродливая мебель была в те времена в такой же моде, что и сейчас. Мейтленд, ты разбираешься в уродствах больше других. Верно ли я полагаю, что сей предмет мебели относится к 1830-м годам? – Мейтленд кивнул, сел, достал бумажный носовой платок и вытер лоб. – И с волосами тут полная путаница. Мужские прически были величайшей трагедией XVIII века – пожалуй, за исключением анималистских картин Джорджа Стаббза.[107] Его волосы чересчур гладко прилизаны. Они явно написаны в другую эпоху. – Я думала, они тогда носили парики. – Вот именно. – Камберленд на секунду взглянул на голову Хэрриет. Парик скрывает массу безобразий. – Он взял картину у нее из рук и подошел поближе к окну. – Поглядите-ка – я так и знал. За этим лицом есть что-то еще. Там еще одно лицо. Мейтленд, трещотка этакая, подойди взгляни на этого Януса. – Мейтленд медленно поднялся и тоже подошел к окну; там, следя за указующим перстом Камберленда, он различил под нарисованными губами, носом, глазами и волосами смутные очертания другого лица. На холст падал солнечный свет, и Мейтленду показалось, будто это, более старинное, лицо слегка мерцает. – Вы что хотите сказать – что он двуликий? – Хэрриет пришла в негодование, как будто услышала в словах Камберленда упрек в свой собственный адрес. – Я хочу сказать, что это фальшивка. – Он осторожно опустил холст на пол. – То есть – если подразумевалось, что это именно то, что вы думаете. Хэрриет раскрыла свою сумочку, с явным любопытством изучила ее содержимое и снова закрыла ее. – А ведь так непросто отличить, – сказала она, злобно захлопывая сумку, – где подлинник, а где – нет. Вам так не кажется? – С тех пор, как Сара Тилт сообщила ей, что в портрете "что-то не так", Хэрриет приготовилась услышать, что эта картина – возможно, фальшивка. И сообразно с этим она успела продумать свой следующий ход. – Но ведь есть эксперты, мисс Скроуп. – Всякий раз, как я слышу слово «эксперт», – ответила она, – я лезу за ружьем. – Она снова раскрыла сумочку, словно собираясь извлечь оттуда помянутое оружие, и Мейтленд отошел от нее подальше. Камберленд изящно оперся о письменный стол. – Как правило, величайшие эксперты – это те, кто соглашаются со своими клиентами. Они словно застарелые паразиты, кормящиеся чужими ожиданиями. – И эти эксперты весьма часто ошибаются, верно? – Разумеется, лишь очень богатые люди могут позволить себе роскошь принимать их слова всерьез. – Могу я привести пример? – спросила Хэрриет почти застенчиво. – Привозите все что хотите. – Тогда предположим, например, что вы выставляете работы одного современного художника. А потом – снова предположим, – вы обнаруживаете, что его картины систематически подделывались. Мейтленд грузно осел на стул, а Камберленду удалось устоять на ногах: – Ну у вас и воображение, мисс Скроуп. Критики были правы. – А эти эксперты так бы ничего и не узнали – откуда? Им было бы не с чем сравнивать – так что историю с фальшивками никогда бы не раскусили. Теперь, продолжая говорить, она улыбнулась Мейтленду. – Я как раз думала об этом, когда разглядывала ваши чудесные картины Сеймура. – Мейтленд как раз достал еще одну бумажную салфетку и уже собирался приложить ее ко лбу, но так и застыл. – Разумеется, я бы только поаплодировала фальсификатору, продолжала Хэрриет. – Это великий талант. Всякий, кто наделен подобным даром, достоит скорее награды, нежели тюрьмы, – а вы как думаете? Мейтленд издал глухой стон и откусил край салфетки. – И такой человек мог бы творить чудеса и с другими картинами – не так ли? Ну, просто в порядке предположения, разумеется… – Разумеется. – Хороший фальсификатор мог бы даже справиться с этой вот старой вещицей. – Она кивнула на свою картину. – Этот гипотетический умелец мог бы устранить все те мелкие недостатки, о которых вы упоминали, – не так ли? Мейтленд запихнул в рот остатки бумажного платка и теперь медленно пережевывал их. Камберленд спокойно взглянул на нее. – И, в конце концов, это были, – сказал он мягко, – всего лишь недостатки. – Он наклонился и снова взял холст в руки. – Я сразу понял, что это замечательный портрет. Каким годом мы его датировали, Мейтленд? У Мейтленда рот был все еще набит бумагой, и Хэрриет ответила за него: – Там написано – 1802-й. – А картины никогда не лгут, верно? – Насколько мне известно, нет. Камберленд расстегнул ворот своей рубашки в голубую полоску и медленно покрутил головой. – Нам нужно позвать эксперта, – сказал он, – чтобы удостоверить ее подлинность как следует. – Разумеется, я целиком и полностью доверяюсь вашему эксперту. Теперь Хэрриет заторопилась уходить и поднялась со стула. – Так когда мы снова встретимся здесь втроем? Камберленд издал короткий визгливый смешок: – Стоит ли говорить, что я по горло в крови? – Наступило недолгое молчание. – Ладно, Хэрриет. Можно мне называть вас Хэрриет? – Та кивнула как могла коротко. – Вы не могли бы оставить картину у нас? Раз уж мы выяснили, как она ценна. – За окном проезжал на большой скорости мотоцикл, и Камберленд состроил гримасу, заткнув дрожащими руками уши. Как только она ушла, он навалился всем телом на дверь, словно физически стараясь преградить путь любому, кто захочет войти в комнату. – Так как же, – спросил он, – эта старая сука пронюхала? – Мейтленд вынимал изо рта последние кусочки жеваной салфетки. – Нет. Ни слова, Фрэнк. Только не говори мне, что она сама обо всем догадалась. Она знала. Кто-то разболтал ей. – Мейтленду на миг подумалось, что, быть может, это случилось благодаря какой-нибудь его собственной промашке, и он нервно достал очередной бумажный платок. Камберленд напряженно размышлял. – Мерк. Должно быть, это был мистер Стюарт Мерк. – Мейтленд наконец испытал облегчение: по крайней мере, он ни в чем не был виноват; теперь он громко высморкался. Нет, и не пытайся защищать его. Мистер Стюарт Мерк нахвастал о своем успехе по разным там лондонским салонам, – Камберленд махнул рукой в сторону Челси, – и эта старая корова все пронюхала. – Теперь он, по-видимому, пришел к какому-то решению; он застегнул рубашку и повернулся к своему коллеге: – Я знаю, что ты собираешься сказать, Фрэнк, но отступать нам некуда. Нам остается только идти вперед. Мерку придется уладить дело с этой… этой… – он бы с огромным удовольствием продырявил своим блестящим полированным ботинком лицо на картине, – …с этой вот штукой. Ему придется поработать над ней, чтоб умаслить эту суку. Нет, не задавай мне больше никаких вопросов. Я слишком подавлен, чтобы разговаривать с тобой сейчас. Пора. Уже пора относить стихи в память о преставившемся олдермене Ли, и Чаттертон спешит вернуться из кофейни на Шу-Лейн в свое жилище. Элегию должны напечатать сразу, а вот сатиру не лучше ли приберечь до чьей-нибудь еще смерти? Он вспоминает свой диалог с аптекарем, мистером Кроссом; как странно, что мне приходится раздумывать о смерти в эту летнюю жару. Скончаться в знойный день, в разгар щедрого лета, среди этого нескончаемого сиянья: вот загадка, которой я пока не в силах разрешить. Но его мечтания прерываются на углу Брук-стрит, где стоит на одной ноге и медленно поворачивается мертвецки бледный человек. Чаттертон останавливается и читает надпись на табличке, выставленной рядом с ним: "Мастер Поз. Чрезвычайный Показ Поз и Подвигов Телесной Мощи". Поворачиваясь, он замечает Чаттертона. Я – модель земного шара, говорит он. Я вращаюсь вокруг собственной оси и вторю движениям самой Природы. Он резко останавливается и, продолжая пристально глядеть на Чаттертона, подражает голосу соловья, а потом реву быка. Чаттертона это занимает, и он швыряет пенни в деревянный ящик возле таблички. А вы умеете изображать и шумы, и разные формы? Мастер поз подмигивает ему и восклицает высоким голосом: Затем он становится боком, складывает перед собой руки калачиком, упершись кулаками в живот, а правую ногу сгибает в колене, заводит вперед и наступает на свою левую ступню, так что его тело изображает эту самую букву. Он мигом сгибается пополам, одной рукой касаясь земли, а другой вцепившись в коленку. Он ложится на спину и, обняв себя за туловище, тянет ноги кверху, а потом загибает их к лицу. Потом он подскакивает и тычет пальцем в сторону Чаттертона. А что иное эти человечьи символы означают, как не ВАС, сэр? Вас! Вас! Чаттертон смеется, но почему-то его охватывает испуг. Да, сэр, вы смеетесь, но взгляните, откуда льется ваш смех. Он прикрывает губы ладонью, а когда отнимает ее, то рот как будто исчез, и нижняя половина лица совершенно пуста. Чаттертон вглядывается в него, а затем повторяет тот же трюк. Мастер поз угрюмо смотрит на него и принимается кружиться на каблуках с такой скоростью, что нельзя как следует рассмотреть ни его спины, ни лица. А Чаттертон, смеясь, в точности подражает всем его движениям, и они вдвоем бешено кружатся на грубой земле. Мастер поз останавливается первым; он с жестом мольбы простирает руки к Чаттертону и глухо бормочет: Да ты просто сумасшедший мальчишка. Не такой уж сумасшедший, нет. Ему не нравится, когда его называют мальчишкой. Не такой уж сумасшедший, чтобы нуждаться в жалости таких, как ты. Мастер поз покачивается на каблуках и поднимает обе руки над головой. Гордец, как я погляжу, гордец – ни дать ни взять Люцифер! К Чаттертону возвращается хорошее настроение. Так значит, ты запомнишь меня, раз я такой гордец? Он направляется к двери дома, где находится его каморка, и кричит через плечо: Ты запомнишь меня! – Так значит, вот она – да? – Стюарт Мерк держал картину, поднеся ее к свету. – Вот эта маленькая красавица. Камберленд едва не поморщился. – Так мне сказали, Стюарт. – Называйте меня просто Стью, ладно? Все друзья меня так зовут. Говоря это, он внимательно изучал портрет. – Ну, настало время для старого доброго нескафе. Камберленд позвонил Клэр и попросил сделать кофе. – Ах да, – сказал он, изящно заслонив ладонью микрофон. – Стюарт. Стью. Вам черного или с молоком? Мерк снял свои очки в проволочной оправе, медленно покачал головой и рассмеялся. – А, это шутка, да? – Камберленд был озадачен. – Кофе мне нужен для картины. Если смешать его гранулы с краской, это дает верный эффект состаривания. – Как чудесно. До сей поры я пребывал в неведении, словно инфанта. Может, мне перейти на чай? – Видите ли, со старыми штучками надо обходиться заботливо. – Мерк поглядывал на него с лукавой усмешкой. – Они ведь ломкие. Так и норовят рассыпаться. – В их возрасте – боюсь, разве лишь в благодарностях. – Он уже стал подозревать, что Мерк наделен чувством юмора. – А вот вам не по вкусу старые штучки, я прав? Вы предпочитаете молодых штучек. В этот момент вбежала Клэр, неся поднос с тремя чашками кофе. – А где Зам? – спросила она, заглянув за дверь – на тот случай, если Мейтленд спрятался там от нее. Камберленда раздосадовало ее вторжение как раз в этот момент. – Наверно, он навещает матрону, Клэр. – Матрону? – Да я правда не знаю, где он. Только что он ушел пудрить нос. – Заглянуть в его кабинет? – А может, лучше в ящик Пандоры? Мерк продолжал пристально рассматривать холст, и теперь он вмешался: – В некоторых местах трещинки есть только на лаке: вот здесь, здесь… – …Давайте мы поговорим об этом после того, как отведаем замечательного кофе, который приготовила нам Клэр. Пусть даже он жутко состарит нас. Он выпроваживал ее из кабинета, но она неожиданно остановилась: – Ах да, звонила Вивьен. Она зайдет сегодня утром, просто повидать нас. – Прекрасно. – Он вытолкнул ее из кабинета, послал ей вдогонку воздушный поцелуй и закрыл дверь. Мерк скорчился на полу перед холстом, и Камберленд, вернувшись в комнату, смерил одобрительным взглядом его стройные ягодицы. – У вас такой вид, как будто вы приготовились к порке, Стюарт. Стью. – А что, я провинился? – Ну, уж в это-то я нисколько не сомневаюсь. – Он шагнул в сторону Мерка, но молодого человека гораздо больше интересовала картина. – И ведь не только лак растрескался, верно? Но и краска тоже. Здесь очень много разных слоев. Камберленд подошел поближе и встал позади него. – А может быть, это просто подмалевок? – Нет. Под этой картиной явно скрыта еще одна – а может быть, и больше. Видите вот тут, да? – Мерк обвел очертания лица на портрете. Кто-то его изменил. Краски, которыми написано тело, слишком ярки. Камберленд призадумался. – А если изначальная картина и вправду намного старше, то нельзя ли содрать верхние слои и сохранить самый нижний? – Вы правда хотите, чтобы я все это содрал? – Мерк по-турецки сидел на полу рядом с холстом. – Чтобы я это вскрыл? – Я в ваших руках, Стюарт. Стью. – Для вас я готов на все. Разумеется, я это сделаю. Мы ведь теперь партнеры. – Мерк сразу же понял, что эта картина содержит наслоения сразу нескольких изображений, выполненных в разное время: на руках телесная окраска поблекла, зато на лице она была по-прежнему яркой, свинцовые белила свечного пламени приобрели синевато-серый цвет, а те, что были использованы для заглавий книг, сохранили прежний оттенок. Само же лицо, казалось, приобрело черты трех или четырех различных изображений: Мерк решил, что потому-то оно и производило такое тревожное впечатление, а что касается глаз, то они обладали глубиной, но были лишены яркости. Он уже понял, что придется целиком удалить краску, а потом, с помощью тех очертаний на холсте, начать все заново. Но он все еще затруднялся определить, кого из художников той поры избрать себе в качестве образца: как было известно Сеймуру, Стюарт Мерк был искусным и тонким живописцем, но придавал чрезмерное значение технике. Для него удовольствие от писания картин заключалось в формальном исполнении, а не в творческом поиске, в мимесисе, а не в изобретении. И вот, теперь он говорил Камберленду: – Я могу восстановить прежние очертания, но я не в силах воскресить утраченные цвета. Мне придется пользоваться новыми красителями. – В дверь постучали, но оба были так поглощены своими мыслями, что не услышали стука. – Но ничего страшного. Я могу вытемнить краску грязью и кофе. А потом суну холст в печку. – В печку? – Ну, чтобы появились трещины – понятно? А затем я их отделаю с помощью иголки. Это будет лучшая фальшивка, какую вы только видели. И уж во всяком случае, она будет лучше вот этой. – Позади них послышался чей-то судорожный вдох и внезапное движение. Оба одновременно оглянулись и увидели, как падает в обморок Вивьен Вичвуд. Чаттертон входит в свою комнату и запирает за собой дверь. Позируй себе дальше, мой мастер, а мне надо завоевывать другой мир. Я лягу в гроб иль сделаюсь здоров. Затем он некоторое время нетерпеливо роется в карманах, ища мышьяк с лауданом. Но вот они здесь, в пальто: не вылетели, пока он кружился. Вы липнете ко мне, как к магниту. Я – Арктический край, а вы – мои льды и снега. Но покамест спрячьтесь-ка. Он взбирается на стул и кладет мешочек и стеклянный флакончик на высокую полку, за медную грелку. Здесь их миссис Ангел не найдет – если только у нее нет крыльев. Но как это он любил повторять себе там, в засраном Бристоле? Господь послал своих тварей в мир, наделив их такими руками, которые дотянутся до чего угодно, коли возьмутся за поиски. Так что потаскушка может обнаружить мои снадобья – ну и что с того? Она может тоже вылечиться, хотя, скорее всего, пренебрежет ядом и напьется лаудана. Пора относить элегию. Песни Аполлона должны одержать верх над радостями Морфея. Он соскакивает со стула, сотрясая дощатый пол, и подхватывает стихотворение, оставленное на столе. Вот славные стихи, говорит он вслух, весьма трогательное творение. Потом садится на краешек кровати и начинает перечитывать сатиру, улыбаясь собственной находчивости. Мистер Чаттертон! Мистер Чаттертон! Он слышит тяжелые шаги миссис Ангел, которая взбирается по последнему лестничному пролету. Мистер Чаттертон! Он стремительно встает, на цыпочках подходит к двери и, не говоря ни слова, прикладывает к ней ухо. Мистер Чаттертон! Она тихонько стучит, а потом дергает за ручку. Это ваша Сара, мистер Чаттертон. Мне послышалось, вы падали? Может, на вас давит какая-то тяжесть, мистер Чаттертон, от которой я могу вас избавить? Он прижимает ухо к двери, но ничего не говорит, едва осмеливаясь дышать. Я же знаю, что вы здесь, говорит она более грубым голосом. Я видела, как вы входили. Он слышит, как она берется за ключи, которые привязывает к фартуку, и внезапно его охватывает гнев. Так всегда и в детстве бывало, когда мать отвлекала его от сочинительства. Оставьте меня в покое, миссис Ангел! Оставьте же меня! Но почему вы запираетесь от меня, от бедной вдовицы, которая выказала к вам столько доброты? Да столь разными способами. Его ярость возрастает. Мне нужно побыть одному! Мне нужно работать! Мне нужно писать! Ох, говорит она разочарованно, да вы ж вечно за своими занятиями. Я слышу, как вы взад-вперед вышагиваете у меня над головой. Но не все же нам трудиться, а когда и порезвиться – как там в поговорке… Его гнев понемногу унимается, и он понижает голос. Миссис Ангел, мне нужно работать, чтобы жить. Так что, пожалуйста, оставьте меня ненадолго. Попозже я к вам приду и принесу кое-что, что, верно, придется вам весьма по нраву. Я принесу ей мышьяк с опиумом, и мы вылечимся в одну ночь. Ах, так вы покажете бедняжке Саре стихи совсем иного рода? Она издает смешок. Что такое слова в сравнении с делами? Я буду ждать, Том. И, покачав головой, она спускается по лестнице. Чаттертон облегченно вздыхает и возвращается к своей сатире, перечитывая ее снова и снова, пока его собственные слова не успокаивают его. Коли миссис Ангел подо мною, то весь мир – передо мною: теперь никто не смеет меня трогать. В этом новом настроении он берется за карандаш и на клочке бумаги записывает две новые строчки против олдермена Ли: Но издатели ждут элегию. Сатира может подождать, и он откладывает в сторону эти новые строки; они падают со стола на пол, где их найдут на следующее утро. Он уже собирается уходить, но останавливается возле двери и снимает с вешалки свое коричневое суконное пальто; оно сшито по последней моде – с длинными петличками и глубокими карманами, и, несмотря на жаркое утро, он надевает его. Теперь он прочно огражден от мира. Он медленно открывает дверь и крадется вниз по ступенькам. Выйдя на улицу и заметив, что мастер поз уже исчез, он тихонько присвистывает. Присутствие Города и деревни располагается над гравюрной лавкой на Лонг-Эйкр, и потому от Верхнего Холборна он сворачивает влево, на Чансери-Лейн, и идет по Линкольнз-Инн-Филдз. Потом, чуть помедлив перед доходными домами возле Клэр-Маркета, где на него тут же налетает вонь, он поворачивает влево, на Дьюк-стрит, и торопливо проходит по Грейт-Уайлд-стрит, где совсем недавно выкопали известковую яму. Жильцов из всех ближайших переулков и домов выселили из-за угрозы оседания почвы, но, проходя мимо одного из пустых домов, он улавливает внезапное движение в одной из голых, ободранных комнат. Он останавливается, всматривается сквозь дверь, наполовину сорванную с петель, и на миг ему чудится, что он видит ребенка, стоящего в углу с простертыми руками. Но по солнцу пробегает тучка, и с неожиданной переменой освещения все исчезает. Наверное, то был фантом его собственного воображения: Чаттертон знает, какие штуки оно с ним проделывает, и знает, что единственные обитатели этого места – рабочие, которые – с их кожаными шапочками, привязанными к голове, и лицами, перепачканными белым и серым пеплом, – походят на рой каких-то подземных духов. Чаттертон сворачивает за угол Грейт-Уайлд-стрит, в Мизерикорд-Корт, и видит там двух лошадей, привязанных к железным шестам. Лошади стоят понуря головы, и в царящей здесь тишине он слышит, как они мирно дышат. Это дыхание мира, думает он, его движенье вверх-вниз. Но в тот же миг раздается грохот, скрежет и треск, которые налетают на него, как буйный ветер. Под ногами у него трясется земля, и лошади в испуге пятятся в его сторону; оглянувшись туда, откуда он только что пришел, он видит, как старый дом трясется будто в лихорадке, так что воздух вокруг дрожит, а потом часть здания обрушивается. Чаттертон с криком бросается туда, но ему преграждают путь двое работяг. Они протирают глаза и усмехаются ему. Там ребенок, кричит он, мне кажется, я видел там ребенка. Да куцы там, какие ище робенки. Пустой дом, сэр, пустым-пустехонек. Вот-вот рухнется. Не бывает пустых домов, отвечает он, и они смеются над ним. Но он уже с криком бежит туда. Дом Чаттертона больше не существует. Хэрриет Скроуп добралась до Брук-стрит, чтобы найти ту мансарду, где юный поэт совершил самоубийство, но на той стороне улицы построили компьютерный центр и повесили на его кирпичную стену синюю табличку: "В доме, стоявшем на этом месте, 24 августа 1770 г. скончался Томас Чаттертон". Она уселась на край бетонной клумбы и взглянула на эту маленькую памятную доску. "Интересно, – проговорила она, – а мне что-нибудь такое повесят?" Мимо прошла пожилая пара, лишь мельком бросив взгляд в ее сторону, но Хэрриет отчетливо расслышала, как женщина сказала: "Бедная старушка, сама с собой разговаривает. Ей бы в приюте место". Внезапно она почувствовала, что страшно устала – устала от Чаттертона и от погони за ним. Вначале его воспоминания – или «исповедь», как назвал их Чарльз Вичвуд в своем предисловии, – заинтриговали ее; она с жадностью прочла все бумаги, которые отдала ей Вивьен. Но оказалось, что ее больше всего притягивал элемент тайны. Теперь же, когда все разъяснилось, она понемногу утрачивала интерес. Она всегда предпочитала такие истории, в которых конец так и оставался неразгаданным. Да и какое все это имеет значение? "Дальше караван идет, – опять сказала она вслух, припоминая какой-то стишок поры своего детства, – камень в миску брось и плюнь. – Она пошевелила пальцами ног. – А уж слюны-то у старушки хватает". Но она уже стареет. Скоро она присоединится к Чаттертону под землей – так что проку разыскивать его сейчас, здесь? К чему ей беспокоиться о мертвецах, когда вокруг нее столько живых? Она встала с клумбы и пошла обратно по Чаттертоновой улице. Но это была не его улица. Он покинул ее два столетия назад – так к чему ей следовать за ним? |
||
|