"Витим золотой" - читать интересную книгу автора (Федоров Павел Ильич)

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

После похорон Анны Степановны вскоре ушел на действительную службу и Гаврюшка Лигостаев. Внешне он как будто примирился с отцом, уходя из дому, горько плакал, а перед этим много пил и пытался буянить. Но отец крепкими, как железо, руками взял его в охапку, положил на кровать и быстро утихомирил. Унес сын глубокую в сердце обиду. Пьяный, он упрекал отца за то, что тот не дал ему Ястреба. Но Петр Николаевич остался непреклонен. После многих споров и пререканий продали пару быков, прибавили сто рублей из экипировочных и купили у Полубояровых рослого, гнедо-карей масти трехлетка. В призывной комиссии Гаврюшка был зачислен в гвардию, прошел по всем статьям и конь. Скучно и как-то пусто стало в притихшем доме Лигостаевых Во дворе сиротливо оголился старый сучкастый вяз, грустно покривился дощатый на воротах теремок. В просторной комнате одиноко ползала с соской во рту маленькая Танюшка.

Петр Николаевич с прииска уволился и занялся только хозяйством. Помогали ему Сашок и Степанида. Семья уменьшилась наполовину, а забот стало больше. На конюшне стояли приведенные Тулегеном жеребые кобылицы. К рождеству отелились две коровы. Почти каждый день, в самые лютые морозы по ночам ягнились овцы, за которыми надо было постоянно следить.

Как-то, оставшись одна в доме, Степанида днем прокараулила суягную овцу. Овца принесла двойняшек. Ягнята замерзли.

В этот злосчастный день Петр Николаевич с Сашком ездили в степь за сеном и вернулись только под вечер. По дороге у них опрокинулся воз и загородил дорогу. Пока сено перекладывали, поднялся тугой с востока ветер и вместе с клочьями сена погнал по степи колючие ручейки снежной поземки.

Иногда налетали такие вихри, что вырывали из рук пухлые пласты душистого слежалого сена. На возу стоял Сашок и плохо справлялся с большими, тяжелыми охапками. Воз кривился то на одну, то на другую сторону.

В это время навстречу на трех бычьих парах подъехал с сыном Кузьма Катауров. Поскрипывая обшитыми кожей валенками, Кузьма подошел к Лигостаеву и, не поздоровавшись, начал ругаться:

– Ну чего на дороге расчухались?

– А ты что… ослеп? – прибивая вилами топырившийся угол воза, сердито ответил Петр Николаевич.

– А куды я объеду? Хочешь, чтобы я дышла перекорежил! Сугроб-то два аршина будет, – ярился Катауров.

– Я, что ли, его намел? – спросил Лигостаев. – Порожняком-то и объехать можно.

– А ты что за указчик? Ты что учить меня вздумал? Ты дочерю свою учи!.. Видал я ее намедни, паскуду…

– Ты чо, гад, задираешься, а? – перехватывая в руках вилы-тройняшки, глухо спросил Петр. Склеенные ледышками усы его напряженно дрогнули. – Тебе что, дочь моя дорогу перешла?

– А ты как, басурман, думал? – злорадно кривя губу, продолжал Кузьма. – Мало, что осрамила всю станицу, должности меня лишила, погань такая! Жалобу на меня подмахнула, с политическими стакнулась.

Сбросив с вил пласт сена, Лигостаев поднял березовый черенок и, грузно топча валенками разрыхленный снег, шагнул к Катаурову. Из-под седой, запорошенной снегом папахи на обидчика черно смотрели страшные, остановившиеся глаза. Кузьма не выдержал их взгляда и быстро попятился назад.

– Отстаньте от него, папаня! – крикнул стоявший у передних быков сын Катаурова, Никон.

– Где жердь? Тащи, Конка, бастрик! – кричал Кузьма. – Я его сей минут пришибу!

Петр угрожающе поднял вилы.

– Да вы что, спятили? – загораживая собой отца, сказал Никон. – Что вам, места мало на белом свете? Оставьте его, дядя Петр! Выпивши он, ей-богу! – взмолился Никон.

Петр остановился и опустил вилы в снег со словами:

– Скажи спасибо сыну своему. А то бы я тебе выпустил требуху-то…

Брезгливо сплюнув, он уперся грудью на черенок и отвернулся. На душе было пусто и мерзко.

– Грозишь, а ведь не тронешь! – спрятавшись за толсторогого пестрого быка, огрызался Кузьма. – Тронул бы, так тоже бы отправился по сибирской дальной…

– Уж куда бы ни шло, а зря рук марать не стал бы… пропорол бы – так насквозь, – сурово проговорил Петр и, повернувшись, пошел к своему возу, откуда, зарывшись в сено, выглядывали испуганные Санькины глаза.

Поплевав на руки, Петр Николаевич воткнул вилы в хрустящее сено и поднял тяжелый, объемистый пласт. Тем временем Никон согнал передних быков на целину и повел их по глубокому и крепкому снегу. Ломая и выворачивая белые ковриги наста, крупные, сытые животные, скрипя о дышло ярмом, разбили сугроб и, посапывая заиндевевшими ноздрями, выволокли тяжелые сани на торный шлях. Остальные подгоняемые Кузьмой две пары прошли легче. На ходу вскочив на последнюю подводу, Катауров, грозя Петру кнутом, сказал:

– Я тебе еще припомню!..

– Поезжай, шкура, и не сепети! – крикнул ему вслед Лигостаев. Налетевший порыв ветра донес пронзительный скрип санных полозьев и заглушил слова Петра. Снег повалил гуще. Темнее стало в степи.

– Вот барин какой! – орудуя на возу вилами, проговорил Сашок. – Места ему мало… Проехали же, так нет, лаяться надо! Дядя Петь, спросить вас хочу…

– Ну что?

– Неужто бы его кольнули?

– Да ну его к черту! Ты навивай получше, да гляди, опять набок не стопчи, – кидая ему сено, ответил Петр Николаевич.

– Да я гляжу…

Пушистый снег кружился в воздухе и лепил Саньке глаза. Лошади, зябко поеживаясь на ветру, с хрустом жевали пахучее сено. Наконец воз был навит, придавлен бастриком и затянут веревкой. По заметенной снегом дороге ехали медленно и только к вечеру прибыли в станицу.

Обычно, пока мужчины выпрягали уставших коней, Степанида успевала накрыть на стол и поставить чугун с дымящимися щами. На этот раз, когда Петр и Сашок вошли, стол на кухне был пуст. Отпихнув вертевшегося под ногами ягненка, Петр Николаевич развязал кушак и снял черный романовский полушубок.

– Есть кто дома-то? – спросил он недовольно. – Как будто все вымерли…

– Да тут и вправду скоро подохнешь, – выходя из горницы и застегивая на ходу синенькую кофточку, сердито проговорила Степанида.

– Ты что, спала, что ли? – сдерживая нарастающее раздражение, спросил свекор.

– Как бы не так… Есть когда тут уснуть. Ребенок обревелся, насилушки уняла. – Степанида с шумом открыла заслонку и швырнула ее на пол.

– Ты чего бесишься? – Петр прошел к столу и сел на скамью.

Сашок, мучительно переносивший всякую ссору, робко сунул озябшие, покрасневшие руки в печурку.

– Да провалилось бы все пропадом! – доставая ухватом чугун из печки и едва не кувыркнув его, захныкала Степанида.

– Ты ответишь мне добром или нет? – не вытерпел и закипел Лигостаев. – Не токмо ворота отпереть, даже на на стол не собрала!

– Да что, мне разорваться, что ли? И вы на меня, папаша, не шумите. Встаю с зарей и ног под собой к вечеру не чую… А сегодня, пока девчонку спать укладывала, овца объяснилась и двойняшек заморозила…

– Совсем? – спросил Петр Николаевич.

– Вон мороз-то какой… В момент и застыли, – ответила Степанида и заплакала. – Ягнятки-то такие раскудрявенькие, сердце кровью облилось…

– Час от часу не легче, – насупился свекор. – Как это ты проворонила?

– Да утром, когда корм давала, смотрела ее. Такая была веселая и бойкая, я думала, еще дня три походит, а она в полдень растряслась…

– Говорил, что смотреть надо за скотиной, – сказал Петр Николаевич и, взяв нож, начал кромсать хлеб.

– Как тут углядишь? Скота-то вон сколько развели, а ухаживать некому. Мне не разорваться. Как хотите, папаша, я больше так жить не могу.

Степанида поставила на стол дымящийся со щами чугун и стала вынимать разопревшую говядину. В комнате аппетитно запахло варевом.

– Что же прикажешь делать? – кладя нож на стол, спросил Петр.

– Вы хозяин, папаша… – неопределенно ответила сноха и, обернувшись к Сашку, добавила: – Садись, Саня, чего ждешь…

Сашок торопливо перекрестился на треснувшую икону Николая-угодника, полез за стол.

– Выходит, мне одному больше всех надо? – поглядывая на сноху сбоку, спросил Петр Николаевич. – Ты что же – не хозяйка?

– Своих животин было за глаза, а вы еще двух кобыл приняли…

– Ну что из этого? Ты ягнят заморозила, а кобылы виноваты, – беря в руку деревянную ложку, проговорил Петр.

– Так и знала, что я же буду виноватая… На кой черт мне сдались ваши кобылы! Три раза сена кидай, поить гони да назем за ними вычисти. Сегодня с водопоя веду, а навстречу Спиридон Лучевников, остановил и говорит: «Это что, свекор-то ваш за дочь калым получил?» Вытаращил на меня зенки и хихикает. Срам один, папаша, вот что я вам скажу. И зачем вы их взяли, ума не приложу…

– А это не твоего ума дело, – угрюмо проговорил Петр Николаевич. Гнев душил его. Кусок не лез в горло. Он глотнул горячего, поперхнулся и отложил ложку.

Второй раз сегодня хлестнули его по самому сердцу. Мучительно, нестерпимо было слушать упреки снохи. А она все не унималась.

– Живу своим умом… Знали, какую брали… Что я им, рот заткну? Вся станица об этом судачит…

– А ты не слушай и не передавай мне всякие пакости! – сверкнув на нее черными глазами, резко проговорил Петр.

– Может, мне оглохнуть прикажете? – фыркнула Стешка и встала из-за стола. – Вот что я вам скажу, папаша: ежели я не хороша, уйду к маменьке с тятенькой, а вы наймите работника и одни живите, может, женитесь и свекровушку новую приведете… Силушки моей больше нету!

Степанида сдернула с головы платок, распустила длинные косы, вильнув бедрами, ушла в горницу.

– Дура толстозадая, – тихо и беззлобно проговорил Петр и поднялся со скамьи. Есть уже он не мог. Снимая с гвоздя полушубок, сказал мальчику: – Ты хорошенько ешь и на меня не гляди. Мне сегодня что-то мочи нету…

Подпоясавшись синим сатиновым кушаком, Лигостаев вышел. На дворе соседский серый кот прыгнул за хохлатым воробьем и вскочил по шершавой коре на вяз. Воробей перелетел на крышу дома и, дразняще попискивая, уселся возле трубы. Петр поднял смерзшийся конский помет, кинул им в кота. Серый вскарабкался еще выше и укрылся за сухими, скрюченными листьями. Лигостаев присел на порожние конские дровни и задумался. Он понимал, что снохе действительно трудно, но не мог ей простить мелочность и вздорность. «Жениться, дуреха, предлагает… В доме-то еще ладаном пахнет», – размышлял Петр Николаевич. Но в то же время чувствовал, что ему, сорокалетнему мужчине, без жены не обойтись. Докурив цигарку, он подошел к переднему возу, отпустив березовый бастрик, с силой отбросил его в сторону. Когда Санька вышел, Петр Николаевич скинул на поветь почти полвоза. Сено надо было укладывать на повети в аккуратную скирду. Санька обычно утаптывал и вершил, а Степанида принимала от Петра и подавала наверх. Сейчас она не вышла. Лигостаев несколько раз вынужден был спрыгивать с воза, взбираться по лесенке на поветь и помогать малышу.

– Придет она или нет? – спросил Петр Николаевич.

– Не знаю, дядя Петь, – неловко подхватывая духовитый пласт сена, ответил Санька. – Она вроде все плачет, – вытирая шерстяной варежкой мокрую щеку, добавил он.

– Плачет, говоришь?

– Так ведь известно – баба, – солидно ответил Санька. Работая наравне со взрослыми, он чувствовал себя мужчиной и старался говорить натуженным, хриповатым баском.

– Может, пойти и щеки ей утереть?.. Ладно, я схожу, – с угрозой в голосе проговорил Лигостаев.

Слезы снохи, которые она часто проливала без всякой причины, раздражали Петра Николаевича и выводили из себя. Слишком тяжел был сегодня день, чтобы простить и забыть Стешкину выходку. Сердце наливалось жгучей обидой. Нужен был самый малый и незначительный толчок, чтобы гнев вспыхнул и хлынул неудержимо. Повод к тому дала сама же Степанида. Накинув на голову пуховый платок, она вышла из сеней с тазом в руках, выплеснула помои у самого крыльца и, постно поджав губы, ушла обратно. Всегда терпеливый и сдержанный, Петр Николаевич тут не стерпел:

– Сколько раз говорил, не лей у крыльца всякую нечисть, не разводи заразу, так нет!

Отшвырнув вилы, набычившись, Петр Николаевич быстрыми шагами пошел к сеням. Когда он вошел в горницу, Стешка стояла около зеркала и как ни в чем не бывало прихорашивалась. Прикинув своим малым умишком, что она теперь настоящая и единственная в доме хозяйка, решила немножко поучить свекра и, пользуясь его сильно пошатнувшимся в станице положением, прибрать угрюмого папашеньку к рукам, если и не совсем, то хоть заставить нанять работника или работницу. О том, что свекор может жениться, она и не помышляла, а так сболтнула, чтобы уязвить побольнее.

Выпростав бело-розовые ручки, вяло пошевеливая крохотными пальчиками, в зыбке сладко спала Танюшка. Тихо поскрипывая, мерно качалась над детским пологом железная пружина. В углу стояла широкая деревянная кровать с неприбранной постелью. По белому потолку ползали полусонные мухи. На стуле валялась измятая ночная рубашка. Пол был грязный, неметеный. Первый раз после смерти жены Петр Николаевич почувствовал неряшливость и запустение во всем домашнем хозяйстве и еще больше рассвирепел.

– Может, тебе помады дать? – войдя в комнату, глухо спросил Лигостаев.

– От вас дождешься! Как бы не так! – закручивая на затылке нечесаные волосы, ответила Стешка.

– Или ты давно кнута не пробовала?

– Руки коротки, папаша! – Стешка круто повернулась и, поймав тяжелый, давящий взгляд свекра, остолбенела. Ей показалось, что черные его усы грозно шевелились, а остановившиеся глаза пронизывают душу. Стало Жутко вдруг от его тяжелого взгляда.

– А ну, выдь сюда! – уступая ей в дверях дорогу, тихо и властно проговорил Лигостаев.

– Вы что хотите? – невольно подчиняясь его тону, с тревогой в голосе спросила Степанида и, стараясь унять дрожь во всем теле, боком проскользнула в кухню.

Петр Николаевич плотно прикрыл дверь, крутя трясущимися пальцами цигарку, жестко и порывисто заговорил:

– Ты с каких это пор надо мной изгаляться вздумала?

– Это вы измываетесь! – крикнула Стешка, некрасиво кривя губастый, чувственный рот. – В судомойку меня превратили! Скотины полон двор, а вы работника нанять не можете! Я тут хозяйка, а не чертоломка какая!

Свекор опешил и притих, но Стешку не мог теперь остановить и сам дьявол.

– Одного навозу не перевернешь! – Она сегодня уже второй раз упоминала навоз, хотя сама никогда его не чистила. Это начинало бесить Петра Николаевича.

– Горшков да корчаг как арбузов на бахче! Возьму да все расшибу к такой матери! Вы меня доведете! – разъяренно кричала Стешка.

Грубое, площадное слово в устах Степаниды прозвучало отвратительно. Лигостаев сорвал со стены старый кнут и без всякой пощады два раза хлестнул сноху по заду. Стешка взвизгнула и присела. Петр, бросив кнут в угол, не помня себя выскочил в сени.

Во дворе он стащил с головы папаху, вытер разгоряченное лицо. С неба густо валил снег. За плетнем злобно вьюжился сыпучий сугроб, извилисто заостряя белесый, крутой гребень. Холодный ветер освежал лицо. Снежинки липли к щекам и, растаяв, остуженными каплями вместе со слезами сползали к всклокоченным усам. «Что же я наделал?» Сознание совершенного им поступка остро отозвалось в сердце. Еще никогда ни на кого из домашних не поднималась его рука. За всю жизнь не тронул пальцем ни жену, ни детей, а тут не сдержался и дал волю. Тяжко и горько было на душе у Петра Лигостаева. Он вошел в полутемный, мрачный, пропахший мышами и пылью амбар, присел на край сусека, свернул цигарку и жадно затянулся. На стене висели старые, полуоблезлые хомуты, наборная из тоненьких ремешков уздечка Ястреба, а рядом с ней новые вожжи. Вдоль каменной стены стояла долбленная для лодки, похожая на длинный гроб колода, изъеденная на боках червоточиной. На все это знакомое добро Лигостаев смотрел сейчас с холодным и равнодушным отчуждением. Только азиатское Маринкино седло с круто выгнутой передней лукой, с цветной на кошмовом потнике обшивкой, аккуратно заметанной покойной женой, напоминало о былой радости в этом доме. Куда это все ушло? Казалось, что жизнь беспощадно обманула его и теперь насмехается над его совестью. История с дочерью, казалось, несмываемым позором легла на его душу и повлекла за собой смерть любимой жены. С этого момента он утерял ту самую главную нить в жизни, за которую так прочно держался. Ощущение гнетущей пустоты становилось все сильнее и сильнее. Некому было сердечного слова сказать и не за что было ухватиться. С того дня, как схоронили Анну Степановну, Петр Николаевич сильно привязался к внучке. С ней как-то легче переносилось постигшее его несчастье. До сих пор этот маленький светлоглазый человечек был тем главным связующим в семье звеном, на котором так радостно расцветает домашний быт. Однако слишком тонкой и слабой оказалась Танюшкина ниточка, чтобы удержать на ней строптивый и вздорный характер Степаниды и сложную, кремневую натуру непутевого деда… А теперь еще на мать, глупую бабенку, с кнутом набросился? Как он теперь станет глядеть в чистые, светлые глаза внучки? Опять будет мучиться, как шесть лет назад, когда совершил одно беспутное дело и годами стыдился родным детям в глаза смотреть… Петр Николаевич перебрал в памяти все свои дурные поступки, но страшнее и хуже того не нашел…

Было это лет шесть назад. Вспомнился ему муж Олимпиады Лучевниковой, молодой, кудрявенький, улыбчивый, необстрелянный казак, разорванный японским снарядом в первом же бою. Ехал тогда после ареста Петр домой. Спешил к детям, к жене. С томительной, гнетущей тоской ждал военного суда. Однако вся сотня вступилась за него во главе с новым георгиевским кавалером Захаром Важениным, теперешним станичным писарем. Освободили. Не один он отказался стрелять тогда в рабочую демонстрацию, а целая сотня. Потому и не стали судить их. После тяжелой, постылой царской службы, после кровавой и бесполезной войны жадно потянуло домой, к семье, к плугу. С радостным в горле комом подъезжал к родному дому. Но его никто не встретил… Перекрутил дужку замка и с волнением вошел в прохладную горницу. Надо же было случиться, что дома в тот момент никого не оказалось. Пришла соседка и сказала, что жена вместе с ребятами уехала к Каменному ерику верст за двенадцать бахчу полоть и обещалась заночевать там. Решил было сразу же туда и мчаться, да заявились дружочки, и, как всегда бывает, с бутылками. Выпили, поговорили.

Выпроводив гостей, Петр сводил отдохнувшего коня на реку, вымыл его, искупал, сам с ним поплавал, бодрым и свежим вернулся на двор и собрался ехать к семье. Только что хотел надеть старый мундир, в это время как угорелая в избу с криком вбежала молодая вдовушка Липка Лучевникова. Сказал он тогда соседке, что привез Олимпиаде кое-какие вещички, оставшиеся от погибшего мужа. Нести тотчас же соседка отсоветовала. Там и без того было много горя. Однако, встретив в поле Олимпиаду, соседка все же не, вытерпела и сказала, что вернулся-де Лигостаев и привез то и это… Олимпиада бросила работу и тут же прибежала. Едва успел Петр Николаевич поведать ей печальное о муже известие, как она повалилась, где стояла. Петр поднял сомлевшую вдовушку и уложил на кровать, побежал на кухню, зачерпнул ковш холодной воды, хотел плеснуть на лицо, белевшее в полутьме горницы.

«Не надо. – Вздрагивая от душившей ее спазмы, Олимпиада как безумная схватила его руку, сжала крепко. Трясясь сильным, горячим телом, отрывисто, словно в бреду, заговорила: – Загубили, проклятущие, моего милого, кучерявенького! А как я ждала его, родименького! Целые ноченьки напролет слезы лила и подушку с места на место перекладывала… Руки себе до кровинушки искусала… Господи боже мой! Да разве есть на свете еще другое мучение?»

Петр говорил в утешение какие-то пустые, маловразумительные слова и чувствовал, что не выдержит ее надрывного голоса и живого сердечного трепета.

«Скажи! Есть или нету? Я тебя спрашиваю», – повторяла она жутким, стопущим голосом.

Не находя слов, Петр ошеломленно молчал. Да какие там могли быть слова!.. Не было их. Они удушливо застревали в горле.

Закрыв глаза, перекатывая на подушке совсем разлохматившуюся голову, исступленно шептала:

«Молчишь! А мне что делать? Боже мой! Недолюбила… не дождалась… А тут еще Спиридон проклятый! У-ух! Один конец! В реку или в петлю!»

«Ты с ума спятила!» – вырвалось у него. Он выхватил руку и встряхнул Олимпиаду за плечи. Олимпиада всхлипывала и судорожно корчилась.

«Лучше убей! – трясущимися губами шептала она. – Пойми ты меня… Ведь один только месяц с казаком прожила! Ведь целый год ждала… А свекор, поганец, проходу не дает… Руки на себя наложу!..»

Она вцепилась ему в рукав. Петр почувствовал, что не в силах противиться дольше, и опустил охмелевшую голову на подушку, рядом с ее горячей и мокрой щекой. Забываясь, гладил ее мягкие волосы, пахнущие полевыми травами, да и прозоревал чуть ли не до самого утречка…

А жене-то и ребятишкам кто-то успел рассказать, что вернулся казак из похода домой…

Бахчевники застали его еще в постели, с мокрым на растрепанном чубу полотенцем…

«Миленький! Петенька! Родненький ты наш! Да что же такое с тобой приключилось? Спаси нас Христос!» – выкрикивая и на ходу крестясь, Анна Степановна бросилась к кровати и как подкошенная упала на грудь мужа.

А он и ее так же гладил по обгорелым на солнце волосам и говорил матери своих ребятишек пустые, фальшивые слова:

«Да ничего такого… родная моя… Выпили вчера лишнего… Дружочки пришли… Собрался было к вам скакать, да вот…»

Петр показал помутневшим взглядом на пустые в углу бутылки.

Загорелые, чумазые, выросшие за его отсутствие дети тоже подошли к постели и робко прижались к отцу. А он, хлипко вздыхая, плакал и не мог поднять мокрых, опозоренных глаз…

Ворошить прошлое не было сил… Жизнь показалась ему сейчас настолько гадкой, что он быстро вскочил, дрожащими губами заплевал цигарку и старательно растоптал валенком. Подойдя к стене, сдернул с гвоздя новые вожжи, распустил их на пол, связал калмыцким узлом конец, сделал петлю и перекинул через пыльную, сучкастую перекладину…