"Вальс с чудовищем" - читать интересную книгу автора (Славникова Ольга Александровна)

XV

Свадебная церемония, обошедшаяся теще Свете в немалые деньги, состоялась в радужный весенний денек, с кучами мокрого и грязного снегового сахара на тротуарах и прожекторной силой горячего солнца, косо бившего в окна ЗАГСа и позволявшего глядеть только в темные углы. Антонова не оставляло чувство, будто вокруг, на всех пустых и светлых стенах учреждения, показывают кино: будто каждый проходящий мимо человек одновременно проползает по нему, Антонову, неприятным смазанным пятном, будто он, Антонов, погружен в какую-то призрачную рябь и видит в слоистых солнечных лучах, пропекающих костюм не хуже утюга, характерное для кинозала мерцание кадров.

Впечатление усиливалось оттого, что Гера (с которым у Антонова тут же начался машинальный мысленный диспут) явился с видеокамерой и в операторском азарте командовал сбившейся кучкой «своих», взмахами лапы отгоняя зазевавшуюся «чужую» невесту, семенящую чернявую девицу, которой белизна ее неудобного кисейного платья и хромота на каблуках придавали что-то инвалидное. День был свадебный, пятница, невест в фойе собралось до десяти: в большинстве хорошенькие и блеклые, как юные розочки, одна ужасная, с прыщами, обильными, словно ягоды в варенье, при апатичном длинноволосом женихе, внимательно смотревшем, как она, подлезая пальцем, поправляет великоватую туфлю, – но никто в знаментательный день не выглядел особенно счастливым, и Антонов некстати подумал, что он-то уже до подробностей знает, как пройдет у него и Вики первая брачная ночь.

На Вике, в отличие от остальных, было простое тяжелое платье, которое она, шагая, расталкивала ногами, ненавистные шрамы от бритвы скрывались в раструбах каких-то длинных, чуть не до подмышек, атласистых перчаток, и хотя одна перчатка была – вероятно, при выходе из грязной машины – запачкана весенним земляным мазком, Антонов не мог не признать, что его невеста очень выделяется в простоватой принаряженной толпе. Взбудораженный Гера, в драном свитере с висящими нитками, но зато в каких-то особенных, вроде игрушечных космических вездеходов, сияющих башмаках, покрикивал, шаркал, пылил, переваливался на корточках, выискивая ракурсы; к нему, принимая его за работника ЗАГСа, робко подступали с вопросами солидные и потертые представители прочих свадебных делегаций. Только теща Света как бы ни в чем не участвовала, и не потому, что событие было ей безразлично: наоборот, она единственная сияла счастьем, нюхала какой-то букетик, завернутый в бумажный кулек, будто двести граммов простеньких конфет, и набожно глядела на грандиозную мерзлую люстру, висевшую без собственного света в полукружье винтовой полированной лестницы, ведущей на галерею с какими-то скучными служебными дверьми. Совершенно не имело значения, какая на Свете одежда, потому что она не чувствовала себя и самозабвенно вбирала торжество; рядом с тещей Светой официально высилась делегированная ее рекламной конторой Татьяна Викторовна (она же, очевидно, сука Таня) – статная женщина в прическе как зимняя шапка, с огромным букетом алых и розовых гвоздик, напоминавших выстреленный в воздух первомайский салют. Делегация за делегацией отправлялись в солнечно, как на улицу, растворявшийся зал, откуда после все высыпали повеселевшие, словно дети, прочитавшие на сцене трудные стихи; Антонов, стоя в новом костюме и белой рубашке, будто нейтральный игрек, косился на молодую тещу, и в который раз его посещала тоскливая мысль, что жениться надо было все-таки на ней. Ему мерещилось, будто он совершенно не любит Вику, так и этак улыбавшуюся в камеру, вдруг наладив с Герой творческий контакт: из-за внезапной потери настоящего чувства его охватывала жалость к будущей жене, к этим ее нелепым тесным перчаткам, к радикально обесцвеченным после выписки волосам, что выявило в них какой-то самый гиблый оттенок, словно перенятый у бурьяна на больничном пустыре, – и Антонов тихонько сжимал атласную лапку, стараясь тоже соответствовать моменту, ощущая на лице невидимую ласку киносъемки.

Наконец, подошла и их торжественная очередь: вспыхнула табличка на раскрываемых высоких полированных дверях, зазвучал откуда-то слева магнитофонный Мендельсон, и они, поскольку перед ними не осталось совсем никого, сами ступили на огромный, изобильный узорами, словно яствами, азиатский ковер. Антонов верил и не верил происходящему: все было словно первая неловкая репетиция. Он вел невесту под руку, точно нес к столу и к ожидающей за ним хозяйке неудобную корзину; собственная подпись в подсунутой огромной книге и указанной графе вывелась будто поддельная (вездесущий Гера, оказавшийся каким-то образом свидетелем со стороны жениха, бойко намарал пониже словно бы маленький текстик). Викин атласный палец, похожий на гороховый стручок, никак не лез в увертливое кольцо: оно в конце концов буквально выпрыгнуло из судорожной щепоти Антонова и поскакало по голому паркету, покатилось, набирая сверлящего стрекота. Все испуганно попятились, по-куриному поджимая ноги, Татьяна Викторовна вопросительно подняла клиновидную бровь, – только Гера храбро обрушился на пол и, после нескольких попыток прихлопнуть кольцо, победоносно поднялся с четверенек, с пылью на коленках и с добычей на красной ладони, похожей на наперченный бифштекс. После этого улыбки скисли; теща Света, которую и не такие плохие приметы пугали до полусмерти, все-таки сохранила выражение счастья, держа его на вскинутом лице, словно маску, у которой ослабли шнурки. Все вокруг сделались какие-то некрасивые, включая Вику, хмуро, зубами за пустые пальцы, сдиравшую перчатки: руки ее были розовы и измяты, будто после неловкого жаркого сна. В незнакомом кафе, где для свадебного ужина был арендован какой-то дальний полузал с единственным окном, неохотно пропускавшим прохожих из стекла в стекло, виноватый Антонов, отданный во власть официанта, сидел отрешенно и покорно, точно в парикмахерской. Теща Света, оставив Татьяну Викторовну, сильно покрасневшую от водки, подсела к нему, и они немного поговорили о незначительном, прерываемые музыкой из общего зала, что бряцала табором вокруг микрофона, страдавшего звуковой отрыжкой. Из-за музыки все, кто не танцевал, молча смотрели друг на друга поверх закусок, словно силились обменяться мыслями, или орали друг другу в уши. Вику, похожую уже не на невесту, а просто на даму в вечернем туалете, увели танцевать сначала свои, а потом подхватили чужие: иногда она показывалась в проемах между белыми полуколоннами, ступая на цыпочках за увлекавшим ее пиджачным кавалером, шевелившим от удовольствия накладными плечищами и усами, раздвоенными на манер большого рыбьего хвоста. То и дело маленькая Вика догоняла кавалера и музыку совершенно детскими неровными шажками и снова прилаживалась, и тогда они оба глядели под ноги, будто только разучивали движения, – а смущенный Антонов принимался искать глазами тоже какую-нибудь партнершу, но не видел никого, кроме немолодых тяжелых теток в трикотажных блестящих платьях, под которыми рисовались причудливые наборы жира и перехваты тесного белья.

Антонов чувствовал, что в этой свадьбе многое не к добру, – но чувствовал сквозь какую-то странную тупость и радовался, что тупеет, что до него не совсем доходят многочисленные знаки судьбы, из-за которых у бедной тещи Светы блеклое личико казалось сегодня грязным, будто у беспризорника. Одна из толстых теток, приметная бровями, чей рисованный изгиб напоминал изгиб велосипедного руля, развернулась на стуле и, держа на вилке ломтик лимона, ответила на ищущий взгляд Антонова вопросительной полуулыбкой. Антонову сделалось неудобно, и он, с горячей лимонной слюной, заполнявшей рот толчками, как кровь заполняет рану, протолкался между танцующими к месту для курения. Здесь, возле железной плевательницы, напомнившей ему о стоматологе, было по-прежнему нехорошо; Антонов, малодушно кивнув деловитому Гере, бившему спичкой по коробку, без пальто и шапки выбрался на улицу. Необыкновенная, резкая отчетливость апрельских сумерек сразу его освежила, холод словно массажной щеткой прошелся против роста вздыбленных волос. Капель засыпала; повсюду беловатые и мягкие наплывы, оставшиеся от капели и мелких широких ручьев, напоминали воск погашенных свечей. Антонов вольно стоял на мраморном крыльце рядом с молодым невысоким швейцаром, формой и фуражкой похожим на пограничника; он понимал, что его фигура жениха, чуждого самому себе на празднике свадьбы, столь же нелепа, как фигура этого ряженого парня, сцепившего перед собою маленькие руки в зеленых замшевых перчатках и утопившего в складке шеи твердый полудетский подбородок. Оттого ли, что оба они смотрели в никуда, оттого ли, что обычный табачный дымок, белея, как подкрашенный, в прозрачном воздухе апрельского вечера, отдавал какой-то терпкой возможностью свободных путешествий, – Антонову явственней обычного представлялось, будто улица, обсаженная голыми, как дворницкие или ведьмовские метлы, пирамидальными тополями, ведет не в поселок Вагонзавода, а в какие-то иные, столичные города. Собственное отсутствие вдали, где на смутно-белом поле чернело словно свежей тушью проведенное шоссе, почему-то казалось преодолимым. Тем не менее, Антонов понимал, что ему никуда не деться, что выбора нет, и если уж с ним случилась (он уже не боялся этого слова) любовь, если даже временное ее исчезновение, как вот сегодня, в ЗАГСе, обозначает – ее же, то надо просто быть на собственном месте и терпеть.

***

К. сожалению, Антонов не обратил внимания на собеседника Геры в курилке – благообразного молодого человека, чем-то похожего на совенка, с аккуратным галстучным узлом, нимало не ослабленным в кафешке, и с беззащитным темечком, где среди зализанных гелем вихров имелась центральная белая точка, очень удобная для попадания «в десятку». Ненаблюдательный Антонов не увидел, что молодой человек – не из его гостей, а явно из чужих – совершенно не курит и даже отгоняет от себя табачный дым отрицательными взмахами белой ладошки, но все-таки внимательно слушает Герин темпераментный треп, делая, впрочем, скучающий вид и как бы не интересуясь тем, что Гера изображает на пальцах и буквально пишет в воздухе густо, малярно дымящей сигаретой. В отличие от рваного дымка, растворявшегося, как и сознание Антонова, в опустившемся ниже нуля пространстве апрельского вечера, табачное облако около Геры клубилось, как никотиновый призрачный мозг, и словно содержало умыслы, которые при должном внимании можно было бы расшифровать.

Но Антонов не внял; он не узнал – вернее, не опознал – молодого человека и тогда, когда их официально познакомили на презентации компании ЭСКО и персонаж предстал перед ним уже ничем не заслоненный, радующий здоровым цветом гладкого лица и столь же гладкого хорошего костюма спортивной синевы, дополнительно представленный на пиджаке табличкой с фотографией, поразительно точно повторяющей оригинал. Остальные действующие лица (в том числе и Вика, уже занимавшая должность) более или менее разнились со своими яркими, но как бы раздавленными для сочности изображениями на бейджах, а этот важный юноша соответствовал себе до малейшего изгиба улыбки, словно фотография была сделана и отпечатана буквально сию минуту. Это повторение, словно эхо или имитация другого, более важного повтора, оставшегося за рамками сознания, спровоцировало смутный узнающий толчок, который Антонов на той презентации никак не связал с туалетом забытого кафе. Среди нескольких десятков самоповторений (чем и становилось каждое новое, даже и без таблички на пиджаке, явление совенка) первоначальная встреча затерялась, окончательно затерлась. Все-таки сумма реальных встреч, зафиксированная где-то в недрах мозга, оставалась как бы неполной (неизбывно ощущаемое п-1), – но Антонов опасался допрашивать себя, где же он видел прежде исполнительного директора фирмы, потому что в случае неудачи вспоминательного усилия совенок мог разрастись и сделаться тайным хозяином антоновского прошлого (чего, возможно, опасалась Вика, абсолютно отрицая давние случайные пересечения в Антоновым в библиотеке и киноклубе).

Логово этого персонажа оставалось невычисляемо (оттого, что курилка, составлявшая целое с комплексом мужского туалета, была просторна и сияла белым кафелем, она создала в подсознании ощущение безлюдья, чистоты и пустоты, с оттенком, может быть, чего-то медицинского, – хотя люди там, несомненно, имелись и как раз решали антоновскую судьбу). Мерцающее узнавание Антонов приписывал особому математическому чувству «отзыва», когда в построениях, по видимости разрозненно-громоздких, вдруг обнаруживается внезапная тема, вокруг которой начинают срастаться, отбрасывая механические хитрые протезы (на создание которых Антонов, бывало, тратил не одну неделю кропотливого и неудобного, как бы однорукого труда), истинно живые и необходимые части результата. Исполнительный директор и был для Антонова необходимой частью (многие более информированные люди даже не догадывались, до какой степени это верно) мнимой и заранее провальной структуры ЭСКО. Мой ненаблюдательный герой (совершенно не замечавший, что исполнительный директор не курит и не пьет, и наливавший совенку, как и другим попавшим под руку и бутылку участникам вечеринок, разнообразное спиртное, которое совенок вежливо нюхал, но никогда не пригубливал) видел в молодом человеке одну многозначительную странность. Эта странность вызывала у Антонова подъем, подобный тому, что всегда сопровождал переход от однорукого труда карандашом по бумаге к ясной работе всего озаренного и собранного сознания, когда предварительные, мучительно исчерканные выкладки делаются просто не нужны. Дело в том, что исполнительный директор, неизменно щеголеватый анфас, неизменно в параллельных брючных стрелках и с атласными височками вроде запятых, со спины являл совершенно другую картину: там торчали недообработанные гелем сухие пряди волос, налипали посторонние нитки, цветом далекие от гаммы костюма. Исполнительный директор как будто не отвечал за себя оборотного, или подсознательно верил, что никакого мира позади него не существует, или чувствовал себя каким-то частичным, плоским существом, – что соответствовало в представлении Антонова теореме ЭСКО, этой недобросовестной конструкции с ее ложной многомерностью и неработающей, впустую раздутой цифирью. Из-за того, что совенок был настолько интересен своей двусторонностью, Антонов испытывал к нему невольную симпатию (так и писатель, повстречавши где-нибудь прототипа, только что удачно ограбленного на какую-нибудь лакомую деталь, пре-исполняется к донору добрыми чувствами, так и я полгода дружила с бывшей замарашкой, несмотря на ее телячий восторг перед собственным житейским успехом и создаваемые ею хромые и слепые авангардные стихи). Исполнительный директор, чувствуя идущие от Антонова теплые токи, несколько смущался: с готовностью допуская чужака до роли хозяина, подставлял под водку свой невинный, только ясной минералкой смоченный фужер, даже однажды устроил «коллеге», присвистывавшему на дырявых зубах, хорошего недорогого стоматолога. Все-таки совенок, поулыбавшись странному доброжелателю, норовил побыстрее обернуться к нему неряшливой спиной и тем самым словно бы исчезнуть, переведя Антонова в разряд несуществующего. Оттуда, из несуществующего пространства, его и застрелили год спустя: не попали в беленькую точку на затылке, но все-таки достигли цели, вздыбив пиджачную спину тупой автоматной очередью, словно выдрав из кровавой почвы куст картошки. Спереди, когда перевернули труп, найденный почти за городом, на задах пролетарских железных гаражей, все было почти в абсолютном порядке, и открытые глаза директора смотрели ясно, как у куклы, – но спиной, всю ночь обращенной к звездам, взъерошенной, будто у злого кота, он, возможно, ощутил сквозь смерть реальность мира, оказавшегося позади буквально и целиком; возможно, в последние тающие минуты директора физически мучила неодинаковая величина всего пустотного пространства и земной, сырой и кисловатой тверди, в которую он, как в подушку, пустил немного слюны, – и он уже не мог определить, что больше, потому что переменчивое возрастание происходило во все стороны и далеко от распростертого директорского тела и, в отличие от самого директора, так и не закончилось.

***

Дело в том, что Гера и исполнительный директор, знавшие друг друга вприглядку задолго до встречи в кафе, договорились о сотрудничестве. Гере надоело посредничать по-мелкому, его давно привлекали воздушные денежные потоки, оборудованные хитрой системой непрерывно крутящихся ветряков, – вся эта невидимая энергетическая работа, недоступная глазу простого смертного. Ему давно казались лишними чересчур материальные коробки консервов или рулоны типографской бумаги – эти тяжеленные бочки без единого творческого слова внутри, которые все время приходилось самому закатывать в кузов грузовика, путаясь в хлещущих и грязных оберточных лоскутьях. Угрюмый, с горящими от тяжестей перцово-красными ладонями, Гера мечтал, чтобы цифры сами по себе, своими живительными свойствами делиться и умножаться, возникать и исчезать, выделяли бы ему небольшую сумму или разницу; крохотный подвижный рычажок процента, этот магический значок на два зерна, казался ему действующей моделью вечного двигателя. Особенно Геру допекло, когда пришлось, по договору с одним гуманитарно активным фондом, заниматься изданием сборника ненавистного модерниста: там на развороте обложки красовался враг, длинноволосый и в берете, точно постаревший карточный валет, – и когда подневольный Гера в четыре заезда перетаскивал продукцию из типографии на склад, ему мерещилось, будто проклятый поэт, двадцатикратно повторенный в каждой из рыхлых пачек, по-барски грузно развалился на заднем сиденье и пьяно мотается на каждом повороте, грозя погубить трудолюбивую машинешку. По-своему Гера искал из своей ситуации интеллектуального выхода. В последнее время он, как каторжный, хватался за каждую товарную тяжесть, чувствуя себя обязанным работать за любые предлагаемые суммы; переход от грубой буквальности промежуточных товаров к чистой энергии денег виделся ему переходом от физического труда к духовному, – к чему всегда и стремился непризнанный романист.

Исполнительный директор в свою очередь был заинтересован в Гериных подпольных связях: в его агентках, сидевших тихо, но прочно в нескольких серьезных конторах и способных на большее, нежели набивать на машинке или набирать на компьютере Герины литературные труды. Сам он давно приладился к потоку виртуальных денег, умело направляемых через ЭСКО, и пил немного выше по ручью, стараясь, чтобы муть не сносило к шефу, но и опасаясь поэтому сделать слишком полный глоток. Чтобы упрочить положение и украсть наконец миллион долларов (что было тайным бзиком исполнительного директора), ему нужны были такие же, как он, вторые лица в смежных, столь же иллюзорных по сути структурах. С ними он мог бы скопировать выгодные схемы, создать параллельную, так сказать, теневую проводящую сеть и время от времени подключать ее, будто некий искусственный орган, чтобы у шефа только мигало в глазах, – пока не настанет момент решительного хапка или, чем не шутит черт, полной замены прежних каналов на параллельные, если высокопоставленные персоны, эти языческие боги денежных рек и ручейков, пожелают работать именно с ним.

Для осуществления плана исполнительный директор имел замечательный ум: именно он и изобретал для фирмы комбинации, благодаря которым, в частности, один и тот же (по бумагам) холодильник продавался по нескольку раз, чудесным образом, будто Серый Волк к Ивану-царевичу, возвращаясь в ЭСКО, – что позволяло показывать намного меньшие объемы торговли, чем это было в действительности. Торговля эта, впрочем, была процессом вспомогательным – всего лишь одним из механизмов извлечения денег из воздуха, где рубли и даже доллары размножались гораздо активней, чем на жесткой земле. В этот питательный воздух испарялись почти без осадка бюджетные кредиты, разве что выпадало в какую-нибудь больницу или интернат несколько устаревших компьютеров, что свидетельствовало о высокой степени очистки финансовых потоков от всего материального. Там, в текучей, играющей среде, отрицательные величины – взаимные долги бюджетов и структур – от попыток их сократить и взаимозачесть только обретали новые каналы циркуляции, отчего разрастались точно на каких-то таинственных дрожжах. Там, в иллюзорных, видимых потоках, текущих совсем не туда, куда велит экономический и государственный закон, рубль, наряду со свойствами частицы, обретал и свойство волны; там ноль, к которому теоретически сводились многие долги, на практике не оголялся за счет поглощения разнознаковых чисел, но расцветал, как роза, и обильно плодоносил. Далеко не все умели маневрировать в этой громадной, больше настоящей экономики, воздушной яме, где у человека обыкновенного от перемены верха и низа кружилась голова; тот же Гера даже близко не представлял всей странности и красоты финансового пространства, всех райских узоров его невесомости. Но совенок был своего рода гений и космонавт; против воли он зарабатывал для ЭСКО гораздо больше денег, чем ему удавалось украсть, – и чем больше воровал, тем автоматически больше зарабатывал.

Иногда при виде шефа, сидевшего за своим прекрасно оснащенным начальственным столом, будто пупс в игрушечном пароходике или паровозике, совенок буквально впадал в отчаяние. Он, исполнительный директор, был такой хороший, непьющий и некурящий, едва ли не с пуховыми белыми крылышками для полетов в финансовой виртуальности, – но шеф совершенно его не ценил. Неблагодарный (и недальновидный) шеф держал своего маленького гения за глупого мальчишку, угощал его шоколадными конфетами с ликером и отечески подозревал в затянувшейся девственности. Это, кстати, не соответствовало действительности: у совенка имелась верная любовница, сорокалетняя и бледная, как талый снег, учительница физики, безвестно жившая на самой окраине города в блочной пятиэтажке, с выходом окон на мистический пустырь, буквально пустой и безвидный, нечувствительно поглощавший все, что помещали туда природа и человек. Горизонт перед глазами женщины был неровен, будто край измятой бумаги, от которой оторвали какую-то важную запись, – и примерно так же была устроена ее душа, лишенная чего-то существенного и бесследно топившая в себе любое к ней направленное чувство, будь то сентиментальная привязанность совенка или недоброжелательство завистливых коллег. О гибели своего «знакомого» учительнице сообщила программа «Криминальные новости», где исполнительного директора показали ничком на размытом дождями гравии, в той самой беспомощной позе с подмятыми под тело руками, в какой он всегда засыпал в ее постели после краткого любовного спазма. Женщина была единственной, кто знал эту безрукую позу тюленя, – а вот теперь любой телезритель мог видеть на своем экране округлую тушу, ластообразные подошвы новеньких модельных туфель, очень мало походивших по земле, плюс медлительное перемещение нескольких пар каких-то форменных шнурованых ботинок, словно желающих, но никак не могущих перешагнуть через неудобно, на узкой тропинке между гаражами, разлегшийся труп. Вероятно, это впечатление не так легко поглотилось пустынной душою учительницы: некоторое время там маячило что-то чужеродное, никак не сливавшееся с пейзажем, словно погибший «знакомый» поселился под окнами – на пустыре, где вдруг ни с того ни с сего понаставили всего за месяц серых железных гаражиков, и ночные припоздавшие автомобильчики волнообразно шуршали по гравию, словно все глубже закапываясь в землю и затихая где-то под землей, в царстве мертвецов.

***

При жизни исполнительный директор знал за собой один серьезный недостаток: он почти не мог знакомиться с людьми. В схемах, которые он придумывал, люди, конечно, были: совенок логически вычислял, на каком служебном месте должен оказаться нужный человек, каковы его предполагаемые деловые свойства и тайный личный интерес, – он открывал партнера, как астроном открывает планету, по силовым соотношениям власти и бизнеса. Но с конкретной персоной вступали в контакты другие, и когда обретенный партнер вдруг появлялся во плоти, исполнительный директор испытывал замешательство. Реальный человек состоял из множества подробностей, совершенно к делу не относящихся, но видных в первую очередь, буквально выставленных напоказ; совенку было трудно уразуметь, что фигура, вызванная из небытия его аналитическим умом, самочинно обладает черной чертячьей бородкой, или горбатым, как рыбина, носом, или пристрастием к бежевой гамме в одежде, – обладает, наконец, своими личными вещами, которых особенно много бывает у посетительниц: стоит такой деловой партнерше расположиться в кресле для гостей, как все вокруг оказывается занято ее органайзером, ее сумочкой, ее перчатками, зонтиком, платком.

Со своими произведениями исполнительный директор говорил и гладко, и толково, но голос его при этом был фальшив. Даже просто приблизиться к незнакомому человеку становилось для совенка таинственной пыткой: ему мерещилось, будто человек заранее сопротивляется, распространяет вокруг себя ощутимое, плотное поле отталкивания, постепенно переходящее в его физическое тело, как звучащая музыка переходит в видимый магнитофон. Порою коллеги наблюдали, как на какой-нибудь презентации исполнительный директор ЭСКО, совершенно одинокий, с неизбежной рюмочкой, нагретой в кулаке, движется между гостей по непонятной траектории, приставными шажками, делая время от времени резкие боковые повороты, словно разучивая без партнерши технику вальса. Все незнакомые люди казались совенку некрасивыми. Никто, кроме него, не видел в жизни столько уродливых женщин: их разбухшие либо слишком четкие черты, кое-как усредненные косметикой, виделись ему искаженными и потому жутковатыми вариантами нескольких привычных лиц, иногда мешавшихся между собою, будто куски человечины в творении доктора Франкенштейна. Его учительница могла совершенно не опасаться любовной измены. Более того: когда исполнительный директор замечал у той или иной деловой особы, фланирующей на презентации или эффектно явившейся в офис, ее сыроватые слабые волосы, ядовито перекрашенные французской краской, или ее, читаемую сквозь чужое, угловатость лица, – ему становилось страшновато за целость оригинала. Хотелось поскорее закончить дела, покатить (все под горку) на свою заветную окраину, поставить машину возле бедного, но верного киоска, покрытого под грубыми решетками лупящейся коростой недавнего пожара, взбежать, шибко работая коленями и локтями, по маленькой, почти детсадовской, кабы не окурки, лестнице «хрущевки», нажать на белую, всегда такую чистую кнопку звонка.

В общем, исполнительному директору, чтобы пообщаться с незнакомцем и при этом не испортить дела, нужен был посредник, менее незнакомый для совенка, уже устоявшийся в сознании; Гера, посредник по натуре, на эту роль отлично подходил. Вместе они разыграли несколько финансовых этюдов; Гера, мало понимая суть происходящего, открывал какие-то банковские счета, тут же приходившие в движение и уподоблявшиеся в его уме тем жутковатым бассейнам со многими вливающими и выливающими трубами, с которыми он никогда не умел справляться на уроках арифметики. Непонимание привело к тому, что Гера, следуя своему естественному инстинкту, захотел иметь в ЭСКО поддержку: боевую подругу. Работавшие там четыре подтянутые женщины, сходные между собою покроем костюмов и походкой, несколько механической из-за обязательных в офисе каблуков, не понимали дружеских чувств. Вика, поскольку с инвалидным предприятием ничего не вышло (не из-за стараний Антонова, а просто потому, что у Тихой как-то не составилась послушная медкомиссия), осталась Гере должна. Внешность ее показалась исполнительному директору особенно несуразной из-за широко расставленных заячьих глаз, в которые никак не удавалось посмотреть, – но сама кандидатура, на которую совенок имел свои деловые виды, не вызвала возражений. С водворением Вики в офисе ЭСКО у Геры появился там как бы собственный стол, возле которого он неизменно ставил свой хорошо набитый портфель, а стоило Вике отлучиться – прочно садился на хозяйское место и запускал на компьютере любимую игрушку.