"Витим золотой" - читать интересную книгу автора (Федоров Павел Ильич)ГЛАВА ПЕРВАЯНад серой, унылой степью сплошной чередой бегут сумрачные свинцовые тучи, порой низко опускаясь к грязной, разбитой колесами дороге. Мохноногая лошаденка, с репьями в длинном хвосте, цепко переступая раскованными копытами, с трудом вытаскивает из глубокой колдобины тяжело нагруженную телегу, в которой сидят какие-то серые, нахохленные люди. Колеса скрипят и вязнут в грязи по самую ступицу. Всю ночь лил тягучий обкладной дождь и только под утро стих. Холодно. Пронзительный степняк треплет некошеные травы и низко гнет верхушки к земле, заунывно посвистывает сухими дудками. Извилистая дорога далеко убегает в степь. Коренастый, с кривыми ногами возчик-башкир в коричневом армяке, подпоясанном раскисшим сыромятным ремнем, часто поднимая с морщинистого лба старенький лисий малахай, устало шагает рядом с телегой. На крутых изволоках он берется за наклеску и помогает изнуренной лошади, а если она приостанавливается, возчик выхватывает из-за пояса кистистый кнут, остервенело хлещет по взъерошенному ковылю, кричит, вытаращив раскосые глаза: – Па-аше-ел! Тащи-и! Айда! Перед давай, а то на махан пущу! Взмыленная лошаденка, всхрапывая распаренными ноздрями, напрягая последние силенки, тащит. Возчик машет кнутом, щелкает, покрикивает: – Айда! Пошел! Хлюпает под колесами грязь, скрипит ветхая сбруя, исступленно орет башкир, а идущие впереди этапа конвойные даже не оглядываются. – Ох шайтан дорога, ох халеррра! Визгливый голос возчика рвет сумрачную тишину и далеко летит окрест. Сидящие в телеге люди в серых приплюснутых шапочках, склонив головы, с трудом преодолевают дремоту и зябко кутаются в серые, промокшие тюремные бушлаты. Это больные с этапа. Они продрогли на осеннем ветру и совсем равнодушны к выкрикам возчика. Тоненько и жалко подвывает в ковыле тугой ветер. Словно не успевая за бегущими тучами, степь лениво плывет назад. Тускло волнуется туманное марево, застилая далекий горизонт. Впереди маячит на коне старший конвоя, грязно вьется в пожелтевшей траве черный шлях и пропадает в степной дали. Едут. В задке телеги, в клочках измятого сена торчат, как собачьи уши, уголки холщовых мешков. На концах плохо обтесанных дрог привязаны забрызганные грязью чемоданы с разного вида замками, деревянные сундучки, баульчики. Когда колеса наезжают на кочки, вся эта кладь вздрагивает, дребезжит и трется о боковые наклески. Этап движется медленно. Некоторые арестанты закованы в кандалы. Сбоку этого печального шествия, верхом на крупном, сытом коне рыжей масти, едет начальник конвоя старший урядник Кузьма Катауров. Он из станицы Айбурлинской. Она расположена неподалеку от Шиханской. Катауров хорошо знает Петра Лигостаева и его дочь Марину. На голове урядника мохнатая казачья папаха. Короткая шея аккуратно замотана желтым с голубыми полосками башлыком, конец которого плотно прижат белой лосевой портупеей – признак того, что владелец ее служил когда-то в атаманском полку. Шашка у него длинная, в потертых ножнах – старый, много раз побывавший в деле дедовский палаш. С правой стороны, поверх кобуры, висит тяжелая, тоже видавшая виды нагайка, сплетенная из самых мельчайших ремешков. Начальник конвоя зорко поглядывает на тихо шагающих арестантов и солдат-конвоиров. Его конь, привыкший к путевому режиму, идет спокойным, размеренным шагом, плавно покачивая урядника в казачьем седле, как в зыбке. Катауров иногда помурлычет песню, иной раз даже подремлет, а чаще всего, посапывая багровым, когда-то обмороженным носом, думает. Размышления его не слишком сложны. «Служу не по нужде, а по вольной воле, – думает Кузьма Романыч. – Служу не кому-нибудь, а самому государю императору и престол от разных ворогов охраняю. Как-никак, а это для нас честь… В церковь хожу не с трехкопеечной свечкой… Не грешно и медали показать – горбом заслуженные. И сыны… Старшой на действительной, в гвардии, пятьсотрублевого коня ему справил – на удивление всем есаулам. Второй нынешний год в лагерь ходил, и тоже на каком коне! Третий – наследничек, Никанорушка, – такой вымахал, что все девки начинают заглядываться. Не токмо на сына заглядываются, а и на хозяйство. Снохи-то будто лебедушки. И дом ведут, и себя блюдут, не то что дочь Петьки Лигостаева – от венца к киргизу убежала. Тут он, ее каторжник-то». Через фарт братьев Степановых и Кузьме Романычу богатство привалило нежданно-негаданно, да такое, что расперло… Даже самому признаться боязно, что сотворил для него бог! «Потешил бы, Романыч, признался бы, – пытают иногда его станичные казаки. – Сколько тыщенок в кубышку положил?» От таких вопросов Кузьму Романыча озноб хватает. Сам выболтал спьяну о своей коммерции. А дело вышло так. Посоветовал ему Мардарий Ветошкин за чаркой водки купить акции Ленских золотых приисков. «Будешь только купончики стричь», – уговаривал пристав. «Пустое, Мардарий Герасимыч, да где денег-то взять», – отнекивался Катауров. «Думаешь, я твоих доходов не знаю? – в упор посматривая на друга хитрыми полицейскими глазками, спрашивал Ветошкин. – Добра тебе желаю. Три дня назад они стоили по три сотни каждая, а сегодня уже четыреста. Я купил десять и тыщу целковых сегодня положил чистенькими и тебя еще вот угощаю». «Тыща рублей… в три дня!» – Кузьма Романыч едва не сверзился со стула. А Ветошкин тем временем вместе с винцом вливал в его чрево золотую витимскую отраву. Как тут утерпишь! Пошли вдвоем в банк к Шульцу, и Кузьма Романыч выложил кассиру банка восемьсот целковых, а взамен получил две красивенькие светло-зеленые бумажки. Протрезвел, когда уже подъезжал к станице, – и хоть назад ворочайся. Шутка сказать, какие денежки выманили! Маялся целую неделю, сна лишился, на жену и снох нагайкой замахиваться начал. Совсем невтерпеж стало. Запряг самую резвую лошадь и укатил в Зарецк. Чуть не задохнулся, когда взбегал на второй этаж банка. Как угорелый сунул в окошко кассиру свои зелененькие. Тот повертел их в руках, посмотрел на свет, небрежно кинул в железную пасть сейфа и начал отсчитывать, да не бумажками, а звонкими империалами. Когда отсчитал две тыщи рублей, у Кузьмы Романыча совсем дух перехватило. «Можете не считать, у нас не обманывают», – строго, не оборачиваясь, проговорил кассир. Катауров стоял словно в чаду. Потом поскакал к приставу Ветошкину и в каком-то исступлении чуть не в ноги благодетелю. «А еще на сколько купил?» – спросил тот. «Да ни на сколько, Мардарий Герасимыч! – удивился Кузьма Романыч. – Они же теперь по тыще рублей каждая!» «Через неделю будут стоить в два раза дороже, дурак вислоухий!» – рассердился пристав и тут же посоветовал вложить в акции все деньги. «Тебя-то, Мардарий Герасимыч, кто надоумил?» – допытывался Кузьма, все еще боясь, чтобы не вышло какой-нибудь обмишулки… «Авдей Иннокентич Доменов, вот кто! Только гляди помалкивай, а то язык отрежу», – пообещал пристав. «Могила!» – заверил Кузьма и в тот же день укатил домой. Там дочиста опростал всю кубышку. Примчавшись обратно, купил толстую пачку зелененьких, затолкал ее в сухой бычий пузырь и схоронил на дне своего служилого сундука. На свободе заглядывал и пересчитывал. Перед отъездом с очередным этапом узнал от благодетеля, что каждая бумажка теперь стоила по три тысячи рублей! Богачом стал, да еще каким! Подумывал уже службу бросить. Ведь десять лет этапную пыль глотает, грязь на шляху месит. «А легкое ли дело сопровождать арестантиков? В другой раз попадется такой законник, что всю душу из тебя вымотает да еще жалобу настрочит. Сгибай после шею свою перед начальством. Вон Мардарий Герасимыч про доходы намекнул. Ну и что ж? Все мы люди крещеные, где-то можем и какую поблажку дать, если надо, и свиданьице устроим, и шкалик спиртику поднесем, за то и благодарствуют… Понимаем, что все люди на страдание идут по воле божьей… Можем и всякое другое снисхождение сделать, но только уж смотри, нас не подведи, бежать не вздумай али против царя лихие слова баить. Мы ведь все можем: и песенку вместе спеть, и кандалы надеть. Кузнец-то имеется в каждом поселке. Вон вчерась тот азиат бритоголовый, лигостаевской девки полюбовник, кандалишки свои перекрутил и решил дерануть… Цепочки-то слабенькие оказались, а может, кто и напильник дал… Это иногда бывает. Попадаются такие дьяволы! Но я тоже, соколы мои, не дурак, каждую душу наскрозь вижу. Сколько разных человеков прошло через мои руки. Не сочтешь, милай! Заменил я ему, зятьку лигостаевскому, цепочки-то, добротные навесил. Наверное, еще во времена Николая Павловича делали. Тогда умели ковать этот звонкий струмент. А нынче и прочность и звон не тот…» Кузьма Романыч, повернувшись на скрипящем седле, оглядывал растянувшуюся вдоль дороги колонну. Приподнявшись на стременах, зычно крикнул: – Подтянись! Веселей ходи, арестантики! Песенку заводи, а мы подтянем, бога помянем, глядишь, и скоро ночевать встанем! Но «арестантики» шагают молча. Под ногами чавкает липкая грязь, холодная водица хлюпает в ветхой, промокшей обуви. Звенят кандальные цепи, и если уж говорить правду, то это вовсе не звон. Залепленные грязью кандалы не звенят, а скрежещут дробно, как будто подтачивают живые человеческие кости. Новые кандалы Кодара, видимо, на самом деле допотопной ковки, возможно, с крепостных демидовских времен, шагать в них не легко, тем более по непролазной грязи, которая густо набивается в подкандальники. Кодар часто останавливается и выковыривает грязь концом подобранной на дороге чекушки. Ему помогает идущий рядом с ним высокий худощавый арестант, в черных роговых очках, с русой курчавой бородкой. Это ссыльный студент, уроженец Урала, Николай Шустиков. По приговору московского суда за участие в университетских беспорядках он был определен в ссылку. Однако студент решил, по собственному усмотрению, поехать в другую сторону. Вместо севера он вдруг отправился, на юг… Шустикова задержали, и теперь он следовал по этапу на золотой Витим. Студент был хмур и не очень разговорчив, только изредка перебрасывался словами с Кодаром. А телега поскрипывает всеми колесами, этап медленно тащится, и полуденные серые краски совсем не меняются; хмурая, привычная дремотно-осенняя тишь. – Устал, друг? – спрашивает Николай у Кодара. – Что же сделаешь! – Темные над горбинкой носа глаза Кодара напряженно поблескивают и все время дико блуждают по сторонам. После неудавшегося побега на него тяжело смотреть. Всю дорогу Николай наблюдает за этим суровым человеком и замечает, как он беспокойно и часто оглядывается назад и все чего-то ждет. Но кругом унылая пустыня ненастной осени, ни одной живой души. По степи густо курится и лениво ворочается в низинах скучный туман. На ближних курганах камнями чернеют носатые беркуты, напоминающие родные просторы. Неподалеку от дороги в голых кустах бобовника, заросшего пожелтевшей спутанной травой, притаилась подраненная казарка. Спугнул ее конвойный солдат. Волоча подбитое крыло, птица нырнула в заросли. Заметив казарку, конвойный вскинул ружье, выстрелил, но промахнулся. Солдат бросился искать подранка, но Катауров отругал его и поставил в строй. Кодар видел, как в том месте, где притаилась казарка, судорожно тряслись и качались травинки. «Это, наверное, так бьется у нее сердце, – подумал Кодар. – Эх, хоть бы мне аллах дал крылья птицы, – поднялся бы к небу и улетел в родные края. Там Тулеген-бабай, тетка Камшат, там жарко горят в азбарах дувалы, гурты скота пасутся на зеленой отаве, бойко скачут подросшие жеребята… А здесь чужая, холодная степь, свирепые лица конвойных». Грустные мысли Кодара прерывает властный окрик урядника: – Па-ашел! Шевелись, арестантики! – Айда, давай! – протяжно голосит возчик, и далекое эхо откликается жалобным криком подстреленной птицы. |
||
|