"Дневник собаки Павлова" - читать интересную книгу автора (Крусанов Павел Васильевич)Глава 8 Звезда полынь души моейСимферополь ослеп от солнца. У автовокзала за самодельными прилавками бабки в грязных кофтах торговали семечками, постным маслом, гороховым самогоном и купонами самостийной Украинской республики. Ни в самолете, ни по дороге к автовокзалу Жвачину не удалось потеснить Шайтанова в борьбе за яркие губы поэтессы. От смелого художника Шишкина и его медведей разговор спустился к беспозвоночным – к синеглазым мандельштамовским стрекозам и мохнатым пчелам-поцелуям. Жвачин не любил насекомых, к тому же грузовая палуба авиалайнера вернула хозяйке ее тяжелые сумки. В сумках – выудил Алик из щели в зоологической беседе – был нарзан: крымская вода известковая, и водопровод работает, как сторож, сутки через трое. Исполатев и Сяков, не торгуясь (продавца такой аристократизм обидел), купили бутылку перламутрового самогона. Высоко над Симферополем парил серебряный ангел забвения, вилась за ним белая реактивная кудель. Худощавый распорядитель нанял троллейбус до Ялты. Тишком подступила и ушла нестрашная Долина привидений, сверкнуло море, выгнула горб и скрылась опившаяся дурной зеленой воды гора Медведь, в безлистных садах, похожих на какой-нибудь сатурнианский рай, цвела напропалую черешня и алыча. Ароматы степи и садов заглушал в троллейбусе запах гуляша – на переднем сиденье молодой писатель с трудоемко закрученным вокруг шеи шарфом ковырял в термосе домашнюю пищу. – Освежающего? – предложил Сяков. Открыли бутылку. Минеральная поэтесса протянула Шайтанову апельсин. Первый ялтинский день, начавшись с привкуса распаренного гороха и с раскрытого цветком апельсина, неудержимо, с подскоками, кручением, рискованным креном, точно эйзенштейновская коляска, сорвался и понесся к закату. После пешего подъема в гору внезапно и сразу возник перед глазами белый корпус литфондовского Дома с проветривающимся на балконе второго этажа малиновым ковром. Дежурная дама записала в журнал фамилии и выдала ключи, прикрепленные к номерованным лотошным бочоночкам. Исполатев с Шайтановым и Сяков со Жвачиным получили на разных этажах по семейному двухкомнатному номеру с кроватями, балконом, холодильником, местным телефоном, ванной без воды и письменным столом для допроса музы. Через пять минут, оставив в номерах вещи, вновь встретились в холле первого этажа и, окрыленные мутноватым вдохновением горохового самогона, бодро направились в распластанный под ногами город. Собственно, только тут и началась Потемкинская лестница, по ступеням которой поскакал день: пестрит не июльская, но все же людная и солнечная набережная, там и сям машут триумфальными листьями пальмы, вяло топчется очередь за живой рыбой, у пристани кистеперым реликтом застыл прогулочный катер «Леонид Брежнев» – – – безымянное кафе, лишенное окон, адским мерцанием подсвеченное, голодные приятели пьют горькую настойку «Любительская» и размышляют: стоит ли искать другое место (из закусок здесь лишь яблоки и лущеный арахис) или следует взять еще «Любительской», чтобы отбить аппетит? – – – врата ресторана «Ванда», синеблузый, вымогающий чаевые швейцар, овощной салат (витамины), шипящие колбаски «по-ялтински», водка и с рюмкой в пальцах рассуждающий Шайтанов: друзья, взгляните на эту титаническую вазу в углу и задумайтесь – не есть ли подобная декоративная посуда предвестие поп-арта, смысловая и культурная предтеча лакированного американского штиблета, пригвожденного к холсту? – речь Алика уже наперчена нелепой массой вводных слов, к его чести, в большинстве нормативных: «это самое», «как его» и лишь изредка «на хуй» – – – зал ресторана «Восток», где Жвачин вовремя пресекает, чреватую скандалом, попытку Шайтанова засветить хамоватому официанту в рыжий глаз, ветчина, желтая старка, четыре жульена и снова старка, чутко колышутся лиловые занавески, магнитофон за каким-то бесом ноту за нотой вытягивает из кассеты модное в этом сезоне ЛЮБЭ – – – имперский лоск «Ореанды», Сяков, Жвачин и Шайтанов, как Сталин, Рузвельт и Черчилль, сидят на террасе отеля с бутылкой белой «Массандры», Исполатев в компании трех сеульских корейцев хвалит японский флаг: супрематический шедевр и экуменический символ плодородия, как его ни расценивай – жизнедарящее солнце или брачная простыня – – – канатная дорога, в гремящей металлической кабинке тесно, кабинка неспешно плывет над цветущими деревьями и черепичными крышами, засеянными окурками и стаканчиками из-под мороженого, за городом светится зеленое море, банда ялтинских мальчишек, галдя на пыльной улице, расстреливает кабинки фуникулера из рогаток – – – некая культовая архитектура на вершине горы, священнодействует над раскаленным мангалом прокопченный служитель с фиолетовыми черничинами глаз, «Весь тук – Господу, – напоминает служителю Исполатев. – Господь любит обонять тук жертв своих!» – «Зачэм нюхать? Кушай, генацвале!» – несколько порций шашлыка зажаты между бумажными тарелочками, в стаканчике густо краснеет соус, Сяков, отчаянно превозмогая вестибулярное расстройство, ведет отряд сквозь кипарисовый лесок на склоне горы к литфондовскому Дому. Потом коляска-день, совершив немыслимый подскок с переворотом, выронила Исполатева на неизвестном этаже, где в пустом холле бормотал телевизор. После Петр очутился в темной, ракушечником выложенной пещере, с трубкой междугородного телефона в руке. Номер Жли он набрал на ощупь. Уехала? Нет, вы не знаете меня. Учились вместе в институте. Имярек. Хотел ей предложить одну работу. Ей нужно бы практиковаться в языке... Хотя бы в птичьем. И надолго? Да, вы правы, и это в каждой дочери сидит – с подругой, скажет, на неделю, а вернется недели через три и с токсикозом... Какие шутки! У меня у самого есть дети. Трое. А может, меньше. В этом вы ошиблись... И басня не права... Вот что скажу вам: муравей – трудяга, хлопотун, строитель, это верно, а стрекоза, естественно, – глазаста, ветрена и с роем легких от богов идей и мыслей, это тоже верно. Так устроен мир. Да, отчего-то в муравье нет песни, а в стрекозе – желания построить муравейник. Их уравнять нельзя, их разными такими создала природа – она умней и муравья, и стрекозы, и Лафонтена. Что еще за чушь!.. Прошу простить за резкость, но зачем вы разбудили тень Фурье и тень фаланстера его? Не надо менять им род занятий, а не то трухой осядет муравейник и наполнит скрежет песню... Я же говорил – природа всех умней, она сама их роли в поколеньях поменяет. Нет, влияние мое на вашей дочери еще сказаться не могло. Я рад, что этой кратковременной беседой шлифовщика стекляшек вам напомнил – Спинозу бедного, – признаться, не читал ни строчки из него. Жетон последний... И вам всего того же. Потом был двухкомнатный номер Исполатева и Шайтанова. На балконе, куда перенесли журнальный столик со стульями, Алик показал, как студенты биофака разделывают на своих пестринках кильку пряного посола. Вскрыв привезенную банку, он объявил: – Лакомство российского студенчества в красные дни календаря – килька «по-черному»! Шайтанов выудил узкую рыбешку и с размаху швырнул ее в торцевую стену балкона. От удара из кильки с писком вылетели кишки, а сама она, как серебряный плевок, расслабленно повисла на стене. Шайтанов налил в стаканы «Любительскую», снял с беленой стены закуску, выпил и, придирчиво оторвав голову, с улыбкой рыбешку проглотил. Жвачин, Сяков и Исполатев тоже взяли по кильке. С первого раза получилось только у Жвачина. Шайтанов сказал, что знавал мастеров, которым удавалось так же управляться с селедкой. Потом пели арию варяжского гостя и ели шашлык под горькую настойку. Сяков пытался выползти из номера, чтобы познакомиться с порядочной девушкой, но заснул на паласе в прихожей. Жвачин с закрытыми глазами долго плясал на балконе какой-то кубический, под Пикассо, танец. Шайтанов без объяснений уперся лбом в холодильник. А Исполатев в странном тревожном забытьи стрекозой поднялся к черному небу, из которого звезды, как обойные гвозди, осыпались в море. Утром, манкируя завтраком, направились за пивом, но дежурная дама бдительно свела брови: – Кто из шестьсот седьмого? – Мы, – беспечно сознался Исполатев. Ему захотелось сделать этой женщине что-нибудь приятное. Он остановился у стола и принялся выкладывать на казенное стекло свои богатства: пачка «Космоса», подсохшая апельсиновая корка, связка – бряк! – ключей, визитная карточка с иероглифами, карамель в затертом фантике, пробитый транспортный талон, неаппетитный кусочек копченой белужины, черепаховый медиатор, гардеробный номерок с гравировкой 17, неожиданно свежий платок, обрывок салфетки с ялтинским телефоном и припиской «Наташа», сложенные вдвое деньги, зажигалка, полиэтиленовая коньячная пробка, слюдяной клочок невиданного стрекозиного крыла, звезда, из которой вытек свет, безупречная утренняя рассеянность и горькая любовь – словом, все, что при нем было. Выбрав карамель и звезду, Исполатев протянул дары дежурной даме: – Это – за щеку, а это вверните в настольную лампу, – остальное рассовал по прежним местам. – На вас – жалоба, – строго сказала дама. – Либреттист Крестовоздвиженберг, который живет в пятьсот седьмом, сигналит, что у вас всю ночь двигали мебель, громко включали магнитофон, стучали пятками в пол и бросали с балкона различные предметы – жилец не мог сочинять либретто к драматической опере «Муму». – Но мы не двигали мебель, – сказал Сяков. – Но у нас нет магнитофона, – сказал Жвачин. – Не важно. – Дежурная перекатила за щекой карамель. – Если сигнал повторится, директор вас прижмет к ногтю. Имейте в виду, либреттист Крестовоздвиженберг – слишком уважаемый товарищ. – Мы вас поняли, – веско заявил Шайтанов. – Сигнал не повторится – я сегодня же оторву либреттисту голову. – И я ему что-нибудь оторву, – пообещал Сяков для убедительности. День второй, как гнутое зеркало, капризно отразил день первый. С шипением слетели пробки с пивных бутылок, прозвенел жетонами зал игровых автоматов, мелькнул рынок с торговками, заряженными шрапнелью фрикативных согласных, сменилась череда кафе, ресторанов и напитков, совершила круг почета кабинка фуникулера, рассолом дохнуло на пирс море, где по очереди пили из горлышка кислый молдавский «Рислинг», запахом горячей буженины заманил бар с тесным названием «Ракушка». Попутно случилась уйма всяких мелочей – словечек, шуточек, знакомств, открытий. К вечеру вернулись в шестьсот седьмой. Уже не было килек «по-черному», зато была девица с породной меткой над губой, которая егозила на коленях у Шайтанова, и был пенистый нарзан, смягчивший ужасный вкус водки джанкойского разлива. В густеющем тумане с трудом отыскал Исполатев вчерашнюю пещеру с междугородным телефоном, но Жля еще не вернулась из Нижнего Новгорода, где сдавала зачеты на заочном иняза. Морщась от джанкойской водки, девица вспомнила, что, кроме минералки, привезла еще бутылку коньяка, соскочила с коленей Шайтанова и отправилась в свой номер за выпивкой. В ожидании коньяка молодые писатели Москвы по очереди свешивались за балконную ограду и говорили про Крестовоздвиженберга разные обидные слова – этажом ниже балкон либреттиста на треть был занят пустыми бутылками из-под пьяных массандровских вин. Исполатев ушел в спальню, зарылся в чистое белье, но тут же был схвачен некими зыбкими духами, которые в синем кинематографическом полумраке подвели его к фарфоровому блюду. Петр сразу понял, чего от него хотят: он должен жениться на блюде! Блюдо было нехорошее – большое и белое. «Я не могу на нем жениться! – кричал Исполатев. – Я человек! Я работаю в “Библейской комиссии”!» – «Ты же любишь его», – возражали духи. «Я люблю Аню из “Ахнули”», – отбивался Исполатев. «Это и есть Аня», – клеветали духи. «Нет, это не она», – упирался Исполатев. «А где же она?» – вопрошали духи. От этого вопроса Петру сделалось так страшно, как бывает в иных снах на крыше небоскреба. Слабея, хватаясь за что попало, Исполатев прошептал: «Я не могу. Я же человек... Я записан в Публичную библиотеку...» Когда Исполатев проснулся, было уже утро. С ночи поселилось в нем гнетущее чувство оставленности, зябкого сиротства. Петр осмотрел номер, в котором царил тяжелый, некомфортный дух, и чувство окрепло – он был один. Ванная утешила Исполатева – трубы, застенчиво гудя, выплескивали в смеситель горячую и холодную воду. Петр заткнул слив пробкой. Пока он отмокал, в номер пришла горничная и, ругая на чем свет стоит «бесово воинство, пачкунов окаянных», приступила к уборке. Исполатев из-под шумной струи вяло с ней собачился. Вскоре в прибранный номер стали сходиться «пачкуны». Первым явился Сяков. Он заглянул в ванную и сообщил Исполатеву, что ночевал у себя, что надо идти в город за пивом, что минуту назад в лифте он повстречал распорядителя, который с дурацкой улыбкой советовал не переживать из-за либреттиста Крестовоздвиженберга: скандалы тут – дело будничное, вот, к примеру, владелец термоса с гуляшом успел уже сегодня ночью разбить какой-то стеклянный шкаф и получить травму лица при попытке заглянуть в гости к девушке. Следом, с характерной гематомой на шее, явился Алик Шайтанов, который, как оказалось, провел ночь в номере минеральной поэтессы, где, естественно, слушал стихи, и все бы ничего, но впотьмах номер был атакован каким-то павианом, так что Алику пришлось распустить руки. Потом пришел Жвачин и сказал, что не знает, где ночевал, но утром в холле первого этажа стал свидетелем передачи дежурной даме письменной жалобы на шестьсот седьмой номер. Жалобу передал человек с томом Тургенева в руке и бутылкой муската «Массандра» в кармане. Ко времени появления Жвачина Исполатев уже вышел из ванной и присоединился к курящим на балконе приятелям. Со стеклянного неба жало серые холмы солнце, выдавливало жизнь, как подать. Неподалеку, пущенный с чьей-то голубятни, кувыркался в сияющем воздухе белый турман. В беспечной его акробатике, в бестолковом выплеске избытка жизненной силы внятно прочитывался грядущий день. Следующим утром Исполатев подумал, что пить три дня кряду – это эстетический провал, бесчувствие меры. Он умылся, решил, что неплохо было бы принять душ, но сил хватило лишь на то, чтобы полежать одетым в сухой ванне. Извлекши по пути из обжитого гнездышка изнуренного стихами Шайтанова, Исполатев спустился в номер к Сякову и Жвачину. Как ни странно, по углам и сумкам нашлись семь нетронутых бутылок «Рислинга». Чтобы отложить соблазн, решили посетить семинары: Сяков с Шайтановым склонились к многотрудной прозе, Жвачин с Исполатевым – к тому, что осталось. Зал с пальмой. Семинаристы с независимыми лицами. Шайтанов с диссертацией. Сяков с машинописью рассказа. Руководитель семинара с душой на ладони и сердцем за поясом. Писатели сидели на мягких, в круг составленных диванчиках и ждали знаменитого шестидесятника Б., который прибыл вчера в Ялту и малодушно обещал заглянуть на сходку. Б. считался интеллектуалом и элитарной фигурой, хотя издавался изрядными тиражами и был у всех на слуху. Что-то виделось в нем от калашкинской балалайки, расписанной Константином Коровиным и выставленной на Всемирной выставке в Париже. Дождались. Б. присел на диван, поправил очки, шевельнул усатой губой и сказал остроумное: «Благословишь кого-нибудь, глядь, и в гроб сойдешь...» – Ну-с, послушаем новеньких, – предложил руководитель и кивнул Сякову. – «Горы под нами», – объявил БМП. – Краткая версия старого романа. Сюжет тянула знакомая любовно-политическая интрига. Место действия – государство без внятных географических координат, но с очевидными признаками президентской республики. Фамилия героя, объявленная в первой фразе, и аллюзия на Лермонтова в предпоследнем абзаце географии не проясняли. Главный герой – молодой человек, жуир, честолюбивый и в меру простодушный выходец из провинции – служит в президентской охране. Случайно, через свою любовницу – жену владельца крупного столичного конфекциона, – герой оказывается вовлечен в историю, суть которой в следующем. Премьер-министр сопредельного государства, видный политик и статный мужчина, влюблен в жену охраняемого героем президента. Та, мучительно превозмогая супружеский долг, отвечает сопредельному премьеру взаимностью. (Сяков язвит: «Кого ни возьми, всякий больше боится прослыть за бесчестного человека, чем на самом деле быть им».) Жена владельца конфекциона – подруга президентши. Во время частного визита премьера в державу мужа своей пассии подруга устраивает влюбленным тайное свидание. Министр внутренних дел, возглавляющий по совместительству департамент разведки, пытается застать любовников с поличным, дабы получить компромат на президентшу и посредством шантажа ослабить ее влияние на мужа в моменты принятия важных государственных решений. Герой по просьбе своей возлюбленной («Любовь сильнее границ, должностей и законов!..») обеспечивает охрану свидания, после чего помогает сопредельному премьеру скрыться от глаз и видеокамер сексотов. Министр внутренних дел в ярости. Однако тайный агент сообщает, что при сей тайной встрече одна особа в знак вечной любви передала другой серебряную чернильницу на агатовой подставке, числящуюся по инвентарной описи за президентским кабинетом правительственного дворца. Министр внутренних дел шантажирует президентшу фактом разбазаривания государственных чернильниц – если слух просочится в прессу, не миновать скандала. Герой, заручившись помощью трех друзей из той же президентской охраны, берется вернуть любовный дар. Владелец конфекциона подслушивает разговор своей жены с героем и из ревности доносит куда следует о плане возврата чернильницы. Президентша, герой и жена владельца конфекциона в опасности. Но герой при поддержке друзей преодолевает все рогатки, в личной беседе сообщает зарубежному премьеру о кознях министра внутренних дел и возвращает чернильницу в отечество. Интрига провалена. Репутация президентши спасена. Герой находит в ее лице покровителя и подрастает в звании. Жена владельца конфекциона окончательно теряет голову от героя. Сопредельное государство высылает на родину нескольких дипломатов, уличенных в шпионаже, закатив тем самым оплеуху министру внутренних дел, возглавляющему, как упоминалось, и разведдепартамент. Министр затаивает смертельную обиду и вскоре подсылает отравителя к возлюбленной героя. Жена владельца конфекциона погибает на руках любовника. Краткое описание мук и последнего вздоха милой подруги. Обезумевший герой настигает отравителя и казнит его. Финал: герой приносит розу на могилу любимой. Недалеко, за кладбищенским кленом, в позднем раскаянье хватается за сердце иуда – владелец конфекциона. Рассказ начинался с армянской фамилии: «Тартанян холил и лелеял свои усы, он считал их естественным образованием». Предпоследний абзац заканчивался фразой: «Негодяй умер от удара в висок, как молодой опричник Кирибеевич». Руководитель семинара предложил желающим высказаться. Начала круглолицая весноватая девица с жоржсандовской папироской в пальцах. Она похвалила дерзкую метафоричность и эффектный синтетизм языка, особо отметив штучки «собака ростом с крысу», «он лежал в клумбе, как в гробу перед выносом» и «плакат скакал на сквозняке и двух кнопках», но для сцены агонии возлюбленной, по ее мнению, Сяков пожалел красок. Следом выступил любитель гуляша с шарфом на шее и припудренным синяком под глазом. Он отметил преступную аморальность героев истории, которые помогают кому ни попадя наставлять рога своему президенту, защитил патриота – министра внутренних дел, и заключил, что парадно безнравственную основу рассказа не спасает ни сюжетная находчивость Сякова, ни емкая афористичность стиля. – А вы как считаете? – обратился руководитель семинара к Б. – Я считаю по старинке – без калькулятора. Известный шестидесятник, знавший Большую Медведицу Пера по ресторану ЦДЛа, поймал взгляд Сякова и показал ему исподтишка кулак с благосклонно оттопыренным пальцем. Руководитель семинара жест уловил. – Друзья мои, вспомним Пушкина, – тут же предложил он. – Что может быть нравственнее сочинений господина Булгарина, говаривал Александр Сергеевич, из них мы узнаем, как непохвально лгать, красть, пьянствовать... А между тем сам Пушкин, как известно, о нравственности своих героев заботился не столь тщательно. И тем не менее именно его творчество дает нам постоянную нравственную подпитку, чего о нравственных сочинениях Булгарина сказать нельзя хотя бы уже потому, что Булгарина попросту не читают. Да... И между прочим, уже давно. – Руководитель семинара перевел дыхание, сказал, вывернув нижнюю губу: «пуф-ф», и продолжил: – Существо вопроса не в том, нравственны сами по себе герои или нет. Нравственный заряд, скажем, творчества Гоголя или Салтыкова-Щедрина состоит именно в безнравственности их героев. Существо вопроса прежде всего в авторской идее. И даже не в ней, а в самой природе его таланта, который, между прочим, есть не только стиль, но и способ мышления, вкусовые и чувственные пристрастия, характер и постоянство убеждений... Главное – способна природа автора лгать или нет. Существенно это, а не то – испугается или не испугается читатель оставить наедине с героем книги свою десятилетнюю дочь... К концу речи Сяков был решительно оправдан. Взгляды обратились к глотающему зевок Шайтанову. Алик важно развязал тесемки папки. – «Развитие партеногенетических поколений трематод Филофталмус рионика». Глава третья: «Шистозомный церкариоз человека». Дальше шаркающей поступью пошла траурная галиматья наряженной во фрак науки. Продекламировав страниц пятнадцать, Шайтанов закрыл папку, предположив, что «отрывок дает представление об уровне работы в целом». Семинарист с припудренным синяком, нарочито глядя мимо Алика, заявил, что вещь избыточно зашифрована, читатель чувствует себя в ней как приезжий в малознакомом городе, он больше ходит, чем ездит, не доверяя своему знанию маршрутов транспорта, но все равно попадает в нужное место в обед или под выходной, что герой (здесь – это, определенно, сознание автора) гаснет под грудой «церкарий», «редий», «мирацидиев», что поиск адекватного языка заводит в тупик: семантика – в обмороке, формализм перетекает в тарабарщину. Шайтанов своеобразно улыбался. Шестидесятник Б., всегда имевший особый взгляд на любой очевидный предмет, заерзал на диване и сказал, что не вполне понимает, какой смысл стали вкладывать в слово «формализм». Еще куда ни шло житейское, теперь забытое, «он формалист в вопросах чести»: нечем отдать карточный долг – бах! – и пулю в висок. Здесь формализм – нечто консервативное, давно устоявшееся, неподвижное, вопреки, быть может, здравому смыслу. Тогда академизм – формализм высшей степени. В чем-то новом, только возникшем, формализма быть не может – откуда он в свежей форме? Если же называть формализмом неоправданность формы, так сказать, несоответствие действительности, то стоит сравнить искусство с действительностью буквально, то есть сравнить формально, как станет ясно, что оно всегда было насквозь условно и никогда не являлось слепком с нее. Уже не говоря о том, что искусство само – действительность. Взять, например, бесспорную фразу: «Иван Иванович подумал то-то и то-то», – это же такая условность! Почти абстракция. Кто его знает, что он там подумал... Тут Б. посмотрел на часы и запнулся. – Как быстро тянется время... На поэтическом семинаре, после общего горячего обсуждения газетной публикации одного из присутствующих, Исполатев весьма умело исполнил несколько высокохудожественных рэпов. Жвачин в качестве аккомпаниатора выстукивал звуки на папке минеральной поэтессы. Между рэпами взлетал к потолку хрупкий плеск девичьих ладошек. Руководитель семинара – рыхлый и ноздреватый, с изнуренными моргающими глазами – кашлянул: – Кхе... Ну что ж... Это выше уровня эстетического обсуждения. Следом представил свои юношеские опыты Жвачин. Для лучшего усвоения любовную лирику Андрея следовало иллюстрировать рисунками из анатомического атласа, так глубоко проникал он в женский организм, немыслимо преувеличивая возможности мужского. Семинаристки и семинаристы краснели, как прачки, и бледнели, как мельники, скашивали глаза направо, как флейтисты, и налево, как скрипачи. «Бунтующий ноль!» – глядя в потолок, громко прошептала минеральная поэтесса. – Пошлость и разврат – вечны, – пожав плечами, сказал Исполатев. – Они то входят в моду, то предаются осуждению, то никем не замечаются, то преследуются законом. Они существуют всегда, меняется лишь общественное к ним отношение. Пожалуй, имело бы смысл определять времена засилья пошлости как времена утончения эстетического чувства, способного пошлость выделить и назвать. Нынешнее чтение, думается мне, нами выделено и названо. На этом обсуждение закончилось. Жвачин колебался – обижаться или нет? В поисках соседей по номерам спустились на первый этаж, где встретили прозаиков. Вчетвером приятели направились в одичалый сад к старому корпусу. У грота с тремя античными масками и прутковским отдыхающим фонтаном сели на скамью и открыли бутылку «Рислинга». – Вы заметили? День похож на стакан белой «Массандры», он не манит и не обещает – он свершился, – сказал Исполатев, когда все по очереди приложились к бутылке. – Так и быть, я расскажу вам о... По кислым вашим лицам я вижу, что правильно понят. Да, я буду говорить о любви! – Исполатев открыл вторую бутылку. – Впервые это случилось со мной довольно поздно – тогда я уже простился с пионерским возрастом. Представьте, я оказался настолько везуч, что первая моя любовь была взаимной. – Не гони гусей, – сказал Жвачин. Кажется, он решил, что все-таки – обижаться. – Машка любила тебя, пока ты был рядом. Все знают об этом. – Ты меня сбиваешь, – не особенно раздосадовался Исполатев. – Вторая моя любовь – стриженая студентка. Но она оказалась неумна – она хотела быть свободной, и ей казалось, что быть свободной – это значит быть как мужчина. И она делала все как мужчина... но, разумеется, значительно хуже. Я быстро потерял к ней интерес – ведь я уже не мог в достаточной мере дополнить ею себя, чтобы стать чем-то большим. О таком понимании любви, как стремлении к восполнению себя через другого, я написал прелестное исследование... – Не гони гусей, – сказал Жвачин. – Ни черта ты не написал. Исполатев недоуменно взглянул на Андрея: – Признаться, я не закончил. Я пресек работу на фразе: «И в результате вся эта достача дает нашим нервам круто оторваться». После такого катарсиса продолжение выглядело бы жалким. Вместе с рукописью я бросил студентку. И вот пришла третья любовь – Аня... Описывать Аню – дохлый номер, друзья. Она превосходит любую живопись. Утром она так же прекрасна, как вечером, – в ней нет кошмара превращения женщины в швабру! – Что верно, то верно, – подтвердил Жвачин. Гнев сжал Исполатеву сердце, и кровь в его жилах потекла вспять. – Ты не можешь этого знать! – Петр серьезно угодил Жвачину кулаком в челюсть. Жвачин откинулся на скамейку, но тут же выпрямился. – Отчего же, – сказал он и с силой звезданул Исполатева в ухо. Исполатев понял, что очень хочет разбить о голову Жвачина бутылку, но не разбил, потому что мысль опередила действие и действие выглядело бы теперь неестественным. – О чем деретесь? – Шайтанов втиснулся между. Сознавая, что вот-вот будет подвергнут законному остракизму, Жвачин сухо извинился и гулко сомкнул рот с зеленым горлышком. Исполатев смотрел на Жвачина глазами, в которых не было человека. Сяков с московской практичностью предложил пересчитать наличные деньги – все уже порядком издержались. Денег оказалось мало, но Сяков нашел выход: вся складчина передается ему, Сякову, с тем чтобы в зале игровых автоматов он к общей пользе показал чудеса везения, достойные Исполатева в его постпионерские годы. Затем Сяков, Жвачин и Шайтанов отправились в литфондовскую столовую есть горячие колбаски «по-ялтински». Исполатев решил отметить в канцелярии Дома командировочное удостоверение «Библейской комиссии» и спуститься в город. «Боже святый! – говорил про себя Исполатев. – Господь Всеблагой, рожденный от Девы в Вифлееме и распятый за нас! За что такое наказание чадам Твоим – любовь?!» Он мучительно ревновал Аню и, пугаясь своих фантазий, трудно думал о другом. Он думал о таинственном топливе любви: как получается оно? откуда берется вновь, если в прошлом выгорело до зевоты? Но мысли Исполатева складывались тяжело, с одышкой, будто от рождения были стары и хворы. У «Ореанды» на Петра внезапно налетело легкое, мерцающее блестками бижутерии создание, в котором он узнал перекрашенную в рыжий цвет Светку. Улыбка невещественно коснулась его губ, а следом Светка залепила ему весьма вещественную бизешку. Во рту у Исполатева надолго поселился вазелиновый вкус помады. – У меня теперь вон какой крысик! – Светка кивнула на стеклянную стену «Ореанды», у которой, заслоняя собственное отражение, законченно стоял иностранец лет сорока, похожий на принца Альберта из Монако, где круглый год цветут розы и тамариксы. – Я его в феврале закадрила – он со своей выдрой приезжал в Эрмитаже оттянуться. Душная баба! Крысик мой ее теперь в Париже в госпиталь сдал. Как овдовеет, обещает жениться и подарить трикотажную фабрику. – Ты – не женщина, ты – жесткий прессинг по всей площадке, – отирая ладонью губы, сказал Исполатев. – Муж не журит тебя за ветреность? – Мой муж – не гордый человек, – призналась Светка. – К тому же он повесился. – Как повесился? – Довольно пошло – на портупее. Когда не прошел на выборах в Городскую думу. По крайней мере выяснилось, что он не делает одну и ту же глупость дважды. – А кто делает? – Отгадай с трех раз: белый генерал Скобелев, угандийский людоед Иди Амин Дада или Петр Исполатев, который Светку бросил – Жлю подобрал, а Жля его сейчас с каким-то пуделем по Симферополю фланирует? – Аня уехала в Нижний сдавать зачеты – там ближайший институт, где можно заочно изучить зернистую английскую речь. – Исполатев посмотрел на календарь в циферблате часов: – До первого апреля – два с половиной дня. – Если вру, – обиделась Светка, – пусть буду блядь, позорная для человека! Исполатев вернулся в номер, будто выпив дегтя. Выключатель не работал в режиме включателя – электричество отдыхало в проводах. В ванной Петр на ощупь влез под холодный душ. Черное зеркало на стене не видело человека, оно отражало странный светящийся каркас, словно оплели невидимку раскаленной докрасна проволокой. Каркас двигался, поднимал то, что, должно быть, было руками, к тому, что, должно быть, было головой, вздыхал и тихо потрескивал в струях воды. Это вены Исполатева светились под кожей. В них пылала гремучая смесь – Петр был готов для ненависти. Исполатев перекрыл кран и услышал монотонный стук в дверь номера. Завернувшись в полотенце, он босиком вышел в прихожую. Колкая щетина паласа щекотнула ступни. За дверью стоял незнакомый господин в расстегнутом сером плаще поверх серого шерстяного костюма. – Слышал шум воды, поэтому был настойчив, – без приветствия сказал гость. – Что это вы светитесь? Сумрак прихожей, пахнущий застарелым табачным дымом, внезапно озарился матовым сиянием лампы – дали напряжение. Гость представился следователем ялтинского ГУВД, подтвердил слова удостоверением и прошел за хозяином в комнату. Исполатев – как был, в одном полотенце, – сел в кресло, по-собачьи встряхнул мокрыми волосами и с трудом изваял на лице посильное участие. – Дело в следующем... – С летучей подробностью оглядев комнату, сыщик, однако, существа дела не объявил, а вместо этого засорил голову Исполатева вопросами, где и как проводил тот время вчера и третьего дня, в чем, по его мнению, причина жалобы либреттиста Крестовоздвиженберга на соседей сверху и не случалось ли Петру в последнее время быть свидетелем каких-либо подозрительных действий или шумов. Исполатев слушал порожистый ручеек южнорусской речи и, потворствуя желаниям господина, рассеянно делился впечатлениями от полета над ночным морем на слюдяных стрекозиных крыльях, наблюдениями за утонченным коварством массандровских вин, которые, видимо, и подшутили над Крестовоздвиженбергом мнимым шумом в шестьсот седьмом, подозрениями относительно владельца прогулочного катера «Леонид Брежнев» и иными замечаниями о мелочах здешней жизни. Гость смотрел на хозяина и видел ящик лимонов. Тут в номер вошли Сяков, Жвачин и Шайтанов и перебили речь Исполатева известием, полученным от поварих литфондовской столовой: ябеда и либреттист Крестовоздвиженберг пропал без вести – второй день не появляется к завтраку-обеду-ужину, не забрал у соседа ссуженную накануне пишмашинку, не пришел, вопреки договору с директором Дома, в блатную сауну с шашлыками и развратом, не ночевал в своем номере, и вообще со вчерашнего утра его никто не видел – вот радость-то! Исполатев представил следователя ялтинского ГУВД. Сыщик расстроился утечкой следственных тайн и, отбросив обиняки, решительно предложил хозяевам шестьсот седьмого номера дать подписку о невыезде. – Есть показания, что вы грозились расправиться с Крестовоздвиженбергом, – пояснил он. – Какая подписка! – сказал Шайтанов. – Через пять дней закончится совещание и нас отсюда выселят. – С администрацией Дома и столовой мы договоримся, – веско заявил сыщик. – Будете жить здесь, сколько потребуется следствию. – А почему только шестьсот седьмой? – возмутился сообразительный Сяков. – Я тоже при свидетелях грозил Крестовоздвиженбергу расправой. – А я хоть и соскучился по двум своим бабам, – сказал Жвачин, – требую взять подписку и с меня. Следователь ничего не имел против, тем более – обнаружилось несоответствие между записью в журнале дежурной дамы и паспортом Жвачина. Объяснения, что Евгений Скорнякин – псевдоним, подозрений не рассеяли. А.Ж. И вновь прошу: прости меня за сцену у фонтана. Я был не прав и осознал вину. Друзья мне объяснили то, что сразу сам не понял. П.И. Прощаю всех... Что ревность? – зависти регистр, один из самых буйных – тех, что стены кирпичные, скрепленные раствором на яйце, своим звучаньем рушат... Будь спокоен, нет зависти во мне. А.Ш. И правильно! Представь, бочонок денег у автоматов выиграл Сяков, а мне завидовать и мысли не пришло. Я рад за друга и его удачу... Тьфу!.. Это случай совсем не ваш... Забудем, словом, обиды – теперь подумать следует, как лучше капитал потратить. А.Ж. Исчез, не дописав «Муму», сосед – и ладно. Подписка о невыезде – чудесно... Но обвинение нелепое над нами висит напрасно. Предлагаю запой протеста объявить. Что голодовки и самосожженья? – оскомина одна и никакого толку. Мы купим водки, приступом возьмем столовую, устроим баррикаду из мебели и будем пить, пока свободными нас не признают от всяких подозрений! БМП. Следует продумать для телевиденья и прессы заявленье, плакаты, лозунги и транспаранты запасти, иначе – сочтут за хулиганов, оклевещут и в вытрезвитель отправят... А.Ш. До сих пор против чего протестовали мы, однако? А.Ж. Мы до сих пор готовились вот к этому – главнейшему – запою. П.И. Запой протеста? Хм-м... А впрочем, все равно. Столовую решили брать перед завтраком, чтобы иметь на плите запас закуски. За водкой отправились тут же, пока торгуют. |
|
|