"Записки пленного офицера" - читать интересную книгу автора (Палий Пётр Николаевич)

1. Первые двадцать четыре часа

На рассвете следующего дня меня разбудил дежурным по части и передал мне копию приказа из дивизии. В приказе указывалось, что мне надлежит прибыть в село Скепня-Луговая с двумя грузовиками к двенадцати тридцати, чтобы получить боевое инженерное оборудование для полка. Скепня-Луговая была расположена в двадцати километрах южнее Четверни, почти на самом берегу Днепра. Со стороны реки была слышна довольно интенсивная стрельба, и я решил, для уменьшения риска, поехать кружным путем, через другое село, Скепня-Лесовая, находящееся в лесу, в десяти километрах от Скепни-Луговой. Но майор Титов запретил мне ехать этим путем. «Глупости, чего вы паникуете? Там в Луговой штаб 215-ой дивизии, к которой мы теперь принадлежим, и если штаб там, то и ехать туда безопасно! Не тратьте даром примени и горючего, поезжайте напрямик, через Четверню».

Взяв с собой Борисова, Шматко и еще двух младших командиров, я выехал после восьми часов. Четверня вытянулась вдоль лугов километра на два, одной улицей, и когда мы начали спускаться из лесу, где находился наш полк, вниз, через поля спелого жита, к селу, стало ясно, что в лугах или на берегу Днепра идет бой. Около сельсовета я остановился и решил узнать обстановку, что происходит.

Тут, в сельсовете, был центр районной организации «истребителей», полувоенной группы, главным образом состоящей из партийцев и комсомольцев, у которых были специальные задания по подготовке района, если Красная армия его будет оставлять: минирование мостов, уничтожение колхозного сельскохозяйственного оборудования и инвентаря, угон в тыл рогатого скота и лошадей и даже сжигание посевов. Об этом я знал, еще когда мы здесь «копали землю» по заданиям ВПС. В сельсовете я не нашел ни одного человека, все было пусто. Только я успел выйти на улицу, как кругом начали рваться снаряды. Один снаряд разорвался непосредственно перед входом в сельсовет, опрокинув гипсовый бюст «великого вождя товарища Сталина», разлетевшийся мелкими осколками. Немцы перенесли огонь дальше и обстреляли лесопилку, стоящую за селом, а я вернулся к своим машинам. В селе было совершенно безлюдно, но в лугах стрельба разрасталась все сильнее и сильнее.

Проехав по улице с полкилометра, мы увидали, что впереди, группами и в одиночку, через улицу перебегают красноармейцы, прячась в полях, кустарниках и овражках за селом. Одна группа окружила наши машины. Старший сержант, без шлема, с автоматом в руке, подошел ко мне: «Куда вас черт несет? Там немцы! Жмут без пощады. Поворачивай назад, майор!» Положение было глупейшее. Повернуть назад — явное невыполнение приказа, продолжать ехать по назначению — действительно можно попасть прямо на немцев. Я все же решил проехать еще вперед по дороге к ближайшему лесу, за которым была Скепня-Луговая. В этом лесу мы делали противотанковые завалы, и местность я знал довольно хорошо. Мы остановились на околице села, под густыми деревьями, здесь недалеко в переулочке был дом Тарасенко.

Пока мы стояли и обсуждали, что нам предпринять, из-за забора выглянула пожилая женщина и по нашей просьбе принесла нам кувшин молока и теплых еще лепешек. Я ее спросил, что там у Тарасенко. Она рассказала печальную историю: сам Тарасенко из Жлобина не вернулся, и, когда Жлобин оказался в руках у немцев, тетка Тарасенко пошла узнавать, что с ним случилось. Она дошла до полустанка против Жлобина и там попала под обстрел. Ее серьезно ранило, и когда ее привезли в больницу в Четверне, она скончалась. Шура забрала своих младших сестер и братьев, всех пятерых, погрузила кое-какие вещи на воз и еще позавчера уехала к родственникам и Кричев... «А люди кажуть, що Кричев нимцы вже захопылы... И куды вона в таку пору поихала? Сидила б дома со всима...» Действительно, страшно было даже подумать, в какое положение попала молоденькая, девятнадцатилетняя девушка, с пятью детьми, оказавшаяся среди отступающих и наступающих...

Через дорогу все еще продолжали отходить наши части. Стрельба по лугам почти совсем затихла, только изредка доносились то отдельные выстрелы, то короткие автоматные очереди. Над нами пролетело звено немецких истребителей, и мы снова стали обсуждать, что же нам предпринять. Вся дорога от Четверни до леса была обсажена большими деревьями. Нарезав много веток и замаскировав ими машины, мы все же решили доехать до леса, а там, если что, повернуть по проселочной лесной дороге в сторону Скепни-Лесовой. Поехали осторожно, следя за «воздухом». Ни солдат, ни стрельбы. Здесь было совершенно спокойно, но с севера доносилась сильная артиллерийская канонада.

На опушке леса оказалась пехотная часть, и довольно большая, не меньше роты, а то и больше. Подошел капитан и осведомился, кто мы, куда и зачем едем. Я показал ему копию приказа. На мой вопрос, можно ли проехать в Скепню-Луговую, он очень спокойно и уверенно ответил: «Теперь можно. Это через Днепр прорвался их шальной отряд, всех перебили, а в Скепне штаб нашей 215-ой. Там теперь крепко». От капитана сильно разило спиртом.

Подошла еще одна машина, легковая, с пятью молодыми лейтенантами. Они направлялись в Гомель, в штаб 21-ой армии, и попросили разрешения присоединиться к нашей «колонне». «Там около Четверни попали под такой огонь, что еле ноги унесли. Где немцы сейчас?'' — «спросил один из них. «На этой стороне Днепра их нету! Только трупы валяются на лугах'» — сказал капитан.

Только около опушки были видны красноармейцы, дальше в лесу было совершенно безлюдно и тихо. Когда мы выезжали из лесу, легковая машина с лейтенантами обогнала нас и быстро стала уходить вперед по дороге. Вдруг она перекинулась несколько раз, окуталась облаком пыли и дыма и взорвалась. Наш шофер закричал, выпустил руль из рук и упал головой вперед. Машина заскользила по дороге, скатилась в кювет и уперлась в кучу щебня. Стекла кабины разлетелись вдребезги, сзади, в кузове раздался взрыв. Мы попали под прямой обстрел. Я выскочил из кабины и упал на вытянутые руки в канаву. Оглушенный взрывом и падением, испытывая сильную боль в руке и ноге, совершенно инстинктивно, я старался расстегнуть кобуру и вытащить мой тульский пистолет с единой мыслью в голове: «Немцы! Немцы! прямо на них налетели"… Вытащить оружие я не успел.

— Halt…Halt…Hände hoch!

Несколько солдат навалились на меня и, схватив за руки, выволокли на дорогу. По обе стороны дороги, широкой дугой, через поля шла негустая цепь немцев. Надо мной стоят молодой немецкий офицер и с улыбкой рассматривал меня, лежащего в пыли, на дороге, у его ног. Я, привстав, оглянулся: легковая машина с лейтенантами пылала впереди, а сзади, ближе к лесу, горел мой второй ЗИС!

Существует, конечно, огромная разница между ощущениями человека, попавшего в плен в большой массе, когда сотни и тысячи солдат, оказавшихся в безвыходном положении, бросают оружие и поднимают руки, и ощущениями одною человека, внезапно оказавшегося лицом к лицу с группой врагов, направивших на него дула своих автоматов. Один неверный шаг, жест или малейшая ошибка — и вместо живого пленного на земле будет валяться труп с простреленной головой... Это я сразу понял, автомат солдата почти касался моей головы! При любом положении переход солдата на положение пленного сопровождается психологическим шоком, но этот шок значительно более ощутим и болезнен для одиночки, чем для «одного из многих».

Солдаты сняли с меня портупею с оружием и планшетку; потом выпотрошили все вещи из карманов. Офицер что-то спрашивал, но мои познания в немецком языке были более чем ограничены, и я только твердил: «Дойче нихт ферштеен… нихт шпрехен». Разбирая мои вещи, офицер покачивал головой и улыбаясь говорил «Das ist schade, sehr schade». — Он положил в мою фуражку портсигар, зажигалку, гребешок и носовой платок, остальное ссыпал в брезентовую солдатскую сумку. Фуражку отдал мне, а сумку солдату, потом взял мою планшетку и показал мне ее. Планшетка была прострелена пулей. Только в этот момент я сообразил, что я ранен, и что сильная боль в ноге — не от удара при падении, а боль раны. Нога совсем онемела, в сапоге было мокро и тепло. Офицер что-то говорил, солдаты смеялись, а я вдруг почувствовал дурноту и лег прямо в дорожную пыль. Офицер отдал команду и пошел за удаляющейся цепью, а за ним пошли и солдаты. Мне показалось, что они бросили меня на дороге. Один из солдат вдруг резко повернулся ко мне и направил на меня свой автомат, я рванулся в сторону и от резкой боли в ноге, а может от испуга, потерял сознание... Очевидно, это было только одно мгновение, очнувшись, я увидал, что уходящие солдаты смеются, и тот, что направил на меня свое оружие, прощально помахал мне рукой. Со мной осталось двое солдат, они тоже смеялись и что-то старались сказать мне, но я продолжал лежать и ничего не понимал. Все эти солдаты, как и их командир, были рослые, здоровые, молодые блондины, с закатанными по локоть рукавами мундиров, с круглыми стальными шлемами, прицепленными к поясу. На рукавах и на шлемах были знаки «SS 310». Мои конвоиры продолжали что-то лопотать, потом, потеряв терпенье, один из них подхватил меня под мышки и поставил на ноги, но как только он перестал меня держать, я снова осел на дорогу, нога совершенно отекла, и боль в ране стала совершенно невыносимой. «А что с другими?» — подумал я, вспомнив о моих спутниках — «Майне золдатен?» — спросил я — «Alle tot, alles kaputt», — как бы извиняясь, сказал один из солдат, передавая другому свой автомат. Он нагнулся ко мне и, взяв меня за руку, ловким движением перекинул мое тело к себе на спину и пошел по обочине дороги. Он нес мои 85 килограммов легко и свободно, разговаривая со своим товарищем. Когда солдаты проходили мимо еще тлеющей и дымящейся машины, я увидал обгорелые трупы лейтенантов. Навстречу по дороге шли автомобиля с солдатами, они что-то кричали. «Наверно не убьют, — подумал я, — убить можно и здесь, на дороге, нечего трудиться и тащить меня куда-то».

Принесли меня на полевой санитарный пункт. Па самом краю села солдаты ставили большую палатку и распаковывали ящики, на мачте болтался белый флаг с красным крестом. Под небольшим брезентовым навесом стоял ряд походных коек. Меня положили на одну из них. Других раненых не было. Подошел человек в белом халате, по виду санитар. Он разрезал мои брюки и обмыл рану, потом что-то крикнул. Из большого грузовика, тоже отмеченного красным крестом, вышло еще двое. Сделали укол в бедро и... вытащили пулю. Не знаю, для чего был сделан укол. От острой боли я потерял сознание. Потом, смазав рану желтой вонючей мазью, ногу забинтовали. Из слов моих «операторов» и по их улыбкам и жестам я понял, что рана пустяковая. И действительно, через несколько минут боль стала утихать и вернулась чувствительность во всей ноге. Но это оказалось не все. Меня посадили и стали снимать с меня гимнастерку. Когда я сел, то почувствовал что-то твердое, и тогда вспомнил! В заднем кармане брюк у меня лежал тот маленький никелированный браунинг, который сержант Сестричка вынул из кармана убитого немца, когда я зажег бутылкой с бензином мой первый и последний танк, и преподнес мне как трофей. Солдаты, обыскивавшие меня на передовой, были недостаточно внимательны. Я решил, что утаивать при себе это оружие нет никакого смысла, все равно найдут, и тогда хуже будет, а как оружие, пистолет такого калибра не имел никакого значения. Я вынул никелированную игрушку из кармана... Эффект получился неожиданный, комичный и чуть не стоил мне жизни. Все трое в белых халатах, смешно расставив ноги и руки, задом отскочили от меня, один из них, тот, что вынимал пулю, что-то хрипло закричал. Я увидал двух солдат, бегущих ко мне с автоматами... одно мгновенье — и я был бы убит! В ужасе я отбросил в сторону браунинг и тоже с хрипом завопил: «Я фергесен... их фергессн... понимаете? Просто фергесен!» Немцы стали оглушительно хохотать, все успокоилось, и немцы, похлопывая меня по плечу, продолжали со смехом переговариваться между собой. На спине у меня тоже оказалась небольшая ранка, от осколка ручной гранаты, брошенной в кузов моего ЗИСа и убившей обоих младших командиров, находившихся там. Когда перевязка кончилась, меня оставили сидеть на койке, принесли чашку горячего горького кофе и несколько кусочков печенья. Я остался один.

По дороге бесконечной лавиной двигались немецкие войска. Танки, танкетки, грузовики всех размеров, артиллерия, отряды пехоты, мотоциклистов, велосипедистов и снова грузовики. Солдаты молодые, здоровые, веселые, с песнями, шутками, со смехом, все хорошо одеты, все с автоматическим оружием. Шли, как на веселый пикник или на спортивные состязания. Далеко, наверно, километров за тридцать, была слышна артиллерийская стрельба, в воздухе часто пролетали самолеты с черными крестами на крыльях. Я сидел на койке под навесом и думал: «Какой контраст! Наши, оборванные, усталые, грязные, голодные, плохо вооруженные... и эти «фашисты», идущие, как на параде... Как далеко они зайдут? Если до Москвы, то это конец большевикам. И что тогда? Что новое возникнет, если произойдет крах советской системы? И почему они не убили меня? Перевязали раны, накормили... для чего я им нужен и почему я отделен от других пленных?»

Группа солдат подошла ближе, и я слышал, как они на ломаном русско-польском языке шутили с крестьянами и девушками в толпе. Крестьяне стояли по обе стороны улицы и с любопытством наблюдали, как и я, этот мощный поток немецких войск...

Снова и снова я возвращался к мысли о том, что произошло. Пять недель я «провоевал», и вот ранен и в плену. Все это бегство через Белоруссию, строительство никому не нужных полевых укреплений, защита Жлобина, командование батальоном «лопатников», в последнюю минуту превращенных, как и я сам, в бойцов передовой линии, все это ни к чему не привело... я один, ранен и в плену! Сидя в окопах под Жлобином, мы бы были раздавлены немецкими танками... Без приказа отступать я бы и сам остался умирать под их гусеницами, и заставил бы погибать всех, мне подчиненных... Зачем?

Мои мысли были прерваны появлением двух немецких офицеров, подъехавших на маленьком автомобиле. Выяснив, что я ничего не понимаю по-немецки, они привели молодого ефрейтора, говорящего на крутой смеси польского, сербского и украинского языков. Кое-как договорились. Мне сообщили, что, по приказу, все советские командиры в чине майора и выше, то есть так называемый «старший комсостав», попавшие в плен на этом участке, должны быть допрошены в штабе дивизии, поэтому меня при первой возможности должны доставить в этот штаб, а до этого момента я буду сидеть здесь, на этой койке, под брезентовым навесом.

Офицеры уехали, а я снова остался ждать. Был уже четвертый час. Мне принесли поесть, котелок густого, хорошо пахнувшего супа и большой кусок хлеба, снова кофе, печенье и... пачку сигарет.

По дороге через Скепню все продолжали продвигаться немецкие части. Население стояло по обочинам дороги, с любопытством рассматривая «завоевателей-врагов», «банды фашистов», как их еще вчера называли дикторы советского радиовещания. В противоположном направлении, в сторону Днепра, проползла большая колонна пленных, наверно, до 1 000 человек, под охраной десятка немецких солдат.

Только после пяти часов дня подъехала большая, штабного типа автомашина и меня повезли в штаб дивизии. Но в этот день так и не довезли. С трудом переехали на другую сторону Днепра на маленьком моторном понтоне. Наведенный через Днепр понтонный мост был совершенно забит проходящими войсками. Потемнело, и унтер-офицер, конвоирующий меня, заночевал в расположении артиллерийской части, ожидавшей переправы на левый берег. Меня же положили спать в большом помещении какого-то колхозного сарая, битком набитого артиллеристами. Пришел санитар, сделал перевязку, взамен моих разрезанных брюк мне дали пару немецких, подходящих по росту и почти новых. Покормили на ночь тем, что ели все солдаты. Особого внимания к своей персоне в этой солдатской массе я не вызывал. Кое-кто из солдат хотел поговорить со мной, но языковой барьер оказался непреодолимым, и меня оставили в покое. Волнения пережитого за день свалили меня на солому, и я заснул как убитый.

Разбудил меня мой унтер-офицер рано, сразу после пяти. На маленькой машине мы через полчаса подьехали к расположению штаба 310-ой эсэсовской дивизии. Штаб располагался в нескольких огромных размеров автоприцепах, устроенный, как дома на колесах, стоящие на окраине маленького поселка. Меня посадили недалеко от крупнокалиберного станкового пулемета, их было несколько вокруг, под надзор двух дежуривших у пулемета солдат. Приказали ждать. Только в 7 часов подошел франтоватый молодой унтер и приказал мне следовать за ним. У одного из штабных «домов на колесах» стоял стол и несколько стульев. Жестом унтер приказал мне сесть к столу. Когда я сел, унтер отобрал у меня костыль, данный мне еще вчера на санитарном пункте, и положил его далеко в стороне. Минут через десять из «дома» вышел высокий седоватый офицер с погонами подполковника. Обменявшись несколькими словами с унтером, он подошел ко мне. — «Здравствуйте, майор», — сказал он по-русски и протянул мне руку. Он сел против меня за стол и коротко объяснил мне, почему я здесь и что он хочет от меня.

Сперва он хотел поговорить на разные темы и задать ряд неофициальных вопросов, интересующих германское командование вообще и его лично в частности, а потом провести формальный допрос с заполнением соответствующих документов. Звали подполковника Карл Генрихович Брутнер. Перед началом «неофициальной части» пришел солдат и принес завтрак подполковнику и... мне. Такого завтрака я не имел с начала войны! Сперва Брутнер, очевидно для того, чтобы вызвать мое доверие, рассказал о себе: он родился и вырос в России и окончил гимназию в Москве, где его отец был многие годы представителем какой-то немецкой фирмы. Вся семья Брутнеров вернулась в Германию незадолго до начала войны 1914 года. Он преподавал в университете историю, занимался славянами вообще и Россией в частности. По его словам, он был откомандирован на этот участок фронта с задачей собрать возможно более широкий материал о современном состоянии Советского Союза, главным образом, в области настроений населения, солдат и командиров Красной армии, их отношения к правительству, их политических взглядов, психологии и т.д. Потом он начал расспрашивать меня о том, кто я, чем занимался и каковы мои политические убеждения... Со стороны картина была, конечно, очень странная. За одним столом сидели и завтракали два человека: немецкий подполковник, чистый, отутюженный, хорошо выбритый и пахнущий одеколоном, и советский майор в разорванной и испачканной кровью гимнастерке, немецких солдатских штанах, небритый, грязный и усталый.

На вопросы подполковника я отвечал скупо, осторожно, не понимая толком, к чему ведет весь этот странный разговор и что от меня этот немецкий профессор в военной форме хочет. Но профессор этим не смущался и время от времени, между вопросами, произносил целые речи, видимо, сам увлекаясь своими словами... «Нам нужна информация, сведения, знание и понимание обстановки, условий, в которых вы жили. Понимание мыслей и настроений массы простых людей, военных, интеллигенции, ученых, всей вашей страны, которая очень скоро перейдет под наш контроль, и мы будем ответственны за полную перестройку всего вашего общества, государственного строя и всей жизни миллионов, населяющих бывший Советский Союз»... Когда я заметил, что, пожалуй, рановато говорить «бывший» о Советском Союзе, простирающемся до Тихого океана, сидя на правом берегу Днепра, Брутнер возразил: «Нет, не рано. Для вас лично война уже кончилась! Теперь, в спокойном и безопасном месте, вы будете ждать ее общего конца, а потом, через три-четыре месяца, максимум, через полгода, вернетесь к своей семье, к своему делу. Вся информация, которую мы сейчас собираем, нам нужна не для военных операций, не для обеспечения победы, мы уже победили, а для послевоенного периода! Периода не разрушения, но созидания»... — он говорил, говорил, а я... хотел спать!

Солдат принес сумку с моими вещами, отобранными у меня вчера в момент пленения. Брутнер внимательно пересмотрел все, включая документы и книжечку с записями, которые я систематически вел для себя, начиная с первых дней моей «военной карьеры», и письмо к жене, которое я не успел отправить. — «Все эти вещи вы получите по прибытии в лагерь, пока мы их задержим, — сказал он, складывая все обратно в сумку. — Вы должны понять то, что я говорю. Мы, немцы, не враги русскому или любому другому народу в Советском Союзе. Я люблю русский народ, я люблю Россию, это и моя родина. Мы хотим освободить всю Европу и в том числе Россию от власти кучки интернационалистов-коммунистов, от тлетворного, разлагающего влияния иудейской коммунистической идеологии. Вы, русские интеллигенты, должны помочь нам в этом. Вся русская эмигрантская общественность уже присоединилась к нам».

Наконец профессор-подполковник замены, что я физически не в состоянии продолжать «интересную беседу». У меня болела нога, нравственно я был совершенно обессилен и нестерпимо хотел спать — «Хорошо, — сказал он, приступим к официальной части». Он позвал солдата и что-то приказан ему. Через минуту появился франтоватый унтер с пишущей машинкой. Начался допрос. Брутнер задавал вопросы, ответы мои переводил на немецкий, а унтер отстукивал их на машинке на специальном бланке. Имя, фамилия, год рождения, место рождения, национальность, вероисповедание, образование, специальность, вопросов 35 или больше. С трудом осмысливая вопросы, я кое-как отвечал на них. Брутнер, по-видимому, потерял всякий интерес ко мне. Как только мой ответ на последний вопрос был напечатан, он поднялся и, уже не подавая мне руки, сухо сказал: «На этом мы закончим, сожалею, что вы либо не поняли то, что я говорил вам, либо не захотели понять. Советую вам в лагере ближе познакомиться с идеями национал-социализма. Для всей вашей будущей жизни это будет очень важно. Прощайте.» Брутнер ушел, солдат дал мне мой костыль и отвел опять под охрану пулеметчиков. Издали я видел, что подъехала машина и из нее вышли два советских командира, их усадили за тот же стол, за которым в течение полутора часов сидел и я.

Я, лежа под деревом на траве, заснул. Уже за полдень меня разбудил молодой, почти мальчик, унтер-офицер. На очень чистом, с небольшим акцентом, русском языке он сказал: «Господин майор, вы будете доставлены на сборный пункт военнопленных, это недалеко отсюда, а потом вас отвезут в Германию в центральный лагерь для офицерского состава». На мои вопрос, почему он так хорошо говорит по-русски, юноша ответил: «Я из русской семьи, хотя родился в Германии, я работаю в группе профессора Брутнера». С ним пришел какой-то медик в белом халате и с чемоданчиком в руках. Он проверил состояние моей раны и, перебинтовывая ее, одобрительно сказал что-то. «Доктор говорит, что ваша рана в прекрасном состоянии и через несколько дней заживет». Юноша был сдержанно неразговорчив

Несмотря на то, что сборный лагерь был «недалеко отсюда», я попал туда только к вечеру. Из места расположения штаба мы выехали около трех часов дня, за то время у Брутнера побывали еще 7 или 8 советских командиров, но их привозили и отвозили на автомобилях и видел я их только издалека. Наконец и меня посадили в машину, но километров через десять шина на одном колесе лопнула, запасной не оказалось. Недалеко расположилась на отдых пехотная часть, шофер пошел туда за помощью, а я остался с конвоиром. Никто не спешил, все делалось медленно, с разговорами, с перерывами на еду, с «перекурами». Мне дали котелок солдатского супа и много хлеба.

Солдаты отдыхающей части подходили группами и в одиночку, рассматривали меня, как дикого зверя в клетке, что-то пытались говорить. Когда меня о чем-нибудь спрашивали, я твердил: «Нихт ферштеен, нихт шпрехен». Знакомство не состоялось. Один из солдат захотел снять у меня из петлицы «шпалу», я отстранил его руку, и он послушно убрал ее, даже извинился.

Шину наконец привели в порядок и мы поехали дальше. В густых сумерках подъехали к большому сараю на краю села. Два коренастых немецких солдата приоткрыли двери и грубо втолкнули меня внутрь. Один из них приветствовал меня по-русски залпом похабнейшей матерщины.

На этом кончилось мое «привилегированное» положение «старшего командира Красной армии» и я попал в общий поток «людей вне закона». Много раз потом я старался понять, почему профессор-подполковник Брутнер так исказил всю картину. Был ли он сам абсолютно не информирован о том, что нам, советским военнопленным, готовило немецкое командование, или это была преднамеренная ложь? «Спокойное и безопасное место» оказалось и очень неспокойным, и небезопасным, а для значительного большинства военнослужащих советской армии стало могилой.