"Долгое безумие" - читать интересную книгу автора (Орсенна Эрик)

II

— Вот так встреча! Если бы я знал… Да еще в такой холод.

Г-н Жан, хранитель Музеума, воздевал и ронял руки, что допотопный телеграф, тер глаза, переминался с ноги на ногу и все отказывался верить, что стоящий перед ним мужчина — Габриель, тот самый серьезный студент с наморщенным лбом, который ходил сюда два десятка лет назад. Тогда с открытия до закрытия, если не позже, он не только с маниакальной тщательностью измерял все вокруг, прикладывая свой складной метр ко всем возможным точкам в саду — и к корявому стволу орешника, и к аризонскому кедру, и к посадкам Calla palustris, и к водосбору, но еще и всаживал в любую позволяющую то поверхность длинную трубку, наполненную ртутью, и термометр покороче, записывая температуру в метре от земли и дивясь вслух результатам: «Торфяник — девятнадцать и одна десятая градуса. Южный грот — восемнадцать градусов. Это место на земле — микроклиматический рай. Ботаника — наука о микроклимате».

Студент был помешан на измерениях.

— Вы по-прежнему занимаетесь растениями?

— Можно войти?

— Конечно. Что ж это я! Растерялся. Музеум закрыт. Недостаточное финансирование, видите ли. Но прошу вас, будьте как дома. Правда, у нас тут не хоромы. В иные дни, видя это запустение, хочется плакать.

Г-н Жан не столько шел, сколько скользил по мраморному полу прихожей, видимо, стараясь нанести как можно меньший ущерб и без того обветшалому зданию. Это был человек тишайший до болезненности. Любое резкое движение и слово отзывались в нем болью. Одно время его хобби было выращивание мхов на крошечном участке земли где-то в районе Западной автострады, затерянном среди огородов, отведенных рабочим. Разумеется, тайком от жены. По-прежнему ли он верен своим гидрометрическим фунариям и своей гордости — Andreaea petrophilal Приходилось приложить немало усилий, чтобы это хрупкое растение, привыкшее жить в горах или тундре, не погибло от выхлопных газов и всей той вони, что сопровождает пробки на дороге по выходным…

Габриель оставил свой вопрос при себе: нет ничего хуже, чем растравлять боль, если по той или иной причине чего-то не стало.

— Бедный Музеум!

Г-н Жан снял рукавицы и, проходя мимо выставленных в галерее животных, ласково прикасался к потертым бокам буйвола, плешинам льва, общипанному усу большого голубого кита.

— Я же вам сказал… Больно смотреть. Гибнет эволюция — что там! — жизнь, и никому нет до этого дела.

Возможность излить наконец кому-то свою печаль принесла ему облегчение. Его уста произносили ужасающие вещи, но с неким подъемом.

— Пыль не хуже воды заполняет все… Взгляните, чем не потоп… Нужен новый Ной, который согласился бы потрудиться здесь бесплатно, поскольку нам не положено ни одной дополнительной ставки… Вам знакомы корабли, что плавают в море пыли?

Через большое окно снаружи проникал неверный свет, обволакивая тюленей дымкой, похожей на арктический туман. Остальная часть композиции «Сотворение мира» тонула во тьме, при этом по ней распространился очень сильный запах, перебивающий запах затхлости, — запах кофе.

— Хорошо еще, что у нас есть он! Один немецкий художник, который просто влюбился в нашу дряхлую посудину. Он убежден, что Франция воспрянет. Ему неведомо, до чего доведены наши финансы! Как бы то ни было, он вот уже два года ходит к нам каждый день. Пунктуален как часы: девять утра без одной минуты — он уже у двери. До семи минут десятого успевает пройти галерею, подняться на третий этаж и дойти до той части экспозиции, где выставлены раковины, которые он сейчас пишет. Десять минут десятого: снял пальто, открыл термос. К десяти, извольте убедиться, в парижском Музеуме приятно пахнет арабикой. Как вам это? Господину Крейенбюлю не откажешь в великодушии.

В эту минуту в стекло входной двери постучали: три, по всей видимости, обычных удара прозвучали в пыльной тишине среди набитых соломой чучел подобно набату.

Габриель и его старый приятель хранитель вернулись ко входу.

— С тех пор, как мы закрылись, у нас как никогда много посетителей, — изрек г-н Жан.

За стеклянной входной дверью угадывались три фигуры, напоминающие монахов: все в красном, на головах капюшоны. От холода они притопывали на месте.

— Вы что, не умеете читать?

Габриель держался в сторонке, не желая мешать г-ну Жану исполнять роль цербера. Но тот почему-то быстро умолк. Видимо, у посетителей были специальные пропуска, и хранитель тут же сменил гнев на милость и стал любезен.

— Разумеется, госпожа… в таких исключительных случаях. Будьте добры… Увы, у нас нет теплого питья для детей. Может быть, после ремонта…

Стоило троице ступить в холл, как нетерпеливые руки скинули два капюшона, отстоящие от земли на 1м 20 см и 1м 35см, как отметил про себя Габриель, не утративший мании все измерять.

— А ну как они все на тебя набросятся!

— Помалкивай, пузан.

— Мама, пусть зовет меня по имени! Почему он никогда не называет меня Патриком?

Появились две белокурые головки херувимчиков с маковыми щечками. Третий капюшон, отстоящий от земли на 1м 72 см, хранил свою тайну. Из-под него доносился лишь голос, обсуждавший с г-ном Жаном возможную экскурсию.

— У нас, к сожалению, один час. Что вы посоветуете нам посмотреть?

— Дело в том, что у нас здесь представлены тысячи животных.

— Но у вас ведь есть любимчики.

Первая из многочисленных нитей, которым предстояло раз и навсегда связать Габриеля и эту женщину, была соткана из голоса, произнесшего эти несколько слов необыкновенно четко и правильно — так, что каждый слог удостоился внимания, — но и с легкой иронией, убивавшей в зародыше всякую надежду на сближение с хозяйкой. Произнесенные звуки оставляли впечатление, что к словам прикасаются кончиками пальцев — так обычно выговаривают слова лекторы. К этому голосу в минуты отчаяния он будет прибегать с просьбой залечить полученные раны: «Поговори со мной, прошу тебя. Я закрываю глаза».

Так случилось, что сперва он познакомился с ее голосом, не видя ее саму и пытаясь мысленно приделать к голосу лицо. Когда же она наконец отбросила назад красный капюшон, он так потерялся, пытаясь хоть что-то уяснить в ней, что просто ничего не увидел. Некое сияние наподобие гало закрывало ее от него. По его соображениям, подчеркнуто правильное произношение предполагало наличие огромного аристократического лба, а мягкость в выговаривании шипящих — наличие пухлых губ…

Понемногу, однако, ее облик стал открываться ему — сперва только контуры, затем полутона, словно она возвращалась благодаря магическим серебряным солям издалека, из глуби веков.

Чтобы утишить биение сердца, он все повторял про себя на разный лад дурацкую фразу: «То ли итальянка, то ли русская. В ней итало-русский шарм».

Дети совершали вокруг нее множество различных движений, а белокурые головки словно отделились от тела, настолько их притягивал вход в Большую галерею, его грязные стекла, за которыми виднелись фигуры животных.

— Мама, можно уже туда?

— Смотри, слон! Это слоны двигают ушами, чтобы отогнать мух?

— Ой, жираф! А он настоящий?

В мозгу Габриеля звучала одна и та же пластинка: не пялься на нее. Он предпочел бы вообще на нее не смотреть. С другой стороны, на что же тогда смотреть, если не на нее?

Явно привыкшая к действию, которое производит на окружающих, не то итальянка, не то русская продолжала вести себя как ни в чем не бывало. Кивнула Габриелю. Представляться друг другу было ни к чему. И спокойно расспрашивала хранителя.

— А экскурсии с гидом у вас предусмотрены?

— Я же предупредил вас: мы закрылись. Хотя у меня есть помощник — Нисефор. Должно быть, спит где-нибудь. Холод его усыпляет.

— Счастливец, — проговорила она.

— Если его найти и разбудить, он расскажет детям много забавного.

— Замечательно. Пойдемте же.

Она улыбалась.

«Королевы тоже улыбаются, — мелькнуло у Габриеля. — Они выражают пожелание и ждут, улыбаясь, уверенные, что оно будет услышано. Разве у мужчины может быть что-то более неотложное, чем исполнение пожелания королевы?»

Г-н Жан поднял на Габриеля полный отчаяния взгляд.

— Вы с нами? Этот господин — выпускник естественнонаучного факультета.

Она сделала головой кивок и откровенно рассмеялась:

— Весьма польщена.

В ее черных глазах вспыхнули золотые искорки лукавства, которого ничем не удастся загасить до конца ее дней — ни удовольствием, ни горем, ни иными чувствами. Габриель вздрогнул. Он плохо знал женщин, разве что свою жену… Но каждому известно: стоит женщине произнести фатальное «да», как она выбывает из рядов женского рода, превращаясь в некий гибрид. Так уж случилось, что за четыре десятка лет, которые он прожил, ему не приходилось иметь дела ни с королевой, ни с лукавой особой. Захотелось не мешкая заполнить этот пробел. А это означало пойти по стопам отца. Габриель XI, живший среди каучуковых деревьев, без сомнений, смог бы просветить его относительно подвида «лукавая королева», на первый взгляд такого устрашающего.

Между тем хранитель продолжал:

— Нисефор — негр, и потому его научные убеждения далеки от ортодоксальных…

Королева нисколько не испугалась. Она выпустила руки двух непосед, и те опрометью бросились в галерею.

— Что ж, стоит послушать его точку зрения на эволюцию. Может, его рассказ нас согреет. — И быстрым шагом направилась вслед за детьми.

Секундой позже Габриель ранил, возможно, насмерть любителя мхов. Разочарованный многим в жизни: семьей, работой и генералом де Голлем (что за тоска, право, узнать, что тот выбрал себе в премьер-министры толстосума Помпиду!), хранитель держался за две-три идеи, одна из которых была следующая: общение с растениями научает человека безмятежности. Когда же он увидел, как его собрат-садовод чуть не лишился чувств и дрожащим голосом проговорил: «Помогите… Быстрее! Как удержать это чудо? Что можно показать ей?», бедняга утратил все иллюзии относительно успокаивающего действия ботаники на человеческую натуру.

— Есть один уголок… Пускать туда кого-либо строго запрещено. Но для вас…

— О! Спасибо!

Габриель чуть не вывихнул ему плечо в порыве благодарности.

— Галерея птиц… Вот уже годы, как ее закрыли из-за света… оперение выцветает. Хотя там не слишком весело…

— Вы спасли мне жизнь!

— Вы в этом уверены?

— Да здравствует Музеум!

Нисефор объяснял двум детям, прижавшимся к матери, место льва в эволюции.

Воспользовавшись паузой при переходе к чучелу гиены, г-н Жан предложил:

— Не хотели бы вы взглянуть на лучшую в мире коллекцию птиц?

Дети единодушно предпочли диких зверей.

— Что ж, ведите себя хорошенько. Жан-Батист остается за старшего. Будьте осторожны с крокодилами. Я скоро вернусь.

Хранитель, Габриель и не то итальянка, не то русская направились к лестнице.

На третьем этаже они миновали освещенную канделябром спину, обтянутую темной блузой, встрепанную шевелюру и подвешенный к мольберту белый холст: герр Крейенбюль за работой. Он писал кропильницу — самую большую из известных раковин. Погруженный в себя, он не заметил прошествовавшей за его спиной троицы.

Судя по его энергичным жестам, он воображал себя Ноем и по-своему боролся за сохранение видов. Я часто вспоминаю о нем, как и обо всех других статистах того рокового дня. Когда я заглянул в Музеум спустя какое-то время — уже после ремонта, — то пожалел, что его там нет. Он заслужил дожидаться вечности, упокоясь где-нибудь в галерее Эволюции, набитый соломой, как и остальные ее участники.

Стоя перед закрытой дверью зала с птичьими чучелами, г-н Жан рассказал об их плачевном состоянии: они были обречены на вечную тьму. Свет пагубно сказывается на оперении, нужно было попытаться сохранить оставшиеся краски.

— Прошу меня извинить. Добавить света нельзя.

Ключ, как и во всех приличных домах, лежал на шкафу. Г-н Жан встал на стул, пошарил, и наконец загадочный зал был открыт. Обычно добродушный Габриель чуть было не задушил хранителя, возвестившего о сокровищах там, где была лишь непроглядная дыра, в которой чуть брезжил свет синей лампочки, похожей на ночник в поезде или больничной палате.

Мало-помалу глаза привыкли к темноте, стали различать анфилады застекленных стеллажей, а посреди зала — некие фигуры темнее ночи и весьма угрожающего вида, наверное, птиц-хищников.

— Ну что? — поинтересовался любитель мхов, выдержав долгую торжественную паузу, во время которой слышался лишь скрип половиц. — Каково?

— Телефон!

Клич Нисефора потряс здание до основания и заставил задрожать всех участников космогонического процесса. И по прошествии тридцати пяти лет он все еще звучит в ушах Габриеля. По меньшей мере раз в неделю раздается в его снах, и тогда он просыпается весь в поту, и шепчет: «Дорогая!» А придя в себя, начинает улыбаться: благодаря этому кличу с африканским акцентом (как и все его соплеменники, Нисефор произносил «телефаун») все и началось.

— Вынужден вас покинуть. Уходя, закройте дверь. Оперение нуждается в полнейшей темноте.

Он испарился, оставив их наедине, во власти странного тревожного чувства.

— Может, все же чуть приоткроем окно? Кромешная тьма еще никому не вернула краски.

И не дожидаясь ответа, она отворила окно и створку. Яркий свет зимнего утра хлынул и осветил ее руку. Габриель увидел, какая у нее кожа. За те четверть часа, что прошли с момента ее появления, его глаза еще ни на секунду не оторвались от ее лица, несмотря на приказ, который он отдавал им: не забывать об элементарной вежливости и хоть ненадолго отвлекаться на что-нибудь иное. Но все было зря. Глаза перестали ему повиноваться. Даже в темноте они неотрывно следили за едва различимым профилем. Можно было решить, что знакомство состоялось, и кожа ее уже оценена. Ничуть. Подобная поспешность чужда логике встреч. Необходимы месяцы близости, чтобы узнать, какова кожа лица. В первое время делаются другие важные открытия: нежность губ, подрагивание ноздрей, очерк лица, скулы, волосы, и уж только потом самая непосредственная составляющая красоты.

За двадцать лет изучения ботаники Габриель приобрел немало знаний по части различного рода поверхностей. Он досконально изучил немало предметов как живых, так и неживых: с помощью взгляда и на ощупь (кое-кто считал, что нет необходимости поддерживать с растениями такой тесный контакт). Немногие, подобно ему, умели слышать призыв о помощи коры дерева, с виду такой неприступной в своей шероховатости (освободите меня от паразитов), или листочка нивянки, взывающей о влаге, несмотря на внешнее благополучие.

По своему обыкновению он долго не сводил глаз с руки, задержавшейся на свету то ли для того, чтоб согреться, то для того, чтоб обрести в бледных зимних лучах уверенность после темноты. Его пальцы сами потянулись к ее руке. Миг спустя он осознал, что навеки потерян. Неким знанием, мгновенно отпечатавшимся в каждой его клеточке, и даже больше — оставившем след на всех его будущих воспоминаниях, на мельчайшем его пожелании, — он знал, что отныне его жизнь станет одним сплошным ожиданием и сожалением — двумя страшными океанами: один предшествующий чудесному прикосновению, другой — следующий за ним.

Ее рука дважды вздрогнула, когда он ее коснулся, и замерла. Она была потрясена необычным обхождением и тем, что ее тело откликнулось на него.

Остаток дня и всю оставшуюся жизнь она снова и снова будет мысленно возвращаться к этому первому ощущению, породившему другие, что стало причиной, если не оправданием такого неправдоподобно долгого безумия.

В тот самый миг, когда его пальцы коснулись ее руки, длившийся сотую, миллионную долю секунды — можно было продолжать делить этот миг на еще более малые величины, первое доказательство демонических взаимоотношений любви со временем, — открылась граница, некий невидимый глазу барьер. Габриель с уже разбитым вдребезги сердцем стал проникать в мир женщины, о существовании которой еще час назад ничего не знал, чье имя станет ему известно лишь три месяца спустя ценой неимоверных усилий! Незнакомка тоже проникла в потаенный мир Габриеля.

Позже придет черед познакомиться с другими частями тела. Они стояли друг перед другом. Вереницы выцветших птичьих чучел взирали на них. Габриель, разбирающийся в утках, узнал египетскую свиристель, Tadorna casarca. Бедняжки, такие красочные — багрово-черно-охряные — при жизни, а теперь все как на подбор грязновато-серые. Откуда-то доносился детский смех. Кто-то говорил с немецким акцентом, должно быть, художник прервался на какое-то время.

Она взяла его за руки и повлекла к полосе света. Он подчинился. Она остановилась, подняла на него глаза — никто никогда не смотрел на него так серьезно — и произнесла:

— Ну вот и все.

Он повторил вслед за ней ее слова. Она поблагодарила его, слегка качнув головой, застегнула пальто и была такова. Он слышал каждый ее шаг так же отчетливо, как видишь речные камешки, переходя брод. Потом все стихло.

Прошло какое-то время, прежде чем Габриель овладел своими ногами и перестал задыхаться. Когда он спустился вниз, в галерее Эволюции уже никого не было.

Хранитель и его помощник пристроились в уголке холла и грели руки, держа их над электрообогревателем.

— Вы поговорили с птичками? Им нужно рассказывать сказки, чтоб они снова окрасились в разные цвета.

Габриель оставил вопрос Нисефора без ответа, направился прямо к г-ну Жану и отвел его в сторонку.

— Вы прочли ее имя?

— Чье имя?

— На пропуске, который она вам предъявила, было имя?

Г-н Жан нахмурился и пробормотал что-то невразумительное.

— Сожалею, вылетело из головы. Но вы ведь, кажется, женаты?

Габриель улыбнулся, поблагодарил его и того, кто прокричал слово «телефон», и вышел вон. В его распоряжении была лишь одна примета женщины, в которую он влюбился на всю жизнь: она в красном пальто с капюшоном.

Служители Музеума, наверное, в продолжение еще нескольких недель обсуждали случившееся на их глазах.

— Чудо любви и ее проклятие, — произносил Нисефор, фаталистически закатывая глаза, воздевая руки к небу и роняя их на стол со стуком, чем-то напоминающим там-там. Г-н Жан и не думал протестовать: где уж тут, ведь его давнишнему приятелю, такому охочему до любых измерений, теперь, чтобы преодолеть драму, потребуется помощь всех африканских духов. В очередной раз, несмотря на свое имя, Габриель двинулся навстречу чему-то, что превосходило его.