"Ленинград действует. Книга 2" - читать интересную книгу автора (Лукницкий Павел Николаевич)

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

В ПОЛЯНАХ

ДЕНЬ ПЕЧАТИ.

МАЙСКИЙ СНЕГ.

ОБИТАТЕЛИ ОДНОЙ ИЗБЫ.

ДОКЛАД БАТАЛЬОННОГО КОМИССАРА.

ИСПЫТАНИЕ ЗАТИШЬЕМ.

ВЗГЛЯД В ГЛУБИНУ ПРОСТРАНСТВ.


(8-я армия. 5-10 мая 1942 года)

День печати

5 мая. Деревня Поляны

Перед рассветом я вернулся в Поляны, пролетев бреющим, как над летнею Арктикой, «ад битыми, ворочающимися льдами Ладоги.

Я не знаю, про какое место сказать: «Я опять дома». Где мой дом? В Ленинграде ли, в пустой, разбитой тяжелым снарядом квартире, похожей на полуразрушенный склеп, только почему-то оказавшийся не на земле, а на высоте пятого этажа, – никто туда не зайдет, никто не догадается, что там вдруг может спать живой человек.

Или в том блиндаже любой воинской, дерущейся с врагом части, где я на несколько суток пригрелся, заинтересованный людьми и их боевыми делами, и где уже живу их интересами, волнуюсь их волнениями, чувствую себя у них дома?..

Или вот в этой избе редакции армейской газеты? Здесь мой спальный мешок, здесь на общих нарах я сплю, и стучу на машинке, и делаю записи в моей полевой книжке – работаю. И к здешней столовой прикреплен талонами, выданными мне на месяц вперед по моему аттестату… Значит, сегодня я «дома» – здесь!

В числе сотрудников газеты – поэт Всеволод Рождественский, драматург Дмитрий Щеглов и еще дватри ленинградца.

Всеволод сегодня читает стихи – о Крыме, об Арагве, Щеглов и я слушаем. День – тихий, только утром была канонада, немцы били куда-то неподалеку, чувствовалось, как земля словно бы толкала избу, раскатывался гул. Потом били наши орудия, отвечая. Приходил из политотдела майор Данилевский, он мне нравится: умный, культурный, сосредоточенный, мыслящий. Я с ним выбрался на луговину, сидел на прошлогодней траве под солнцем – впервые этой весной. Мы говорили о Ленинграде, я рассказывал о вчерашнем пленуме ленинградского Союза писателей, там в числе других выступали Всеволод Вишневский и Александр Фадеев, и об оперетте «Сильва» в постановке Ленинградской музыкальной комедии, и о том, что завтра «а ленинградском стадионе «Динамо» состоится футбольный матч. Все это, кстати, лишний раз подтверждает, что Ленинград ожил. И еще говорили мы о войне, о том, что делается и чего не делается на участке 8-й армии, о затянувшемся здесь затишье, о людях, с которыми мы общаемся…

Назначенный на днях дежурным по гарнизону Данилевский, расхаживая ночью с фонариком, нарвался на несколько неприятных сцен.

Ни я, ни Данилевский не можем понять людей, в которых водка и цинически-пошлые развлечения способны затмить тревогу о Ленинграде. Дешевый и жалкий способ уходить от мыслей о том великом и трагическом, что происходит сейчас, от раздумий о долге своем!..

А ведь люди, о которых я говорю, – два-три как будто интеллигентных сотрудника редакции, пусть молодые, но командиры Красной Армии. Действующей! Призванной защищать Лепит рад!

Не надо быть ханжой, не надо проповедовать аскетизм во что бы то ни стало, не следует считать, что живой человек должен накладывать на себя схиму потому, что в этот миг умирают под пулями врага и от голода, принесенного врагом, тысячи других. Но только бездушный чурбан, ничевок может в настоящее время не болеть душой о Родине, быть обывателем и мещанином.

Коллектив газеты в основном состоит из хороших, деловых журналистов. Но поведение тех, которых здесь попросту называют «шпаной», способно испортить репутацию всей редакции. В этом мнении со мною согласны начальник политотдела армии бригадный комиссар Панков и его заместитель старший батальонный комиссар Глушанков, которые, интересуясь моими впечатлениями о Ленинграде, пригласили меня сегодня к себе на чаепитие. Шел откровенный разговор о человеческих и деловых качествах лучших и худших людей здесь, во втором эшелоне армии, и о том, какой должна быть воспитательная работа.


Вечер

На вечере армейской газеты «Ленинский путь», посвященном Дню печати и награждению части сотрудников медалями, редактор старший батальонный комиссар Гричук делал пространный доклад.

В своем докладе Гричук отмечал заслуги газеты «Ленинский путь» и некоторых ее сотрудников. Говорил о храбрости старшего политрука Сырцова, который ходил по тылам врага с лыжниками, чтобы дать материал в газету. Еще в начале войны Сырцов вместе с поэтом Бершадским под пулями лазил за «материалом» по передовым позициям, где еще кипел бой. Выступая от имени политотдела армии, бригадный комиссар Панков также упоминал о хорошей работе старших политруков Сырцова, Хренкова, батальонного комиссара Воронина и некоторых других сотрудников газеты. Говорилось и о недостатках газеты, о том, что она плохо освещает действия одиночного бойца, плохо показывает действия мелких подразделений, о том, что не научилась работать с военкорами – их недостаточно, среди них попадаются случайные люди…

Из доклада Гричука я выделяю только следующие, записанные мною слова о начале снайперского движения:

«… Отдельные снайперы (их тогда еще называли «охотники», «истребители кукушек» и пр.) были в частях с начала войны. Кое-где делались попытки както организовать этих охотников. Но только в ноябре сорок первого года снайперскому движению было придано первостепенное значение. 15 ноября 1941 года в газете «Ленинский путь» появилась полоса: «Ни пощады, ни жалости – смерть!» – о снайперах-истребителях Галиченкове и Вежливцеве. Речь шла о том, что каждый боец должен быть «пятидесятником», то есть должен истребить не меньше пятидесяти гитлеровцев. Военный совет и политотдел 8-й армии ввели Доску почета снайперов-истребителей.

В армии одним из первых лучших снайперов оказался Пчелинцев. В том подразделении, где он был, политотдел организовал совещание, газета распространила обращение ко всем истребителям, а затем предложила свои страницы для их переклички».


Майский снег

6 мая. 10 часов утра. Поляны

Были чудесные, весенние, теплые дни. Почва во многих местах просохла совсем, стала твердой и плотной. Появилась первая зеленая, еще робкая, едва пробивающаяся травка, береговые склоны речки приобрели легкий зеленоватый оттенок. Маленькие желтые цветики разбежались по опушкам, вдоль грядок на старом, грязном, с вялой землей огороде, между гнилыми корнями прошлогодней капусты. Прозрачнокоричневая вода быстрой речки гнула, выкладывала по своему дну длинные водоросли и взмела у каждой коряги, у каждой застрявшей поперек течения ветхой веточки белую, как хорошо взбитый яичный белок, легкую пену, похожую издали на небрежно набросанный хлопок. Дорога, преходящая мимо избы, застланная во время распутицы слоями березок, ельника, долбленого известкового камня, присыпанная сверху желтым песком, бежала вдаль прочной веселой оранжевой лентой, – хорошо потрудились саперы. Автомобили катились, двигались по этой дороге, неторопливо попрыгивая на выбивающихся камнях, и уже нигде не останавливались, не застревали, не надрывали свои натруженные моторы, буксуя, кренясь, увязая, как в миновавшие дни непролазной распутицы. Только люди, выходившие из леса, красноармейцы ли, командиры ли, часто шли с толстыми палками, которые были нужны на топком болоте, чтоб щупать глубины топи, чтоб пробовать пружинистость рыжих болотных кочек.

Окна моей избы были раскрыты настежь; даже просыпаясь в ранний час, я с удовольствием освежался холодной водой, наслаждался доброй свежестью рассветного ветерка… Шинель, меховая куртка висели на гвозде в уголочке избы (где, когда-то рыже-розовые, обои сохранили несколько своих облупленных, потрескавшихся полос) – висели забытые мною и ненужные.

По ночам играла парадным весенним светом растущая, торжественная лука; слышалась перекличка полягушечьи квакающих то здесь, то там пулеметов; порой нарастал и раскатывался орудийный гул. Ярким пунктиром обозначались линии трассирующих пуль; возникали и таяли вспышки белых и красных ракет; над линией фронта вставали зловещие зарева и бледные, немочные сияния. В просторных высях проносились крылатые хищники, пытавшиеся своим злобным фашистским глазом рассмотреть нашу весеннюю землю, и хищникам негде было укрыться в безоблачном небе, когда, споря с луною, ищущие лучи белесых прожекторов схватывали их в свое настойчиво движущееся по небу перекрестье, вели их по небу сквозь строй зенитных снарядов и пуль, пока они либо не падали на землю факелом смерти, либо не улепетывали в подлунную даль, едва унеся целыми свои металлические крылья.

Словом, – полнокровная, сильная – была весна.

А сегодня опять зима! Все покрыто белым густым снежным покровом. Леса, поля, огороды, крыши изб, дороги – однообразно белы, однотонны, а серое, низкое небо порывисто сыплет колючий снег. И ветер – острый, ладожский – дует, пронзительно свистя, во все щели. И обнаружилось, что ветки деревьев еще все-таки голы, стоят эти деревья рядами, скучая, распяленные, как воткнутые в снег сухие огромные веники. И речка окаймилась двумя прибрежными полосками льда, и коричневый цвет ее вод стал суровым, сердитым. И лунки огромных болотных луж, что при солнце казались голубыми сверкающими глазами земли, покрылись гладкими как стекло пластинками льда в сантиметр толщиной Этот стеклянный лед пронизан микроскопическими пузыречками воздуха – того теплого воздуха, что пытался пробиться наверх, протыкая лед словно тоненькими булавочками, но не пробился и, закованный в этот лед, стал нитками едва различимых бусинок. Я разбил на одной из таких лунок лед сапогом и взял пластину – точь-в-точь осколок зеркального стекла, с той разницей только, что в нем оказались вмурованными несколько зеленых травинок, – и принес эту пластину в избу редакции, чтобы все ею полюбовались, и было жаль, что этот лед тает.

Пришлось опять топить маленькую печурку – «буржуйку», и дым насочился из-под ржавых заструг трубы и разбежался по избе вновь, как зимою, черня ее потолок, заставляя слезиться глаза и досаждая всем нам, ее обитателям. Но мы за зиму уже привыкли к этому едкому дыму, и день наш проходит, как и всегда.


Обитатели одной избы

6 мая. День. Поляны

Поставив пишущую машинку на неровные доски нар, ловко сидя на зыбком неверном ящике, заменяющем табуретку, куря цигарочки легкой «Явы», – пишу. Дальше, у перегородки, разделяющей нашу комнату надвое, сидит за теми же парами драматург Дмитрий Щеглов, подложив под лист бумаги кусок покоробленной фанеры, быстро-быстро пишет чернилами очередную статью. Слева от него – маленькая подушка с несвежей наволочкой, впереди – томик прозы Лермонтова, которой вот уже несколько дней сосредоточенно, то и дело морща лоб, зачитывается драматург, облаченный в военную форму с двумя шпалами на малиновых петлицах, с привешенным у пояса наганом. Сегодня мне предстоит прочесть его новую пьесу, которую он писал в продолжение всей войны и наконец закончил вчера, – о разведчиках и о лесных боях.

Слева от меня – мое дощатое лежбище, отделенное от общих нар «провалом» шириной в одну доску, – дабы ничто не переползало. Там мой свернутый в трубку спальный мешок, и бумаги мои, и крошечный карманный томик Маяковского, и маленький чемоданчик, в котором копии семи моих новых, написанных за последние семь дней корреспонденций, уже переданных в ТАСС. Над изголовьем – фонарь «летучая мышь» и висящее на гвоздике полотенце, выстиранное вчера, как и все мое белье, молодой прачкой – финнкой, обслуживающей всех нас и берущей с нас вместо денег сэкономленный нами в столовой хлеб.

Моя часть нар изголовьем примыкает к стеклу окна. К верхней фрамуге его приделана мною полочка. На полочке сейчас кусок воблы и кусок сыра в бумаге, утренняя порция хлеба, коробка с табаком, маленький кусок сахара, армейский котелок с рисовой кашей, принесенный мною для Всеволода Рождественского из столовой, потому что Рождественский после ночной работы корректором в типографии всегда до обеда спит. Он спит сейчас на нарах, сразу за «провалом», который мы, смеясь, называем противотанковым рвом. Спит, как всегда, одетый, даже в ремнях амуниции, накрывшись шинелью. Из-под шинели виднеется маленький томик Тютчева, а над седеющей головой поэта – полочка, которая сделана им после долгих моих настояний, и на этой полочке – «Огонь» Барбюса, очки с роговой оправой да какие-то бумажные кулечки с недоеденными продуктами.

А сразу за Всеволодом лежит на тех же нарах, куря, размышляя о чем-то, воентехник первого ранга, «старший печатник-ротационер» Георгий Бузиков, хороший, честный, работяга парень, простой и приятный, пользующийся самыми искренними моими симпатиями. Вчера он был награжден медалью «За боевые заслуги» – в числе многих других работников газеты, награжденных по случаю Дня печати, и, – мне приятно подчеркнуть! – награжденный действительно по заслугам. Он, в скромности своей, совсем не ожидал этого награждения. Он тоже работает по ночам, вернее, по «предрассветьям», – Всеволод кончает корректуру, и приходит в избу, и будит Бузикова, тот встает и уходит в типографию, а Всеволод заваливается спать, это бывает всегда между четырьмя и шестью утра…

Вот и все обитатели «южной половины» комнаты. За перегородкой – северная, «женская половина». Сейчас на ней, на таких же пятиместных нарах спит Екатерина Ильинична Серебрякова, жена инженера, находящегося неизвестно где, на Западном фронте, – радистка-стенографистка, очень хорошая, всеми нами уважаемая за прекрасное трудолюбие женщина, близорукая, в огромных очках, с белесыми, почти незамечаемыми бровями, с широким, всегда утомленным, бледным лицом, кашляющая глухим грудным кашлем, но никогда никому ни га что не жалующаяся, тихая, уравновешенная, спокойная, чуждая каким бы то ни было ссорам и сварам, часто возникающим между женщинами. Разговаривает со всеми она тихим, мелодичным голосом, приятным и умиротворенным. Она – хороший товарищ; когда надо, она приносит воду из колодца, моет пол, топит печку. Она блюдет чистоту и порядок. Она тактична, проста, умна. Мы все рады бываем услужить ей, потому что она устает больше всех, потому что работает всегда напряженно и сосредоточенно и днем (когда передаются сообщения Информбюро) и сплошь по ночам… С одиннадцати часов вечера большой, питающийся от аккумуляторов радиоприемник начинает особенный, скандирующий разговор голосом московского диктора, передающего информации ТАСС для областных газет не иначе, как по слогам, нажимая на каждый звук, на каждую букву столь прилежно, – в своем стремлении к звуковой ясности, – коверкая иной раз слова так, что «непосвященному» в его дикторскую манеру слушателю трудно бывает под напором всех этих «еры», и «по буквам» с «Иванами краткими», «цаплями» и толпами «Марий», «Ульян», «Романов» и прочих мужских и женских имен добраться до смысла диктуемых слов.

Однажды услышав сообщение о зверствах фашистов в Таганроге, она вскрикнула, схватилась за голову, попросила машинистку на минуту ее заменить. Оказалось: в числе перечисляемых диктором расстрелянных в Таганроге представителей советской интеллигенции были упомянуты фамилии двух ей близко знакомых людей – артиста и артистки. Насколько я понял из беглых упоминаний Екатерины Ильиничны, война отняла у нее почти всех ее родных, всех близких ей людей… И вот она работает в армии, гордясь, что приносит на своем маленьком, незаметном посту пользу Родине, работает, не зная усталости, курит, кашляет, не жалеет ни сил своих, ни здоровья.

Ровно без пяти минут одиннадцать Екатерина Ильинична вставляет в машинку узкие длинные полоски бумаги, кладет слева от себя – на всякий случай – блокнот, перо и, накручивая регулятор, ловя постоянно ускользающий голос, освобождая его от всех свистоплясок эфира, от всех вражеских, норовящих перебить его голосов, – стучит по клавишам машинки. Порой, когда голос диктора почти истаивает в эфире, – напряженно вслушивается и, нервничая, боясь упустить его совсем, начинает писать в блокнотике понятные только ей одной значки стенограммы… Но часто, когда диктор орет с силою иерихонской трубы и притом начинает выводить «по буквам» какоелибо общеизвестное слово, вроде «Цейлона» или «Черчилля», Ильинична встает с табуретки и подходит к печурке, чтобы помешать ложкой принесенный ей наборщиками и разогревающийся ужин…

И в сводках Информбюро последнего времени, начинающихся неизменно одинаково: «… в течение ночи на фронте чего-либо» (и все уже знают, что дальше будет «существенного не произошло»), – всем хочется прозреть будущее, когда сводки перестанут быть столь однообразными и скупыми, когда сердце взыграет от радости, распахнув все свои столь долго молчащие глубины сообщениям о взятых Красной Армией городах, о победах, терпеливо и мучительно жданных.

Под голос диктора все мы ложимся спать, а Ильинична остается с ним и со своею машинкою в одиночестве, и стучит, стучит всю долгую ночь, часов до четырех утра, когда голос диктора умолкает, когда диктор, вконец усталый, закончив свою воинскую работу, отправляется в Москве домой и, вероятно, по инерции говорит своей жене, ложась с нею рядом в постель, «по буквам»: «Поцелуй меня, милая!» – «Павел, Ольга, Цапля, Елена, Леонид, Ульяна, Иван краткий…» и так далее, а жена в испуге шарахается от него…

В этот час из типографии приходит связной и забирает настуканные Ильиничной полосы и уносит их в типографию, где наборщики возьмут из них только самое важное, потому что двухполосная газета не может вместить и десятой доли всего, сообщенного из Москвы.

Ильинична все беспокоилась о своих родных, в самом начале войны уехавших из Ленинграда, и несколько раз говорила мне, скрывая тоскливость в голосе: «Наверное, я уже никогда не увижу ни папу, ни маму…» Отец ее – партийный работник – остался во Ржеве, когда его занимали немцы, не успел уйти, успел сказать только, что пойдет партизанить в леса. Брат остался там же, вместе с отцом, а мать и остальные близкие оказались в Ташкенте. И вот на днях была у Ильиничны великая радость: получила она, после многих месяцев ожидания, письмо от родных из Ташкента и узнала, что сестра ее работает диктором в ташкентском радиоцентре и что мать хоть и больна, а жива. И поняла Ильинична, что не раз зимой слышала голос своей сестры в эфире, но не узнавала. А вот теперь, весной, Ташкента никак не поймать, – и жалко!..

До переезда сюда, зимою, Ильинична жила в Ленинграде вместе с этой своей сестрой и с матерью. Стремясь хоть чем-нибудь быть полезной фронту, пробовала стать донором. Рассказывает, что огромная толпа желающих стать донорами выстаивала перед назначенным пунктом часами. Донорам раз в месяц выдается дополнительный паек: на десять дней – триста граммов масла и что-то еще. Множество совершенно истощенных женщин хотели отдать кровь, чтобы спасти пайком своих детей, своих близких, и рассуждая так: «А со мной будь что будет!» – то есть ценой своей жизни. Когда Екатерина Ильинична и ее сестра приносили свои донорские пайки матери, та плакала…

Кроме Ильиничны живут в комнате три девушки, вернее, не живут, а только ночуют, работая до глубокой ночи в редакции и в типографии: Леля, несуразная фиглярка, безнадежная дура, сомнительного поведения, всем нам антипатичная, накрашивающая себе щеки и валандающаяся с какими-то парнями в армейских шинелях, – наборщица типографии. Валя – другая наборщица, простая девчонка, ничем не примечательная, но работящая, всегда розовощекая, всегда готовая похохотать и такая, о которой ну решительно ничего не скажешь, ни хорошего, ни плохого, личность незаметная и никому не мешающая. И Маруся. Маруся – девушка незаурядная, строгая, серьезная, вдумчивая. Она латышка, вывезенная редакцией из Риги, при отступлении армии, потерявшая без вести всех родных и близких, ничего решительно не знающая о них, оторванная от родной Латвии, от прежних своих интересов. В Латвии, до прихода туда советской власти, Маруся была в подпольной социал-демократической организации молодежи, работала курьером, разносила нелегальную литературу. После прихода в Ригу Красной Армии Маруся работала в Управлении государственной безопасности, вступила в комсомол, вела многие из дел своей – до того подпольной – организации. А теперь здесь она попросту машинистка и приемщица почты. Ей часто бывает и тоскливо и скучно, она много читает, занимается самообразованием.

Она только недавно научилась говорить по-русски, а сейчас произносит русские слова со смешными искажениями, с сильным акцентом. Изучая в свободное время русскую и мировую литературу, она делает выписки. Вот, например, читая минаевские переводы Байрона, выписывает непонятные ей слова, вроде: «обаятельный», «нимфа», «млея», «благоговейно», «грезы»…

Держится Маруся немножечко обособленно и, видимо, не находит человека, которому могла бы раскрыть свою девичью душу.

Я издали наблюдаю за этой девушкой и думаю, что, ежели у нее будет возможность учиться и ежели ее не испортят, из нее получится толк. Она способна быстро развиваться, она и хочет и ищет этого умственного развития. Маруся проводит в типографии почти круглые сутки, возвращается домой в полночь, сразу ложится спать, утром в девять уходит… У нее пышные прибалтийские волосы, розовые, здоровые щеки, ясные и чистые голубые глаза. Лицо и фигура ее грубоваты, она низкоросла и коренаста, но есть в лице ее некое обаяние молодости и неиспорченности.

… Дверь. За дверью – вторая, вернее, как раз первая комната избы – проходная, заставленная типографским станком, кипами газет, заваленная бумажным хламом. В ней живут два шофера и два наборщика, относящиеся ко всем, кроме Лели, весьма уважительно, но живущие своими собственными интересами. Общаться с ними приходится мало, все они бывают дома главным образом тогда, когда… спят. Они всегда жарко натапливают железную печку и часто, расположившись по своим спальным местам – кто на русской печи, кто на сооруженных под самым потолком нарах, ведут долгие разговоры на международные темы: и о судьбах Индии, и о политике Англии, а иной раз и на темы совсем неожиданные, – вызывали, например, меня, спрашивали, есть ли в Средней Азии полиметаллический комбинат, что-то такое еще – не помню уж что, – какой-то вопрос из области минералогии… Все они парни молодые, либо красноармейцы, либо вольнонаемные служащие…

Ломаные сенцы, обломки крыльца, исковерканная крыша – вот и все что характеризует особенности моей избы, в которой живу уже больше месяца (если не считать постоянных разъездов), дожидаясь больших военных событий, работая ежедневно…

Когда у меня кончается материал, я отправляюсь в те воинские части на передовую, где можно рассчитывать на что-либо интересное. И вот на днях снова поеду…


Доклад батальонного комиссара

6 мая. Вечер. Поляны

… Вчера после ужина в столовой командирам читал доклад о международном положении некий профессор, батальонный комиссар, представитель Ленфронта, приехавший с Северо-Западного фронта после объезда тамошних частей.

Кроме всего прочего, общеизвестного, в его докладе было кое-что, чего я не знал.

О Турции… В ней начинают господствовать прогитлеровские настроения. Если б не отсутствие укреплений на ее иранской границе, если б не окруженность ее блоком союзных держав (СССР и Англия), она, быть может, и выступила бы против нас. Нейтральная Швеция: там происходит набор добровольцев в финскую армию, шведские солдаты и офицеры, отправляющиеся в Финляндию, пользуются различными льготами, предоставляемыми им шведским правительством (отпуска, сохранение жалованья и пр.). Шведский король недавно со всей торжественностью наградил Маннергейма высшим отличием страны – тем орденом, каким за последние восемьдесят лет не награждался ни один иноземец. Шведские корабли под шведским флагом перевозят германские войска в Финляндию.

Докладчик много говорил о провале четырех генеральных планов Гитлера: 1) молниеносной войны и победы над СССР; 2) осеннею наступления и взятия Москвы и Ленинграда; 3) закрепления на достигнутых осенью рубежах, на время зимы, для дальнейшего наступления весною; 4) обещанного всему миру весеннего наступления.

Докладчик прямо и категорически заявил, что ни весеннего, ни летнего гитлеровского наступления не будет вообще и быть не может, ибо у Гитлера уже нет для этого сил. Те сто пятьдесят (из двинутых на СССР трехсот) дивизий, что еще сохранились, насчитывают в среднем не более пятидесяти процентов штатного состава и ни по моральным и боевым, ни по возрастным качествам не способны выдержать напора Красной Армии, которая за время войны значительно усилилась, на решающих участках фронта прекрасно оснастилась новой техникой, ввела сейчас в бой резервные части, состоящие из кадрового состава, с трехлетней выучкой, еще не побывавшего на полях сражений…

Сказанные с такой определенностью и решительностью слова о том, что гитлеровского весеннего наступления не будет и быть не может, я слышу впервые. До сих пор и я и все окружающие читали и слышали везде другое: что немцы весною начнут наступать и что мы должны быть готовы к этому, что весь цивилизованный мир теперь, после первомайского приказа, верит: именно 1942 год станет годом окончательного разгрома фашизма. И Англия и США теперь уже не отдаляют срока окончания войны до 1943-го, даже до 1944 года, – напротив, о длительности войны заговорил теперь Гитлер.

Докладчик сказал: «Разгром фашизма будет завершен к ноябрю. 25-летие Октября мы будем праздновать в обстановке, когда ни одного оккупанта уже не останется на нашей земле».

Эта фраза весьма знаменательна: вряд ли решился бы докладчик сказать ее, если б это было только его собственное оптимистическое предвидение. Ведь доклад был официальным Ведь докладчик, несомненно, был инструктирован свыше. Такие слова на ветер не бросают. Значит, мы должны хорошо понимать, откуда они исходят.

Докладчик говорил еще о линии фронта, о том, какова она в настоящий момент. Я узнал, что Рыбачий полуостров – у нас, что линия фронта проходит в восьми километрах западнее Ухты (которая финнам не сдана), что положение на линии Волхов – Новгород (о чем мы решительно ничего не знали) таково: между Спасской Полистью и Мясным Бором нашими войсками были пробиты ворота, в них устремились армии – 2-я Ударная, кавкорпус Гусева, армия Клещева, еще какие-то части. Они углубились в расположение немцев и сейчас находятся примерно в пятнадцати километрах от Тосно. Любань – в клещах: мы от нее с юга примерно в восьми километрах и в таком же расстоянии с севера. Октябрьской дорогой немцы уже не пользуются, как и второй, параллельной ей, стратегической, построенной немцами. Снабжение волховской группировки своих войск немцы производят главным образом по воздуху и частично, просачиваясь лесами, со стороны Тосно. Эта группировка состоит приблизительно из семидесяти – восьмидесяти тысяч солдат и офицеров. За открытые нашими войсками ворота идет ожесточенная борьба: немцы направляют свои удары, стремясь их закрыть и отрезать наши прошедшие вперед части. Недавно немцам удалось закрыть эти ворота на восемь дней, после чего они снова были отбиты. В эти восемь дней отрезанные наши части держались с абсолютным спокойствием – отношение к «окружению» с начала войны кардинально переменилось.

Стремясь выйти из сжимающих их клещей, немцы стараются пробиться хотя бы к Новгороду. Здесь идут сильные бои. Немцы пробиться не могут.

Положение наше в районе Старой Руссы несколько ухудшилось. Если раньше линия фронта проходила западнее этого города, то теперь проходит восточнее. 16-я немецкая армия, окруженная нами, из восьмидесяти – девяноста тысяч человек потеряла уже тысяч двадцать. Но пополнена новой дивизией, переброшенной по воздуху.

… Таганрог, занятый еще немцами, окружен нашими войсками. Перекон – в наших руках.

Говорил докладчик и о Втором фронте: он будет создан если не в ближайшие дни, то в ближайшие недели.

Будет, сказал он, не потому, что в правительствах США и Англии «хорошие люди», а потому, что англичане и американцы опасаются полного разгрома фашистской Германии без их участия, силами одного только Советского Союза, который, дескать, в этом случае станет один наводить порядок в Европе. США и Англия рассуждают примерно так: нужен заслон, нужно разделение «сфер влияния», нужен Второй фронт – либо во Франции (чтоб сомкнуться с СССР где-либо на середине Германии и, таким образом, определить «сферы влияния»), либо в Скандинавии, чтоб идти на Германию вместе с СССР и «делиться с ней на определенных условиях».

Что же мы, СССР?.. Докладчик объяснил так: мы не задаемся догадками о том, что будет после войны и какое слово скажет европейский пролетариат. Нам важно победить: изгнать врага с нашей территории. Второй фронт поможет нам сделать это скорее и с меньшими затратами. Поэтому независимо от мотивов, какими руководствуются наши союзники, создавая Второй фронт, мы приветствуем его…

Доклад был весьма оптимистическим. Я почерпнул в нем много для меня нового. Почти все без исключения командиры и политработники 8-й армии (кроме, конечно, высшего командования) знают о положении на других фронтах Отечественной войны не больше или немногим больше, чем знаю я.

Но этот доклад навел меня и на другие размышления, основанные не только на собственных наблюдениях, а и на высказываниях многих окружающих меня людей армии.

Недавно, в начале апреля, побывав в частях брошенной в наступательный бой горнострелковой бригады полковника Угрюмова (понесшей огромные потери в топких, набухших тающими снегами болотах), понаблюдав всю обстановку февральских, мартовских и апрельских боев на линии железной дороги Кириши – Мга, у Погостья, Веняголова и у Назии, я, как и многие командиры, мучительно размышлял о несомненных ошибках, допущенных здешним командованием.

Ведь чтобы переломить хребет опытному, хорошо оснащенному техникой, завоевавшему всю Европу противнику, надо прежде всего создать превосходство в силах. Такое, чтоб мы могли ими маневрировать. А долбить и долбить в одну точку, кидая на противника слабые, почти не обученные войска, значит биться окровавленным лбом в стену. Самоотверженный, полный презрения к смерти советский народ, составляющий нашу армию, должен иметь больше резервов пехоты, больше танков и авиации. Он их непременно будет иметь – могучие наши тылы, вся страна, создадут (и уже создают) эту технику, дадут армии неисчислимые войсковые резервы. Но для этого нужно время! А пока…

Вот что вижу я здесь, в Приладожье: нет резервов – не хватает пехоты; нет авиации – летчики сидят без машин, вылетают в бой три-пять самолетов против тридцати, сорока, даже шестидесяти самолетов врага (и бывает, бьют их!); нет танков – танкисты сидят без машин и, случается, выходят в бой на разбитых, наскоро восстановленных трофейных танках (и на них тоже бьют врага!).

Но личный героизм недолго может быть выходом из этого труднейшего положения. Нужны умные, трезвые, глубокие тактические выводы из того – пусть малого еще – опыта, который у нас есть, а не только расчет на бесстрашие и самоотверженность готовых принять смерть бойцов, не только на личный пример и дисциплинированность беспрекословно подчиняющихся приказу командиров батальонов, полков, дивизий… Конечно, в нынешних боях мы приобретаем так остро необходимый нам опыт! Но его все-таки не хватает! Он необходим нам во всех звеньях армии. Важно, чтоб каждый воин, от рядового бойца до генерала, глубоко продумывал каждую поставленную перед ним задачу, особенности любого удара, который ему предстоит нанести врагу. У бойца – сноровка, боевая выучка; у среднего и старшего командира – тактическая высокая грамотность; у генерала – способность стратегически мыслить, брать на себя ответственность полную, личную, а не только «во исполнение приказа» – то есть иметь собственную инициативу.

Необходимо, чтоб внутри военных советов армий и фронтов мог происходить горячий обмен мнениями, смелое и без оглядки высказывание своих мыслей, своих соображений, особенно перед решением кинуть войска в бой, и – после боя – при обсуждении его результатов, всех допущенных ошибок и недочетов. Без демагогических выступлений. Без оглядки, повторяю, на кого бы то ни было, а сообразуясь только со своей – независимо от возможных последствий – совестью.

А это значит: особенно сильным, принципиальным, культурным и умным должен быть военно-политический аппарат, правильно воспитывающий сознание воина.

Всякие невежество и неразумие, себялюбие, карьеризм, всякие перестраховка и демагогизм в армии, особенно в среде высшего командования, всякая тупость и ограниченность мышления – наши враги, могущие принести больше вреда, чем немецкие, брошенные на нас дивизии!..

Я хорошо вижу: мы учимся. Учатся бойцы. Открывая личные «счета мести», учатся снайперскому искусству истребители, сплачиваясь в отделения, во взводы и даже в роты. Учатся саперы, создавая во фронтовом тылу такие же препятствия, какие наличествуют на передовой линии врага. Учатся рядовые стрелки, практикуясь в преодолении этих препятствий. Учатся командиры всех степеней – на горьких примерах порой неудачных для нас боев, на тяжелых потерях, теряя множество таких же, как они, воинов – своих боевых товарищей, бойцов, командиров. Уже многим приемам ведения боя научились наши артиллеристы, летчики, постепенно приобретают опыт танкисты… Учатся все. Но процесс обучения опыту – дело медленное. И медленное дело – подготовка новых резервов, налаживание массового производства боевой техники…

Сейчас у нас есть главное: выросшая ненависть к врагу, душевная боль за родину, всеобщая вера в победу и воля к победе. Поэтому мы победим. Но переломный период войны еще все-таки не наступил, хоть он уже ясно зрим, явно близится.

Первейшая наша задача сегодня: сделать все зависящее от нас, чтобы он наступил скорее. А что именно нужно и должно делать для этого?

Наращивая силы, следует избегать невыигрышных, заранее обреченных на неудачу боев, исподволь готовя беспроигрышные удары. Напряженней, скорее насыщать войска техникой. Мобилизуя резервы, сразу же, наилучше обучать их самым современным методам ведения войны, на основе тщательного анализа и изучения опыта уже прошедших на всех наших фронтах боев. Воспитывать, вызывать к действию личную, смелую инициативу каждого воина – идейного, смелого, умного советского человека. Целиться во врага нужно лучше, зорче, увереннее, может быть дольше и терпеливее, – но уж бить его нужно наверняка. Так, как действуют наши снайперы![14]


Испытание затишьем

Ночь на 11 мая

Сегодня политотдел перебрался в леса, что восточнее Полян, во второй эшелон. Туда же переберется и редакция армейской газеты.

Ко мне приходил прощаться майор Данилевский, сегодня он уехал в Москву. Спокойный, вдумчивый, приятный. В Москву едет, чтобы устроиться в кавалерийскую часть, он старый кавалерист. Охотно взял мои поручения, письма в издательства.

У нас, в 8-й армии, так тихо, что даже никаких мелких стычек на передовой линии нет. По мнению командования, так будет продолжаться еще с месяц. Армия стоит в обороне. Немцы не предпринимают решительно никаких действий, кроме налетов авиации да артиллерийских обстрелов. На финском участке – еще тише, финны давно уже фактически не воюют. Видимо, все развернется не раньше июня. Отовсюду сведения, что наши армии на Западном фронте уже превосходно снабжены техникой, очень сильны, свежи. Основные, решительные бои, конечно, развернутся там. И только после нашего решительного наступления там, да на Калининском фронте, и после успеха 2-й Ударной армии можно ждать, что немцы отхлынут сами с Ленинградского фронта, и тогда наша задача будет заключаться в преследовании и уничтожении их.

Вынужденная пассивность, томление ожидания, отсутствие чего-либо «действенного» в сводках Информбюро, все затягивающееся фронтовое затишье, длящаяся блокада Ленинграда влияют на всех здесь у нас удручающе. И по тысяче признаков знаю: все, все в нашей армии ждут новой волны боев с огромным нетерпением. Первая же весть о начале наступления, первые же горячие схватки на нашем участке фронта вызовут необычайный подъем духа, все воспламенятся, будут воевать с ожесточением, охотно, уверенно. Общее убеждение: июнь и июль принесут такие бои, и бои эти сокрушат фашистов. А сейчас понимаемая умом необходимость затишья не воспринимается сердцем, чувствами. Нынешний застой (кажущийся, конечно: ведь учеба в обороне – это тоже активное действие!), «благополучие» здесь, в 8-й армии, переносятся тяжело.

Мы сыты, нам тепло, светло, спокойно. Кое-кому здесь и делать-то почти нечего. Но насколько это томительнее тех страшных, пережитых нами в Ленинграде зимних месяцев, когда мы были окружены смертью и сами уже, можно сказать, ворочались в ее лапах! Было сознание героичности всего нами переживаемого. Даже в самых страшных трагедиях было ощущение необыденности, исключительности непрестанного нашего подвига. Здесь такого ощущения нет. Затишье!..


Хлебный паек достаточен! 8-я армия. Весна 1942 года.


Конечно же и положение и это, и такое состояние духа – явление частное, местное, временное!

Мне хочется поездить опять по передовым, но все кругом убеждают меня, что я напрасно стремлюсь «рыпаться», ибо нигде, ни в одном подразделении армии, не найду решительно никакого боевого «материала»: нигде ничего не происходит. Сегодня политрук Курчавов, информатор политотдела, уговаривал меня: «Наберитесь терпенья, поездка в любую часть была бы пустой тратой сил и времени».

Не верю! Сидеть так не могу. Вот отредактировал за четыре дня книжку Курчавова о действиях понтонеров на Неве в районе Невского «пятачка» осенью – зимой прошлого года и решил: как только переберемся из Полян на новое местожительство, поеду по частям. Что-нибудь да найду! Если не как спецкор ТАСС, то как писатель – хотя бы для будущего!..

Вчера в редакции был сотрудник газеты «В решающий бой», приехавший из соседней с нами 54-й армии. Рассказывает, что там так же тихо, как и здесь, – никаких боев, даже мелких. Действует только корпус Гагена, на днях он продвинулся на четыре километра вперед, в направлении западнее Любани…

… Странно каждый день, по пути в столовую, смотреть на проходящие у самой деревни рельсы безжизненной железной дороги. По ней до Ленинграда семьдесят два километра. Из них километров двенадцать заняты немцами. Сколько раз проезжал я в поезде по этой дороге! Думал ли когда-нибудь, что вот буду жить в такой вот, никогда прежде не замечаемой мною деревушке; что она станет первой линией фронта и что путь от нее до Ленинграда окажется неодолимым для всей нашей страны на долгие месяцы!

А столбы высоковольтной линии, что стоят сейчас как мертвые пугала на заброшенном огороде! Они – без проводов. Провода пошли на всяческие саперные работы, на всякие поделки. Они рассеяны по армии кусочками проволоки, употребленной для удовлетворения самых мелких, порой попросту бытовых нужд!.. Сегодня немецкая авиация опять бомбила Назию. Взрывы слышались близко, отчетливо…


Взгляд в глубину пространств

12 мая. Лес, северо-восточнее дер. Городище

Сегодня редакция «Ленинского пути» перебралась сюда, на заросшую мелким молоднячком, заболоченную опушку высокого соснового леса. Странно, что почва болотиста, – ведь эти места находятся на значительной высоте над уровнем Ладожского озера!

Через Жихарево и Троицкое ехал я сюда со Всеволодом Рождественским на перегруженном редакционным имуществом грузовике. Дорога, с таким трудом сооруженная по болоту, плоха, проседает, вся в рытвинах и буграх, болото везде водянисто и глубоко. Только здесь, вокруг деревни Городище, местность суше, здесь начинается жизнь: пашни разрыхлены, в бороздах; колхозницы в ватных штанах, с граблями идут по дороге. Сельскохозяйственным работам коегде помогают красноармейцы. В деревнях резвятся ребятишки, но каждая деревня, конечно, превращена в военный лагерь, всюду лошади, обозы, военное имущество, красноармейцы. В лесу – в землянках и палатках – располагается теперь второй эшелон штаба армии. Немецкие самолеты проходят низко и, слышу, то здесь, то там бомбят лес.

Я с Всеволодом расположился в большой палатке, превратив привезенные из Полян ворота в нары, застлав их плащ-палаткой и выделив себе ложе среди сваленных в кучу вещей.

Если выйти на край опушки, возвышенной над всей окружающей местностью, то отсюда видны десятки километров пространств. На переднем плане – грань внешнего кольца блокады: прямо против нас – церквушки деревни Лаврове, расположенной на нашем, восточном, берегу Ладожского озера. Этой деревушке суждено сыграть огромную роль в обороне Ленинграда: вдоль побережья строится важнейший для ладожских перевозок порт. В озеро вытягиваются длинные строящиеся пирсы – к ним после открытия навигации будут причаливать десятки военных и транспортных судов. Они привезут сюда десятки тысяч эвакуируемых ленинградцев и повезут отсюда к западному берегу озера сотни тысяч тонн продовольствия, боеприпасов и других грузов. Уже проложена зимою в Лаврово, в Кобону и далее, до косы Кареджи, ветка железной дороги от Войбокалы; с 17 февраля начались работы по организации в Лаврове крупнейшего эвакопункта. Скапливаются повсюду гигантские запасы муки, сахара, масла, всяческого продовольствия для ленинградцев.

Деревня Поляны, которую мы сегодня покинули, включается в новый дополнительный пояс обороны, призванный уберечь ладожские перевозки от вторжения врага. Уже присылаемые нашей армии войсковые резервы насытят этот пояс надолбами, рвами, дзотами, всеми видами инженерных сооружений…

Разложив на сыроватой земле карту и поставив как надо компас, я изучаю открывшиеся передо мною дали. Впереди, за деревней Лаврово, простираются бело-голубоватые полосы Ладожского озера, еще не стаявшие его льды. Вот уже больше двух недель никакого сообщения по озеру с ленинградским берегом нет. От Большой земли Ленинград все еще отрезан везде, его блокада – полная.

Понемногу доходят до меня подробности того, о чем писал раньше. Вот они…

20 апреля поверх льда на озере разлилась вода. Машины шли, поднимая колесами белые буруны. Шоферы умудрялись выискивать и огибать невидимые промывины и полыньи. 23-го много машин утонуло, па следующий день ледовая трасса была закрыта. Но и в тот и в следующий дни сотни людей, шагая по воде, пронесли последний груз на своих спинах. Этот груз – шестьдесят пять тонн драгоценного лука – был подарком населению Ленинграда к Первому мая.

Затем уже ни один человек не мог бы перейти озеро: 26 апреля оно вскрылось, и до сих пор через озеро нет никакого пути. Сгрудившиеся под напором свирепых ветров льдины забили всю Шлиссельбургскую губу, превратив ее в хаос торосов.

Гляжу я на это озеро и вижу: за ним синеющей полоской тянутся леса противоположного, западного берега, там – ленинградская сторона кольца блокады!

Вижу: впереди по ту сторону озера вдруг показался быстро движущийся паровозный дым. Поезд идет влево и постепенно уходит за горизонт. Определяю точно: этот поезд отошел от станции «Ладожское озеро» – приходящейся по компасу как раз на створе с деревней Лаврово. Он направился в Ленинград.

Что везет этот поезд «внутриблокадной» Ириновской железной дороги? Напрягшись, как туго натянутая струна, она вынесла на себе зимою два гигантских встречных потока – эвакуантов из Ленинграда и – от Ладоги в Ленинград – всего, что нужно для жизни и обороны города. Для ленинградцев эта железнодорожная линия стала вместе с ледовой трассой «Дорогой жизни». Но для многих самоотверженных железнодорожников, так же как и для шоферов ледовой трассы, преодолевавших путь к Большой земле и обратно под бомбежками с воздуха и обстрелом вражеской артиллерии, – «Дорогой смерти»…

Как странно, как томительно для души видеть мне сейчас этот поезд, что придет через несколько часов в Ленинград, бесконечно далекий отсюда, терпеливо ждущий, когда же на Ладожском озере стают льды! Сколько дней – неделю иль две? – надо выдержать до открытия навигации?.. И какие еще бомбежки предстоят тогда и этой маленькой деревушке Лаврово, в которую я всматриваюсь сейчас, и кораблям Ладоги, и тысячам людей портов, строящихся вдоль обоих ее берегов?

Вот левее видны темные полосы запятых немцами южных, шлиссельбургских берегов губы. Немцы в Шлиссельбурге и в Липках, конечно, тоже видели этот поезд, прослеживали его путь и, наверное, обстреливали его из своих дальнобойных орудий!..

… Небо – в облаках, между которыми гуляет слабо светящее солнце. Воздух чудесен. Сижу на болотной кочке, подложив под себя шинель. На коленях – лист фанеры, в нем вырезана дырочка. В эту дырочку вставлена чернильница. Пишу.

Кругом, в радиусе ста метров, на пеньках, на кочках, на дощечках сидят и пишут сотрудники редакции. Налево, у большой палатки синеет свитер Маруси, поставившей пишущую машинку на табурет. Она стучит под сосенкой, как быстрый дятел. Там же, налево, в лесу виднеются другие палатки. Одна из них – радистки Екатерины Ильиничны и машинистки Маруси – вынесена форпостом в мелколесье направо, ее не видно.

– Как мухоморы всюду выглядывают! – смеется, подойдя ко мне, Ильинична. Села на пень и рассказывает Всеволоду содержание сводки – «упорные бои на Крымском полуострове» и о том, как зябко ей здесь и как надо сделать нары повыше!