"Испанская ярость" - читать интересную книгу автора (Перес-Реверте Артуро)IX. Дон Педро и мыВскорости, к великой скорби Генеральных Штатов и неописуемому ликованию приверженцев истинной веры, помер Мориц Оранский, успев, правда, на прощанье отбить у нас город Гох и сжечь наши магазины в Гиннекене. Попытался он с налету взять Антверпен, да вышла у него осечка. И отправился этот закоснелый в лютеровой ереси грешник в геенну, не исполнив желания, коим был одержим последнее время: снять осаду с Бреды не удалось. И, соболезнуя голландцам в невосполнимой их утрате наши пушки день-деньской долбили стены крепости шестидесятифунтовыми ядрами, а на заре подняли мы на воздух больверк с тридцатью солдатами, на нем находившимися, разбудив их таким вот неучтивым манером и показав, что не всем, кто рано встает, Бог подает. К тому времени крепость Бреда интереса для нашей державы в военном отношении не представляла – тут, что называется, было дело принципа и репутации. Весь мир затаил дыхание, гадая, слава или позор суждены войскам испанского короля. Даже султан турецкий – ни дна ему ни покрышки! – места себе не находил, ожидаючи, с честью ли выпутается его католическое величество из этой передряги или уберется ни с чем; что уж говорить о европейских государях и прежде всего – о королях Франции и Англии, которые всегда были не прочь извлечь выгоду из неприятностей Испании и безмерно огорчались нашим удачам; в точности так же обстояло дело с венецианцами и даже с Папой Римским. Подумать только – нам, испанцам, делавшим в Европе самую грязную работу, разорившим свою страну во славу Божью и Пречистой Девы, его святейшество, даром что наместник Господа Бога на земле и всякое такое, старался нагадить где только можно и нельзя, потому что не хотел нашего усиления в Италии. Ибо ни одной империи на свете еще не удавалось двести лет кряду внушать всем страх и трепет, не обзаведясь при этом врагами в тиарах или без, пакостящими ей под прикрытием сладких слов, улыбок и прочей дипломатии, беспощадно и безжалостно. Впрочем, желчь нашего понтифика еще отчасти понятна: ровно столетие назад испанцы и ландскнехты нашего императора Карла V, которым жалованья не платили с тех времен, как Сид Кампеадор [26] ходил еще в капралах, взяли приступом и разграбили Рим, не пощадив ни кардинальских дворцов, ни женщин, ни монастырей, так что Клементу VII, предшественнику нынешнего святейшества, пришлось подоткнуть полы сутаны и дать деру в замок Сант-Анджело. Так что полезно уразуметь, что и у римских пап бывают хорошая память и уязвленное самолюбие. – Тебе письмо, Иньиго. Я удивленно поднял глаза. Перед шалашиком, который мы смастерили из одеял, веток и земли, стоял капитан Алатристе: на голове – шляпа, на плечах – изношенный плащ, приподнятый сзади ножнами шпаги Густые усы, орлиный нос, впалые щеки. Обветренное загорелое лицо казалось сегодня особенно изможденным и бледным и словно бы еще больше осунулось. Железное здоровье капитана пошатнулось несколько дней назад – вода была тухлая. Да, впрочем, и хлеб – заплесневелый, и мясо, когда бывало, – червивое. Так что все это вместе вызвало жар и жестокую перемежающуюся лихорадку. Но капитан не признавал ни пиявок, ни очистительных, уверяя, что не лечат они, а калечат. Сейчас он вернулся от одного маркитанта, в случае надобности становившегося и цирюльником, и аптекарем, который изготовил для него некий целебный отвар из трав. – Мне? – Похоже на то. Оставив Хайме Корреаса и прочих, я выбрался наружу и стал отряхивать землю со штанов. Здесь можно было не бояться шальной пули со стены: дело происходило неподалеку от частокола, за которым размещались наши телеги и вьючная скотина – словом, обоз – и стояло несколько дощатых хибарок, исполнявших роль таверны – это если появлялось вино – и борделя, укомплектованного немками, итальянками, фламандками и нашими соотечественницами. Мы, пажи-мочилеро, проявляя чудеса пронырливости и изобретательности, тоже исхитрялись захаживать туда, дабы несколько скрасить себе жизнь, насколько позволяло наше малолетство и положение в полку – невысокое, прямо скажем, положение. Однако не было еще случая, чтобы не приносили мы из наших фуражировок два-три яйца, десяток яблок, сальных свечей или иного добра, годного для продажи или обмена. Сей промысел позволял мне поддерживать капитана и его товарищей, а при благоприятном стечении обстоятельств – обделывать и собственные свои дела, навещая в обществе верного Хайме Корреаса заведеньице Мендосы: с тех пор, как на берегу канала мой хозяин имел беседу с валенсианцем Кандау, никто больше не смел становиться у меня на пути. Диего Алатристе был осведомлен о моих походах и относился к ним неодобрительно, замечая с укоризной, что от женщин, следующих за войском, держаться следует подальше, если не хочешь получить любострастную болячку или удар ножом. Мне было неведомо, как у него-то самого раньше складывались отношения с сими верными спутницами солдат, но сейчас, находясь при нем неотлучно, ни разу не видел я, чтобы заходил он в палатку или фургон, украшенный изображением лебедя. Знаю, впрочем, что с разрешения Кармело Брагадо побывал он раза два в Аудкерке, осененном теперь флагом с андреевским крестом, где навещал ту фламандку, о которой, помнится, я уже упоминал прежде. Ходили слухи, будто в последний раз вышло у Алатристе какое-то недоразумение с ее мужем, которого для охлаждения пыла пришлось сбросить пинком под зад в канал, а потом со шпагой в руке еще объяснять двоим бургундцам, что лезть не в свое дело – вредно для здоровья. После того случая капитан туда больше не наведывался. Что же касается природы моих чувств к Диего Алатристе, то были они противоречивы, о чем я в ту пору лишь смутно догадывался. С одной стороны, я подчинялся ему беспрекословно и предан был, извините за пафос, беззаветно, о чем вы отлично осведомлены. С другой же, как всякое существо в буйном цвету юности, стремился высвободиться из-под его, громко говоря, эгиды. Страна Фландрия произвела во мне важные перемены: я жил среди солдат и притом получил возможность сражаться за свою жизнь, за свою честь и за своего государя. Кроме того, в последнее время появилось у меня много вопросов, на которые я не находил ответов – не считать же таковыми молчание капитана. Я всерьез подумывал о том, чтобы сделаться солдатом, хотя года мне еще не вышли – на службу раньше семнадцати-восемнадцати лет не брали, – а врать не хотелось, но при благоприятном стечении обстоятельств это препятствие удалось бы преодолеть. В конце концов, капитан Алатристе и сам вступил в службу, имея от роду всего лишь пятнадцать лет. Наши тогда осаждали крепость Гульст, и, чтобы ввести противника в заблуждение, собрали всех пажей, мочилеро, вестовых, дали им пики, знамена, барабаны и велели потоптаться по дамбе – пусть, мол, неприятель сочтет эту толпу нестроевых вовремя подоспевшим подкреплением. Потом начался весьма кровопролитный штурм форта «Звезда», и пажи, получив в руки оружие, воодушевясь при виде битвы, отважно полезли в самый огонь на помощь своим хозяевам. Вместе со всеми пер в гущу схватки и Диего Алатристе – в ту пору барабанщик в роте капитана Переса де Эспилы. И так славно воевали они в тот день, что принц-кардинал Альберт, губернатор Фландрии, лично командовавший штурмом, оказал отличившимся милость и приказал записать их в солдаты. – Утром пришло из Испании. Я взял протянутое мне письмо. На конверте из хорошей бумаги и с нетронутой сургучной печатью значилось мое имя: Дрожащими руками перевернув конверт, я увидел на нем инициалы «А. де А. » Не говоря ни слова, я под внимательным взглядом Алатристе медленно отошел в сторону – туда, где на бережку немки устраивали постирушку. Немецкие солдаты, как, впрочем, и кое-кто из испанцев, любили брать в жены отставных потаскух, которые скрашивали им тяготы походной жизни да еще и доход приносили, стирая солдатам белье, торгуя водкой, хворостом, табаком и трубками, а порой – помните, я рассказывал? – копали траншеи, помогая мужьям. Ну это я к тому, что рядом с портомойней стояло дерево, а под деревом – большой камень, и вот на него-то я и сел, не веря глазам своим и не сводя их с буквочек «А. де А. » на конверте. Я знал, что капитан все еще смотрит на меня, и выждал, пока сердце не перестанет так гулко ухать в груди, а потом, стараясь, чтобы движения мои не выдавали снедавшее меня нетерпение, сломал сургуч и развернул письмо. Сеньор дон Иньиго, Я была счастлива узнать о том, что Вы служите во Фландрии, и, поверьте, позавидовала Вам. Надеюсь, Вы не держите на меня зла за те неприятности, которые навлекла на Вас наша последняя встреча. Ибо не Вы ли сказали когда-то, что готовы умереть за меня? Примите же недавние свои испытания как прихоть судьбы, которая прихотливо чередует горести и радости – такие, как служба нашему государю или, например, получение этого письма. Признаюсь Вам, что всякий раз, проходя мимо ручья Асеро, я уношусь мыслями к нашей тогдашней встрече. Как я поняла, Вы не сберегли мой амулет. Непростительная оплошность со стороны такого безупречного кавалера, как Вы. Надеюсь увидеть Вас Когда-нибудь во дворце при шпаге и шпорах и в чаянии этого дня посылаю Вам свой привет и улыбку. P.S. Рада, что Вы еще живы. У меня на Вас виды. Трижды перечитал я это письмо, переходя от ошеломления к ликованию, а от ликования – к легкой печали, и долго смотрел на бумагу, лежавшую на коленях моих заплатанных штанов. Я воюю во Фландрии, Анхелика же думает обо мне. Бог даст, я еще сумею продолжить рассказ о приключениях капитана Алатристе и своих собственных, и тогда вы узнаете, какие же виды имела на меня Анхелика де Алькесар в ту пору, когда нашему веку исполнилось двадцать пять лет, ей – тринадцать, а мне пошел пятнадцатый год. Впрочем, вы и сами, должно быть, догадываетесь, что благодаря этим ее видам пережил я мгновения величайшего счастья и самого черного ужаса. Пока скажу лишь, что это златокудрое синеглазое существо, столь же прелестное, сколь и коварное, по каким-то неведомым причинам, объяснить которые можно лишь тем, что есть женщины, с самого появления на свет хранящие в сокровенных своих глубинах темную тайну, – так вот, существо это холодно, намеренно, осознанно еще много раз заставит меня рисковать… добро бы еще бренной плотью – нет, спасением души. И загадочным образом будут уживаться в ней любовь – ибо, смею думать, иногда она меня все же любила, – и ненависть, ибо всю жизнь ввергала в разнообразные несчастия. И продолжаться это будет до тех пор, пока ранняя и трагическая смерть не вырвет ее из моих рук, не избавит меня от нее – клянусь Богом, я и сам, как видите, не знаю, скорбеть или радоваться. – Ты ничего хочешь мне сказать? – спросил капитан Алатристе. Сказано было мягко и вроде бы без подвоха. Я обернулся. Он сидел рядом со мной на камне под деревом с обрубленными на растопку ветвями. Шляпа в руке, отсутствующий взгляд устремлен куда-то вдаль, к стенам Бреды. Так просидел он все то время, что я читал и перечитывал письмо Анхелики. – Да ничего особенного не скажешь, – ответил я. Капитан медленно склонил голову, как бы принимая мой ответ, слегка пригладил двумя пальцами усы. Промолчал. Он сидел ко мне боком, и в эту минуту показался мне похожим на орла, неподвижно и покойно отдыхающем на вершине скалы. Два шрама на лице – над бровью и поперек лба, а на тыльной стороне левой руки – третий, оставленный Гвальтерио Малатестой у Приюта Духов. Еще несколько скрыты под одеждой, так что в итоге выходит восемь. Исцарапанный чужими клинками эфес шпаги, залатанные сапоги, перехваченные под коленями аркебузными фитилями, тряпки, вылезающие из прохудившихся подошв, бахромчатый от ветхости суконный плащ неопределенного цвета. Может, и моему хозяину случалось любить когда-то, подумал я. Может, он и сейчас еще по-своему кого-нибудь любит – Каридад Непруху или молчаливую светловолосую фламандку из Аудкерка. Вот он тихо вздохнул – вернее, просто выдохнул воздух из легких – и стал подниматься. Тогда я протянул ему письмо. Он молча взял его и, прежде чем приняться за чтение, посмотрел на меня – но теперь уже я с каменным лицом уставился на стены Бреды. Краем глаза, однако, я заметил – рука со шрамом снова поднялась, два пальца опять пригладили усы. Потом зашуршала, складываясь по сгибам, бумага, и письмо вернулось ко мне. – Есть на свете такое… – начал он. И замолчал. Я бы не удивился, если бы капитан этими словами и ограничился – это было вполне в его манере. Но он заговорил снова: – Есть на свете такое, что женщины знают с рождения… Пусть даже и не подозревают об этом. И снова замолчал. Потом как-то поерзал, будто не знал, чем завершить фразу. – А мужчинам, чтобы постичь это, иной раз и жизни мало. И на этот раз уже ничего не прибавил к сказанному. Никаких тебе: «берегись, будь осторожен, это племянница нашего врага», – или тому подобных предостережений, которые были бы столь уместны в данном случае, и которые, как он, без сомнения, знал, я с наглым юношеским высокомерием пропустил бы мимо ушей. Он еще посидел немного, оглядывая далекий город, потом надел шляпу, поднялся, оправляя плащ на плечах, и направился к траншеям. Я смотрел ему вслед, раздумывая над тем, скольких женщин надо узнать, сколько дорог пройти, сколько ударов шпагой получить и отразить, сколько раз видеть чужую смерть и заглядывать в глаза своей собственной, – чтобы повернулся язык выговорить такие слова. Была середина мая, когда Генрих Нассау, преемник почившего Морица, решил в последний раз попытать счастья и прорваться к Бреде. И вот ведь какое случилось невезение: накануне выступления голландцев наш полковой командир дон Педро де ла Амба с несколькими штабными офицерами отправился с инспекцией на северо-восток, а взвод капитана Алатристе назначили сопровождать начальство. Ну, Петлеплёт тронулся в путь, как положено, верхом, под знаменем, с полдесятком штабных и с шестью немцами-алебардщиками личной охраны, а человек двенадцать пехоты, среди коих был мой хозяин, Копонс и все прочие с аркебузами и мушкетами, кортеж этот открывали и замыкали. Я шел в хвосте, таща свою суму, набитую кое-какими припасами, порохом и пулями, и глядел, как отражается вереница людей и лошадей в тихой воде, розовой от склонявшегося к горизонту солнца. Небо чистое, день тихий, нежаркий, и ничто не предвещало грозных событий, воспоследовавших в самом скором времени. Замечено было, что голландцы зашевелились, и наш генерал дон Амбросьо де Спинола поручил дону Педро лично осмотреть позиции, которые итальянцы занимали у реки Мерк, на узкой дороге, ведущей к Севенбергу и Струденбергу – осмотреть на предмет того, не надо ли перебросить к ним для усиления роту испанцев. Петлеплёт решил переночевать в Терхейдене, где стоял гарнизоном Латарский полк, а наутро вместе с начальником его штаба доном Карлосом Ромой выехать на место и во всем разобраться. До Терхейдена добрались мы засветло; полковник со своей свитой разместился в приготовленных для них палатках, мы же расположились на небольшом редуте – частокол да корзины с землей – поужинали чем бог послал, а вернее – чем по-братски поделились с нами веселые итальянцы. Капитан Алатристе отправился к палатке справиться, не будет ли каких распоряжений, на что дон Педро в обычной своей грубой и пренебрежительной манере ответил, что он, мол, ни для чего ему не нужен и может быть свободен. Вернувшись к остальным, Алатристе рассудил, что местность незнакомая, а итальянцы – люди, может, и хорошие – да ненадежные, так что выставить надо собственные караулы. Мендьета пошел в первую смену, старший Оливарес – во вторую, а для себя капитан приберег третью. И, стало быть, Мендьета с заряженной аркебузой и тлеющим фитилем остался у костра, а мы все устроились на ночлег кто как мог. Занималась заря, когда меня разбудили странный шум и крики «В ружье!». В грязно-сером рассветном сумраке увидел я Алатристе и прочих: они поджигали фитили аркебуз, щелкали кремневыми замками пистолетов, загоняли пули в стволы мушкетов, и все это – очень торопливо. Совсем неподалеку оглушительно гремела пальба, звучали разноязычные крики. Выяснилось вскорости, что Генрих Нассау выслал к дамбе отряд отборных английских стрелков и еще человек двести латников, вверив команду над ними британскому же полковнику Веру, а следом двигались французы с немцами общим числом тысяч до шести, в арьергарде же шла тяжелая артиллерия, обоз и конница. Чуть рассвело, как англичане с большим жаром атаковали первое итальянское укрепление, защищаемое прапорщиком с горсткой солдат, закидали их ручными бомбами, а уцелевших зарубили. После этого с той же отвагой и столь же удачно заняли люнет, прикрывавший ворота форта, и стали карабкаться на его стены. Тут итальянцы в траншеях, увидев, что неприятель сумел прорваться так далеко, а они остались без прикрытия, пришли в замешательство и траншеи свои оставили. Англичане бились рьяно и доблестно, ничего не скажешь, чести своей не уронили и сильно потеснили роту итальянцев под командой Камило Фениче, оборонявшую форт, так что те самым позорным образом обратили к неприятелю спину, дабы подтвердить, быть может, мнение Тирсо де Молины о некоторых солдатах: Но, переходя от стихов к самой что ни на есть грубой прозе, скажу, что англичане прорвались к палаткам, где ночевал дон Педро со своей свитой, и те, выскочив наружу кто в чем был и вооруженные чем попало, стреляя наугад и тыча клинками куда придется, оказались меж бегущих в беспорядке итальянцев и наступающих англичан. Мы же, находясь от палаток шагах примерно в ста, увидели и бегство это, и наступление, и вспышки выстрелов, озарявшие сероватый предутренний сумрак. Первым побуждением Алатристе было устремиться к палаткам, но, уже занеся ногу над бруствером, сообразил он, что это ничего не даст: остановить бегущих не удастся, потому что оттуда, где расположился его взвод, отступать некуда: пригорок, а за ним – болото. Итальянцы избрали для ретирады иной путь. Только дон Педро со свитой и алебардщиками медленно пятился к редуту, отчаянно отбиваясь от наседавших британцев, которые отрезали ему путь к отступлению, прапорщик же Мигель Чакон спасал знамя. Смекнув, что эта кучка людей ищет спасения на нашем редуте, Алатристе расставил своих людей за корзинами с землей и велел прикрывать полковника беглым огнем, причем и сам посылал в противника пулю за пулей. Я же сидел на корточках за бруствером, подавая стрелкам заряды и порох. Чакон только начал подниматься по откосу, как аркебузный выстрел в спину сшиб его наземь. Мы видели его искаженное от боли лицо, обрамленное густыми солдатскими бакенбардами – прапорщик силился приподняться и уже немеющими пальцами подхватить выпавшее из рук древко. Ему это удалось, он встал было, но в этот миг прилетела новая пуля, и Чакон повалился ничком. Под пологим склоном рядом с трупом знаменосца, так доблестно исполнявшего свой долг, валялось знамя, и Ривас спрыгнул вниз, чтобы подобрать его. Я, помнится, упоминал, что Ривас был родом из Финистерры, где живут не у Христа за пазухой, а у черта на куличках, и никому бы и в голову не могло прийти, что галисиец бросится спасать знамя. Однако от этого народа никогда не знаешь, чего ждать, – вечно преподносят они тебе сюрпризы. Ну, так или иначе, славный Ривас пробежать успел по склону всего футов шесть-семь – тут его прошило сразу несколько пуль, и он скатился вниз, к самым ногам дона Педро, которого вместе с его людьми должны были вот-вот изрубить на куски. Шестеро его алебардщиков делали свое дело в высшей степени добросовестно, ибо немцы, когда им хорошо платят, от добра добра не ищут, жизнь себе не усложняют и голову не ломают – так что все они пали, как Господь заповедал, дорого продав свою шкуру и до последнего оберегая полковника, а тот, успев, к счастью для себя, надеть кирасу, еще держался на ногах, хоть и получил две или три скверных раны. Англичане, уверенные в успехе, не ослабляли натиск, и валявшееся на откосе белое полотнище с синим косым крестом разжигало их отвагу: в соответствии с понятиями того времени, оно заключало в себе честь Испании и нашего государя. Захваченное в бою знамя покрывает славой добывших его и позором – потерявших. – No quarter! No quarter! [27] – горланили эти мерзавцы. Наши выстрелы уложили нескольких англичан, однако теперь это было слабым утешением для дона Педро и его людей. Помочь им мы уже не могли ничем. Кто-то из них – а кто именно, сказать затрудняюсь: рассеченное ударом шпаги лицо было залито кровью – взял за локоть и попытался вывести полковника из боя. Но Петлеплёт, отдадим ему должное, остался верен себе до конца: отстранил офицера, подтолкнул его вверх по склону, пронзил шпагой одного англичанина, завязив клинок глубоко в его теле, обжег другого выстрелом в упор – и, непреклонный, несгибаемый, ни на йоту не утратив в смертный час надменности, столь свойственной ему в жизни, пал под ударами англичан, которые, распознав его чин, разразились ликующими криками. – No quarter! No quarter! Воспользовавшись этим радостным замешательством, двое уцелевших бросились вверх, но одного через несколько шагов догнала, пробив насквозь, пика. Другой – тот самый, что пытался спасти дона Педро, – подскочил к знамени, наклонился, подобрал, выпрямился, сделал еще три-четыре шага и рухнул, изрешеченный пулями. Знамя снова оказалось на земле, но наши были слишком заняты стрельбой по англичанам, которые упрямо лезли вверх по откосу и твердо намеревались прибавить к трупу полковника еще один – и какой! – трофей. Я и сам, не переставая отмерять заряды пороха и отсчитывать пули, запас коих опасно скудел прямо на глазах, в промежутках прикладывался и стрелял, просовывая меж турами ствол оставленной Ривасом аркебузы. Заряжать мне ее было несподручно – мал еще был ростом – а зверская отдача – ну как будто мул копытом саданул – чуть не выбивала мне плечо из сустава. Тем не менее раз пять или шесть я все же выстрелил: сплевывал свинцовый шарик пули в дуло, осторожно насыпал порох на полку, взводил курок, раздувал фитиль – недаром же я столько раз видел, как делали это капитан Алатристе и прочие. Обо всем позабыл в горячке боя и грохоте пальбы, и от черного едкого пороха щипало мне глаза, ноздри и рот. Письмо Анхелики де Алькесар лежало у меня на груди, под колетом. – Если выберусь живым, – бормотал рядом со мной Гарроте, торопливо заряжая аркебузу, – во Фландрию больше не вернусь, хоть озолотите… Меж тем схватка у ворот форта и на дамбе закипела с новой силой. Увидав, что люди капитана Фениче, павшего в воротах, как пристало воину, бегут, дон Карлос Рома, который был мужчиной не потому, что штаны носил, сам схватил круглый щит и шпагу, остановил отступающих и дал отпор англичанам, благо проход был узкий и разом прорваться через него можно было лишь поодиночке. Так, мало-помалу восстановилось равновесие, итальянцы же, перестроившись и придя в чувство, сплотились вокруг своего полковника и держались стойко: надо сказать, что эта нация дерется не хуже прочих, если есть за что и если ее раззадорить, – а потом начали сбрасывать англичан со стен, отбив, стало быть, их приступ. Но нам от этого было не легче: не менее сотни англичан упрямо перли по склону, знамя упало, туры от непрестанной пальбы меньше чем с двадцати шагов стали уже не защитой, а помехой. – Порох кончается! – крикнул я. И, видит бог, не соврал. Оставалось по два-три заряда на ружье. Курро Гарроте, матерясь, как последний галерник, скорчился за бруствером, прижимая к груди руку, раздробленную мушкетной пулей. Пабло Оливарес взял у него пули и стрелял, пока не вышли и они, и его собственные. Что касается остальных, то Хуан Куэста давно уже валялся мертвым, а теперь к нему присоединился и Антонио Санчес, старый солдат родом из Тордесильяса. Мурсиец Фульхенсио Пуче вскинул руки к лицу, и между пальцами у него хлынула кровь так обильно, словно кабанчика прикололи. Остальные достреливали последние свои заряды. – Крышка, однако, – заметил Пабло Оливарес. Мы в нерешительности переглянулись, а крики англичан приближались с каждой минутой и звучали теперь совсем рядом, на склоне. Меня лично повергли они в сильный страх и глубокое уныние. Времени не оставалось не то что на раздумье, а и на то, чтоб «Верую» прочесть: либо в рукопашную идти, либо тонуть в болоте. Кое-кто потянул из ножен шпаги. – Знамя, – сказал Алатристе. Одни взглянули на капитана с недоумением. Другие – и первым оказался Копонс – поднялись и сгрудились вокруг него. – Дело говорит, – кивнул Мендьета. – Со знаменем оно как-то веселей. Я понял его. Лучше драться под знаменем, чем притаиться здесь за турами, как зайцы под кустом. Страх мой исчез, зато навалилась глубочайшая и какая-то застарелая усталость, и захотелось, чтобы все уже кончилось разом. Захотелось закрыть глаза и проспать до второго пришествия. Я полез за кинжалом и заметил, как дыбом встали волоски на руке. Рука дрожала, дрожал, соответственно, и кинжал, так что я крепче стиснул его. Алатристе заметил это, и на кратчайший миг в его светлых глазах мелькнула извиняющая улыбка. Потом он обнажил клинок, снял шляпу, стянул через голову портупею с «апостолами» и молча полез на бруствер. – Испания! Испания и Сантьяго! – раздался чей-то крик. – Какой там, к матери, Сантьяго… – процедил Гарроте, поднимаясь со шпагой в здоровой руке. – Бей их, ребята!!! Уж не знаю, как, но мы выжили. О том, что происходило на склоне, ведущем к редуту Терхейдена, остались у меня смутные воспоминания. Помню, как появились мы над бруствером, и кое-кто торопливо крестился, а потом наподобие своры бешеных псов ринулись вниз по склону, вопя во всю мочь, размахивая клинками – в тот самый миг, когда англичане уже тянули руки к валявшемуся на земле знамени. Они оторопели при нашем появлении, ибо полагали, что оборона уже сломлена, и замерли на месте, не успев ухватить ясеневое древко. Я упал на знамя, обхватил его, готовый сдохнуть, но не выпустить этот кусок плотной материи, и вместе с ним покатился по откосу, прямо по трупам офицера из свиты дона Педро, и прапорщика Чакона, и славного галисийца Риваса, и по англичанам, которых Алатристе и остальные погнали по склону с таким свирепым напором (преимущество отчаявшихся – в том, что они не ждут спасения), что те дрогнули, попятились, оступаясь, натыкаясь друг на друга и падая. И вот уже кто-то из них первым показал спину, прочие последовали его примеру. Алатристе, и Копонс, и оба Оливареса, и Гарроте, и все, кто уцелел к этой минуте, были залиты вражьей кровью, ослепли от смертоубийства. И – ей-богу, не вру! – англичане, все, сколько их было, ударились в бегство, а наши преследовали их, разя в спину, и такой вот плотной толпой все вместе достигли подножья, где лежало бездыханное тело дона Педро. Это была сущая бойня, и весь склон был завален трупами англичан, по которым катился я, крепко вцепясь в знамя, и вопил что есть мочи, будто хотел выплеснуть в этих воплях и отчаянье свое, и ярость, и отвагу того племени, к которому принадлежали мужчина и женщина, зачавшие меня. Господь свидетель, мне пришлось побывать потом во многих боях и битвах, но такой резни я никогда больше не видел. Я и сейчас еще пускаю слезу, словно какой-нибудь щенок-несмышленыш, когда вспоминаю это, когда вижу, как я, всего-то на всего пятнадцатилетний паренек, вцепясь в дурацкую сине-белую тряпку, несусь с дикими криками по окровавленному склону редута Терхейдена в тот день, когда капитан Алатристе отправился искать себе славной смерти, а я последовал за ним, и товарищи его тоже. Потому что совестно было отпускать его одного. |
||
|