"В лесах. Книга вторая" - читать интересную книгу автора (Мельников-Печерский Павел Иванович)Глава девятаяА за Каменным Вражком, средь укромных пролесков, на зеленом лугу, той порой красны девицы свой собор учинили. Вздумалось им в вечерней прохладе походить, погулять, позабавиться. Не стая белых лебедей по синему морю выплывает, не стадо величавых пав по чисту полю выступает: чинно, степенно, пара за парой, идет вереница красавиц. Фленушка об руку с Анной Сергеевной всех впереди. Следом за ней, рядом с Парашей идет Смолокурова Дуня. Всех богаче одеты они: в шелковых косоклинных саянах[194], в белоснежных батистовых сорочках, в кисейных рукавах с кружевами, на шее жемчуга, алмазные серьги в ушах. Но белей и свежей кисеи и батиста миловидное личико Дуни, самокатного жемчуга краше перловые зубы, камней самоцветных светлее синие очи… За ними идут оленевские и улангерские гостьи, Марья головщица, богоданная дочка Чапуриных Аграфена Петровна и не знавшая еще о скорой поездке в Казань пылкая, ревнивая Устинья Московка… За ними Аксинья Захаровна с женой головы и с довольной удавшимся на славу обедом славной заволжской поварихой Дарьей Никитишной. Мужчин никого. Скитских матерей тоже с девицами нет. Не только игры либо песен, громкого смеха не слышно. Затейница всяких проказ, шаловливая Фленушка тихо, медленно шла, глаза опустив, чуть не схимницей смотрит она. Нельзя разгуляться, нельзя распотешиться: Аксинья Захаровна тут и жена головы. Но больше всего резвым затеям ее Аграфена Петровна мешала. Всегда живая, веселая, довольная, ничем невозмутимая, всюду вносила она тихую радость и чинный порядок, малейшее нарушенье пристойности было на глазах ее невозможно. Никто б не вынес кроткого взгляда ее и немого укора. Разостлали платки по росистой лужайке, сели в кружок. Марьюшка с Устиньей Московкой подали Фленушке большие узлы, и стала она подруг оделять городецкими пряниками, московскими леденцами, финиками, орехами, изюмом, винными ягодами. Появились кузовки с сочной благовонной земляникой и темно-сизой черникой. Весело, как весенние птички, щебечут девицы, сидя за сластями, и под призором Аксиньи Захаровны да жены Михаила Васильича коротают тихий вечер в скромной, чинной беседе. Про обновы промеж себя говорят, про вышиванья и другие работы… Нет разговоров затейных. Темным покровом ночная мгла над землей разостлалась, по закроям небесного свода зарницы зорят. Переливчатым блеском сверкают частые звезды: горят Стожары[195], широко над севером раскинулся ярко мерцающий Воз[196], белыми прогалинами с края до края небес сияет Моисеева дорога. Пали на землю жемчужные росы, пыль прилегла, с болот холодком потянуло. Только тогда воротились в обитель с пролесья девицы. Невесть как досадно Фленушке было, что ей неудача такая пришла — нельзя разгуляться, нельзя раскуражиться. Молча, брови нахмурив, она возвращалась домой. Клял судьбу свою Василий Борисыч. Там на лужайке целая дюжина девиц собралась одна другой краше… Там Смолокурова Дуня: урывкой только взглянуть ему удалось на нее, когда за часами в часовне стояла… Сидя в почетном конце за столом, видя сонм матерей перед собою, о пролесье на всполье все думал московский посол: «Туда бы на вольный простор, туда бы к красавицам в круг!.. На их красоту любоваться, от них бы слушать сладкие речи!.. А тут сиди, как гвоздь в стене, тронуться с места не смей, слушай, как черные галицы переливают из пустого в порожнее!..» Память о женской красоте смутила рогожского посла, оттого и речи его на соборе были нескладны. Посмотреть бы московским столпам на надежду свою, поглядеть бы на витию, что всех умел убеждать, всех заставлял с собой соглашаться!.. Кто знает?.. Не будь в Комарове такого съезда девиц, светлооких, на Керженце, пожалуй, и признали б духовную власть владыки Антония… Только что зачал собор расходиться, Василий Борисыч торопко вон из келарни… Хочет бежать по знакомой тропе за Каменный Вражек, но тут на беду наткнулся. Только сравнялся с домиком Марьи Гавриловны, видит — в шелковой красной рубахе сидит у окна развеселый Чапурин. — Эй! Василий Борисыч! — окликнул его. — Что, накалякался там с матерями?.. Поди, чай, во рту пересмякло… Шагай к нам, мы тебе горло-то смочим… — Ох, искушение! — молвил под нос себе Василий Борисыч… Нечего делать, надобно на зов идти, не судьба в Петров день на девиц любоваться. В горницах Марьи Гавриловны шумно идет пированье. Кипит самовар, по столам и по окнам с пуншем стаканы стоят. Патап Максимыч с Смолокуровым, удельный голова с кумом Иваном Григорьичем, купцы, что из города в гости к Манефе приехали, пароходчик из Городца частенько усы в тех стаканах помачивают… Так справляют они древнюю, но забытую братчину-петровщину на том самом месте, где скитская обрядность ее вконец загубила, самую память об ней разнесла, как ветер осенний сухую листву разносит… Был в той беседе и Самоквасов с нареченным приказчиком. Был он в тот день именинник и накануне нарочно посылал работника в город захватить там побольше «холодненького»[197]. Белый день идет к вечеру, честной пир идет навеселе. На приволье, в радости, гости прохлаждаются, за стаканами меж собой беседу ведут… Больше всех говорит, каждым словом смешит подгулявший маленько Чапурин. Речи любимые, разговоры забавные про житье-бытье скитское, про дела черниц молодых, белиц удалых, про ихних дружков-полюбовников. Задушевным смехом, веселым хохотом беседа каждый рассказ его покрывает. Пированье было в полном разгаре, когда стал расходиться собор. Завидел Патап Максимыч московского посланника, зовет его на беседу. Вошел Василий Борисыч, богу помолился, беседе поклонился, сел за стол возле самого Патапа Максимыча. — Ну что? — спросил его Смолокуров. — Что уложили, на чем порешили? — Да, можно сказать, ничем, — с досадой ответил Василий Борисыч. — Какой это собор?.. Просто содом?.. Толков много, а толку в заводях нет. — Ха-ха-ха-ха!.. — так и покатился со смеху Патап Максимыч. — О чем же толковали матери келейницы, сухопары сидидомницы? — Одна врала, другая не разобрала, третья все переврала, вот и весь тут собор, — с пущей досадой промолвил Василий Борисыч. — Дело твое, значит, не выгорело? — усмехнувшись, спросил его Патап Максимыч. — Да разве можно с этим народом какое ни на есть дело сделать? — сказал московский посланник. — О чем ни зачни, ни ползет, ни лезет, ни вон нейдет. — Еще бы! — одобрительно кивнул головой Патап Максимыч. — Захотел у бабья толку. Скорей от козла молока, чем толку от бабы дождешься… Да ты, Васенька, не горюй, не печалься!.. На-ка вот лучше выпей!.. Я так рад, что тебе неудача… Значит, в Москву теперь глаз не кажи… — Ох, уж не говорите, Патап Максимыч!.. — почесывая затылок, молвил Василий Борисыч. — Хоть живой в гроб ложись, — вот каково мне приходится. — Зачем до смерти в гроб ложиться? — сказал Патап Максимыч. — Ты вот что, наплюй на Москву-то, не езди туда… Чего не видал?.. Оставайся лучше у нас, зачнем поскорей на Горах дела делать… Помнишь, про что говорили? — Уж, право, не знаю, что и сказать вам, — в досаде, взволнованным голосом молвил Василий Борисыч. — Вот уж впрямь, что ни вон, ни в избу, ни со двора, ни на двор. Поневоле затылок зачешешь. — Нечего раздумывать, не о чем кручиниться, — весело молвил Чапурин. — Говорил я тебе, желаючи добра, советовал: плюнь на эти пустошные дела, развяжись с архиереями да с келейницами… Какого проку нашел в них?.. С твоим ли разумом, с твоим ли уменьем валандаться в этих делах?.. Эх, зажили б мы с тобой!.. Ты еще не знаешь, что на ум мне пришло!.. — Ох, искушение! — глубоко вздохнул Василий Борисыч. — Опять заводит свое «искушенье»! — с досадой промолвил Чапурин. — Эк оно у тебя к языку-то крепко прилипло… А ты перво-наперво пей!.. И подал ему стакан пуншу. — Нет, уж увольте меня, Патап Максимыч, — сказал Василий Борисыч, отодвигая стакан. — Нет, брат, шалишь! У нас так не водится, — отозвался Чапурин. — Попал в стаю, так лай не лай, а хвостом виляй; попал в хмельную беседу, пей не пей, а вино в горло лей… Слышал? — Ох, искушение! — робко промолвил Василий Борисыч, а сам озирается, нельзя ли куда подобру-поздорову дать стрекача. — Пей же, говорят!.. Пей, других не задерживай!.. — крикнул Патап Максимыч. — Да мне от этого стакана с места не подняться, — молящим голосом проговорил московский посол. — Врешь!.. Это бывает после девятого, — со смехом сказал Патап Максимыч. — Аль не знаешь счету чарам похмельным?.. Знаешь, что ли? — Нет, не знаю, — ответил Василий Борисыч. — А еще славят, что всю старину как собаку съел! — вскликнул Чапурин. — Слушай, что деды-прадеды наши говаривали: перву пить — здраву быть, другую пить — ум веселить, утроить — ум устроить, четвертую пить — неискусну быть, пятую пить — пьяным быть, чара шестая — пойдет мысль иная, седьмую пить — безумну быть, к осьмой приплести — рук не отвести, за девяту приняться — с места не подняться, а выпить чарок с десять — так тут тебя и взбесит. Дружно все захохотали, и Василий Борисыч волей-неволей опорожнил стакан. — Послушай-ка, что я скажу тебе, — молвил Патап Максимыч, подсев к нему рядом. — Помнишь, как мы с тобой уговаривались? Сроку месяц еще остается, а теперь тянуть, кажется, нечего? Решай теперь же, да и все тут… Плюнь на попов, на дьяков и на всех твоих архиереев… — Нельзя, Патап Максимыч, — ответил Василий Борисыч. — Как же, не отдавши отчета, дело я брошу?.. У меня не одна на руках эта порученность, деньги тоже дадены. Как же мне отчета не сдать? Сами посудите! — Ин вот что, — подхватил Патап Максимыч. — Завтра ж в Москву отправляйся. Развяжись там скорей с доверителями да тотчас ворочай оглобли назад… То-то запируем!.. Ты не знаешь еще, что я вздумал!.. Больно уж ты полюбился мне!.. — Так скоро нельзя, — ответил Василий Борисыч. — У меня еще здесь по скитам кой-какие дела не управлены; надо их покончить. — Сказано: наплюй! — сгоряча крикнул Чапурин, хватив по столу увесистым кулаком. — Какие еще тут дела!.. Вздор один, пустяки! Смолк Василий Борисыч, а сам про себя подумывает: «Ничего не видя, ровно медведь на дыбах заревел; что ж будет, как про все он узнает?.. Ох, господи, господи!.. Возвратихся на страсть, егда унзе ми терн, беззаконие познах и греха моего не покрых!..» — Ну, об этом мы еще с тобой на досуге потолкуем, а теперь нечего пир-беседу мутить… Пей-ка, попей-ка — на дне-то копейка, выпьешь на пять алтын, да и свалишься, ровно мертвый, под тын!.. Эй, други милые, приятели советные: Марко Данилыч, Михайло Васильич, кум, именинник и вся честная беседа! Наливай вина, да и пей до дна!.. Здравствуйте, рюмочки, здорово, стаканчики!.. Ну, разом все!.. Вдруг!.. И дружно выпили все по стакану пунша. Тут выходил наперед, удалым молодцом становился, перед беседою низко поклонился и такие слова сказал Самоквасов: — Не обессудьте, господа честные, глупой моей речи не осудите, что млад человек неискусен смеет пред вашим лицом говорить. — Что ж за речь твоя будет? — опершись ладонью на стол и немного набок склонясь, с довольной улыбкой спросил у него Патап Максимыч. — Так как я сегодня, значит, именинник, так позвольте «холодненьким» вас угостить, — сказал Петр Степаныч. — Умные речи приятно и слушать, — молвил Чапурин. — Хоть по старому обычаю в чужой монастырь с своим уставом не входят, а на пир с своим пирогом не вступают, да ради твоих именин можно заповедь ту и нарушить… Потчуй, именинник, знай только, что этого добра и у нас припасено довольно. — Эй! — крикнул Петр Степаныч саратовцу. — Тащи кульки, вынимай бутылки, откупоривай!.. Порожните стаканы, честные господа, не во что наливать. — Ну, видно, нам эту ночь не ночевать, а всю напролет пировать, — сказал Смолокуров, опрастывая свои стакан. — Что ж? — подхватил Патап Максимыч. — Лишь бы вино со разумом ладило, а то отчего ж не прогулять и до утра? — Истинно так, — подтвердила беседа, кроме Василья Борисыча. Когда саратовец розлил «холодненькое», Самоквасов собеседникам каждому порознь поклонился и каждого просил выпить за его здоровье. Хотели было попросту поздравить именинника, Патап Максимыч не допустил. — Стой! — крикнул он. — Не так! Здравствовать по старине!.. Как деды пивали, как прадеды певали, так и нам пить да петь!.. Чарочку!.. И грянула во святой обители старинная застольная песнь величальная: Крестились по кельям матери, слыша соромную песню в стенах монастырских. Иные шептали псалом «Живый в помощи вышнего!…» Именинник выпил стакан свой. Громче прежнего грянула песня: И, пропев, в пояс кланялись все имениннику, целовали его по трижды в уста и, выпив вино, опрокидывали пустые стаканы на макушках. Патап Максимыч свой стакан грянул оземь. За ним вся беседа. — Эй, кто там? — зычным голосом крикнул Чапурин. — Беги к Манефе за стаканами да молви ей, спасеннице: «Гости, мол, пьют да посуду бьют, а кому-де то не мило, того мы и в рыло!..» Больше бы посуды присылала — рука, мол, у братца расходилась!.. Знай наших, понимай своих!.. Новую посуду принесли, и с добрым запасом ее принесли. Знала Манефа привычки Патапа Максимыча, когда с приятелями отвести он душу весельем захочет. Снова саратовец наполнил шампанским стаканы. Патапу Максимычу «Чарочку» беседа запела. Пели и здравствовали Марку Данилычу, Михайле Васильичу, Ивану Григорьичу и всем гостям по очереди. И за всякого пили и за всякого посуду били, много вина и на пол лили… И не одной дюжины стаканов у Манефы как не бывало. Разгоралась заря по небу, из-за небесного закроя солнышко стало выглядывать… Патап Максимыч крикнул охмелевшей беседе: — Шабаш, ребята!.. Допивай последышки!.. Да с песенкой!.. Не с мирской песней, — с обительскою, для того, что пируем в обители. И громко завел «келейную». И все ему подтянули: Красное солнышко высоко над лесом поднялось, когда разошлась подгулявшая беседа и в домике Марьи Гавриловны послышался богатырский храп Патапа Максимыча, Ивана Григорьича и удельного головы. Трубным гласом разносился он из растворенных окон по обители. Так почетные гости Манефины справили летнюю братчину, братчину-петровщину… Беспокойно н тревожно провели ту ночь матери приезжие и матери обительские. То и дело просыпались они от громкого смеха, от веселых криков и заздравных песен подгулявших «благодетелей». Осеняя себя крестным знамением, читали они третий псалом Давыда паря: «Господи, что ся умножиша стужающии ми?» Маргарита оленевская да Юдифа улангерская в одной келье с Манефой ночевали и всю ночь глаз не могли сомкнуть… — Что это у них за содом такой! — ворчала Маргарита. — Эк заревели, оглашенные!.. Ровно стадо медведей!.. Бога не боятся во святой обители столь бесстудно безобразничать. — Чего дивить на них, матушка?.. — отозвалась Юдифа. — Люди богатые, а богатому везде простор да своя воля… Убогому — как велят, богатому — как, дескать, сами изволим. — Что делать, матушки! — с горьким вздохом сказала Манефа. — Таков уж уродился у меня братец, родимый! Что ни вздумал, никто не моги поперечить… Расходится — не подходи!.. |
|
|