"Вальс с чудовищем" - читать интересную книгу автора (Славникова Ольга Александровна)VIIСложный и своеобразный оттенок ревности Антонова порождался обстоятельством, не сразу им обнаруженным, но тем более разительным: у памятливой Вики, никогда не ошибавшейся относительно дат и никогда не затруднявшейся соотнести день недели и число, совершенно не было чувства времени – не имелось даже простеньких ходиков, что тикают в самом несложном уме и позволяют жить в согласии с природным календарем. Вероятно, отсутствие чувства времени было как-то связано у Вики с полным отсутствием математических способностей; только память, где формулы высекались недвижно, будто на гранитной скале, помогала ей кое-как перетягиваться через экзамены, – после чего коллеги иронически косились на Антонова или откровенно сочувствовали, предлагая перевести его «подопечную» в педагогический институт. Над самой простенькой, едва ли не школьной задачкой Вика зависала, словно в невесомости, и могла неопределенно долго покачиваться на стуле, держась за виски и растягивая пальцами глаза; бугор леденцов за щекой или синяя тень от ветки на немытом окне, придававшая всему наружному дымчатому миру странную двуслойность, погружали Вику в подобие транса, отчего в духовке пригорал до черной смолы давно обещанный Антонову пирог. Условия задачки – их запоминание и было работой Вики, тем единственным, что она могла представить в качестве работы за столом, – никак не связывались с решением, которое Антонов, покорно ломая зубами кусок фанеры с остатками перепрелой начинки, расписывал на ее листке неловким и разборчивым почерком третьеклассника: получался скачок, которого обозленная Вика была не в силах осознать. Точно так же она, не оставлявшая и в замужестве диких повадок своего свободного девичества, убегала «ненадолго к подруге» и там проваливалась в совершенное безвременье. По мере того как ясное утреннее солнце, от которого вся посуда на тесной кухне, включая зеленые пластмассовые ведра, казалась полной до краев прозрачной воды, уходило из квартиры куда-то наверх, – Антонов все обреченнее предчувствовал бессонную ночь. Самым гнетущим был момент, когда, уступая требованию поскучневшей книжной страницы, пропитавшейся насквозь типографской чернотой, Антонов зажигал электричество; полная видимость комнаты, включая сбитый плед на плюшевом диване и три-четыре недопитые чашки на разных углах озарившейся мебели, давала понять, что он совершенно один. Задергивая окно с цеплявшимися за штору цветами и щербатой двухкопеечной луной, Антонов избавлялся от своего театрально-демонического, махавшего портьерными крылами отражения, – но в зоопарковой клетке Викиного трюмо оставалось неопределенное количество подобных существ, очень беспокойных, вскакивавших на ноги от каждого движения человека по комнате. Время Антонова, целый просторный выходной, оказывалось сожженным дотла; уже не в силах что-нибудь читать, он мучительно думал о Вике, которая вечно вязнет, словно во сне, в каких-то незначительных делах и вдруг обнаруживает часы, показывающие сощуренными стрелками фатальное опоздание. Ночное ожидание неизбежно таило предел: внезапно пошаркивание будильника, сливаясь с хромым постукиваньем кухонных ходиков и еле слышным, но плотным шелестом двух непохожих наручных часов (Вика всегда забывала свои), делалось подобным стрекоту кинопроектора, показывающего на любой, к какой ни повернешься, стене домашний любительский фильм. Чувствуя на себе скользящие пятна нереального кино, Антонов, словно погруженный в какую-то водяную, цветную, зыбкую рябь, медленно стелил постель, медленно снимал одежду, отделяя ее от себя пятно за пятном (на которых тут же что-то начинало складываться и размыто жестикулировать). Холод под одеялом, особенно в ногах, не давал спокойно вытянуться в рост, и Антонов, скрючившись, захватив одеяло снутри, собрав его в ком под небритым подбородком, так дрожал, что у него из углов судорожно улыбавшегося рта бежала слюна. Он пытался отстраненно спланировать порядок утренних действий: звонки по больницам и моргам (тупики разбитых, еле шевелящих дисками автоматов по дороге на службу, неизбежно отвлекающие от нужного номера троллейбуса), беспомощные переговоры между «парами» с Антонов допускал, что подружки, собравшись на девичник, имеют право выпить под конфеты бутылку-другую вина; он соглашался с тем, что приятельница может одолжить своего мужчину для путешествия по ночному городу, раз уж пришлось засидеться и обсудить откровенно «очень-очень важный вопрос». Ревность его, носившая, если бы кто-то мог оценить явление со стороны, пространственно-математический характер, требовала единственного: знать, где именно находится Вика в каждый данный момент. Эта потребность, эта ежесекундная жажда простейшей трехмерной истины, готовность ради этой истины принять за плоскость разнообразный и холмистый город, местами прелестный в соединении естественного и строительного камня, по ночам являющий что-то непреднамеренно-праздничное в ярусах огней, не всегда дающих разобрать, что именно они обозначают в темноте, – все это казалось почти предательством какой-то иной любви и не имело отношения к Теща Света, наконец скопившая денег на установку телефона по коммерческой цене, иногда брала на себя вину и тяжесть Викиного отсутствия: говорила Антонову, выбравшемуся из своего заточения до одного безотказного автомата (какого-то очень старого, памятного с детства, мойдодыровского образца), что Вика у нее и принимает ванну, либо пошла с поручением к какой-то тещи-Светиной знакомой, либо послана к бабушке мыть Антонов знал, что теща Света суеверна: боится жирной черной кошки с неопрятными, будто прилипшие семена сорняков, выпушками белого меха, живущей у нее в подъезде, пугается всяких несчастливых номеров, что бросаются ей в глаза с трамвайных абонементов и даже с магазинных ценников. Теща Света, конечно, не могла не чувствовать коварной и тонкой связи между собственной ложью и возможным несчастьем, которое только и выжидает успокоения заинтересованных лиц, чтобы случиться не в воображении, а на самом деле; все-таки она старалась, как могла, наврать Антонову и в одиночку переживала терзания неизвестности, умножаемой стрелками часов на возрастающие цифры. Надо полагать, она, сидя у себя на кухне, где множество посудин, как будто в доме протекала крыша, стояло в самых неожиданных местах, перебирала мысленно все варианты насилий и убийств – в тщетной надежде, что судьбе не удастся изобрести что-нибудь такое, чего она не сумела мысленно обезвредить. Теща Света всегда Отношения Антонова с тещей были нетипичные. Теща Света оказалась старше Антонова всего на четыре года, в то время как Вика была моложе на пятнадцать: получалось, что Антонов по возрасту пришелся ближе к теще, чем к жене. Худенькая и сутулая, из-за искривления позвоночника со спины похожая на ящерку, теща Света обладала зато небесно-синими, всегда припухшими глазищами, какие не могли достаться просто от природы, а могли только передаться по наследству, будто фамильная драгоценность. Их заметную даже на расстоянии, почти неуместную красоту не портили ни короткие, как у Вики, неправильно сидящие бровки, ни отекшие подглазья, ни даже грубая и жирная косметика, которую теща Света накладывала без меры, таращась и близко моргая в моргающее зеркало. Небо, стоило ей взглянуть наверх, проявлялось в тещи-Светиных глазах немедленно, точно в сообщающемся сосуде, – и, может быть, как раз поэтому настроение ее до смешного зависело от погоды. Если заряжали долгие, с висячей бахромою по крышам, занудные дожди, она буквально расклеивалась и могла заплакать от любого пустяка, кишечное бурчание далекого грома прерывало чтение любовного романа, после находимого на полу; мокрый снегопад, от которого блекло все, кроме ярко-красных трезвонящих трамваев, и круче казались спуски между еле видных, махровыми полотенцами висящих в воздухе домов, наводил ее почему-то на мрачные мысли о кладбище. Теща Света была чувствительна: одиночество и отсутствие под боком близких людей всегда означало их страдания где-то вдалеке. Антонов мог легко вообразить, что переживала она плохими, ветреными ночами, когда отяжелевшие, непомерно грузные деревья с шумом ворочались за окнами и Вика пропадала в неизвестности, увеличенной недавним враньем; вероятно, положив телефонную трубку, теща Света еще какое-то время сидела у аппарата, а потом включала телевизор, пустой почти на всех программах, кроме какого-нибудь шоу, – будто книга с картинками и с исчезнувшим текстом. Ночная квартира, где никто не спал, была неодушевленной, и никакие движения бодрствования ничего не могли в этом изменить. Наутро невыспавшегося Антонова, отчасти уже забывшего терзания прошедшей ночи, звали к телефону в скромный, как домоуправление, предбанник деканата: в трубке, заглушаемая трескучим звонком из коридора, теща Света спрашивала, как дела, – голосом Вики, не сдавшей зачет, – и у Антонова внезапно сжималось сердце. Он стоял, опираясь ладонью о стол, вспоминая почему-то, как по совету Вики купил для тещи на Восьмое марта билеты новой суперлотереи и ошибся с датой розыгрыша – все номера оказались пустыми. Однако из-за отсутствия денег молодожены все равно вручили принаряженной теще Свете радужные бумажки, добавив какую-то парфюмерную мелочь, – притворились, будто не видали таблицы, и старались не думать, как она в одиночестве будет спускаться пальцем по расстеленному на столе газетному листу. Это было опасно – дарить такому человеку лотерейные билеты: числа, особенно свободные от реальных предметов счета, всегда таили неблагоприятные для тещи Светы комбинации, арифметика была для нее родом адской машины; лотерея могла обернуться несчастьем – выигрышем наоборот. Заслоняясь от бдительного коллектива сутулой спиной в стоящем до алых ушей пиджаке, чувствуя себя совершенной свиньей оттого, что не позвонил истомившейся теще Свете с троллейбусной остановки, Антонов поспешно сообщал о полном порядке, – и счастливый звук ожившего голоска заставлял его залиться краской до самой лысины, отлично видной секретарше декана с ее высокого винтового стула. Антонов клялся себе, что непременно сделает для тещи Светы что-нибудь хорошее, что теперь-то уж точно не отложит это на неопределенное «потом». Несмотря на слабость духа и маленького тельца, теща Света работала на серьезной должности в большой рекламной фирме, уставившей город угрожающе-яркими щитами, видными из самых неожиданных точек и гораздо более заметными, чем реальные здания или бледные в своей однообразной и отсвечивающей зелени городские деревца. Шедшие мимо щитов человеческие фигурки не имели значения, как одиночные буковки, – тогда как буквы на щитах шагали в ногу и выстраивались в надписи, а кое-где даже показывали физкультурные упражнения; на щитах преувеличенные товары буквально лезли из небытия и порою даже подавались с техническими фокусами, вроде надувания, вращения, перемены ракурса с мгновенной перестановкой нарисованных теней, – и было в этом что-то глубинно подобное как бы На работе у тещи Светы, как на всех богатых фирмах, часто случались по разным поводам служебные, по составу главным образом дамские, вечеринки, где она любила немножко выпить и являлась оттуда хулиганистая, с пылающим личиком, с бусами на спине. Впрочем, она была весела, пока оставалась на ногах, а стоило ей присесть на крытый ковровой попонкой кухонный табурет, как веселье переходило в тяжелые вздохи, и она уже не могла подняться, чтобы выключить под плюющимся чайником заливаемый желтою злобой, перекошенно пышущий газ. На своей невидимой Антонову службе теща Света безысходно враждовала с какой-то «сукой Таней» и была неразделима с нею, будто со своим сиамским близнецом, потому что неизменно делала работу за двоих; посмурнев на кухне, перед простой пролетарской пепельницей, похожей на рыбацкую банку с червяками и землей, теща Света неизменно объявляла, что их контора вот-вот разорится, как разорилась предыдущая фирма, где «сука Таня» работала не кем-нибудь, а коммерческим директором. Видимо, следы того разорения (от которого у «суки Тани» образовалась, словно из воздуха, новенькая «девятка») остались в синенькой душе у тещи Светы, тоже имевшей там какой-то трудовой договор, – как, впрочем, и в городе, все еще содержавшем кое-что из продукции того предприятия, по делам которого до сих пор ожидалось и откладывалось с месяца на месяц четыре суда. Эта реклама, представлявшая, в свою очередь, разнообразно разорившиеся структуры (при этом в атмосфере, являвшей, посредством облачности, странные и темные водяные знаки, растворилось немало денег доверчивых граждан), до сих пор преобладала в непрестижных выцветших районах, где не только штукатурка, но даже кора деревьев казалась размыта руслами дождей. Реклама торчала высоко над невнятной кириллицей плохо одетой, главным образом стариковской толпы: несколько облагороженные дождевой сентиментальной живописью, эти щиты оказались неустранимы потому, что крепились с социалистической индустриальной основательностью, еще не утраченной за несколько лет очнувшегося капитализма. Они возвышались на могучих, ржавых, словно прокипяченных осадками металлоконструкциях, прочней мемориальных досок держались на блекленьких стенах хрущевок, кое-где в декоре рекламы даже была использована яшма цвета сырой говяжьей печени, – и теперь демонтировать эти порождения цивилизации оказалось дороже, чем некогда установить. Один пенсионер, отчаянный мужчина с белым ротиком мелкой рыбешки и с орденскими планками величиною с хороший журнальный кроссворд (его показывали, на фоне кисейной и мертвой квартиры, в программе теленовостей), умудрился, едва не выпав из своего окна, крайнего на четвертом этаже, разодрать специально изготовленным крюком висевшее на торце изображение трех знаменитых бабочек, оставивших его без средств на собственные похороны. Телеоператор показал и это голое окно, освобожденное для дела от завалов землистых газет, и средневеково-жуткий крюк, на котором, как на трости, покоились вспухшие руки пенсионера, похожие на мертвый мозг, и пенсионерскую чистую коечку с убранной, будто невеста, одинокой подушкой, – и собственно рекламный плакат, висевший снаружи как раз напротив коечки, словно отмечая местопребывание пенсионера для посетителей кромешно-черного от народа вещевого рынка. Теперь тройная энтомологическая красота была испорчена рваной дырой с висящим жестяным лоскутом, и, возможно, эта дыра соответствовала некой черной звезде в сознании пенсионера, облегчая ему видения его послевоенных снов. Весною жесть обрастала мелкими, как пипетки, быстро каплющими сосульками, зимой туда наметало снегу, и никто ничего не исправлял, никто не вкладывал денег, несмотря на то, что по торцу пятиэтажки расползалась от поврежденного щита яркая охряная сырость. В общем, разорение все время висело дамокловым мечом над всеми, в том числе над тещи-Светиной по видимости преуспевающей фирмой. Все время им кто-то не платил по договорам (очень может быть, что «сука Таня» крутила эти недошедшие деньги на стороне); раздражительная Вика, если ей случалось присутствовать при материнских полупьяных сетованиях, сильно дышала через нос и курила так, что сигарета наливалась воспаленной краснотой. Потом хорошая девочка набирала полные руки питья и еды и уходила к себе, шаркая и сплескивая из кружки в неподатливых дверях. Антонов, хоть его и тянуло вслед, в одних носках по кляксам пролитого кофе, все же оставался с тещей Светой на маленькой кухне, наполнял опустевший чайник, ставил его, забрызганный, на непросохшую, в горелой лужице, конфорку, поначалу дававшую, после нескольких обводов спички, только три-четыре голубых устойчивых шипа. Чайник, напитанный через водопровод водяным тяжелым холодом улицы, как это всегда бывает поздними вечерами, скоро начинал побрякивать крышкой; постепенно теща Света отходила от своей печали, доставала, чуть не падая с табурета в распяленную на полу хозяйственную сумку, измятые в компрессы остатки учрежденческого пиршества, и они с Антоновым замечательно ужинали слипшимися бутербродами, кусками разных тортов, красивыми, как медузы, в полиэтиленовом мешке, дававшими, при выворачивании мешка, картину вскрытия мясистого и влажного организма. Все получалось забавно и весело, у Вики за стеной звучала неясная, как будто содержавшая и человеческий голос, магнитофонная музыка, теща Света, раскрасневшись, как уголек, рассказывала истории про «суку Таню» и неприличные анекдоты. |
||
|