"Мистер Вертиго" - читать интересную книгу автора (Остер Пол)Часть четвертаяВ летную школу я не попал по причине слабого зрения, так что четыре года проковырялся в грязи. Я узнал все повадки червей, а также ползучих хищников, питающихся человечиной, от которых зудит вся шкура. Достопочтенный судья Чарльз П. Макгаффин сказал, будто служба в армии сделает меня человеком, и, наверное, оказался прав, если считать, конечно, что вгрызание в землю, а также созерцание оторванных рук и ног есть подтверждение человекообразности. Насколько я понимаю, чем меньше рассказывать про эти четыре года, тем лучше. Вначале я всерьез подумывал уволиться по состоянию здоровья в запас, однако мне не хватило мужества. Я решил тогда тайно полевитировать, спровоцировать страшный приступ невыносимой боли, после чего меня безусловно вернули бы домой. Беда была в том, что у меня больше не было дома, и я, поразмыслив немного, понял, что предпочитаю неопределенность военного счастья полной определенности знакомой пытки. Я не стал настоящим солдатом, но и не покрыл себя позором. Я делал, что велено, избегал лишних неприятностей, был на войне и не дал себя убить. В ноябре 1945 года, когда нас выгрузили с кораблей, все во мне перегорело, и я был не способен ни думать, ни строить планы. Года три или четыре я болтался как неприкаянный, главным образом по Восточному побережью. Дольше всего я пробыл в Бостоне. Работал там барменом, играл на скачках, а раз в неделю ездил в Итальянский квартал к Спиро резаться в покер и потому в деньгах не нуждался. У Спиро по-крупному не играли, и выигрыши были от доллара до пяти, но если выигрываешь постоянно, в конце концов набегает неплохая сумма. Тем не менее, едва я решил было вложить сбережения в дело, везение кончилось. Деньги уплыли, я влез в долги, а потом пришлось уносить ноги, пока эти акулы, мои кредиторы, меня не хватились. Из Бостона я перебрался в Лонг-Айленд, где нашел работу на стройке. В те годы шло бурное развитие пригородов, на стройках неплохо платили, так что и я внес свой скромный вклад в создание того мира, который мы имеем сейчас. Все эти домики, милые газончики, хрупкие саженцы, укутанные рогожкой, – во всех в них есть и мой труд. Работа была нелегкая, но восемнадцать месяцев я выдержал. Однажды – сам не понимаю почему – я дал себя уболтать и женился. Брак наш просуществовал не более полугода, теперь это словно в тумане, я даже почти не помню, как выглядела моя жена. А чтобы вспомнить, как ее звали, пришлось хорошенько напрячь мозги. Понятия не имею, что тогда со мной произошло. Я всегда был шустрый, умел легко схватывать ситуацию и поворачивать в свою пользу, а тогда вдруг раскис, перестал синхронить и в результате перестал чувствовать жилку. Жизнь проходила мимо, и самое странное, что меня это устраивало. Никаких новых планов не было. Я никуда не рвался и ничего не искал. Я хотел только жить спокойно, хорошо делать свое дело и тихо плыть по течению. Мечты все остались в прошлом. Они все оказались пустыми, а я слишком устал, чтобы изобретать себе новые. Пусть теперь в этот мячик играет кто-нибудь другой. Я давно его уронил, и он не стоил того, чтобы за ним наклоняться. В 1950 году я перебрался на противоположный берег реки, в Нью-Арк, где снял недорогую квартиру и в девятый или десятый раз после войны сменил занятие. Хлебопекарная компания Мейхофа держала больше двухсот рабочих, работавших в три смены, и чего только ни выпекала. Только одного хлеба у нас пекли семь сортов: белый, пшеничный, ржаной, немецкий ржаной, хлеб с изюмом, хлеб с изюмом и корицей, хлеб баварский черный. Добавьте сюда печенье двенадцати сортов, кексы десяти сортов, булочки шести, сухари, панировочные сухарики, пончики, и вам станет ясно, что завод был огромный, а работал он двадцать четыре часа в сутки. Вначале я стоял у конвейера, где паковал в целлофановые пакеты нарезанные батоны. Я думал, я там самое большее на несколько месяцев, но привык, работа понравилась, а платила компания очень неплохо. Запахи на заводе были замечательные, в воздухе плавали ароматы свежевыпеченного хлеба и сахара, и потому и смена пролетала быстрее, часы не тянулись, как на прежних работах. Остался я отчасти поэтому, а отчасти потому, что примерно через неделю после моего появления мне начала строить глазки одна рыженькая малютка. Не ахти какая красавица, особенно по сравнению с моими девочками в Чикаго, однако в зеленых ее глазах горел огонек, и она задела во мне какую-то струнку, а я не стал долго раздумывать и быстренько с ней познакомился. За всю свою жизнь я совершил только два верных шага. Первый – когда в девять лет я уехал с мастером. Второй – когда принял решение жениться на Молли Фитцсиммонс. Молли привела меня в порядок, а учитывая, на что я был похож, когда приехал в Нью-Арк, работка ей досталась не из легких. Девичья фамилия ее была Куинн, а лет ей в тот год, когда мы познакомились, было немного за тридцать. В первый раз она вышла замуж сразу, закончив школу, а через пять лет его призвали в армию. По рассказам, этот Фитцсиммонс был парень добрый и работящий, однако на войне ему повезло меньше, чем мне. Пуля догнала его в сорок третьем, в Мессине, и с тех пор Молли, бездетная молодая вдова, жила одна, сама зарабатывала на жизнь и ждала, что случится дальше. Бог знает, что во мне увидела она, а я к ней прилепился, потому что с ней было спокойно, и я снова стал самим собой, и снова вернулось мое остроумие, а Молли понимала толк в шутках. Ничего в ней не было яркого, ничем она не выделялась. В толпе на улице никто не обратил бы на нее внимания: обыкновенная жена рабочего, толстоногая, толстозадая, которая если и подкрасит реснички, так только когда идет в ресторан. Зато в ней, в Молли, был живой огонек, и, пусть тихая, пусть задумчивая, она была по-своему острая штучка, поострее многих. Молли была добрая, терпеть не могла ссориться, за меня всегда стояла горой и никогда Не стремилась кого-то из меня сделать. Хозяйка она была так себе, готовила ниже среднего, но это не важно. В конце концов, Молли была мне жена, а не служанка. Она стала мне первым, после Эзопа и мамаши Сиу, настоящим другом и первой женщиной, которую я полюбил. Жили мы в заводском районе, на втором этаже в доме без лифта, жили вдвоем, поскольку детей Молли иметь не могла. Женившись, я убедил ее уйти с работы, а сам остался у Мейхофа, где постепенно поднимался выше и выше. В те времена на одну зарплату вполне можно было жить вдвоем, а с тех пор, как меня назначили мастером ночной смены, то и говорить стало не о чем. По прежним моим понятиям, жили мы очень скромно, но я очень переменился и перестал думать про всякие глупости. Два раза в неделю мы ходили в кино, по субботам обедали в ресторане, читали книги, смотрели телевизор. Летом ездили отдыхать к океану, а почти каждое воскресенье встречались с кем-нибудь из родных Молли. Куинны были большая семья – ее братья и сестры все были женаты и замужем, и у всех были дети. Таким образом, у меня стало четыре деверя, четыре золовки и тринадцать племянников и племянниц. Немало для человека, у которого нет детей, но не могу сказать, будто роль дядюшки Уолта пришлась мне не по душе. Молли была у нас доброй феей, а я придворным шутом: маленький, крепенький, этакий Рути Казути, со своими шуточками и дурацким смешком. Вместе с Молли мы прожили двадцать три года, что, разумеется, много, однако меньше, чем я планировал. Я хотел состариться и умереть у нее на руках, а у нее оказался рак, и она умерла, когда я к этому еще не был готов. Сначала ей удалили одну грудь, потом вторую, и в пятьдесят пять лет Молли не стало. Родные помогали мне как могли, но все равно это было невыносимо, и я на шесть или семь месяцев ушел в тяжелый запой. Я пил и вскоре из-за этого потерял работу, и не знаю, что бы со мной было, если бы два моих деверя не взяли и не отвезли меня в больницу, где я хорошенько просох. В больнице Святого Варнавы, в Ливингстоне, я прошел полный курс в шестьдесят дней и там наконец опять начал видеть сны. Я имею в виду не видения и не прозрения, а натуральные сны – яркие, похожие на кино, – и я смотрел их там целый месяц. Может быть, причиной стали транквилизаторы и другие лекарства, которые я тогда принимал, не знаю, но так или иначе через сорок четыре года после моего последнего выступления ко мне снова наконец вернулся Уолт Чудо-мальчик. Каждую ночь я снова повторял свой путь с мастером, снова садился в «пирс-эрроу» и ехал из города в город, снова выступал перед публикой. Я был невероятно счастлив, я опять почувствовал радость, какую забыл много лет назад. Я ходил по воде на глазах у огромной, просто бескрайней толпы, безо всяких приступов головной боли кувыркался, вертелся, крутился в воздухе с прежней ловкостью и спокойствием. Столько лет я так старательно все это в себе прятал, так отчаянно хотел крепко стоять на земле, а тут вдруг оно все вернулось, вспыхивая среди ночи ярким сиянием «Техниколора». Эти сны изменили все. Ко мне вернулось чувство собственного достоинства, и мне больше не было стыдно оглянуться назад. Не знаю, какими словами это еще объяснить. Это мастер меня простил. Он простил меня из-за Молли, из-за того, что я ее любил и страдал, и теперь он снова звал меня, просил, чтобы я о нем вспомнил. Не могу это доказать, но результат говорит сам за себя. Что-то во мне шевельнулось, и, покинув приют алкоголиков, я больше не пил. Мне было пятьдесят пять лет, жизнь моя лежала в развалинах, но я был почти в порядке. Когда же было сказано и сделано все, что нужно, то стал еще лучше. На лечение Молли ушли все наши сбережения. Я за четыре месяца задолжал за квартиру, хозяин грозил выселением, а единственное, что у меня осталось, это старый «форд-фарлайн», с помятой решеткой и неисправным карбюратором. Примерно через три дня после выхода из больницы мне из Денвера позвонил любимый племянник и сказал, что есть работа. Дэн в семье был самый способный – первый Куинн профессор колледжа, – и он уже несколько лет как жил в Денвере с женой и ребенком. От отца Дэн узнал о том, что произошло, так что объяснять, как у меня обстоят дела с банковским счетом, было не нужно. Работка так себе, сказал он, но, может, стоит сменить обстановку. Да какая такая работка? – спросил я. Будешь стражем порядка, ответил он так, чтобы меня не обидеть. Хочешь сказать, дворником? – сказал я. Ну да, укротителем метел, сказал он. Дворник нужен был в здании, где он вел занятия, и в случае, если я был готов перебраться в Денвер, он мог бы и замолвить словечко. Отлично, почему бы, черт побери, и нет, сказал я и еще через два дня сложил в «форд» кое-какие пожитки и направился в сторону Скалистых гор. Я так и не доехал до Денвера. Не потому, что вдруг сломалась машина, и не потому, что мне перехотелось идти в дворники, однако жизнь полна неожиданностей, и я попал совсем не туда, куда собирался. Все объясняется просто. Я был еще под впечатлением от больничных снов, дорога тоже навеивала воспоминания, и я, увидав пограничный щит штата Канзас, не смог удержаться от искушения совершить краткое сентиментальное путешествие по старым местам и свернул на юг. Крюк небольшой, сказал я себе, а если я ненадолго задержусь, то Дэн не рассердится. Я хотел часа два погулять по Вичите и посмотреть на дом миссис Виттерспун – каким он стал. Как-то раз, вскоре после войны, я попытался отыскать ее в Нью-Йорке, но имени в телефонном справочнике не нашел, а название компании забыл. Я понял, что она умерла, как и все те, кого я любил. По сравнению с двадцатыми город здорово вырос, но скучища там была та же. Стало больше домов, людей и улиц, но когда я присмотрелся, увидел, что как был он стоячим болотом, так таким и остался. Теперь они себя здесь называли: «Воздушная столица мира», и, увидев эти торчавшие по всему городу рекламные щиты с таким плакатом, я здорово посмеялся. Они имели в виду построенные здесь авиакомпаниями заводы, а я невольно подумал о себе, о мальчике-настоящей-птице, у которого здесь когда-то был дом. Найти его удалось не сразу, поездить по улицам пришлось больше, чем я предполагал. Когда-то, много лет назад, дом стоял в стороне, на окраине, на обочине грунтовой дороги, а теперь, когда город разросся, дом влился в жилой массив. Теперь это была улица, которая называлась Коронадо-авеню, и вид у нее был вполне современный: фонари, тротуары, черный асфальт на проезжей части, белая полоса разметки посередине. Но выглядел дом отлично, тут и говорить нечего: кровельная дранка сверкала на фоне серого ноябрьского неба свеженькой белизной, над крышей смыкались кроны огромных, посаженных еще мастером Иегудой деревьев. Кто бы ни были его хозяева, они за ним хорошо следили, а время облагородило, и теперь он смотрелся как историческая достопримечательность, почтенная реликвия минувшей эпохи. Я припарковал свой автомобиль и поднялся на крыльцо. День еще только клонился к вечеру, но в окне первого этажа горел свет, и я решил, что коли уж я приехал, то пойду до конца, и позвонил в звонок. Не людоеды же здесь живут, может быть, впустят в дом, покажут, как тут и что, из уважения к прошлому. Больше я ни на что не рассчитывал: просто войти и взглянуть. Стоять на крыльце было холодно, и я, в ожидании, пока мне откроют, не-вольно вспомнил, как попал сюда впервые, замерзший до полусмерти после блужданий в страшной метели. Мне пришлось позвонить еще раз, и тогда только раздались шаги, дверь открылась, но я так увлекся воспоминаниями о первой своей встрече с миссис Виттерспун, что не сразу сообразил, что женщина, которая стоит передо мной, она и есть: старше, воздушней, в морщинках, но все равно это была она, та же самая миссис Виттерспун. Я узнал бы ее где угодно. С 1938 года она не потолстела ни на фунт, волосы у нее были выкрашены в тот же рыжий пижонский цвет, а ясные голубые глаза были голубыми и ясными, как прежде. Ей должно было уже быть года семьдесят три или семьдесят четыре, но на вид ей было от силы шестьдесят, в крайнем случае шестьдесят три. Как всегда, в модном платье, с прямой, как всегда, спиной и, как всегда, с сигаретой в зубах и со стаканом шотландского виски. Такую женщину не любить невозможно. За время после нашей с ней встречи мир успел рухнуть, воскреснуть, перемениться, а она оставалась такой же. Я узнал ее раньше, чем она меня. Что было не удивительно, поскольку меня время пощадило меньше. Веснушки мои исчезли, и я был ничем не примечательный человек, коренастый, плотный, с поредевшими и поседевшими волосами, в круглых очках на носу. Трудно было признать во мне того лихого франта, с которым она обедала в ресторане у Леммеля тридцать восемь лет назад. На мне была обычная будничная одежда: рабочая куртка, штаны цвета хаки, башмаки грубой кожи, белые носки, а воротник у куртки я, стоя на ветру, поднял. Лица моего, вероятно, было почти не видно, да если бы и было, я так устал, так извелся за время до и после запоя, что наверняка мне в любом случае пришлось бы назваться. Остальное ясно без слов, не так ли? Слезы были пролиты, рассказы были рассказаны, а мы все говорили и говорили, и проговорили до ночи. Все было как в добрые старые времена на этой Коронадо-эвенью, и не сомневаюсь, счастливее встречи не было ни у нее, ни у меня за всю жизнь. Сначала я рассказывал, что было со мной, потом она, и то, что случалось с ней, было не менее странно, не менее неожиданно, чем то, что случалось со мной. Она отнюдь не умножила свои миллионы во время техасского бума, скважины оказались без нефти, и она разорилась. Разведка в то время велась в основном наудачу, а миссис Виттерспун не повезло. К 1938 году она потеряла девять десятых своего капитала. Разумеется, она все равно оставалась не нищей, но из лиги Пятой Авеню пришлось уйти, а потом она еще несколько раз прогорела и в конце концов собрала вещички и вернулась в Вичиту. Она думала, ненадолго – соберется с деньгами и мыслями и поедет дальше. Однако все повернулось иначе, и война ее застала все еще в Канзасе. Перед этим бесчеловечным ликом миссис Виттерспун прониклась духом патриотизма, добровольно пошла в медсестры и четыре года проработала в военном госпитале Вичиты. Я с трудом представил себе ее в роли Флоренс Найтингейл, но миссис Ви была женщина неожиданная, и хотя, конечно, любила деньги, но это ни в коем случае не означает, будто она ничего больше не ценила" После войны она опять открыла новое дело, на этот раз в Вичите, и постепенно ее предприятие стало приносить хороший доход. Прачечные-автоматы. После всех крупных операций с ценными бумагами, нефтью звучит чуть ли не смешно, но... почему бы и нет? Она одной из первых угадала коммерческие перспективы стиральных машин и, освоив практически незанятый рынок, здорово оторвалась от конкурентов. Когда мы встретились в 1974 году, у нее было двадцать прачечных в разных районах Вичиты и еще двенадцать в соседних городках. Называлась ее сеть «Чистый дом», и в сумме все эти пятачки и четвертачки складывались в неплохой капитал. А мужчины? – спросил я. Сколько хочешь, ответила она, больше, чем ты себе можешь представить. А Орвилл Кокс? – спросил я. Умер, его давно нет, сказала она. А Билли Байглоу? Жив. Между прочим, живет здесь, за углом. После войны она взяла его к себе на работу, и он был ее менеджером, ее правой рукой до самого последнего времени, до тех пор, пока полгода назад не ушел на пенсию. Малыш Билли уже успел разменять седьмой десяток, а после второго инфаркта доктор посоветовал ему поберечь мотор. Жена у него умерла семь лет назад, дочери выросли и уехали, нет их здесь, так что, конечно, они часто видятся. Лучше друга у нее не было за всю жизнь, сказала она, и по тому, как у нее потеплел голос, я догадался, что их отношения не исчерпываются беседами о сушилках и барабанах. Ага, сказал я, значит, терпение вознаграждено, крошка Билли получил то, чего добивался? Подмигнула она озорно, как раньше. Время от времени получает. Смотря в каком я настроении. Ей не пришлось меня связывать, вынуждая остаться. Работа дворника была бы только временной мерой, чтобы заполнить пустоту, так что я, найдя кое-что получше, не раздумывая тут же переменил планы. Разумеется, дело было не в деньгах. Я вернулся к себе домой, и когда миссис Виттерспун предложила мне занять место Билли, я сказал, что готов начать хоть на следующий же день. Мне было все равно, что делать. Предложи она мне остаться посудомойкой и драить кастрюли, я сказал бы да. Спать я стал наверху, в своей бывшей спальне, вскоре освоился с бизнесом и делал для нее все, как положено. Следил за исправностью оборудования, подсчитывал прибыль, уговорил миссис Виттерспун расширить дело в нескольких направлениях: выстроить павильоны с пиццей, боулингом и пинболом. Каждую осень в город приезжают толпы студентов, которым нужно еще и быстро поесть и дешево отдохнуть, а я как раз тот человек, кто может им это устроить. Не один час я сидел над расчетами столько, что отсидел все на свете, но мне нравилось опять быть у руля, и большинство из моих тогдашних проектов принесли неплохую прибыль. В следующие года три-четыре дела наши неслись резвым галопом, миссис Виттерспун даже назвала меня ковбоем, что из ее уст прозвучало как комплимент. Потом, совершенно неожиданно, умер Билли. У него случился новый инфаркт, причем случился за городом в гольфклубе «Чероки Экрз», и когда врачи добрались до него, было уже поздно. Миссис Ви после этого впала в ступор. Перестала ходить со мной по утрам в контору, предоставила мне принимать решения и вообще, казалось, утратила интерес к делу. Я после смерти Молли прошел через то же самое, однако у миссис Ви не было утешения, что время все лечит. У нее было все, кроме времени. Билли боготворил ее пятьдесят с лишним лет, а теперь он умер, и его никто не мог заменить. Как-то ночью, в разгар ее горя, я лежал с книжкой в постели и вдруг услышал, как она внизу плачет. Я спустился, вошел к ней в комнату, мы поболтали, потом я ее обнял и баюкал, пока она не уснула. Я и сам не заметил, как тоже уснул и утром проснулся под одеялом в ее большой двуспальной постели. Эта была та самая постель, которую она когда-то делила с мастером, и теперь, значит, наступила моя очередь спать с ней рядом и стать тем человеком, без которого нельзя жить. Главным образом это было ради удобства и ради компании, было приятнее спать не в двух, а в одной кровати, однако не стану уверять, что в нашей постели не вспыхивал огонь. Когда человек стареет, это отнюдь не означает, будто ему чужды страсти, а совесть если и мучила меня поначалу, то потом быстро угомонилась. Следующие одиннадцать лет мы жили как муж и жена. Не думаю, что должен стыдиться этого. Да, много лет назад она годилась мне в матери, но тогда я был уже старше многих из ваших дедушек, а когда доживаешь до этого возраста, то не обязан играть по правилам. Тогда идешь просто, куда тебе нужно, и делаешь то, что дает тебе жить. Почти все время, что мы прожили вместе, она оставалась в добром здравии. В восемьдесят пять лет она все еще выпивала до ужина два своих виски, время от времени выкуривала сигарету и, как правило, была достаточно бодрой, чтобы самой привести себя в порядок и прокатиться в огромном синем «кадиллаке». Она прожила то ли девяносто, то ли девяносто один год (я никогда не знал точно, в каком веке она родилась) и все время была на ногах и слегла только в последние восемнадцать месяцев или около этого. Под конец она почти потеряла зрение, слух, почти не вставала с постели, но, несмотря даже на все это, все равно оставалась собой, и я мог бы нанять сиделку или отправить ее в дом престарелых, но не сделал ни того, ни другого, а продал бизнес и сам стал выполнять всю черную работу. Я слишком многим был ей обязан, разве не так? Я купал ее и причесывал, носил на руках по дому, мыл ей задницу после каждого мелкого происшествия, как когда-то она вымыла мне. Похороны я устроил ей классные. Много для этого сделал и не поскупился. После нее все стало моим – дом, автомобили, деньги, которые она заработала сама, деньги, которые для нее заработал я, и поскольку их в моей кухонной банке было вполне достаточно, чтобы безбедно прожить следующие семьдесят пять или даже сто лет, я решил устроить такие проводы, каких отродясь не видывали в Вичите. На кладбище ее сопровождал эскорт из ста пятидесяти машин. Движение остановилось на несколько миль вокруг, улицы были перекрыты полицией, а потом после похорон поминки продолжались до трех часов ночи, и одному Богу известно, сколько народа пили за ее упокой, зажевывая виски ножкой индейки или пирожным. Не скажу, будто я стал одним из самых уважаемых в Вичите людей, но какое-то уважение тем не менее заработал, и люди вокруг знали, кто я такой. Так что когда я попросил их прийти почтить память Марион, они пришли всей толпой. Это случилось полтора года назад. Первые месяца два я слонялся по дому, не зная, куда себя деть. Садоводничать я не любил никогда, гольф, в который я пробовал играть дважды, казался мне скучным, мне было семьдесят шесть и открывать новый бизнес не хотелось. Для Марион бизнес был как игра, она все умела зажечь, а без нее это было неинтересно, бессмысленно. Я решил на несколько месяцев покинуть Канзас и начать путешествовать, однако не успел я решить, куда сначала поеду, как мне пришла в голову мысль написать книгу. Не знаю, как это получилось. Просто однажды утром я проснулся, а меньше чем через час сидел на втором этаже, в гостиной, за письменным столом, с ручкой в руке, и думал над первой фразой. Я точно знал, что делаю то, что должен, а уверенность моя была настолько сильной, что теперь я нисколько не сомневаюсь: решение это пришло во сне. В одном из тех самых снов, которых не помнишь, которые забываются в ту самую секунду, едва проснешься и откроешь глаза. Начиная с прошлого августа я работаю ежедневно, неуклюже, по-стариковски подыскивая слова. Начал я в школьной тетради из дешевого магазина, в толстой тетради, с плотной, черно-белой в мраморных разводах обложкой, с широким расстоянием между голубыми строчками, а теперь их у меня набралось почти тринадцать, по одной за каждый месяц работы. Я никому еще не показывал ни страницы и, подойдя к концу, думаю, что это правильно, так и должно быть, по крайней мере до тех пор, пока я все не закончу. Каждое слово в этих тетрадях правда, но, черт возьми, могу спорить на обе руки, мало кто в это все поверит. Не то чтобы я боялся, что меня назовут лжецом, но у меня слишком мало осталось времени, чтобы тратить его на препирательства с дураками. Я достаточно их навидался, когда мы ездили с мастером, к тому же мне есть чем заняться, когда я закончу книгу, и это куда важнее. Первое, что я сделаю завтра, это утром отправлюсь в банк и все тринадцать тетрадей положу в депозитный сейф. Потом – на соседнюю улицу, к моему адвокату, Джону Фаско, где сделаю дополнение к завещанию и напишу, что тетради получит мой племянник Дэниел Куинн. Дэн сам сообразит, как быть с книгой. Исправит орфографические ошибки, найдет машинистку, которая все перепечатает набело, а потом, когда «Мистер Вертиго» выйдет, уже ни один придурок не сможет меня достать. Я уже буду мертв, и можете мне поверить – вот тогда я хорошо посмеюсь над ними, сверху ли, снизу ли, как получится. Последние четыре года убирать наш дом несколько раз в неделю приходит женщина. Зовут ее Иоланда Эбрам, и родом она с какого-то из островов, где тепло, с Ямайки или Тринидада – я забыл, откуда. Женщину эту не назвать разговорчивой, однако мы знакомы достаточно долго и успели познакомиться друг с другом поближе, а когда слегла Марион, она очень мне помогла. Лет ей от тридцати до тридцати пяти, она чернокожая, пышная, с плавной, красивой походкой и великолепным голосом. Мужа, насколько мне известно, у Иоланды нет, зато есть сын, восьмилетний мальчик по имени Юзеф. Я наблюдаю за ним, пока мать возится по дому, каждую субботу, в течение четырех лет, то есть пол его жизни, и, зная его теперь в действии, могу твердо сказать, что мальчишка еще тот геморрой – мелкий смышленый паршивец, который весь смысл своего пребывания на земле видит в том, чтобы учинить как можно больше проблем. В довершение ко всему он на удивление безобразен. У него худое, острое, асимметричное лицо и костлявое, жалкое, тощее как палка тело, хотя он растет, набирает вес и с каждым фунтом становится сильным и ловким, как задние крайние в НБА. Моим собственным пяткам, икрам и пальцам не раз доставалось от этого сорванца, и я за это его терпеть не могу, но в то же время я в нем вижу себя в его возрасте, а лицом он напоминает Эзопа, причем настолько, что когда мы с Марион его увидели в первый раз, то едва не потеряли дар речи – потому я прощаю ему все проделки. Ничего не могу с собой сделать. Мальчишка просто чертенок. Наглый, дерзкий, самоуверенный, но еще в нем есть и свет жизни, и я люблю наблюдать, как он очертя голову бросается в пучину новых неприятностей. Глядя на Юзефа, я понял, что нашел во мне мастер Иегуда и что он имел в виду, когда говорил про дар. В этом мальчике тоже есть дар. Если я когда-нибудь соберусь с духом, чтобы поговорить с матерью, я с удовольствием возьму его себе. Он начнет там, где остановился я, а потом пойдет дальше и сделает то, чего не делал никто никогда. Бог ты мой, вот ради этого стоило бы пожить подольше, не так ли? Этот старый затраханный мир опять заиграл бы красками. Вся проблема в тридцати трех ступенях. Одно дело сказать Иоланде, что я мог бы научить ее сына летать, но, предположим, она согласится, и что дальше? Даже мне становится дурно, когда я об этом думаю. Я сам на себе испытал жестокость и боль, так как же я причиню страдание? Таких, как мастер, больше не делают, и таких, как я, тоже больше не делают: глупых, доверчивых и упертых. Мы теперь живем в другом мире, и сегодня вряд ли получится сделать то, что сделали мы с мастером. Люди этого не позволят. Они позовут полицейского, напишут своему конгрессмену, вызовут семейного доктора. Мы утратили твердость, и, возможно, поэтому в мире стало немного уютней – не знаю. Однако я точно знаю, что все равно за все нужно платить, и чем больше ты хочешь, тем дороже заплатишь. Но, возвращаясь в памяти к временам в Сиболе и моей страшной инициации, я задаюсь вопросом: а что, если все-таки все можно сделать иначе? Когда я в конце концов впервые приподнялся над полом, то это не потому, что он меня научил. Я сделал это один, в холодной, остывшей кухне, наплакавшийся, в отчаянии, когда душа рвалась прочь и я больше не знал, кто я. Может быть, только отчаяние и важно. В этом случае испытания, которые он мне устроил, не более чем хитрость, фокус, которым мастер заставил меня поверить, будто я движусь вперед, когда на самом деле я никуда не двигался до тех пор, пока не упал ничком на пол. Что, если не было этих ступеней? Что, если все произошло тогда, в один миг, молниеносный преображающий миг? Мастер Иегуда был старой школы, и он был мудрец, сумевший заставить меня поверить в его фокусы и высокопарную дребедень. Но что, если его путь не единственный? Что, если есть другой, простой и прямой, когда все происходит изнутри и тело само включает в себе новый режим? Что тогда? Если честно, я не верю в некий особый талант, который якобы нужен, чтобы подняться над землей и поплыть по воздуху. Это есть во всех – в каждом мужчине, в каждой женщине, в каждом ребенке, и каждый – при условии, конечно, что будет упорно работать, – способен повторить трюки, которые делал Уолт Чудо-мальчик. Нужно забыть, кто ты есть. С этого все начинается, все остальное потом. Нужно дать себе испариться. Расслабьте мышцы, дышите, дождитесь, пока не почувствуете, как душа выплывает из тела, и тогда закройте глаза. Вот так это и происходит. Пустота внутри становится легче воздуха. Постепенно тело начинает весить столько же, сколько и пустота. Закрываешь глаза, раскидываешь в стороны руки, даешь себе испариться. А потом, опять постепенно, отрываешься от земли. Вот так. |
||
|