"Не хочу, чтобы он умирал" - читать интересную книгу автора (Олдридж Джеймс)

18

— Где вы были? Уже так поздно!

Ее цветущее лицо было таким свежим, что Скотту снова почудилось, будто от него самого пахнет смертью.

— Вы какой-то серый, — сказала она, закрывая за ним дверь. — Что с вами?

— Хорошо бы принять ванну, — сказал он. — Очень это неудобно?

— Вот еще чего недоставало! Приходить ко мне среди ночи, чтобы принять ванну! — сказала она, вводя его в комнату.

— Разве уже так поздно? — Он отнял руку. Ему не хотелось, чтобы до него дотрагивались.

— Давно пробило одиннадцать.

Она привела его в свою комнату, где нежные краски выгодно оттеняли ее лицо. На ломберном столе, заваленном картами и записными книжками, ярко горела лампа.

— Вы собирались спать?

— Нет. Перечитывала заметки Пикеринга.

Он не задал ей вопроса, который сам собой напрашивался, но она на него ответила:

— Я подумала, что неплохо было бы привести его записи в какой-то порядок. Вы правда хотите принять ванну?

— Конечно, уже очень поздно… — сказал он. — Но мне не хотелось будить весь дом, где я живу…

— Тогда пойдемте.

— Если бы я мог еще переодеться во что-нибудь чистое… — Он уже снял куртку.

Отвернув тяжелые медные краны, она вышла, но сразу же вернулась и принесла полотенце, а потом ушла опять. Он разделся на черно-белом мраморном полу, сел в горячую ванну, натерся люфой и предался любимому занятию каждого англичанина — стал мокнуть в собственной грязи. Но потом поднялся и пустил холодную воду из ручного душа с гибким шлангом. Он ощущал, как вода сбивает с его кожи липкую испарину и словно возрождает покровы тела. Сначала он потерял отвращение к себе, потом почувствовал свежесть, а за ней прилив новых сил.

— Скотти! — Люси подошла к двери, когда он вытирался.

— Я сейчас.

— Наденьте вот это. — Она открыла дверь и, решив, что ей нечего стесняться, вошла, неся ворох одежды из сурового полотна. — Я купила эту туземную одежду в Палестине, когда в прошлом году ездила в школу, где учится Эстер. Можете себе представить — ее ткут монашки и продают кочевникам, — кажется, друзам. Очень красивая вышивка на подоле…

— Когда мы с Пикерингом носили одежду бедуинов, — сказал ей Скотт, — несколько сенуситов[32] приняли нас за воров, которые таскают у них коз, и чуть было не убили. И убили бы. Если бы стреляли получше.

— Представляю себе, как вы оба развлекались!

— Я-то нет. А вот Пикеринг непременно перестрелял бы их всех, если бы у него был пистолет.

Он надел на себя одежду друзов, которая слегка припахивала кедром — не то дымом кедровых поленьев, не то сундуком из кедрового дерева. На его жестком, обожженном лице лежали темные тени, а глаза совсем провалились. Он еще не успел побледнеть от жизни в Каире; мокрые волосы были приглажены, крутые завитки развились.

— Вас можно принять за очень древнего римлянина или за очень русского русского, — сказала она. — Но вот уж за араба вас никак не примешь!

Он знал, что выглядит нескладно в любом романтическом наряде, и поэтому постарался сделать свой костюм хотя бы удобным, обмотав вокруг талии пояс и оставив в ванной пыльные башмаки.

— Вы слишком коренасты и слишком крепко сбиты для араба, — продолжала она, играя концами его пояса.

— В Верхнем Египте мужчины куда крупнее меня.

— Да, но это са'айда[33], а не арабы в бурнусах, к тому же они жирные. А вы сплошной хрящ. Не убирайте ванну. Утром придет Абду. — Это был ее кухонный бой, который всегда приветствовал Скотта по-английски. Но Скотт нашел тряпку и подтер пол ногой. — Идите, — звала она. — Я сварила кофе.

— Как вы думаете, удобно мне пойти в таком виде домой?

Она собрала с пола его одежду, но он отнял ее, сказав: «Не трогайте!» — и снова бросил на пол, ничего не объяснив. Она продела руку ему под локоть, подчеркнуто не стала его расспрашивать, довела до плетеного кресла у себя в комнате и насильно туда усадила. Сама она села с ним рядом.

— О господи, Скотта, как редко последнее время выпадает свободная минутка!

— Это верно.

— И как я рада вас видеть!

Она налила ему чашку кофе и, скинув туфли, подобрала ноги.

Он пил кофе, наслаждаясь тишиной. Но Люси не долго разрешила ему молчать.

— Я хочу с вами поговорить о ваших делах. Не возражаете?

— Наоборот. Буду очень рад.

— Мне пришло это в голову потому, что я только что читала записки Пикеринга. Он уверяет, что вы его надули.

— Как?

— Пикеринг пишет, что огнестойкий герой долгих маршей и безошибочных решений на поверку оказался просто романтиком.

— Пикеринг был романтиком, а не я.

— Ерунда. Вы только это скрываете. Что за спор был у вас по поводу де Виньи?

— Де Виньи?

— Ну да, Альфреда де Виньи. Вы спорили с Пикерингом по поводу «Servitude et grandeur militaires»[34].

— Не помню.

— Нет, помните. Вы сказали, что вам нравится «Laurette»[35]. Пикеринг пишет, что вы считаете эту вещь замечательной. Чем? Она такая поверхностная, романтическая…

— Мне нравилась в ней тема самоотречения, — сказал Скотт.

— Но ведь это — романтическая чепуха, Скотти! Неужели вас и в самом деле это привлекает?

— Меня восхищал протест де Виньи против убийства, которое человек совершает хотя бы помимо своей воли. Он понимал, что стоит вам убить человека даже помимо своей воли, — и вы становитесь вечным должником, вы должны заплатить за свой проступок.

— Но ведь это христианская мораль!

— Ничуть. — Он напомнил ей о юноше, расстрелянном за свои убеждения, и о капитане корабля, который расстрелял его по приказу, а потом, горюя и раскаиваясь, посвятил всю жизнь невесте этого юноши: она сошла с ума, когда возлюбленный был казнен. — Де Виньи утверждает, что мы несем ответственность за свои поступки и должны расплачиваться за причиненное нами зло.

— Нас учат этому с пеленок, мой дорогой романтик.

— Ну да, нас учат этому религия и абстрактная мораль, а не практика, не жизнь, которая нас окружает. Мне нравится, как поступил этот капитан, а не мораль сама по себе…

— Но стоит ли восхищаться человеком только за то, что он поступает в соответствии со своими принципами?

— А разве этого мало?

— Вот что, оказывается, вас подкупало в Пикеринге!

Он запнулся и сказал не сразу:

— Может быть. Да, наверно, именно это.

— Так вот почему вы хотите, чтобы Черч заплатил за то, что он сделал с Пикерингом? Ну уж никак не думала, что вы так рассудочно подходите к этому… — Ей не хотелось произносить слово «убийство».

— Мое отношение к этому делу очень ясное. Или, вернее сказать, оно казалось мне ясным. — Не желая разговаривать о Черче, он сказал, что де Виньи показывает и то, что память, наследие, которое оставляет после себя человек, может причинять куда больше страданий, нежели его смерть. — Разве вы не чувствуете этого в каждой трагедии? — спросил он.

— Нет, — сказала она просто. — Я этого никогда не чувствовала.

Он поглядел на нее, и она медленно покачала головой. Вдруг он увидел, что она плачет.

— Я постоянно вас огорчаю, — сказал он, не шевелясь.

— Неправда.

— А в чем же дело?

— Я вас дразню, — сказала она, встала, вытерла глаза и, смеясь налила ему еще кофе: — А вы, милый мой, слишком хорошо вымуштрованы.

— Неужели Пикеринг писал обо мне и это? — спросил он осторожно.

— Нет, этого Пикеринг не писал. Это говорю я. Вы тут сидите так, словно…

Ему приятно было разговаривать, и он все еще не хотел ничего, кроме покоя.

— Мне хорошо, — сказал он. — Вот так сидеть и на вас смотреть… Так бы никогда и не вставал.

— Ну, тогда я заставлю вас встать!

Она подошла к нему, стала тянуть за уши, за волосы и так сильно тереть ему щеки, что он вынужден был запротестовать. Потом она попыталась поднять его тяжелое, как камень, тело, но он почувствовал лишь легкие, вызывающие прикосновения ее быстрых пальцев.

— Ох, уж этот мне храбрый Скотт! — процедила она негодующе, нетерпеливо, сквозь зубы. Он откинул голову, а она тянула его настойчиво и уже не на шутку, требуя, чтобы он встал, а потом подошла с другой стороны и крикнула с отчаянием:

— Ну пожалуйста, встаньте! — словно от этого зависело что-то очень важное.

И вдруг он увидел всполыхнувшее жаром лицо и прикованные к нему прозрачные глаза, ее молодость, порозовевшую, распаленную, которая влекла его к себе так, как никогда раньше.

— Сейчас, сейчас! — сказал он быстро, чтобы хоть как-нибудь захватить инициативу в этой потешной, будоражащей игре.

Она сказала: «Нет!» — и продолжала тянуть его, пока он не понял, чего она требует. Тогда он встал, легко ее поднял, хотя она и продолжала его толкать, крепко прижал к себе и не отпускал до тех пор, пока эта раздражающая борьба не стихла, побежденная каким-то другим чувством, пока ее голова, ее волосы не упали ему на шею и она не стала повторять, задыхаясь:

— Скотти, да нет, я не хотела, совсем не то…

— Ну и что ж, — сказал он тихонько и опустил ее на пол.

— Но это важно! — сказала она, не отпуская его. — Это очень важно.

Он не знал, как ему теперь быть.

Она отошла от него.

— Я ведь и не думала ничего у вас брать, — сказала она с грустью. — Я хотела сама отдать вам все, что у меня есть. Сама! Сама!

— Т-с-с!

— Вы меня не знаете, но я вам покажу, что мне ничего от вас не надо. — Она отошла от него в дальний конец комнаты и вся подобралась, словно ей надо было быстро окунуться в омут. Но женственное, надежное брало верх, а все, что было в ней жесткого, упорного, еще незрелого, смягчалось на глазах, поэтому страсть ее была такой щедрой и такой неистощимой, что он позабыл всю свою трезвость, всю свою неторопливость. И хотя он завоевал ее, а потом потерял и завоевал снова; и хотя его звали, отталкивали и звали опять, он понимал: то, что он ей давал, и было тем, чего она у него требовала. Он чувствовал ее удивительную щедрость, ее великодушную щедрость, ее нежнейшую щедрость, зрелую и всепоглощающую. Ее неповторимое, блаженное и всепоглощающее прикосновение.

Когда в дар было принесено все до конца, она спросила его лукаво:

— Вы ведь не ждали, правда?..

Он покачал головой.

— Вы не ждали, что я отдам вам все, что вы захотите? Все на свете. Вы ведь этого не подозревали?

— Нет.

— Я рада, что вы этого не знали. Я не хотела, чтобы вы знали. Поэтому я так счастлива. Ведь со мной никогда раньше ничего подобного не бывало. Понимаете? Потому что вы такой цельный, а не двадцать разных оттенков одного и того же человека. Я-то это всегда знала. Знала.

Она была права. Она смягчила его, обучила щедрости; он и сейчас чувствовал, как отдается в нем ее щедрость.

— А ведь это еще не все. Я так богата! — сказала она, все никак не насытясь. — Вы могли бы поверить, что у меня еще хоть что-нибудь осталось? А, дорогой?

— Еще? — сказал он, захваченный ее чувством. — Нет, ни представить себе, ни захотеть…

— Не надо так говорить. Мне никогда так не хотелось отдать себя до конца, без остатка. А ты можешь взять все, Скотти. Не только в этом смысле, но и во всем, во всем. Понимаешь?

Он покачал головой.

— Тебе неприятно, что я так говорю?

Он снова покачал головой.

— Ну, скажи же мне что-нибудь. Что хочешь. Ну, хоть что-нибудь.

— Вы — щедрая женщина, но вы знаете это и сами…

— Нет, не знаю. Скажи мне.

Она была мягка и податлива, ничего не стыдилась и чувствовала себя свободно в своем женском естестве, но была им так полна, так поглощена, что он чувствовал, как ее неудовлетворенная щедрость просыпается снова.

— Но почему я? — спросил он ее. — Почему именно я?

— Почему ты? О господи, Скотти! А кто же еще? Почему ты — это ты, а я — это я? Разве так рассуждают? Что отдаешь, то и получаешь. Неужели ты не понимаешь? Только так ведь и бывает: ты получаешь и отдаешь, отдаешь и получаешь. Вот и мы тоже. И не только теперь, но и раньше, и потом. Так должно быть всегда. О господи, как я хочу отдать себя всю: до самого конца.

Ему жалко было ее прерывать, и он только тихо сказал:

— Да, это правда. Это правда!

— Что? Скажи мне!

— Разве я могу объяснить?

— Нет, скажи! Скажи хоть что-нибудь! Что хочешь! Мне все равно!

— Разве я могу? Все это отошло от меня теперь так далеко…

— Ну, повтори. Скажи еще раз.

— Говорят, — подсказало ему какое-то смутное воспоминание, — что любовь укрылась в дремучие леса…

— Как это прекрасно! Ну! Говори!

— В леса, и еще в ночь…

— Ах, милый. Ну да, помню. Как чудесно, что ты это сказал. Если бы ты сказал что-нибудь другое, я бы тебя убила. Ах, милый ты мой, как я была одинока.

Он не слушал.

— Если человек, который отдает себя целиком, не любит, то как же…

Он молчал.

— А ловко я тебя поймала? — она смеялась и прижималась к нему все крепче. — Ну, какой дурачок! Какой же ты дурачок! Непонятный, нескладный… Такой — непонятный… Таинственный…

Молчание, полное глубочайшего смысла.

— Вот все и прошло! — сказала она наконец. — А ты у меня остался. Какая я счастливая! — твердила она сквозь слезы. — Какая счастливая. Я твоя целиком. Ничего ни для кого у меня больше нет. Только для тебя, а у тебя для меня. И я твоя, твоя, твоя! Какая же я счастливая!