"Железный пират" - читать интересную книгу автора (Пембертон Макс)XXIV. Страница из жизни Блэка.Не знаю, вид ли ослепительного зарева и взрыва нашего судна или неожиданность подобной развязки так озадачили экипаж броненосца, но только никто там не заметил нас, хотя они некоторое время держались вблизи. Когда же они отошли далеко и ночь пала на море, весь ужас нашего положения вдруг сразу охватил нас, тем более, что ветер все крепчал и волнение усиливалось. Правда, к Блэку вернулось его обычное самообладание, и он пил глоток за глотком дорогое шампанское, как бы для того, чтобы поддержать свои силы, но, несмотря на это, упорно молчал, не проронив ни слова в продолжение нескольких часов. Около полуночи с юга стала надвигаться гроза и море начало волноваться сильнее. Налети хоть небольшой шквал, нашей лодке не сдобровать бы, и так ее сильно заливало. Мы оба промокли до нитки, ослепительные молнии сверкали поминутно. Но Блэк продолжал хранить молчание. Только когда взошло солнце, мы оба положили весла и заснули на час-другой. Сон несколько восстановил наши силы, и мы теперь уже с большей надеждой стали ожидать какого-нибудь пассажирского судна, которое бы приняло нас к себе на борт. Проснувшись, Блэк казался совершенно спокойным и часто подолгу смотрел на меня с таким выражением, с каким смотрел в тот день, когда спас меня от своей команды. — Смотрите, смотрите на восход, милый мои мальчик. Ведь, может быть, вы видите его в последний раз! — вдруг проговорил он. — Я и смотрю только этот восход сулит мне жизнь и надежду, — ответил я. — Да, — продолжал он задумчиво, — вы еще так молоды и потому можете надеяться, что останетесь живы, а я... Так вот, если меня не станет, возьмите вот этот пояс, который теперь на мне, — он будет вам полезен там, на берегу. Если же мы оба останемся жить, то он выручит нас обоих. — Но ведь мы на пути пассажирских пароходов, — заметил я, — зачем же смотреть так мрачно на будущее? Бог даст, нас заметят! — Да, для вас это так, а мое сердце, моя душа ушла вместе с моим судном! Другого подобного мы никогда более не увидим! — Вы сами построили его? — Да, я построил его, когда восстал против людей и всего мира, и приведись мне опять начинать сначала, я сделал бы то же самое! Что вас заставило решиться на такое дело? — спросил я. — Вы, вероятно, много пережили в своей жизни? Блэк передал мне кружку с вином и несколько штук сухарей.. Когда я взглянул на него, то заметил, что лицо его помертвело. Он ничего не сказал мне, но сидел в продолжение нескольких часов молча, неподвижно вперив стеклянный взор куда-то вдаль. — Я много пережил и испытал в своей жизни, — наконец проговорил он, спустя несколько минут, — и мальчиком, и мужчиной. Моя жизнь была адом. Одному Богу известно, что я перенес... Я молчал, думая только об одном: доживем ли мы до следующего дня. Он же теперь как будто находил облегчение, высказываясь, и потому, согреваясь вином, продолжал: — Я был пасынком бессердечного, бессовестного, бесчеловечного негодяя. Моя мать умерла три месяца спустя после того, как стала его женой. Тогда я был бессилен, но попадись мне теперь этот человек, я раздавил бы его череп в своих руках, как вот этот сухарь! Мне страшно вспомнить, как он истязал ее, как издевался над ней. Но это не относится к делу! Знаете ли, что значит нуждаться в куске насущного хлеба? Что значит голод, день за днем? Нет? Так вы не можете себе представить, каково жить в течение более двух лет на одних объедках и отбросах, а я так жил у себя в Глазго, на родине, затем жил так и на западе, и в Колорадо. Мне не было еще тринадцати лет, когда я покинул Шотландию, отплыв на «Савине» в Монреаль, а затем в Рио-де-Жанейро и оттуда в Японские воды. Я плавал так в течение трех лет, потом бежал с судна в Сан-Франциско. К этому времени не было такой низости, гадости и подлости, присущих людям, которых бы я не знал, но вместе с тем из меня за это время получился образцовый моряк. Парусное судно или паровое, я мог справиться лучше всякого другого как с тем, так и с другим. И вот я поступил на судно, курсировавшее между Фриско и Йокохамой, и тут заработал хорошие деньги. Два года спустя я вернулся в Европу и стал вести торговлю между Сусхамптоном и Буэнос-Айресом. В последнем городе я встретил свою жену. В Мендозе мы повенчались. Она была из богатого, знатного рода, семья ее презирала меня. Она же была тогда просто девочка, никогда не знавшая не только нужды и лишений, но жившая всегда в непомерной и безрассудной роскоши, а со мной она стала голодать, холодать, и не месяц, не два, а целые годы! Ах, Боже правый! Страшно вспомнить, что это было. Это прелестное маленькое существо из-за меня терпело всякие унижения, всякий позор, голод и холод — ведь я был тогда негодяй, горький пьяница, а мог бы работать, как и всякий другой, мог бы зарабатывать хорошие деньги! А я только пьянствовал — пил до потери рассудка, до полного умопомешательства. Неудивительно, что скоро мы пали так низко, так низко, как последние нищие, бездомные бродяги. Как и чем мы жили, я сам не знаю, но после нескольких лет такой жизни мы оказались в Нью-Йорке и там у меня родился сын. Когда он вырос, он был весь в вас. Ваш рост, цвет волос, ваши глаза... Вот почему я не дал убить вас, когда вы попали ко мне на судно! Блэк говорил тем нежным, ласковым тоном, который был ему иногда свойствен, и при этом взял мою руку и крепко пожимал ее, и я вдруг почувствовал, что там, где-то в глубине души этого человека таится родник живой воды. Я открыл в нем этот родник, пробудив былые чувства и дорогие воспоминания, и этому я был обязан своей жизни. — Да, — продолжал Блэк, не спуская с меня глаз и продолжая пить вино большими глотками, — да, мой мальчик был такой смелый и решительный! Не было человека более хладнокровного! Но не мне он был обязан всем этим, так как в течение половины его жизни я был мертвецки пьян, а когда бывал трезв, то большую часть времени сидел в тюрьме за то, что наделал во хмелю. Ему было около двадцати лет, когда во мне вдруг совершился переворот. Он стал зарабатывать деньги и приносил их домой, стал любовно увещевать меня, и я, глядя на него, прислушиваясь к его словам, решил побороть в себе этот страшный попок. Не прошло года, как я совсем переродился, стал новым человеком. Рассудок мой вернулся ко мне, и я вдруг осознал все, что мог бы и должен был сделать для этих двух существ, которые делали для меня больше, чем кто-либо когда-нибудь делал для другого человека, но чего я не сделал для них. Я все это осознал и понял. Вы можете себе представить, до чего я высоко ценил этого мальчика, до чего он был дорог мне! Было время, когда я с такой жгучей болью сознавал свою вину перед ними, перед этими двумя святыми существами, что был готов тут же покончить с собой и, вероятно, так бы и поступил, если бы в моей жизни не произошел в это время новый переворот: мы дошли в это время до крайней нищеты. Сын мой работал в это время у некоего Мика Ливестона, владельца небольшой пароходной линии между Бостоном и Баханасом, но дела последнего пошатнулись, так что мой мальчик, зарабатывавший раньше весьма порядочные деньги, теперь едва стал получать столько, чтобы прокормиться самому, и принужден был оставить свою мать всецело на мое попечение. В это время судьба столкнула меня с человеком, отправлявшимся в Мичиган искать медную руду. Он стал звать меня с собой, обещая мне по десять долларов в неделю. Я подумал об этом и, уговорившись с Ливестоном, что он будет выдавать моей жене и сыну в течение шести месяцев достаточную сумму, чтобы они могли жить, не нуждаясь в необходимом, согласился ехать в Мичиган, а год спустя уже был богатым человеком. Все это время я ни одну минуту не поддавался своему старому пороку, а как только получил деньги, поспешил отослать их Мику Ливестону в Нью-Йорк для передачи жене и сыну. Денег было столько, что он мог окружить эту женщину, столько страдавшую из-за меня, большей роскошью, чем та, какую она знала в доме своих родителей, — и это делало меня счастливым. Первое время она писала мне и говорила своих письмах о своей новой жизни. Я носил эти письма на груди, под сорочкой, как драгоценный талисман и дорожил ими больше, чем если бы это были слитки чистого золота. Весной я отправил Ливестону двадцать тысяч долларов для нее и получил от него расписку в получении этих денег и заявление, что моя жена уехала в Черлстоун навестить сына, который там работал, а по возвращении оттуда обещала написать мне. Это было спустя года полтора после моего отъезда из Нью-Йорка. С этого времени я ни от жены, ни от сына не получал никаких вестей. Между тем дело в наших рудниках шло так блестяще, что мы могли считать себя обеспеченными на всю жизнь и надеялись через несколько лет стать богачами. Но я положительно не мог примириться с отсутствием всяких известий о тех, ради кого и для кого работал, и осенью уехал в Нью-Йорк, несмотря на энергичный протест моего компаньона, который ничего не мог делать без меня. Не останавливаясь нигде в пути, я прямо с вокзала поехал к своему дому, но нашел его запертым. Вся мебель была вывезена, нигде не было никаких признаков жизни. На мои расспросы соседи сообщили, что моя жена умерла от голода! Да, от голода, так как этот негодяй, которому я высылал деньги, выдавал ей и сыну в течение первого года небольшие суммы, а когда получил от меня крупную сумму, то бежал из Нью-Йорка, не оставив жене моей ни гроша, и с тех пор прекратил ей платить вообще. Сына же моего он увез с собой в Сусерн-Сити, уверив его, что по дошедшим до него слухам я умер от оспы, не оставив ни гроша. О, что бы я дал теперь, чтобы вновь вернуть к жизни этого негодяя и задавить его собственными руками! — Но что же стало с вашим сыном? — спросил я, заинтересовавшись рассказом Блэка. — Что с ним стало? — повторил мрачным тоном капитан. — Он отправился на юг, где ему сулили хорошие заработки, уехал в надежде, что будет иметь возможность высылать матери деньги. Но едва прибыл в Черлстоун, как Ливестон, зная, что через месяц-другой мне станет все известно, захотел избавиться от лишнего свидетеля и отправил его в Панаму, где тот и умер от лихорадки. Там его и похоронили. Между тем я вернулся очень богатым. Но деньги жгли мне руки с того момента, когда я узнал, что те, для кого я копил их, для кого берег, уже не нуждаются в них. В то время я еще не знал о смерти моего сына, но, перестав пить, понял, какое неоцененное сокровище была моя жена, и я полюбил ее всеми силами своей души. Ее ужасная смерть чуть не лишила меня рассудка. Придя в себя, я стал совершенно иным человеком. В моей душе кипела ненасытная злоба, такая ненависть ко всему людскому роду, что я был рад отомстить людям за все, что они сделали, рад был видеть их муки и страдания, упиться их кровью. Между тем мой компаньон присылал мне с наших рудников из Мичигана по тысяче долларов и больше в неделю, и я мечтал только о том, как бы вызвать к себе своего мальчика, а потом лишить жизни того негодяя, который дал умереть моей жене голодной смертью. Все, что мне было тогда известно, было то, что мой сын покинул месяца три тому назад Черлстоун, чтобы отправиться на Багамы. Но с тех пор ни о нем, ни о судне, на котором он отбыл, не было ни слуху, ни духу. Я поставил на ноги всю сыскную полицию, платил им бешеные деньги. И эти люди узнали, наконец, что Ливестон отправился на одном из своих судов в Рио или даже еще дальше на юг. Это известие точно каленым железом обожгло меня. Я знал, что сделать с ним что-нибудь законным образом не мог, разве только судиться, чтобы отобрать эти жалкие двадцать тысяч долларов, чего вовсе не хотел. Мне нужна была его жизнь — и я сам лично хотел придушить его, в этом одном я видел утешение и облегчение. Я стал посещать все трущобы, собирать всех негодяев, воров, разбойников и убийц, скрывавшихся от правосудия, и брал их к себе на службу. Меньше чем через месяц у меня был уже винтовой пароход вместимостью шестьсот тонн с медной броней и быстрым ходом и экипаж, состоящий из самых отъявленных негодяев, каких когда-либо производил свет. Судно свое мы сильно вооружили, равно как и весь экипаж, и, не теряя времени, отправились прямо в Рио. Здесь мы узнали, что Ливестон отплыл в Буэнос-Айрес, но что через месяц его ожидают обратно в Рио. Мы в тот же день пошли дальше к югу, держась вблизи берегов, и вот счастье помогло мне. Пробило восемь склянок, экипаж собирался идти обедать, когда мой помощник заметил у нас по левому борту судно. Через полчаса мы были уже рядом с ним. Человек, отозвавшийся на мой оклик, был не кто иной, как Мик Ливестон. Увидев меня на корме парохода, он весь позеленел и крикнул, чтобы я отошел от него, если не хочу получить пулю в лоб. Но меня вид этого человека довел до сумасшествия. Я приказал открыть огонь по его судну изо всех орудий одновременно, и в несколько минут мы очистили всю его палубу и разнесли все, что там было. Он лежал и молил о пощаде. Я потребовал шлюпку и взошел к нему на судно. Он корчился от страха и ползал у меня в ногах, как уж. На мой вопрос, где мой сын, он отвечал, что он умер в Панаме от лихорадки. И снова, плача, как женщина, негодяй стал молить о пощаде. Но я вынул свой нож и сам, своими руками, перерезал ему горло, затем выбросил тело его, изрубленное на куски, на съедение акулам. Видит Бог, что я тогда был не в своем уме, как это часто бывало со мной впоследствии — мною овладевает порой какое-то слепое бешенство, какая-то страшная ярость. Я не помню себя, в глазах у меня стоит кровавый туман, я задыхаюсь от злобы и ненависти ко всему человечеству. Покончив с судном Ливестона, мы пошли в Панаму, и там я разузнал все о смерти своего сына, нашел могилу его и оставался там до тех пор, пока не украсил ее, как только умел. Затем я решил вернуться в Нью-Йорк, но по пути моя команда, которой расправа с судном Ливестона пришлась по вкусу, без меня, так как я был мертвецки пьян в это время, задержала какой-то бриг и открыла по нему огонь. Ограбив бриг, эти звери пустили его ко дну, из чистого озорства — и я не остановил их, так как мне было не до них. Когда им вздумалось проделать то же самое еще с дюжиной других судов, я не стал запрещать. А к тому времени, когда мы снова вернулись в Нью-Йорк, я уже вошел во вкус этой новой работы, которая в пылу опасности помогала мне забываться, и мне казалось, что я вправе мстить человечеству, вправе поднять руку на весь проклятый род людской, творящий столько зла и порождающий столько несчастий. Это новое дело, кроме того, приносило нам кучу денег, и когда я услышал в Нью-Йорке, что на море появились пираты, мне вдруг пришла мысль, что, имей я подходящее судно, я очистил бы весь Атлантический океан. Грандиозность этого смелого дела, страшный риск, сопряженный с ним, вечная ежеминутная опасность — все это прельщало меня. Вбив в голову эту мысль, я по прибытии в Нью-Йорк не распустил свой экипаж, вскоре отправился в Мичиган, к своим рудникам. Мой компаньон оказался чрезвычайно добросовестным человеком и продолжал выплачивать мне мою долю. К этому времени в моем распоряжении было не менее миллиона фунтов стерлингов. Здесь я встретил Карла Реймея. Убежденного в том, что двигательная силу будущего — газ. Он предложил применить его для работы по извлечению руды, затем спроектировал движимый газом катер для перевозки руды. У меня появилась идея дать ему возможность осуществить его идею в более грандиозных размерах — построить большое судно с газовыми двигателями и с помощью этого судна поставить пиратство на широкую ногу, громить и губить один за другим все встречные суда на всем пространстве необъятного Атлантического океана. В моих глазах это было ничто иное, как борьба одного человека против целого человечества. Это возбуждало меня и действовало более опьяняющим, более одуряющим образом, чем вино. Пока проект такого судна разрабатывался немецким инженером, я со своим прежним экипажем на винтовом пароходе «Росса», вооружение которого было усилено к этому времени, в течение трех месяцев задержал двадцать судов и забрал товаром и деньгами свыше двухсот тысяч долларов. Но я сознавал, что для нас было крайне неудобно и даже небезопасно заходить в порты, чтобы брать уголь, и не иметь в целом мире надежного убежища. Меня выручил тот же Карл. Этот удивительный, гениальный человек указал мне фиорд к северу от колонии Годшааб, где он раньше бывал, и подал мне мысль устроить там недоступный укрепленный замок. По его плану в Италии для меня построили мое судно из фосфористой бронзы. Применение этого металла в качестве строительного материала также было идеей Карла. Действительно, лучшего материала для строения судов не существует, но ввиду его громадной стоимости он не всем по силам. Я же не жалел денег на это судно — и оно стало красой морей, царем судов в океане! Да, другого такого судна не было и не будет. С ним я был всемогущим, всесильным царем и властелином морей. Оно было таким же редким произведением искусства, такой же драгоценностью, как любая художественная миниатюра или драгоценный камень, а я считал себя страстным любителем и знатоком этого. Эта страсть и столкнула меня с Холлем. Я, конечно, сразу признал его, несмотря на переодевание, так как видел, когда он пробирался в Специи в мою комнату, и с того самого времени постоянно следил за ним. Он был бы и сейчас жив, если бы не вздумал выслеживать меня. Мы наказали его за любопытство и коварные намерения, но я отдаю ему должное: это был отважный, смелый человек. Это он довел меня до этого положения, он, а не вы... — И высшее правосудие Божие! — добавил я. — Может быть, и это, — согласился Блэк. — А все-таки, случись со мной то, что случилось семь лет тому назад, когда я стал пиратом, я сделал бы опять то же самое. Но что говорить об этом? Теперь уже все кончено! Через сутки вы останетесь один в этой лодке, мой милый мальчик. Я чувствую, что во мне все уже умерло, да без своего судна я и не хочу, и не могу жить. Я пойду ко дну, как оно! Он умолк. Казалось, что его длинная исповедь совершенно истощила его силы. Время было близко к полудню, день был томительно жаркий; даже крашеные борта лодки накалились так, что жгли руку. Нас томила мучительная жажда. Я тянул глоток за глотком воду, захваченную мной с судна, а Блэк продолжал пить шампанское, усиленно стараясь дойти до полного опьянения, что ему, в сущности, очень плохо удавалось. Час проходил за часом, а я все напрасно окидывал горизонт тревожным взором, надеясь увидеть вдали какое-нибудь судно. Сколько печальных, безрадостных мыслей проносилось у меня в голове, сколько горячих молитв возносил я к Богу! А Блэк все пил и пил. Наконец я стал замечать, что вино начинает действовать на него и им овладевает прежнее безумие, припадок той белой горячки, которой он был подвержен. Несколько раз он громко звал жену, сожалел о прошлом, горячо говорил ей о своей любви, затем начинал шептать что-то о своем сыне, восклицая: «Боже мой, Боже мой, мое судно гибнет! Спускай шлюпки!» Затем он с яростной злобой послал проклятия тому американцу, которого зарыл живым в снежную могилу и который теперь в этот страшный момент оживал в его памяти. Но я тогда почти умирал уже от озноба и истощения сил и смутно осознавал, что происходит вокруг. Между тем солнце спустилось уже за горизонт. Увидеть еще раз рассвет я уже не надеялся. Но это даже не огорчало теперь меня: до того я был измучен и утомлен. Когда же Блэк накрыл меня, я сразу заснул тяжелым сном, как после сильного опьянения. Я помню, что в продолжение ночи дважды просыпался на минуту, затем снова впадал в тяжелое забытье. Мне помнится, как сейчас, что я видел звездное небо, а прямо над собой — воспаленные, безумные глаза Блэка, судорожно вцепившегося руками в борта лодки, — и этот взгляд давил меня, как свинцовая гиря. В другой раз я увидел бледную полосу зарождавшегося рассвета и почувствовал капли теплого дождя на своем лице, но я не слышал ни одного звука, кроме плеска волн о лодку. Повернувшись в полусне, я снова забылся. Мне показалось, будто я слышу голос несчастного, взывающий ко мне из воды. Я хотел помочь этому человеку, рука которого торчала из воды и звала меня на помощь, но какая-то неведомая сила, точно железными клещами, давила меня, не давая возможности подняться и даже шевельнуть головой или рукой. Когда я наконец совершенно проснулся, то понял, что мою лодку зацепили багром и тащат к большой шлюпке, в которой было много матросов. Я поднялся и стал протирать глаза, затем разобрал, что эти люди кричали мне что-то по-немецки, и вдруг увидел, что я один в лодке. Блэка не было со мной! Оглянувшись, я увидел невдалеке длинный черный пароход. Матросы перетащили меня в свою шлюпку и стали успокаивать. Но меня преследовал мой странный сон, и теперь мне казалось, что этот голос, который я слышал во сне, был голосом Блэка, звавшего меня в тот момент, когда он бросился в море в поисках смерти в волнах Атлантического океана. Действительно ли погиб этот человек, покончил ли он с этой жизнью, которая являлась сплошным рядом самых ужасных преступлений, или же он каким-нибудь чудом нашел себе спасение в то время, когда я спал, я не мог решить. Вдруг я ощутил на себе тот шелковый пояс, о котором мне говорил Блэк. Ощупав его, я определил, что он весь был набит камнями. Тогда мне все сразу стало ясно: этот человек даже в последний момент своей жизни подумал обо мне, надел на меня свой пояс и завязал его крепким морским узлом. Значит, до самой последней минуты он сохранил свою привязанность ко мне. Но ведь эти драгоценные камни представляли собой часть награбленных им богатств! При мысли об этом у меня появилось непреодолимое желание сорвать с себя этот пояс и бросить все заключавшиеся в нем драгоценности, в море. Но мои закоченевшие пальцы не могли распутать узел. Наконец я очутился на палубе «Надежды» — так называлось немецкое судно. Меня обступили офицеры, все пожимали мне руки, говорили какие-то слова. Члены экипажа столпились вокруг меня и громким радостным криком приветствовали мое спасение. Но я чувствовал такую непреодолимую слабость, что едва осознавал, что происходит вокруг, и не мог отвечать этим добрым людям. Мои спасители ласково повели меня вниз, в каюту капитана, и уложили в его постель. Машинально опустившись на нее, я тут же лишился чувств, но вскоре, как оказалось, обморок перешел в крепкий сон, длившийся несколько часов. Когда, выспавшись как следует, я открыл глаза мне принесли тарелку горячего бульона и стакан крепкого вина. Это значительно подкрепило мои силы и я почувствовал себя как бы воскресшим к новой жизни. Совершенно очнувшись, я заметил, что с меня сняли платье и сменили белье. Пояс мой, то есть Блэка, лежал у меня в ногах нетронутый. Он не был тяжелым, так как камней в нем было не очень много. Сделан он был из шелкового шарфа и плотно зашит на концах. Я долгое время не решался распороть его. Но потом, захватив зубами узелок нитки, откусил его и потянул за нитку. Тогда мне на колени выпали из пояса один за другим крупные алмазы самой чистой воды. Такой красоты камней я никогда не видел. Я невольно залюбовался ими, восхищенный и ослепленный их блеском, и продолжал тянуть нитку, пока не распорол весь пояс. На коленях, на одеяле у меня лежало теперь не менее пятидесяти великолепных алмазов, огромный изумруд, несколько превосходных черных жемчужин и несколько редких по своей красоте рубинов. Тут же была сложенная в несколько раз записка, в которой я прочел эти трогательные слова: «Сын мой, — я вас считаю своим сыном и потому говорю вам: сын мой, возьмите эти камни, они добыты честным путем, так что ваша совесть не будет упрекать вас за них. Позвольте мне написать вам, пока еще можно, что я, видит Бог, любил вас. Не забудьте этого, сын мой и вспомните об этом, когда начнете забывать капитана Блэка!». Больше ничего! Я читал и перечитывал эти строки и едва верил своим глазам. Эти камни — их было тут по меньшей мере на пятьдесят тысяч фунтов стерлингов — представляли собой громадное состояние, совершенно неожиданно упавшее мне с неба. Я проворно оделся, собрал камни обратно в пояс и, завязав их просто в узел, который затем повесил себе на шею, вышел на палубу. День был ясный и радостный, но мне почему-то не верилось, что от безымянного судна и его экипажа не осталось нигде ни малейшего следа. «Надежда» шла в Кенингсберг, но мне удалось сговориться с капитаном, и он любезно согласился зайти в Сусемптон, чтобы высадить меня там: меня непреодолимо тянуло поскорее увидеть своих друзей, очутиться на родине. Перед тем как расстаться, я уговорил капитана Вольфрама принять от меня на память один из моих алмазов, а другой продать и вырученные деньги поделить между членами экипажа. Затем, трогательно простившись, я сел в шлюпку, которая должна была отвезти меня на берег. Но, проезжая мимо разных судов, я вдруг узнал в числе других мою яхту «Сельзис» и Дэна, расхаживавшего взад и вперед по палубе. По моей просьбе шлюпка «Надежды» пристала к яхте и я дрогнувшим от волнения голосом окликнул Дэна. — Эй, кто там? Спусти лестницу, Даниэль! — Эй! Эй! — воскликнул старик. — Что это, или я брежу, или это наш господин! — И старик вдруг засуетился, стал кидать канат, словом, совсем потерял голову, приговаривая все время: «Вот видит Бог, это наш господин! Ну да, конечно, это он или я пьян!». |
||
|