"Исцеление в Елабуге" - читать интересную книгу автора (Рюле Отто)Конец6-я армия вступила в последнюю стадию своей смертельной борьбы. 26 января противник расчленил ее на две части: на южную, куда входил и центр города, и на северную, где находились Тракторный и другие заводы. Части Красной Армии безостановочно двигались вперед. Земля дрожала от разрывов снарядов. Руины, обваливаясь, засыпали входы в подвалы. Все, что могло гореть, было объято пламенем. Однако никаких следов капитуляции не наблюдалось. Зато число слухов не уменьшилось. Говорили, что где-то под Гумраком сброшен немецкий парашютный десант – всего несколько сот человек, но вооруженных какими-то особенными пулеметами и огнеметами, сжигающими все на своем пути. Болтали, что этот отряд освободит территорию, куда будет выброшена эсэсовская дивизия. Авиация пробьет брешь, через которую прорвутся две тысячи танков. Утверждали, что фюрер не оставит 6-ю армию. Нужно набраться терпения, подождать несколько дней, может быть, несколько часов, и придет долгожданное освобождение. Сколько таких россказней и небылиц ходило тогда по подвалам разрушенного города, в которых ютились немецкие солдаты! Иногда случайно мне удавалось услышать из громкоговорителя обрывки сводки вермахта. Так, например, 24 января 1943 года немецкое радио передало, что положение наших войск под Сталинградом в результате прорыва частей Красной Армии сильно осложнилось. А дальше говорилось буквально следующее: «Однако вопреки всему немецкие солдаты, показывая беспримерное мужество, зажали город в кольцо». 25 января верховное командование вермахта сообщило: «6-я армия, ведущая героическую самоотверженную борьбу в Сталинграде, покрыла себя неувядаемой славой». Когда начальник штаба разгромленного русскими танкового корпуса просил начальника штаба армии генерал-лейтенанта Шмидта уговорить Паулюса согласиться наконец принять условия капитуляции, Паулюс ответил, что у его солдат есть еще ножи и зубы, чтобы продолжать сопротивление. Командир 8-го армейского корпуса генерал Гейтц подписал любопытный приказ по корпусу. Обращаясь к двум другим командирам корпусов, трем командирам дивизий, трем полковникам и прочим офицерам, Гейтц вместо того, чтобы положить конец всем страданиям и отдать приказ сложить оружие, разразился целой серией угроз такого содержания: «Каждый, кто пожелает капитулировать, будет расстрелян! Каждый, кто выбросит белый флаг, будет расстрелян! Каждый, кто поднимет сброшенный с самолета хлеб или колбасу и не сдаст их, будет расстрелян!» Ровно через двое суток этот стойкий генерал со всем своим далеко не маленьким багажом сдался в плен. К тому времени многие офицеры и солдаты покончили жизнь самоубийством. Попрощавшись с сыном – лейтенантом одного из подразделений своей пехотной дивизии, покончил жизнь самоубийством командир дивизии генерал Штемпель. Командир 71-й пехотной дивизии генерал-лейтенант фон Гартман искал смерти, ведя огонь по противнику, стоя в полный рост на железнодорожной насыпи. Некоторые из офицеров строили поистине фантастические планы. Решив во что бы то ни стало прорваться, они готовы были преодолеть четыре сотни километров, лишь бы соединиться с немецкими войсками, действующими на основном фронте. Некоторые из офицеров пробовали осуществить эти планы на деле, но ни одному из них так и не удалось прорваться. Были и такие, кто решил «по-боевому» погибнуть. Они, ничего не разбирая, стреляли во все стороны, пока сами не падали замертво. В те последние дни окружения немцы гибли и от рук самих же немцев. Вместо того, чтобы устранить действительные причины голода и лишений – взять да и капитулировать, командование армии ввело чрезвычайные меры военного времени: лица, отказывающиеся повиноваться, мародеры и спекулянты расстреливались в течение двадцати четырех часов. За короткое время было вынесено триста шестьдесят четыре смертных приговора. Это сделало еще более мрачной картину гибели 6-й армии. Смерть в Сталинграде поджидала на каждом шагу. Но, о чудо! Иногда с неба падали всевозможные упаковки с продовольствием, вселяя крошечную надежду. Даже не верилось, что некоторым «юнкерсам» и «хейнкелям» удавалось пролететь сотни километров и сбросить свои грузы в котле. Это были мужественные пилоты. За период операции, начиная с ноября 1942 года по конец января 1943 года, в воздухе или на земле было уничтожено четыреста восемьдесят восемь транспортных самолетов. При этом погибло около тысячи человек летного состава. Я понимал, что, хотя недалеко и до конца, в госпитале меня ждет работа, и поэтому старался разыскать своих товарищей из полевого госпиталя. Многоэтажное здание театра вот уже несколько дней служило пунктом сбора раненых. Все оно от подвала до чердака было забито ранеными. Перед входом в театр я увидел штабель из трупов. Такого мне еще никогда не приходилось видеть: длина штабеля – шагов тридцать. И никаких табличек с фамилией! Это никого не интересовало. В здании городской комендатуры мне тоже ничего не сказали о солдатах из Елшанки. А через два дня это здание вообще разнесло огнем артиллерии. Сколько я ни искал, так и не нашел ни одного знакомого. И уже почти отказался от мысли кого-нибудь найти. И вдруг кто-то крикнул мне: – Казначей! Передо мной стоял мой фельдфебель «по снабжению. – Дружище, ты! – обрадовался я. Инстинктивно я назвал его на «ты». – Где вы застряли? Я уже двое суток разыскиваю вас. Как я рад, что наконец-то среди этого хаоса нашел хоть одного знакомого! С фельдфебелем были два солдата: они хотели разыскать что-нибудь съестное. – Мы поселились в подвале одного разрушенного дома на площади. Вчера нас разыскал аптекарь. От него мы узнали, что вас послали к корпусному врачу. Вам повезло. Подполковник – начальник госпиталя, доктор Шрадер, фельдшер Рот и оставшиеся в Елшанке санитары погибли. В живых остались все трое санитаров. У нас тоже многие погибли. От прежнего персонала почти никого не осталось. Профессор Кутчера погиб! А я-то надеялся встретиться со своими старыми товарищами из Елшанки. Под огнем противника мы пробрались к месту, где расположился наш госпиталь. Там находилось всего лишь несколько человек из персонала, чудом оставшихся в живых. Аптекарь Клайн рассказал мне обо всем, что произошло с ними два дня назад. – Когда красноармейцы со стороны Воропаново ворвались в наше село, мне вместе с одним унтер-офицером удалось уйти. В темноте, к тому же еще был туман, русские подошли совсем близко к нашим землянкам. Укрывшись в развалинах, они дали несколько выстрелов. В ответ доктор Шрадер, фельдшер Рот и еще несколько санитаров открыли по русским огонь. С военной точки зрения, сопротивляться было просто наивно, так как, несмотря на темноту, немцы представляли для красноармейцев слишком хорошие цели. Кроме того, это сопротивление ставило под угрозу жизнь раненых. Не прошло и минуты, как Шрадер, Рот и многие солдаты были убиты. Аптекарь Клайн, следовавший на расстоянии за обоими врачами, побежал прочь и чуть не наступил на лежащего на земле офицера. Это был подполковник – начальник госпиталя. Сколько Клайн ни тряс его, сколько ни звал – все было напрасно. Профессор Кутчера был уже мертв. Снег под головой профессора покраснел: тоненькая струйка крови текла по правому виску убитого. Фашизм отнял у прогрессивно настроенного человека веру в лучшее завтра. В критическую минуту профессора победили сомнения. Он выхватил пистолет и покончил с жизнью. Это был один из многочисленных трагических случаев в последние дни января сорок третьего года в битве под Сталинградом. Смерть под Сталинградом никого не щадила. Она уносила генералов, офицеров, солдат, врачей, раненых, измученных и совершенно здоровых людей, уносила тех, кого одолевали сомнения, и тех, кто не был с ними знаком. Дальше я слушал аптекаря безо всякого интереса. Гонимый страхом, он побежал в город, где совершенно случайно среди развалин большой площади наткнулся на наш передовой отряд. Унтер-офицер, которого я послал в госпиталь с донесением, тоже оказался здесь. Особенно меня обрадовала встреча с моими старыми товарищами – Эрлихом, Шнайдером и Вайсом. Унтер-офицер Эрлих рассказал мне следующее. Оказалось, что оба госпитальных грузовика, которые с санитарным оборудованием были посланы в город, по дороге застряли: у одной машины что-то случилось с мотором, а у другой кончился бензин. И водители и раненые в страхе бросили машины и влились в общий поток, направляющийся в город. Капитан Герлах остановил бегущих и заставил их вернуться к машине, чтобы можно было унести на руках наиболее ценное и необходимое, а у машин выставить часовых. Машины разыскали без особого труда, но оказалось, они уже разграблены. Операционные столы, лампы, стерилизаторы, носилки – все это было поломано и выброшено в снег. Ценный инструментарий, хранившийся в металлических коробках, был разбросан, картонки с бинтами и ватой разорваны, ценные медикаменты исчезли неизвестно куда. Пропали сто шерстяных одеял, которые находились в машине. Санитары стали копаться в снегу, собирая скальпели, ножницы, пинцеты, зажимы и прочие инструменты. Однако собранного едва бы хватило для оборудования одной операционной. Паек НЗ и кухонная посуда в другой машине были разграблены полностью. Услышав о пропаже НЗ, я почувствовал, что теряю сознание. В глазах у меня потемнело. Ноги подкосились. Если бы меня не поддержали, я бы, наверное, упал. Придя в себя, увидел, что лежу на земле. Кто-то поил меня водой. Капитан Герлах вместе с доктором Вальтером и доктором Штарке приняли одно отделение госпиталя, недалеко от большой площади. Операционный стол, несколько десятков свечей, немного перевязочного материала, болеутоляющих таблеток и кое-что из инструмента – вот и все, что было в их распоряжении. Собственно говоря, большинству пациентов уже не нужна была медицинская помощь. И если ее оказывали, то разве что для успокоения своей совести. Из таких побуждений и я старался быть полезным. Иногда я помогал хирургу, который за отсутствием специального скальпеля при операциях отрезал отмороженную ногу обыкновенным перочинным ножом. Поскольку никаких средств для наркоза у нас и в помине не было, все операции проводились без обезболивания. Так что всем приходилось слышать рев оперируемого. Раненые, однако, настолько были слабы, что очень скоро от невыносимой боли впадали в обморок. Самое лучшее, на что я был способен, это заботиться о том, чтобы в госпитале была питьевая вода. Недалеко от госпиталя, на левом берегу Царицы, находились колодцы. Около них постоянно толпились водоносы. Противник все время обстреливал колодцы из минометов, однако с грехом пополам все же удавалось за день принести несколько ведер воды. Мы пробовали топить воду из снега, но с дровами тоже было нелегко. Спичек и тех не хватало. Доставать воду и топливо с каждым днем становилось все труднее и труднее. Если раньше основную опасность представлял минометный огонь и бомбежки, то теперь, когда кольцо окружения все сжималось, над головами то и дело свистели пули. Приходилось перебегать согнувшись, а то и ползти по-пластунски. Наши потери с каждым днем увеличивались. Иногда отправлялись за водой или за снегом (опять-таки для воды) двое или трое, а возвращались с раненым, а то и в одиночку. Кто-то навсегда оставался лежать где-нибудь между развалин. Два раза в день раненым раздавали целый котел питьевой воды, и это было все, что получали двести раненых, сидящих в темном подземелье. Я иногда сопровождал врача, когда он делал свой обход, осторожно пробираясь среди развалин. Впереди нас обычно шел санитар со свечой, и при ее свете липа раненых и больных, казалось, совсем теряли человеческие признаки. После Елшанки у меня маковой росинки во рту не было, а ведь с тех пор прошло более трех суток. В таком же положении находились и мои товарищи. И как только человек еще может двигаться после этого! Правда, двигались наиболее сильные, наиболее волевые. Стоило только раскиснуть – и человек пропадал. Однако голод и болезни не щадили даже тех, кто старался не падать духом. Теперь, когда мне удалось разыскать остатки своей части, я прилагал все усилия, чтобы достать хоть что-нибудь из продовольствия. Я обшарил всю местность вокруг штабов, сунул свой нос в каждую дыру и везде просил дать хоть капельку еды для моих товарищей. Редко когда удавалось выклянчить немного жмыха, желудевого кофе, чая или несколько килограммов конины. Ответ обычно был один и тот же: – Очень жаль, но у нас самих ничего нет. И вот однажды мне повезло. По дороге к колодцам я натолкнулся на какой-то румынский штаб. А в нашем госпитале находилось несколько румынских солдат. И я решил попытать счастья. Пока я раздумывал, как это лучше сделать, из подъезда полуразрушенного дома вышли два офицера – майор и генерал. Я узнал командира румынской дивизии, которая в ноябре прошлого года действовала вместе с нами. Я отдал честь и, подойдя ближе, изложил суть моей просьбы. Генерал что-то сказал майору по-румынски, потом обратился ко мне по-немецки: – Мы можем дать вам одну лошадиную ногу. Передайте румынским раненым привет и наилучшие пожелания от их генерала. Я поблагодарил и пошел за водой. Когда я возвращался обратно, мясо для меня уже подготовили. Это был кусок фунтов на сорок. Мы разрезали конину на множество мелких кусочков и сварили в котле. Каждый из нас получил по алюминиевому котелку супа. Правда, суп был совсем несоленый и без единой блесточки, но все же это было горячее варево. В желудок попало хоть что-то. В ста пятидесяти шагах от нашего госпиталя находилось санитарное отделение. Было это по соседству с центральной площадью. Несколько дней подряд наши «хейнкели» и «юнкерсы» сбрасывали на этот пятачок продовольствие в ящиках. Ночью площадь освещалась специальными лампочками, и там постоянно дежурили полевые жандармы. Проходить на площадь было строго запрещено. Каждого, кто пытался это сделать, расстреливали на месте безо всякого предупреждения! Трупы нескольких солдат на подступах к площади свидетельствовали о том, что жандармы усердно несли свою службу. По ночам в темном небе слышался шум моторов. Иногда о приближении самолетов мы узнавали по залпам советских зениток. Если же раздавался взрыв, все понимали, что еще один самолет сбит русскими. А это ни много ни мало две тонны продовольствия! Если самолет вез хлеб, значит, на воздух взлетали по крайней мере двадцать тысяч кусков хлеба по сто граммов каждый. На площади, в подвале полуразрушенного универмага, располагался командующий 6-й армией генерал-полковник Паулюс вместе со своим штабом. Это из его подвала пришел приказ: «Раненым и больным не выдавать больше ни крошки продовольствия. Все – для тех, кто держит оружие!» Мы не получали теперь ни грамма – ни для себя, ни для раненых. Двери продовольственного склада были наглухо закрыты для нас. Я лично воспринял этот приказ как неслыханный произвол по отношению к раненым и больным, которые до последнего, не жалея сил, не щадя жизни, сражались на фронте. Они честно выполнили свой долг и искренне верили обещаниям Гитлера. Они верили и командующему армией, который послушно выполнял все приказы верховного главнокомандования вермахта. Конечно, в конце января большинство раненых и больных находилось в таком состоянии, что не было почти никакой надежды на то, что они выживут. Но если говорить о моральной стороне этого приказа, то это бесчеловечно. С незапамятных времен больные и раненые всегда получали особый паек. И человек, нарушавший это правило, совершал преступление. Так как же мог прийти к такому решению командующий 6-й армией? Мне лично ни разу не приходилось видеть генерала Паулюса. Я знал о нем лишь по разговорам, которые велись за столом на дивизионном медпункте в Городище. Однажды нас посетил там профессор д-р Брандт, личный врач фюрера. Было это еще до окружения. Брандт говорил о Паулюсе с большим уважением – как о хорошем человеке и отличном военачальнике. Если эта оценка личности командующего соответствовала действительности, то как же он тогда мог отдать такой приказ? А может, этот приказ родился по инициативе начальника штаба армии генерал-лейтенанта Шмидта? В Городище и Елшанке о нем говорили как о злом духе 6-й армии. Что касается выполнения приказов сверху, Шмидт был еще большим фанатиком, чем его шеф. Но ведь в конце концов командует армией не начальник штаба, а командующий! Как бы там ни было, на мне лежала ответственность за снабжение раненых и больных. И я решил лично заявиться в штаб армии. Капитан Герлах не имел ничего против моего предложения. Из-за сильного обстрела и усиленной охраны попасть на площадь было нелегко. Я сделал большой крюк, миновал развалины театра. Здание универмага захватили батальоны 71-й пехотной дивизии еще в сентябре прошлого года. Им пришлось вести рукопашный бой и сражаться за каждый этаж. Тогда 71-ю пехотную дивизию все называли «счастливой», так как она пользовалась некоторыми привилегиями. К тому же у этой дивизии были самые лучшие убежища. Но фортуна отвернулась и от этой дивизии. Ее командир генерал-лейтенант фон Гартман погиб. Его преемник Роске, только что произведенный из полковников в генерал-майоры, потеснился и предоставил в руинах универмага место командующему с его штабом. Вход охраняли два жандарма. Справа и слева от входа стояло по одной зенитке. Я засомневался, пропустят ли меня. Два офицера передо мной беспрепятственно прошли через КП, стоило им только сказать: «В штаб 71-й». Я не стал искушать судьбу и тоже сказал: – В штаб 71-й. Меня пропустили. Во дворе я увидел спуск в подвальное помещение. Подумав, что так можно попасть к командующему армией, я направился туда, но оказался в темном коридоре. Глаза с непривычки почти ничего не различали. Потом где-то впереди забрезжил свет. Увидев полуоткрытую дверь, я пошел туда. – Да, пожалуйста, – услышал я в ответ на свое «разрешите войти». Это «да, пожалуйста» прозвучало как-то не по-военному. Я вошел. Первое, что бросилось в глаза, это открытая банка с сардинами и полбуханки солдатского хлеба на столе. Вокруг стола стояли табуретки. Однако ни одной живой души не было видно. Сначала я чуть было не схватил со стола сардины и хлеб, но принципы, по которым меня воспитали, не позволили сделать этого. Я уже повернулся к двери, как чей-то голос, идущий, казалось, откуда-то с потолка, спросил: – Что вы хотите? Только теперь я заметил в стене нечто похожее на нишу. Там стояли трехэтажные нары. На самом верху, подперев рукой узкую длинную голову, лежал офицер. Я назвал ему свое воинское звание, фамилию и часть. – Полковник фон Хоовен, начальник связи армии, – ответил он. – Что вас привело ко мне? – Прошу прощения, господин полковник. Мне необходимо срочно достать продовольствие для двухсот раненых. Они лежат в подвале на той стороне площади. А со вчерашнего дня, я слышал, вошел в силу приказ, согласно которому раненым и больным больше не выдается никаких продуктов… – Я знаю об этом, – ответил полковник. – Вы хотите, чтобы этот приказ отменили? – Это очень жестокий приказ. Между прочим, несколько десятков врачей и санитаров, обслуживающих госпиталь, тоже не получают никаких продуктов. – Продовольствие выдается только в боевые части. Глядя на стол, на котором стояла банка с консервами и лежал хлеб, я невольно подумал о том, что здесь далеко не передовая. Вслух же сказал: – Я не знаю, известно ли командованию, какое тяжелое положение в госпитале? По-моему, этот приказ страшно несправедлив по отношению к раненым и больным. Ведь они страдают больше всех. Это просто бесчеловечно. Полковник закусил губу. Затем он спустил ноги и соскользнул на пол. Подтащив к себе табуретку, он сел и предложил мне сделать то же самое. – Ваша откровенность мне нравится. Вы, разумеется, правы. То, что здесь происходит, – настоящее безумие. Скажу откровенно: завтра, самое позднее послезавтра, все будет кончено. В штабе армии вряд ли есть хоть один здравомыслящий человек. В конце декабря я прилетел сюда, в котел, из штаба вермахта. Уже тогда не было возможности к деблокированию. Но и сейчас, когда нам ничего не остается, как согласиться на капитуляцию, верховный главнокомандующий отдает приказ – держаться до последнего солдата, до последнего патрона. Нас всех бросают в мясорубку, и мы покорно позволяем это делать. Фон Хоовен вскочил и нервно заходил по комнате. – Дело не только в этом приказе, – продолжал он. – Вы совершенно правы: это бесчеловечно. Но вы вряд ли чего-нибудь добьетесь. Изменить приказ или вообще отменить его может только начальник штаба, а он вас просто-напросто не примет. – А каким образом кончится это безумие, как вы изволили выразиться, завтра или послезавтра? Не пойдем же мы с голыми руками навстречу красноармейцам? Или будем ждать, когда они нас перестреляют? – Не с голыми руками, но нечто подобное произойдет, – ответил мне полковник. – Главнокомандующий приказал всем командным пунктам также защищаться до последнего человека, до последнего патрона. – Ходят слухи, что один генерал вместе со своим штабом сдался в плен к русским? Правда ли это? – спросил я. – Да. Это генерал-майор фон Дреббер. Он вместе со споим штабом и остатками 297-й пехотной дивизии сдался в плен к русским. Начальник штаба армии обругал его трусом и предателем, но Дреббер его уже не слышал. Здесь, в подвале универмага, где командует генерал-лейтенант Шмидт, я полагаю, что и сам командующий и весь штаб будут с автоматами и пистолетами в руках защищать каждое помещение, пока всех их не перестреляют. В отчаянии я распрощался с полковником. А я-то думал здесь получить добрый совет и помощь. Собственно говоря, это можно было предполагать и раньше, с самого начала окружения. Можно было заранее предвидеть гибель нашей армии. Это было очевидно и по поведению верховного командования. Однако несмотря ни на что, все послушно выполняли приказы свыше. В штаб-квартире, где было относительно уютно и надежно, люди не голодали, как на передовой, зато приказывали не выдавать больше продовольствия раненым и больным и под страхом немедленного расстрела строго-настрого запретили соглашаться на капитуляцию. А вверх летели доклады, что в котле имеется тридцать – сорок тысяч раненых и больных, которые поедают все продовольствие. И за день до этого было приказано вывесить знамя со свастикой на самом высоком здании города, чтобы под этим знаменем идти в свой последний бой. Позже я узнал, что в тот самый момент, когда я разговаривал с фон Хостеном, в штабе армии, в том же самом коридоре, только за другой дверью, по радио было передано новое сообщение. Вот его текст. «Фюреру! 6-я армия приветствует и поздравляет своего фюрера в день годовщины прихода его к власти. Знамя со свастикой все еще развевается над Сталинградом. Наша борьба будет служить для живущего и будущего поколений примером того, что даже в безнадежном положении нельзя идти на капитуляцию. Наша борьба приведет Германию к победе. Хайль, мой фюрер! Генерал-полковник Паулюс. Сталинград. 29.1.1943, полдень». Гитлер послал ответ: «Мой генерал-полковник Паулюс. Сегодня весь немецкий народ с глубоким волнением следит за событиями в Сталинграде. Как всегда бывает в мировой истории, и эта жертва не будет напрасной. «Признание» фон Клаузевица оправдывается. Только сейчас вся германская нация понимает всю тяжесть этой борьбы и готова принести ради нее самую большую жертву. Мысленно постоянно нахожусь с Вами и вашими солдатами. Ваш Адольф Гитлер». Хорошо еще, что в этой плачевной ситуации оставшиеся в живых солдаты не сразу узнавали о том, как их командующий с помощью вот таких радиопередач гонит своих подчиненных на верную гибель. Однако об этом становилось известно косвенно, из различных приказов вермахта, в которых обязательно находили отражение приукрашенные донесения командования армии. В дежурном подразделении, в соседнем подвале, еще работал радиоприемник. Туда мы заходили каждый день – послушать последние известия. Оставалось только качать головой, когда мы слушали, что верховное командование вермахта передавало о событиях на Волге. «27 января. Боеспособные части 6-й армии укрепились в развалинах Сталинграда. Мобилизовав все свои силы и средства, они сковывают наступление Красной Армии на земле и в воздухе. Вклинившийся в город отряд противника был уничтожен в ходе ожесточенного боя. 28 января. Героическое сопротивление немецких войск в Сталинграде продолжается. Все атаки противника на западном и южном фронтах отбиты. Русские понесли тяжелые потери. 29 января. Противник в Сталинграде продолжает атаковать, но наши войска, несмотря на огромные лишения, сдерживают превосходящие силы противника». В эту ночь я долго не мог заснуть. На ногах у меня были валенки. Клапаны шапки застегнуты под подбородком. Вместо подушки под головой – вещмешок. Закутавшись в шинель, я лежал прямо на полу подвала, прижавшись к товарищам и широко открытыми глазами уставившись в потолок, который содрогался от взрывов. Я понимал, что выхода из создавшегося положения у нас нет. В голове роилось множество вопросов. Все мои представления о чести, долге и родине оказались ложными. Хотелось закричать от безысходной тоски и безнадежности. Мои многочисленные «почему» и «зачем» смешались со стонами раненых. Когда же утром 30 января после полубессонной ночи я вылез из своей норы и пополз в подвал лазарета, первое, что бросилось мне в глаза, были немецкие солдаты: пехотинцы, артиллеристы и танкисты готовились к круговой обороне, готовились совсем недалеко от флагов с Красным Крестом. Командовал ими молодой капитан. На груди у него под расстегнутой шинелью я увидел Немецкий крест в золоте и Железный крест 1-й степени. И хотя форма на нем была оборвана и измазана, а лицо заросло щетиной и было перепачкано, он лихо командовал. Чувствовалось, что это один из тех офицеров, для которых слово «приказ» служит оправданием любых поступков. Такое соседство представляло большую опасность для госпиталя. Противник в любую минуту мог накрыть огнем этот район, а это означало бы верную смерть и для раненых, лежащих в подвале. Нужно было во что бы то ни стало заставить капитана уйти подальше от госпиталя. Но капитан не соглашался: все равно, мол, через несколько часов все будет кончено. Он утверждал, что русские не берут в плен, тем более офицеров. И самое лучшее в этой обстановке – умереть в бою. Капитан даже потребовал, чтобы наши врачи, санитары и вообще весь медперсонал взялся за оружие и присоединился бы к его группе. – Как же нам отделаться от этого молодчика? – спросил доктор Герлах, когда я рассказал ему об этом. – Пойду-ка я к старшему по званию. Он находится на нашем участке. Это тот самый румынский генерал, что недавно приказал дать нам конины. У румынского штаба собралось довольно много немецких офицеров. Все спорили о том, целесообразно ли продолжать сопротивление или же лучше сдаться в плен. Румыны рассуждали куда разумнее немецких офицеров. Наконец было решено ровно в тринадцать часов прекратить огонь и выбросить белые флаги. Пусть русские видят, что мы решили капитулировать! Наконец-то! Обратно в госпиталь меня сопровождал один румынский майор. Он передал немецкому капитану-задире приказ своего генерала. Капитан недовольно убрался от нас, но не отказался от мысли занять боевую позицию где-нибудь на другом конце площади. Прислонившись к стене подвала, я смотрел на коптящее пламя свечи. Едва можно было различить лица, шапки и плечи людей. Все молчали. И лишь порой из темноты доносились приглушенные стоны раненых. Итак, через три часа это безумие кончится. Однако нужно было еще пережить эти три часа. Есть ли у нас шанс выжить? Как примут нас победители в этом разрушенном городе? На этой земле, ради которой они понесли неисчислимые жертвы? Нужно было ждать. Каждый думал о своем. В эти часы участились случаи самоубийства. Один из врачей прибегнул к морфию. Какой-то старший лейтенант пустил себе пулю в лоб. Раненый фельдфебель сорвал с себя все бинты. Настало время и для меня решать. Я не раз уже думал об этом. Нелегко было сделать выбор. Тут были и страх перед колючей проволокой лагеря для военнопленных, и боязнь унижения, и глубокое разочарование в обещаниях фюрера, и горькая ирония по поводу, его приказа держаться до последнего. Нельзя было без содрогания думать о судьбе родины, родных, близких и всего народа. «Неужели уже нет никакой надежды?» В моей душе шла борьба. Не пока у меня в руках еще было оружие. А что будет, если я брошу его?.. Я медленно вытащил пистолет из кобуры. Несколько секунд держал пистолет в руках, чувствуя холод стали. Затем, поднявшись по ступенькам лестницы, выбросил его в канализационную яму. Этот шаг был решающим. Я не имел никакого права кончать жизнь самоубийством. Я должен жить! Хотя бы для того, чтобы когда-нибудь увидеть своих родных. Жить для того, чтобы всем рассказать о том, что произошло на берегах Волги, чтобы рассказать женщинам, матерям и детям о злоупотреблении жизнью немецких солдат. Около полудня вокруг все еще свистели пули. Бой шел совсем рядом. Вдруг кто-то крикнул, что по радио передают выступление Геббельса. Когда мы добрались до соседнего подвала, там уже набилось столько народу, что нам пришлось стоять в дверях. Рейхсминистр елейным голосом вещал: – … Из всех гигантских сражений в настоящее время следует выделить сражение под Сталинградом. Это сражение останется самым значительным и героическим в нашей истории. То, что делают сейчас там наши гренадеры, минеры, артиллеристы, зенитчики и многие, многие другие – начиная от генерала и до рядового солдата, – неповторимо. «Героическая борьба»? Какая чушь! «Борьба генералов»? Какая насмешка! Потом пошла более нахальная ложь. Геббельс в порыве патетики начал сравнивать гибель окруженных под Сталинградом немецких войск с героической смертью трехсот спартанцев под Фермопилами два с половиной тысячелетия назад. «… С тех пор прошли столетия, но и по сей день их борьба и принесенные ими жертвы вызывают восхищение и служат нам примером высшего солдатского долга. И еще раз в истории повторился их ратный подвиг… Борцы Сталинграда должны выстоять. Этого требуют от них закон чести и приказы военного командования. Закон чести, и только он может спасти наш народ». «Закон чести и приказы военного командования»? Что же это за закон чести, если он позволил верховному командованию обмануть целую армию ради спасения собственного престижа? Это – тот самый закон, по которому Гитлер и его командование вермахта уничтожили четверть миллиона немецких солдат? Я не хотел иметь никакого отношения к этому закону. Рейхсминистр продолжал в том же духе. Каждое его слово было издевательством над немецкими солдатами, умирающими под Сталинградом. И снова в душе возникал вопрос: по какому закону, кто дал право тянуть немецких солдат на берега Волги? Я не мог ответить на этот вопрос. И все же где-то в глубине сознания я уже начинал понимать, что необходимо беспощадно восстать против самого себя и против всех тех, кто ввергнул нас в эту катастрофу. 30 января 1943 года ровно в тринадцать часов немецкие и румынские части, находившиеся вокруг руин универмага, прекратили огонь. Белые флаги и просто платки, вывешенные на развалинах, возвестили о капитуляции. Русские тоже перестали стрелять. И вот появились победители – крепкие, румяные, в меховых шапках, в валенках и полушубках. Автоматы на груди или в руках. «Жизнь и смерть» – невольно промелькнуло у меня в голове сравнение, когда я увидел здоровых, сильных красноармейцев и призрачные фигуры немецких солдат, вылезающих из подвалов. В плен нас взяли без особых инцидентов. Раненые, сидящие в подвале, при слабом свете свечи сначала увидели на лестнице валенки, потом полушубок и наконец всю фигуру советского офицера. Он спускался в сопровождении нескольких автоматчиков. Некоторые из немцев подняли руки вверх, на что советский офицер не обратил никакого внимания. На ломаном немецком языке он спросил, есть ли тут командиры и не осталось ли у кого оружия. Между тем автоматчики осветили карманными фонариками все углы подвала и затем тихо, словно боясь потревожить покой тяжелораненых, что-то сказали офицеру по-русски. Тот в свою очередь обратился к доктору Герлаху: – Врачи остаются с ранеными. Все остальные, кто может передвигаться, выходите наверх. После этого офицер достал из полушубка пачку папирос и угостил Герлаха и меня. Так я взял в руки первую в жизни папироску. Старший лейтенант дал нам прикурить и заверил нас, что жизнь всех военнопленных гарантирована, а раненые получат медицинскую помощь. Такой была наша первая встреча с победителями, которых мы так боялись. Русские вели себя по отношению к нам предельно корректно и гуманно. Это особенно чувствовалось после всего пережитого, когда мы долгое время страдали от бесчеловечности собственного командования. И вот я вместе с легкоранеными выбрался на свет божий из подвала, где последние дни находился под флагом Красного Креста. День клонился к вечеру. Пленные стояли кучками. Здесь было несколько тысяч немецких и румынских солдат. Все они походили на призраков. Как жалко они выглядели! И все же этим людям никто не разрешал капитулировать. Приказ бороться до последнего солдата, до последнего патрона никто не отменял. И словно в доказательство этого неожиданно со стороны штаб-квартиры командующего армией немецкие зенитки начали обстрел пленных. От разрывов снарядов погибло несколько солдат и раненых. Однако вскоре капитулировал и сам командующий со своим штабом. 30 января 1943 года в сводке вермахта говорилось буквально следующее: «Положение в Сталинграде без изменений. Мужество защитников непреклонно». Сдача в плен была горькой и тяжелой. Во мне жили старые понятия, и ничего нового я тогда не мог себе представить. Проваливаясь в снег, я шагал в колонне пленных. Мы шли мимо разрушенных зданий, мимо сожженных танков и разбитых орудий. Перешагивали через каски и замерзшие трупы. Шли медленно, падали, вставали и снова шли – и так не больше одного километра за час. Повсюду на нашем пути мы видели русских жителей. Были случаи, когда они выкрикивали в наш адрес гневные слова. Этому я нисколько не удивлялся. Меня удивляло другое: когда кто-нибудь из таких разгневанных слишком близко подходил к нашей колонне, сопровождавшие нас советские солдаты стреляли в воздух. 31 января 1943 года толпа шатающихся пленных добрела до первого на своем пути лагеря для военнопленных. Он находился в двадцати километрах южнее центра Сталинграда, в городе Красноармейске. По дороге все говорили о том, будто Гитлер произвел Паулюса в генерал-фельдмаршалы. Потом пошел слух, что 31 января командующий 6-й армией вместе со своим штабом и генералами сдался в плен. Штаб армии сдался без единого выстрела. Капитан тонущего корабля и офицеры его штаба спасли свои жизни, хотя в течение нескольких недель они угрожали своим солдатам расстрелом за подобный шаг. Такого еще не было в анналах прусского офицерского корпуса. Многие из солдат ждали, что командующий попытается как-то объяснить им причину постигшей их трагедии, проявит знак единения с ними. Ничего подобного. Произведенный в последнюю минуту в генерал-фельдмаршалы, командующий армией даже в плен катил, наверное, в автомобиле, а мы в это время плелись по снегу. И все-таки очень хорошо, что Паулюс и большинство его генералов не погибли в бою и не пустили себе пулю в лоб, чего ждал от них Гитлер. Тогда бы нацистская пропаганда начала кричать о предательстве в 6-й армии и сочинила бы свой «героический эпос». Ошибки и вина командующего и генералитета 6-й армии не в том, что они сдались в плен, а в том, что они своевременно не приказали всем своим подчиненным сдаться в плен. Ошибки и вина командующего армией также и в том, что Паулюс капитулировал лишь для самого себя, а но для всех оставшихся в живых солдат 6-й армии. Ждали, что хотя бы 31 января командующий прикажет капитулировать остаткам армии, в том числе и войскам генерал-полковника Штрекера, на севере котла. Но даже в этот последний час Паулюс оказался послушным приказу фюрера: каждая часть окруженных войск подчинялась непосредственно верховному командованию. Так 2 февраля 1943 года окончилась борьба на северном участке. Попав в плен, я еще не знал всех причин, которые привели 6-ю армию к гибели. Однако мне было ясно, что эта катастрофа произошла не только по вине военных специалистов. В зимней битве на Волге, как нигде, сказались и разоблачили себя наша политическая бессовестность и моральное разложение. Содрогаясь от ужаса, я начинал понимать, что до сих пор служил грязному делу. |
|
|