"Повесть о вере и суете" - читать интересную книгу автора (Джин Нодар)12. Только душа не позволяет рассекать времяТуда, в зал, Хаим и предложил мне направиться. При этом высказал догадку, что меня заслал к ним его Ночной Собеседник, ибо сегодня предстояло читать поминальную по отцу, а благодаря мне он это сделает в зале. Я наконец вытащил из сумки фотокамеру, прикрутил к днищу штатив и, перекинув его через плечо, как скипетр, прошествовал за стариками к запертой двери. Хаим открыл замок, смачно чмокнул себя в ладонь, дотянулся ею до мезузы на косяке, шагнул за порог и включил свет. Без штатива не стоило бы и входить. Окна уже заволокло ночной марью, а лампочки в люстре освещали только друг друга. Из-за двери пахнуло нафталином и долгим неприсутствием живого. Принюхавшись на пороге к забытому воздуху, старики узнали его, заморгали, забормотали что-то невнятное и, толкаясь головами в одинаковых папахах, стали припадать губами к той же мезузе с пожелтевшим от времени круглым окошечком, в котором дотлевало имя Бога. Оторвавшись от мезузы, они ринулись вправо, в изголовье зала, к высокому помосту, ограждённому решёткой из почерневшего дерева, – и опять же толкаясь взобрались на него. Сгрудившись вокруг тумбы, на которой покоился скатанный свиток Торы, они умолкли, и наступила такая хрупкая тишина, что я перешёл на цыпочки. Бесшумно поднявшись на помост, я примкнул к ним и кивнул головой: поздоровался, будто вижу их впервые. Все они действительно показались мне тут незнакомцами – простодушными детьми, смущёнными неожиданным праздником. Никто на приветствие мне не ответил. Меня не заметили. Раздвинув на полу треножник, я припал к камере – и всё остальное превратилось для меня в иной мир, обрамлённый прямоугольным глазком из волшебного стекла. Для того, чтобы разглядеть глаза Хаима, потребовалось бы укорачивать штатив, но Ричард – и тот смотрелся так растерянно, что я постыдился спускать затвор и развернул камеру в обратную сторону. Задняя часть зала хоронилась во мраке, в котором удалось разглядеть лишь саван из простынь, накинутых на скамейки. Я надавил на кнопку затвора. Захотелось одновременно запечатлеть этот горестный образ и развенчать его вспышкой. В мимолётном свете мелькнули – в конце зала – роскошные колонны, отделанные, как показалось, глазированной терракотой. Не поверив своему зрению, я спустил затвор ещё раз. Теперь над колоннами мне привиделась балюстрада из оникса. Потом – над балюстрадой – три завешанных марлей балкончика для женщин. На каждой из марлевых занавесок при каждой новой вспышке мне виделись рисунки к Книге Бытия, к тому месту, где «из Эдема текла река для орошения рая, и потом разделялась на четыре реки». Балкончиков было четыре. Я стал щёлкать не передыхая, но ни тогда, ни позже, вспоминая эту зарницу из вспышек, так и не сумел разобраться: были ли то, действительно, рисунки или всего лишь разводы из просохшей влаги. Был наверняка другой рисунок – перед самым помостом. Рисунок был цветной, а стена – такою близкой, что не нужна была и вспышка, которая всё равно выдохлась. Над стенным шкафом с коронованными львами на дверцах, разливалось синее море, затопившее всё пространство от карниза до плинтуса. Если бы не косая гора, вздымавшаяся из водяной толщи, море могло бы показаться небесною синью, а гора – облаком. Но эту иллюзию отвергала неожиданная деталь: с остроконечной вершины свисал на канате альпинист в папахе. Висел высоко над пучиной и пытался пожаловаться на нехватку рук, поскольку держаться за канат приходилось лишь левой. Правой рукой он поддерживал у чресел скрижали Завета. Мне показалось, однако, что этому прославленному альпинисту, Моисею, настоящее неудобство доставляет совсем другое – необходимость выбора между тою догадкой, что поиски приключений завершаются злоключениями, и другой: Удивительное ищут вовне, но находится оно внутри нас… Моисей на канате, однако, не смутил меня. Альпинизм на Кавказе естественен, как сочинение басен. Смутило другое – море под пророком. От чего это? – спросил я себя. От крайней ли глупости или изощрённого ума? От того ли, что в Чечне тоскуют по морю? Или живописец хотел бы затопить подножье Синайской горы, чтобы не позволить Моисею приземлиться и – по сговору с Верховным Садистом – сперва всучить соплеменникам свои Заветы, а потом подбить всё это племя на бессодержательные скитания по суше? Связанные к тому же с причинением неудобств другим племенам. Решить задачу я не успел. Старики на помосте оттеснили меня и зычно дёрнули молитву, набросившись на неё так жадно, как если бы боялись, что она вдруг закончится. Особенно усердствовал Хаим. Приплюснутый к тумбе, он тыкался носом в свиток Торы на ней и был этим явно недоволен. Толкаясь поэтому назад и вытягивая, как петух, голову, Хаим хвалил Бога очень раздражённым голосом: – - «Барух шем кебодо малхут лехолам вахед…» Господи, послушай же! Сюда, вот он я; ниже, ниже! Да славится имя Твоё, Господи, от края земли до другого края, слышишь? Кричал и Ричард, хотя, в отличие от близнеца, не сомневался, что его и видят, и слышат. Выкрикнет фразу и чинно качнёт папахой: это, дескать, и имею Тебе сказать! Ты властелин надо всеми народами! Поверь, Тебе я не совру! Надо всеми, без исключения! Даже чеченцами! И, кстати, во все времена: ночью, днём, зимой, летом! Послушай меня: кто Тебе ещё скажет правду? Не эти ведь пердуны! Они говорят чтобы что-нибудь сказать, а я раздумываю! Ночью, днём, зимой, летом – всегда, одним словом! Голосили вовсю и остальные. Одни – с прикрытыми веками, другие, наоборот, не моргая и не отрывая взгляда от потолка в надежде перехватить первыми ответный взгляд Властелина. А один из стариков, рядом со мной, отчаянно жестикулировал, пиная при этом локтем то меня, то треножник. Тоже восхвалял Господа, но в его тоне сквозила жалоба: Да, мол, Господи, не спорю – Ты всесилен и тому подобное, а я говно! Но, с другой стороны, у меня – свои права! И потом – отчего это Тебе кажется, будто истины Твои непостижимы, а мы их не достойны?! Не все же кретины – Ты выскажись! А нет – я скажу: мир Твой – полный бардак! Ты оглянись вокруг! Не спорю – профессионал! За шесть суток всё это сварганить! Но зачем было одно с другим смешивать?! Евреев, например, со всеми остальными! И потом – насчёт седьмого дня. Нельзя было отваливаться на спину и притворяться, будто всё уже прекрасно! Следовало лучше шлифовать. Главное, как в музыке, знаешь, – детали! Не ложь, например, – с нею не справиться, ну её на фиг! – а неточности! Меня раздражают именно мелочи! Взгляни хотя бы на этого поца с треножником! Пустяк вроде бы, но этот пустяк бесит, а у меня – права! Я сложил треножник, убрал камеру, и мне стало легче – просторней внутри. Не хотелось больше хорониться за холодным видоискателем и останавливать мгновения. Всякое остановленное мгновение, обрывая связь с предыдущим и последующим, обрекает их на забвение, тогда как само по себе порождает потом – в памяти или на фотобумаге – усмешку. Только душа не позволяет рассекать время, и потому только в ней не пропадает ни одно из мгновений. Каждое новое сливается с прошедшим и с будущим. Потому и только душа никогда ни над чем не издевается – и всё на свете, всё пространство и всё время, она роднит в сплошной, нерасчленяемой на части любви. Отделившись от камеры, я закрыл глаза – и в душе моей стал проступать сквозь мрак знакомый мне с детства мир, очарованный гулом молитвенных завываний. Глубоко внутри завязалось желание ощутить связь не только между мгновениями, скопившимися в моей душе за всю жизнь, но также между этими мгновениями и временем, со мной не связанным. Эта тоска была мне не вновь, и я затаился в ожидании знакомого удушья – когда уже не вздохнуть без всплеска того жизнетворного страха за себя, из которого возникает молитва. |
||
|