"Записки пленного офицера" - читать интересную книгу автора (Палий Пётр Николаевич)

4. Весна 1942 года

В середине марта карантин был снят. Умерли все, кто должен был умереть, процесс «естественною отбора» закончился. Конечно, пленные продолжали умирать, но в значительно меньшем количестве и не от тифа. Карантин закончился, в лагере снова появились немцы, и в неожиданно большом количестве, будто соскучились без непосредственного контакт с пленными офицерами Красной армии, оставшимися в живых после голода, жома и тифа. Одновременно с прекращением тифозной эпидемии исчез и жом. Снова в супе появилась перловая крупа, т.н. «шрапнель», иногда горох, правда, с червями, откуда-то привезли хороший, не промерзший картофель и увеличили дневную порцию хлеба на четверть фунта. «Жить стало лучше, жить стало веселей!» К червям в баланде относились спокойно, все-таки это было «мясо», а очень брезгливые «господа офицеры» всегда имели возможность выловить вареных червячков, они обычно плавали на поверхности. Немцы, буквально засучив рукава, принялись за работу. Все бараки подверглись фундаментальной уборке. Комнату за комнатой чистили, мыли, дезинфицировали, всех снова пропустили через «санобработку» и баню, снова всех постригли и побрили. Даже моя борода погибла, разрешили только оставить усы, и то сильно их подрезали. Одновременно с новой интенсивностью заработали канцелярии, целый штаб писарей и чиновников регистрировал и перерегистрировал всех переживших зиму. Каждый день кого-то переводили в другой барак, то по профессиональному признаку, то но воинскому званью, то на основании национальности.

Меня два раза вызывали на очередною регистрацию и вдруг перевели в барак № 4, украинский, или, как его называли, «украинское село». Я явился к коменданту этого барака, и он заявил, что назначает меня вторым помощником коменданта и что жить я буду во второй комнате. В первой комнате жил сам комендант, переводчик с очень еврейской фамилией Воробейчик, старший полицейский и первый помощник коменданта, а во второй, куда я был направлен, на трех двухэтажных, железных койках, разместились второй помощник, т.е. я, пожилой подполковник без должности, три барачных полицая и «запасной переводчик». Всё в бараке пропахло дезинфекцией, в особенности набитые сеном подушки и тонкие байковые одеяла, которыми были снабжены нее койки в комнатах «начальства». В бараке, согласно регистрационным карточкам, было 670 пленных-украинцев. Комендант барака поручил мне надзор за чистотой и вопросы питания, т.е. получение всего рациона на барак и распределение его по комнатам. Утром первого дня моей работы вторым помощником коменданта я проснулся с сильной головной болью, как впрочем и все в комнатах «начальства». Мы все просто были отравлены запахом дезинфекции. Получение на кухне, доставка в барак и распределение по комнатам утреннего рациона прошли гладко, но в обеденное время произошел инцидент. Когда дежурные принесли из кухни тринадцать с половиной бачков баланды, старший полицай закрыл двери в коридор барака и стал отбирать порции для «штаба», т. е. для десяти жильцов 1-й и 2-й комнат. Делал он это с большим знанием и пониманием сути дела: сперва осторожным движеньем собрал с поверхности всех бачков все пятнышки жира и слил все это в отдельный пустой бачок, потом со дна всех кухонных баков достал осевшую гущу и тоже слил в бачок, наконец, добавил сверху немного жижицы. В этом «штабном» бачке было не менее 25-ти нормальных порций. — «Видчиняй двери», скомандовал он, закончив свою работу.

Я наблюдал всю эту процедуру бессовестного воровства из общего котла молча, сперва не решаясь возражать, но набрался смелости: — «Э, нет! Так дело не пойдет! Выливай обратно все, что накрал!» — и я стал у закрытых дверей. — «Что?'» — спросил полицай, с недоумением смотря на меня. — «Выливай всё обратно, поровну во все бачки! Понял?» — «Кто сказал? Видчиняйте двери! Вин сказывся!» — возмутился полицейский. — «Я сказал! Выливай все назад! — рявкнул я и для большего веса обложил оторопевшего полицая крутым матом. — У кого крадешь? У своих же хлопцев, выливай все поровну обратно, или я тебя, сукина сына, вот сейчас этим черпаком научу, как красть! — и я вырвал из его рук тяжелый черпак на длинной ручке. — Ну! Что ждешь?»

На шум из своей комнаты вышел комендант, подполковник Демьяненко. — «Что за шум? В чем дело??» — спросил он, и когда возмущенный полицай объяснил, что он отбирал «штабную» порцию, «как обычно», а «цей скаженный майор приказуе все назад, до купы», Демьяненко усмехнулся и сказал: — «А что я могу сделать? Это его участок, сказал выливать обратно, ну и выливай! Его ответственность!»

Весь суп был разлит обратно по бачкам, а потом уже я сам хорошо, по всем правилам, как профессиональный раздатчик, размешав суп, отлил десять порций дня «штаба». Подмигнув сумрачно следящему за моими манипуляциями полицаю, я добавил в штабной бачок еще два черпака: «Черт с тобой, это на твое жадное брюхо, жри, чтоб тебя разорвало!»

Конечно, я бы вряд ли отважился на такое революционное выступление, если бы имел дело с лагерной, а не барачной полицией. Если общую лагерную полицию, жившую в отдельном бараке и подчиненную непосредственно Скипенко, можно было сравнить с «войсками НКВД», то барачная полиция, подчиненная коменданту барака, была «местной милицией». Эти полицаи жили в общих бараках, и если комендант барака был более или менее приличный человек, а таких было большинство, то и барачные полицаи вели себя с пленными но много раз «гуманнее» и занимались только поддержанием порядка и дисциплины, в рамках, установленных комендантом барака.

Мой дебют как второго помощника коменданта получил широкую огласку в бараке и создал авторитет и всеобщее одобрение. «Свой хлопец», — говорили про меня. Даже старший полицейский, капитан, как все его называли, Кондрат, и тот, побурчав два дня, смирился.

Через несколько дней «украинское село» получило неожиданный подарок «с воли». Какая-то местная украинская организация прислала целую подводу продуктов «своим братам». Хлеб, смалец, сало, колбасы, свежий лук, яблоки, творог, яйца, даже мед и, конечно, курево, сигареты, гродненскую махорку и просто связки листового табака. Разделить все это богатство поровну на 670 человек была задача нелегкая, но, созвав старших всех 14-ти комнат и проработав хороших дна часа, я выполнил ее успешно, к всеобщему удовлетворению.

Получив свою порцию, я пошел в первый барак угостить Тарасова, Шматко и других своих старых знакомых. Со Шматко я помирился. Когда начался карантин, команда «картофельников» была ликвидирована и Шматко снова стал рядовым пленным. Он устоял против тифа, но долго и тяжело болел дизентерией, исхудал до невероятности. Он был крупный, ширококостный и высокий человек, и теперь кости у него, и на лице и по всему телу торчали острыми, обтянутыми кожей шишками и углами. У него развилась также цинга и половина зубов повыпадала. Он сам подошел ко мне и попросил прощения за свои грубые выпады, и мы восстановили прежние дружеские отношения, как-никак, а я его знал еще с первых дней моей военной карьеры в Брест-Литовске. Как и погибший Борисов, он со мной и отступал, и воевал, и в плен попали мы в один и тот же день.

Я и мои «гости» вылезли на бревна у забора и начади уничтожать мою долю «подарунка братам украинцам», а Шматко, грызя, как яблоко, целую луковицу, сокрушался: «И чего это я написал, что я русский? Родители с Херсонщины. Только потому, что жил и работал в Рязани? Вот же идиот!»

День был совершенно весенний. Голубое небо, тепло, солнечно, и даже появилось ощущение некоторой сытости. Тарасов охватил меня за плечи «Ну, как, товарищ майор, что скажете? Пережили, а вы нюни распускали! Я думаю, что самое скверное уже позади. Выжили! Интересно, сколько нас осталось?»

Исходя из того, что в октябре прошлого года в лагере было 6000 человек, и подсчитав приблизительно, сколько живет по баракам теперь, в марте 1942-го, мы определили, что за шесть месяцев «на могилки» было вывезено не меньше двух с половиной тысяч человек. Бочаров, работающий теперь писарем в комиссиях «перерегистрации» и хорошо знающий немецкий язык, подтвердил наше заключение, примерно эту же статистику он слышал и от немцев. «Фактически, большинство умерло за три месяца, декабрь, январь и февраль, это в среднем по тридцать человек в день», — подсчитал я — «Интересно, почему немцы, при наличии такою количества вакантных мест в бараках, не заполняют их новыми пленными?» — спросил я Бочарова. — «Во-первых, теперь новых пленных не так уж мною, фронт стабилизировался. Советский Союз получает огромную помощь из Америки, немцы уже и не мечтают о захвате Москвы и Ленинграда, и у новых пленных уже совсем другие настроения, смешивать их с нами немцам, по многим вполне понятым причинам, нежелательно. Во-вторых, нас безусловно готовят к вывозу из Польши в Германию. Я уверен, что эти лагеря на территории Польши скоро будут ликвидированы»

У меня в «украинском селе» завелся «адъютант». Молодой парнишка, студент последнего курса одесскою Института изобразительных искусств, по имени Алексей Б-о, добровольно выполнял все мои поручения и сам себя объявил «адъютантом второго помощника коменданта барака». Причиной его хорошего — более, чем можно было ожидать, — отношения ко мне было то, что он знал семью моей первой жены, бывал у них в доме и даже неоднократно видел моего сына, поэтому он считал себя «почти родственником». Ловкий, подтянутый, всегда в хорошем настроении, не зная меня до встречи в 11-м бараке, он был убежденный последователь моей теории «сопротивления обстоятельствам» и «системы борьбы за существование» и без сомнения принадлежал к «здоровому центру». Алеша был прирожденный оптимист, все плохое должно прекратиться, а впереди будет только хорошее. «Хуже, чем мы пережили, быть не может, а потому все, что будет впереди, будет лучше!» — это было его жизненное «мотто»3. Кроме того, когда я как-то сказал ему о древней истине — «Бог дал мне смирение и терпение принять и пережить то, что я изменить не могу. Бог дал мне силу, волю и настойчивость изменять то, что я могу. И Бог дал мне мудрость и понимание, чтобы отличать одно от другого», — он пришел в восторг и, затвердив наизусть эти слова, повторял их при всяком подходящем и неподходящем случае.

Я возвращался из первого барака и встретил явно взволнованного Алёшу: «Где вы пропали, ищу вас по всему лагерю! Идем скорей в 1-ю комнату, вы должны это сами увидеть! Гордиенко плачет! Ей-богу, стоит и плачет!»

В 6-й комнате «украинского села» действительно было необычайное зрелище. Окно, выходящее в строну улицы, было открыто настежь, и у окна, прижавшись лицом к решетке, стоял Гордиенко, а сзади него молча стояло почти всё население комнаты. На нарах у самого окна лежал лейтенант Гусаревич, одна из жертв, попавших в скверную минуту в руки Гордиенко, избитый им до полусмерти. Бедный Гусаревич после этого никак не мог оправится, часто харкал кровью, и доктор сказал, что у него сильно повреждена правая почка. Сейчас Гусаревич с каким-то болезненным любопытством рассматривал лицо стоящего почти рядом с ним и не обращающего внимания на окружающее Гордиенко. Алеша вполголоса объяснил мне ситуацию. Гордиенко, как Галичанин, имел право выйти на волю, если кто-нибудь из семьи возьмет его «на поруки». Почему-то он никак раньше не мог установить связи со своими родственниками, живущими далеко от Замостья, а вот сейчас приехала его жена с оформленными документами, и завтра Гордиенко будет выпущен. Из окна комнаты был виден домик, стоящий по другую сторону дороги, там тоже было открыто окно, а в нем была видна женщина, держащая на руках двух маленьких детей ... Это было свидание Гордиенко с женой и детьми, которых он не видел с начала копны. Женщина делала какие-то знаки, издали показывала бумаги, детвора махала ручками, а Гордиенко стоял, как столб, держась обеими руками за железные прутья решетки, широко и радостно улыбался, а по его щекам, дробно и мелко, текли слезы. Стоял и плакал, как малое дитя, этот здоровенный, огромного роста, грубый, как животное, жестокий, беспощадный и, кажется, очень тупой человек. Все молча наблюдали эту картину: плачущий Гордиенко — это казалось совершенно неестественным.

И вдруг Гусаревич сказал: — «Такая зверюка и плачет! Представляется! Спектакль устроил, пожалейте мол бедного папочку, по деткам соскучившегося! А они у него, наверно, тоже собачьей породы, кусаются!» Сказал как-то странно спокойно и громко, в тишине комнаты. Гордиенко вздрогнул и повернулся к Гусаревичу, посмотрел на него и снова обернулся к окну. «Он сейчас убьет дурака», — шепнул Алеша, все замерли. Гордиенко помахал рукой своей семье и, снова повернувшись к Гусаревичу, сказал почти шепотом: «Почекай, чоловиче», — и вышел из комнаты через расступившуюся толпу зрителей.

Все бросились к Гусаревичу: «Тикай, куда глаза глядят!» — «Рехнулся?» — «Спасай свою шкуру, ведь убьет он тебя!» — «Он пошел за бычьим .... иссечет он тебя до смерти!» Я тоже подошел к бледному, совершенно перепутанному своей выходкой Гусаревичу: — «Слезайте с нар, действительно ведь он может убить вас, идите во вторую комнату, там он вас искать не станет!» Но Гусаревич вдруг заупрямился: «Не пойду, пусть убивает, идите вы все к ... «, — он стал ругаться и, вцепившись в перекладину нар, всеми силами сопротивлялся усилиям нескольких, человек, старавшихся стащить его вниз.

Кто-то закричал: — «Идет, Гордиенко идёт!» Стало тихо, слышны были тяжелые шаги Гордиенко по досчатому полу коридора. У меня, что называется, екнуло сердце. Гордиенко, держа в руках порядочный сверток, ввалился в комнату и, подойдя к застывшему в ужасе Гусаревичу, бросил сверток на нары рядом с ним. Он положил свои громадные руки на плечи Гусаревича и сиплым, надтреснутым голосом сказал: «Просты, брате…Бога ради просты!» — и, помолчав, снова добавил: — Бога ради!» — И как-то боком, не глядя ни на кого, быстро ушел из комнаты и барака. — «Вот это да! Вот это чудо!» — сказал кто-то, выразив общую мысль.

Гусаревич как бы примерз к парам, схватившись за перекладину, а когда наконец пришел в себя и по настоянию окружающих — «да глянь ты, что он тебе принес!» — развернул сверток и стал выкладывать содержимое, то сразу стало видно, что Гордиенко, в каком-то порыве, бросал в мешок первое, что ему попадалось под руку: большой белый пшеничный хлеб, кусок свиного сала, почему-то пять огромного размера шерстяных носков, банка вишнёвого варенья, белая полотняная рубаха, бумажный кулек с сухими абрикосами, связка листьев доморощенного табаку, цветистый шерстяной шарфик на шею, две коробки спичек... «Да, есть еще Бог на этом свете...» — сказал я и вышел из комнаты. Потом Гусаревич принес мне кусок хлеба и несколько листьев табака. «Вот, попробуйте кусочек чуда!»

В наш украинский барак старались попасть все и всевозможными путями. Во-первых, все, у кого фамилии были явно украинские, кончающиеся на «енко» или «ский», заявили, что у них в регистрационной карточке ошибка в графе «национальность», другие старались доказать, что и окончание «ов» не обязательно является признаком русского происхождения, ссылаясь на имена знаменитых украинцев — Костомаров, Драгоманов, Зеров и т.д., а большинство желающих оказаться в списках жителей «украинского села» до прихода следующей подводы с «подарунками братам украинцам» старались использовать самый верный способ: блат. Шматко все-таки проскочил и сделался украинцем. Но всё это оказалось напрасным. Так же внезапно, как было организовано «украинское село», так оно было и ликвидировано. Бочаров говорил, что это связано с разгромом немцами какого-то слишком активного украинского центра, как будто бы начавшего предъявлять слишком большие требования и претензии, вплоть до требования передачи ему всех украинцев из лагеря, для формирования своих национальных воинских частей. И барак №11 стал снова многонациональным.

Но активность немцев продолжалась и неослабевающем темпе. Барак № 8 был объявлен «инженерным бараком», и меня перевели туда. Комендантом этою барака был назначен мой старый знакомый полковник Горчаков, и когда я явился к нему, он сразу назначил меня своим помощником: «Как я могу упустить такой счастливый случай? Вы же, дорогой майор, в лагере теперь знаменитость, символ добродетели и справедливости!» — сказал он, пожимая мне руку. В этот барак собрали всех, кто имел законченное техническое образование. Для чего и почему — даже в немецкой комендатуре не знали, но «приказ есть приказ» и в бараке оказались Бочаров, Тарасов и ряд других старых знакомых по 1-му и 3-му баракам, переживших, как и я, кошмарную зиму.

Весна принесла с собой много изменений в нашей жизни: снятие карантина, исчезновение жома из нашей диеты, резкое снижение смертности, некоторое увеличение пайка и безусловно заметное улучшение его качества. Но самым главным и важным было то, что центральная лагерная полиция вдруг начала терять свою власть и авторитет. Наверно, этому способствовало несколько причин: Гусев, Стрелков, Полевой и еще несколько "энкаведистов", как их называли, уехали из лагеря еще до карантина. Скипенко был явно серьезно болен, он редко появлялся из своей "виллы", а если и выползал на двор лагеря, то ходил медленно, с трудом, опираясь на палку. Гордиенко вскоре после сенсационного случая в украинском бараке был выпущен на волю. С потерей "центрального руководства" барачная полиция оказалась по полным контролем комендантов, а общелагерная полиция вынуждена была действовать более осторожно, так как во дворе всегда было заметно присутствие немецкого персонала из лагерного управления, а многие из них очень отрицательно относились к "традиционным" методам полицаев с использованием палок, плёток и бычьих….Но и масса пленных после зимнего "естественного" отбора была уже совершенно по-другому настроена. Как-то исчез патологический страх перед полицаем, гипноз их "тоталитарной власти" развеялся. Очевидно, этот "естественный отбор" шел по линии не только физической, но и духовной, пленные снова начали считать себя, чувствовать не умирающими доходягами, а выздоравливающими людьми.

Началось это с очень показательного инцидента, имевшего место в 8-м бараке, как раз тогда, когда формировалось "украинское село" в бараке № 11. Лагерный полицай Стасюк в коридоре барака придрался к какому-то пленному и ударил его по физиономии. И случилось невероятное: "господин пленный" ответил "господину полицейскому" оплеухой. Взбешенный Стасюк бросился избивать пленного, но натолкнулся на кулаки целой группы его сотоварищей. Более того, выход из барака заблокировала толпа пленных и потребовала, чтобы полицай извинился. "Не извинишься, живым не выпустим!". У Стасюка выбора не было. Но когда, выскочив из барака и сразу побежав в соседний 6-й барак, где полиция, он вернулся оттуда с подкреплением из нескольких полицаев, вооруженных плётками, для возмездия и "подавления революции", то — снова случилось невероятное. На крыльцо барака высыпало человек тридцать или больше пленных, вооруженных палками, досками, кочергами и увесистыми камнями. Полицейские не решились открыть военные действия, с руганью и угрозами, под смех и улюлюканье толпы пленных, они ретировались. Этот случай резко, сразу и необратимо подорвал авторитет "центральной власти" в лагере. Произвол и террор полицаев, в атмосфере которого мы все жили в продолжение полугода, приказал долго жить. Полуофициально было объявлено, что есть возможность записаться в "охранные части", формируемые немцами из пленных. Бочаров принёс в наш барак это известие, и несколько человек пошли в немецкую комендатуру "понюхать чем это пахнет". Вернувшись, они рассказали: для охраны главных артерий снабжения Восточного фронта, проходивших через ряд оккупированных немцами стран: Чехословакию, Югославию, Венгрию, Польшу и Западную Украину, немецкое командование решило создать охранные части из добровольцев, главным образом советских военнопленных. Железнодорожные станции, мосты, главные автомобильные дороги должны быть объектами охраны этих частей. Всё командование, конечно, было немецкое, а добровольцы, согласившиеся записаться в эти части, могли быть только рядовыми солдатами, вне зависимости от их ранга и чина в Красной Армии. Номинально они получали освобождение из плена, но становились военнослужащими немецких вооруженных сил. Это, конечно, был выход "за проволоку", но только небольшое количество пленных решилось воспользоваться этой "этой дверью в проволочном заборе". Из всего лагеря в добровольцы пошло не больше 200 или максимум 250 человек. Добровольцев, принятых после прохождения какой-то комиссии, сразу переводили в Норд, для подготовки к отправке в часть.

Появилась и другая возможность выйти из лагеря. Как-то Горчаков отозвал меня в сторонку и сказал, что два дня немецкой комендатуре будут работать два представителя русской антикоммунистической организации, прибывших сюда для вербовки в "Русскую Освободительную Армию". "Я пойду поговорю с ними и постараюсь выяснить, что это за люди, кого они представляют, и что они предлагают. Думаю, что и вам следует встретиться с этими представителями". Он ушел. Вернувшись, Горчаков сказал мне: "У меня создалось странное впечатление от этой встречи. Два пожилых человека, офицеры, белые эмигранты, по-моему, очень мало знакомые с советской действительностью, политически они застыли на уровне Гражданской войны. Вербуют людей в русскую армию, организуемую в Германии для борьбы с коммунизмом в России. Общая цель — вернуться к той России, которая погибла в 1917 году. Единая, неделимая, православная Русь? Мне всё это кажется чем-то анахроничным. Не подходит! Но вы все же сходите к ним, интересно будет ваше восприятие". Бочаров, наш постоянный информатор о том, что делается "немецком уровне", мог узнать не слишком много об этой организации. "Есть такой майор Смысловский-Рагенау, он русский по происхождению, но на немецкой военной службе, и, с разрешения Вермахта и гитлеровского правительства, он сейчас пытается создать отдельные русские части, а потом и целую армию для борьбы с Советами. Говорят, что у нею уже есть чуть ли не 20 тысяч человек под ружьем. Организация очень русская, очень консервативная и на верхах сплошь белоэмигрантская...» Я все же решил пойти «на прием», но, пока я собрался, представители уже уехали. Тот же Бочаров сказал, что из всего лагеря изъявили свое согласие пойти в эту организацию всего только 37 человек.

Алеша тоже попал в наш инженерный барак. Немцы признали, что студент, фактически закончивший куре обучения и уже работавший над дипломом, является человеком с «законченным техническим образованием». Алеша, сказав, правда, что он архитектор, утаил, что он «художник-архитектор», а не архитектор-строитель. Но всяком случае, с первого дня пребывания в нашем бараке он снова рьяно принялся за деятельность «адъютанта помощника коменданта барака».

Во второй половине апреля было официально объявлено, что в следующий понедельник наш лагерь закрывается и весь состав пленных переводится в лагерь Норд, на два-три дня, для отправки в Германию. А в воскресенье, рано утром, еще до подъема, меня разбудил Алеша. «Вставайте скорее, майор! Знаете, что случилось? Бирюгина Тольку убили! Ночью в уборной. В лагере полно немцев, Геккер здесь, Скипенко выполз...» — «Кто убил? Как его убили?» — спрашивал я, поспешно одеваясь. — «Не знаю!.. Не знаю... убили, вот и все!» — Я вышел на крыльцо барака, там уже стояла толпа любопытных. Уборная была оцеплена солдатами и местной городской полицией, туда никого не пускали, а всех нуждающихся в посещении этого учреждения направляли в открытую уборную за конюшнями. По крайней мере часа полтора немцы чем-то занимались в уборной, приезжал фотограф, входили и выходили какие-то штатские, офицеры со значками СС, потом вынесли на носилках тело убитого, завернутое в одеяло, положили его в автомашину и увезли. Раздачу утреннего пайка задержали. Весь лагерь выстроили на дворе, и комендант Геккер через переводчика сказал: «Сегодня ночью кто-то из вас, стоящих сейчас в строю, зверски убил и потом надругался над телом одного из ваших же администраторов-полицейских. Это — преступление, и поэтому мы примем все меры для выявления преступника или преступников. Дело передано в специальные организации, и убийцы будут найдены и наказаны. Предупреждаю, что если кто-либо из вас имеет какие-нибудь сведения об этом преступлении, он обязан немедленно сообщить о них мне или начальнику вашей внутренней полиции господину Скипенко. Знающие что-либо по этому делу, но скрывающие свое знание, будут расцениваться как соучастники преступления и понесут такое же наказание, как и сами убийцы».

Нас распустили, выдали утренний паёк, но у уборной немецкие солдаты оставались стоять караулом до полудня. Туда всё еще ходили немцы, что-то осматривали, проверяли, измеряли и фотографировали. Конечно, весь день в лагере только и говорили что об убийстве Бирюгина. Постепенно выяснилась вся картина того, что произошло. Бирюгин был на ночном дежурстве. Очевидно, незадолго до рассвета, около уборной, на него напало несколько человек, втащили его в уборную, завязали рот и совершенно зверски избили. У Бирюгина были переломаны обе руки, голень, оторвано ухо, нос сломан и все тело изранено. Били его, наверно, довольно долго, но не до смерти. Потом Бирюгина опустили, со связанными за спиной руками, головой в одно из очков уборной, так что он по грудь оказался погруженным в содержимое ямы, и он умер, захлебнувшись в этой жиже. На стене углем была сделана надпись: «Всем гадам одна участь!» Первые посетители уборной утром обнаружили торчащие из очка человеческие ноги, привязанные ремнем к деревянному бруску, и сообщили дежурным полицаям. Пояс, которым привязали в подвешенном положении тело, был поясом самого Бирюгина.

Все ожидали каких-то особенных действий со стороны немецкого командования, но ничего не произошло. Утром в понедельник, после раздачи пайка, всех построили «с вещами», и весь лагерь, длинной колонной пройдя по улицам городка, оказался в лагере Норд. Весь этот случай был предан забвенью немцами, даже никого не вызывали на допросы, очевидно, смерть лагерного полицая их очень мало интересовала и беспокоила. Но на нашу лагерную полицию, «скипенковскую банду», «лагерное НКВД», убийство Бирюгина произвело ошеломляющее впечатление. При переходе в Норд все полицаи основного лагеря оказались не у дел, здесь, в Норде, была своя полиция. Скипенко и ею сотоварищи заперлись в отведенной им комнате, и если и выходили в уборную или на кухню, за пайком, то всегда группой в четыре-пять человек, сопровождаемые свистом и криками «всем гадам одна участь!» Кто были убийцы-мстители, так и осталось неизвестно, они, участники этого акта, умели хранить тайну.

Теперь все пленные, те, кто пришел из основного лагеря, и те, кто были жителями Норда, были разделены на три основные группы. Первая, самая малочисленная, человек триста или немного больше, называлась «добровольцы». Это были пленные, согласившиеся идти во вспомогательные части немецкой армии для охранной службы. Они жили в двух отдельных бараках, их кормили значительно лучше и одели в польскую военную форму. Через несколько дней «добровольцев» должны были вывезти в особый лагерь, для восстановления сил, тренировки и подготовки к службе. Вторая группа получила название «специалисты», сюда были зачислены все пленные, имеющие любую гражданскую специальность. В группе, куда, конечно, попал я и все мои знакомые и друзья, было чуть меньше тысячи человек. И, наконец, в третьей, самой многочисленной группе, оказались кадровые профессиональные военные, общим числом в полторы тысячи или более человек, и эту группу окрестили «солдаты».

В Норде мы прошли через целый ряд «процедур": баню, санобработку и стрижку. Потом всем обменяли белье и обмундирование, белье дали старое, часто дырявое, но чисто выстиранное. Обмундирование было разнообразное, но в основном польской армии, тоже не новое, но также чистое, мытое и дезинфицированное, шинелей мы не получили. Начиналось лею. Выдали и обувь, солдатские ботинки в относительно приличном состоянии. Наконец, у всех проверили «личные вещи», отобрав все, что могло быть использовано как инструмент или оружие, выдали всем новые котелки польской армии и ложки. Консервные банки, самодельные котелки и миски, самодельные ложки и всякая прочая «кустарного производства посуда» была реквизирована и выброшена. Вся эта подготовка к отправке в Германию заняла три дня.

За день до отъезда ко мне подошел взволнованный Тарасов и сказал: «Слушайте, если я не страдаю галлюцинациями, я только что видел Васю Борисова! Проходили строем «добровольны», и голову даю на отсечение, в строю шел он!» «Не может быть, Борисов мертвый!» — сорвался я с места. «Идем проворим!» И я бегом побежал к баракам «добровольцев». Эти два барака были отделены от остального лагеря забором, но калитка не охранялась и можно было ходить через нее беспрепятственно. Но здесь была настоящая воинская дисциплина, у дверей всех комнат находились «дневальные» и вход в комнаты посторонним был запрещен. На мои вопросы, есть, ли здесь где-нибудь пленный по имени Борисов, мне предложили обратиться к «ротному писарю». Нашел его. «Борисов, Борисов... два у нас с такой фамилией», — сказал писарь, просматривая списки. — «Василий Кузьмич Борисов есть?» — «Есть такой, во второй комнате. Попросите дневального вызвать».

Через несколько минут мы сжимали друг друга в объятьях, целовали друг друга, жали руки, снова обнимались и снова целовались, со слезами и смехом одновременно!

Наконец, немного придя в себя и успокоившись после встречи с ожившим Борисовым, я с упрёком спросил: — «Если ты жив остался, то почему не пришел ко мне? Ты ведь знал, что весь наш лагерь переведен сюда еще третьего дня?» — «У меня были точные сведения, что ты, брат, уже закопан «на могилках», ну и не хотел снова переживать». — Оказалось, что один из жителей первою барака, капитан Журенко, попав в Норд, рассказал Борисову, что он и Завьялов сами положили мое тело на подводу с трупами, когда я умер от тифа. Именно этот Журенко помогал мне выносить и класть мертвого Завьялова на воз с трупами, отравляемыми «на могилки». Журенко спутал меня, живого, с мертвым Завьяловым. — «Ну. Ты и живучий! Два раза я тебя похоронил, а ты опять воскрес!» — Мы сами того не замечая, стали говорить друг другу "ты", употребляя просто имя. Борисов рассказал свою историю: когда его, умирающего, в жару и бреду, привезли в Норд, он оказался в бараке, где на койках лежало человек сорок пленных, доживающих свои последние часы. В барак не заходили ни врачи, ни санитары, а только «могильщики» из мертвецкой, для того чтобы вытащить уже мертвых. Никакого медицинского обслуживания в этом бараке не существовало, даже воды никто не подавал тем, кто в жару просил нить. Все были фактически уже вычеркнуты из списков живых! — «А я выжил! Пришел в себя, сел на койке, оглянулся. Кругом стонут, бредят, корчатся, кричат, плачут... настоящий ад! И никого, кроме нас, умирающих доходяг. Голова у меня кружилась, сперва встать не мог, потом, шатаясь и держась за что попало, двинулся к настежь открытой двери барака. Около одного умирающего нашел кусок хлеба, а около другого пару картофелин, смолол и то и другое в одно мгновенье, жрать хотелось, как волку, напился воды из бачка у двери и выполз на крыльцо. Тут меня нашел проходящий мимо санитар. Очень удивился, вроде как даже разочарован был тем, что я выжил. Выскочил из усыновленного регламента: по правилам, мне из барака умирающих нужно было быть отравленным в яму, а я теперь оказался выздоравливающим, редким исключением. Таких, как я, было немного, барак выздоравливающих был почти пустой, и кормили там прилично... Вот я и остался в живых!»

Я рассказал Борисову о том, что происходило в основном лагере после его «смерти». Об украинском бараке, о Гордиенко, инженерном бараке, «революции» жителей 8-го барака, о падении престижа полиции, о «дырках в проволочном заборе» и, наконец, о убийстве Бирюгина. Оказалось, что эти «весенние, революционные» настроения появились и здесь, в лагере Норд. — «У нас тоже одного «энкаведиста» на прошлой неделе прикончили. В бане, когда он мылся, кто-то закрыл кран с холодной водой и полностью открыл горячую... Полностью обварили, умер через несколько часов. Полиция и здесь стушевалась, испугана, и очень ограничила свою деятельность». — Борисов замолчал, а я сам не хотел начинать расспрашивать его о главном. Он был хорошо, чисто и даже франтовато одет, хорошо выглядел, конечно, был сыт, в кисете, из которого он меня угощал закурить, было полно табака... — «Ну?» — спросил он меня. — «Что ну?» — «Не играй в прятки, спрашивай». — «Нечего спрашивать, и так все видно, чистенький, ряшка толстая, полный кисет...» — «Осуждаешь?» — «Нет, просто не понимаю, почему? Не поспешил ли ты?» — Мне была неприятна эта внезапная трансформация Борисова, которого я знал уже почти год и всегда привык уважать как очень принципиальною человека, в Борисова, действия которого я не мог оправдать. — «Хорошо, я объясню почему. Послушай». — Он, несколько волнуясь и иногда повторяясь, сказал мне: — «Вот так получилось! Когда я лежал в бараке для выздоравливающих, то твердо решил, что воспользуюсь любой, первой попавшейся возможностью, чтобы выйти за проволоку. Я больше не мог даже думать о жизни в лагере в холоде, голоде, среди умирающих, опустившихся, деморализованных, запуганных безвольных доходяг или шакалов, под кнутом или бычьим… Шайки подлецов, садистов или «энкаведистов». Домой, туда на родину, я решил возвращаться только в том случае, если там не будет Сталина и его опричнины. Мы с тобой хорошо знаем, что там у нас в эсэсэсерии, а что мы знаем о Европе, Гитлере и ею национал-социализме? Только то, что было написано в «Правде"… Не слишком ли мало для выбора и определения собственного места во всей этом катавасии? Я хочу знать! 3десь мы слепы и глухи, а для того, чтобы видеть и слышать, нужно оказаться по другую сторону проволочных заборов и линии штыков вахтманов. Только тогда можно, поняв, что происходит в мире, найти и для себя место…. Для нас немцы враги, они способствовали гибели, наверно, сотни тысяч таких как мы с тобой, только менее счастливых или более слабых, но почему это произошло? Ты не военный и, возможно, не понимаешь многого, а нас, кадровиков, давно образовали. В уголовном кодексе, статья 193, параграф 22, сказано: оставление боевой позиции или сдача в плен врагу без прямого приказа начальствующего лица карается расстрелом. А в специальных циркулярах Военно-юридического управления РККА указано: Советский Союз не согласился с основными положениями международной Конвенции Красного Креста в 1929 году и отказался признать их законность. Вследствие этого, бойцы и командиры Красной армии и флота не имеют статуса "военнопленный" в случае попадания в плен к врагу, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Это я цитирую по памяти, но почти точно. На политзанятиях мы много раз это слышали. Понял? Они, там в Кремле, сами освободили немцев от ответственности за наши жизни. И … враги ли немцы нам? Если они враги Сталина со всей его шпаной, то они мои союзники. Я здесь в этой яме ничего не могу сам понять и тем более решить. Вот я и вылезаю на поверхность… для решения. Идем со мной, Николаевич. Куда ты идешь? Работать на каком-нибудь заводе? 12-14 часов в сутки а потом в барак, безусловно окруженный проволокой, поспать и опять вкалывать? Здесь мы обалдели от голода и безделья, а там ты обалдеешь от рабской тяжелой работы и от недоедания. Немцы не будут кормить своих рабов котлетами. Я смогу что-то решить сам, а ты снова будешь зависеть от решения немцев или еще чьего-то в зависимости от исхода войны!"

Но к такому шагу я не был готов. Мы расстались с Борисовым. Для него главное было — выйти на волю, а через какие «двери» — имело второстепенное значение. Для меня, даже признавая логичность его мышления, «какие двери» — имело значение первостепенное. (Почти через три года, незадолго до капитуляции Германии, я встретился с человеком, бывшим в одном отряде с Борисовым на охране железнодорожного моста на чехословацко-польской границе. Василий Кузьмич погиб при взрыве заложенной партизанами бомбы. Судьба приняла решение за нею)

На следующий день утром, сразу после завтрака нашу группу «специалистов» выстроили на дворе лагеря «с вещами» и после тщательной поимённой проверки колонна, пройдя через город по тому же пути, мимо ратуши с башней и широким крыльцом, по которому мы пришли сюда, пришла на железнодорожную станцию Замостье. По сорок человек погрузили в товарные вагоны. К нашему недоумению, вместе с нами «специалистами» в один из вагонов погрузили и всю «скипенсковскую» банду, но без самого Скипенко. Говорили, что он настолько болен, что оставлен в лагерном лазарете. Очевидно, эти тоже считались «специалистами». Кто-то заметил: «Специалисты, профессионалы, их прямо направляют на работу в Гестапо».

Во время проверки, перед выходом колонны из лагеря каждому пленному нашей группы «специалистов» была выдана карточка из твердого картона с именем, военным чином и номером. Мой номер бы I 7172.

Двери вагонов задвинули и заперли, но ставни на окошках, заплетенных колючей проволокой, оставили открытыми. Поезд двинулся в Германию. Это было 26 апреля 1942 года.