"Не хочу, чтобы он умирал" - читать интересную книгу автора (Олдридж Джеймс)14На другое утро, после завтрака, Скотт перелез через потрескавшуюся на солнце глинобитную стену из сада тети Клотильды в соседний сад. Там его встретил очень молодой, очень молчаливый, очень худой египетский лейтенант с очень холеными усиками и потребовал, чтобы он вернулся назад. — Скажите вашему другу, что я хотел бы его повидать, — попросил Скотт по-английски. — Его здесь нет. — Нет? Какая жалость! — Скотт уселся на край ветхого курятника, невозмутимо поглядывая на молчаливого молодого человека, который выжидал, все еще не прибегая к крайним мерам. — Давно вы в армии? — спросил Скотт, понимая, что имеет дело с опасным молодым фанатиком. Лейтенант счел его вопрос законным. — Три года, — ответил он. — Почти столько же, сколько я, — сообщил ему Скотт. — Кадровый военный? — Лейтенант невозмутимо кивнул в ответ. — А вы тоже убийца? — спросил его Скотт. — Шли бы вы лучше к себе, — сказал лейтенант еще спокойно, но уже встревоженный упорным нежеланием Скотта двигаться с места. — Англичанин! — вдруг сказал он с удивлением, словно только что это сообразил. — Давайте не ссориться, — настаивал Скотт, не обращая внимания на его тон. — Передайте ему, что пришел англичанин, и послушайте, что он на это скажет. Если он не захочет со мной разговаривать, я уйду. Его просьба тоже показалась лейтенанту законной, он кивнул и вошел в дверь под цветущей шпалерой. Прошло довольно много времени. Скотт не мог слышать их пререканий, но в конце концов лейтенант неслышно отворил дверь и сказал: — Этфадаль.[21] Раненый — рослый египтянин Гамаль встретил Скотта белозубой улыбкой и крепким рукопожатием. — Этфадаль! Этфадаль! — повторил он басом. Он лежал на койке, которую поставили в комнате вместо тахты, в чистой гимнастерке с нашивками, но нижняя часть его тела была прикрыта простыней. Гамаль предложил Скотту лимонаду — он старался оказать ему гостеприимство. Он давал почувствовать Скотту, что целиком и безраздельно посвящает себя этой встрече, раз уж на нее решился. Скотт отказался от угощения, что тоже было знаком вежливости. Потом спросил Гамаля, как тот себя чувствует и серьезно ли он ранен. По-видимому, раны были не тяжелые, потому что выглядел египтянин совсем неплохо. — Да, — рассеянно сказал Гамаль, — неплохо… Совсем неплохо. Не беспокойтесь. — Тот, другой, видно, не такой хороший стрелок, как вы, — заметил Скотт. — Я куда больше беспокоюсь о нем — об Амере паше. Гамаль кивнул и сказал равнодушно, нахмурившись, но без всякой злобы: — Он выживет. — Гамаль! — тихонько предостерег его лейтенант. Собеседники о нем совершенно забыли. — Мой друг Хаким, — представил его Гамаль. — Он очень встревожен. Из-за вас. Но я ему говорю, что беспокоиться поздно и что скрывать от вас правду теперь все равно, что прятать солнце после того, как оно взошло… Последняя фраза лучше звучала по-арабски; и они перешли на арабский язык. — И все же, Гамаль… — снова предостерег его Хаким. — Нет! Если хочешь сделать человека своим другом, так и поступай: делай его своим другом, — сказал Гамаль. — Делай человека либо другом, либо врагом. А он мне — друг, не то меня бы здесь не было. Мы совершаем ошибку, когда таимся от друзей. — Я вам не друг и не враг, — поправил его Скотт, еще не привыкший к той убежденности, какую египтянин вкладывал во все, что говорил. — Мне просто интересно, вы уж меня извините… — Вы имеете на это право. — Спасибо, — поблагодарил его Скотт. — Не стоит, — сказал Гамаль. Потом он пообещал ему все рассказать, выражаясь с арабской цветистостью. Он с радостью откроет свое сердце и помнит, в каком он перед ним долгу. Он чувствует, что встретил настоящего человека, и хотя должен покаяться в ненависти к англичанам, но человек — это прежде всего человек. Когда беседа приняла такой оборот, Хаким — молчаливый сторонник крайних мер — оставил их наедине. Теперь уж Гамаль, со свойственной ему уверенностью в своей правоте, сам должен нести ответственность за шашни с англичанином. — Почему они вас никуда не увезли? — спросил Скотт. Гамаль взмахом руки указал на свой пах. — Я тогда потерял бы вот это, — сказал он небрежно. — Вам пришлось выбирать между этим и опасностью быть пойманным? — Да… — И вы предпочли, чтобы вас поймали? — Нет. Предпочел положиться на вас. Я почувствовал в вас друга, который меня не предаст. — Значит вы лежите здесь, оберегая свою мужскую силу, потому что поверили в мою дружбу? — повторил Скотт это вычурное арабское рассуждение, призвав на помощь все свое знание языка. — Да, — сказал Гамаль. — Сначала мужская сила, а уж потом жизнь. Разве я не прав? Но я чувствовал себя в безопасности. — Вы напрасно чувствуете себя в безопасности, — сказал ему Скотт. — Я еще могу вас выдать. — Нет! Зачем вам это? После всего, что вы для меня сделали? Гамаль не мог знать, что для него сделал Скотт; он ничего не знал. Он не знал, что Скотт — человек медлительный и что он не сразу решился перелезть через стену и разузнать, в чем тут дело. Гамаль ничего не знал. — Зачем вам нужно было убивать этого человека? — спросил Скотт. Гамаль намеренно опустил руки на простыню, чтобы не жестикулировать и не подчеркивать того, что говорит: — Он предает свой народ и — вы уж, ради бога, простите меня — предает англичанам. Он наш злейший враг! Народ наш предан такими, как он. Весь наш народ его презирает, но подняли руку на него мы. — Этого мне мало, — сказал Скотт, сидя на плетеном стуле, который гнулся и трещал под ним; он глядел в полуприкрытое ставней окно сквозь пыльную москитную сетку. — В чем же его предательство? В дружбе с англичанами? — Да. — Кого вы предпочитаете англичанам? — Никого. — Вы работаете на немцев? — Нет. Мы работаем только на арабов, на египтян. — А немцы — ваши друзья? — Нет! Нет! Я ни разу не видел ни одного немца. Но, простите, я понимаю, о чем вы спрашиваете. Для нас нет никакой разницы между англичанами и немцами. Вы должны это понять. Для Египта ничего не изменится — будет ли это немецкая или английская оккупация. Ничего! Вы считаете, что мы должны помогать вам против немцев? — Нет, не считаю. Но вы хотите избавиться от англичан, и того же самого хотят немцы и итальянцы. Они сражаются, чтобы выгнать нас отсюда. И то же самое делаете вы. Гамаль указательным пальцем коснулся своей груди: — А вы воюете с немцами для того, чтобы спасти Египет или самих себя? — Конечно себя. Но… — Вы хотите, чтобы англичане оккупировали Египет, верно? А, капитан? — В данное время, по необходимости, мы должны его оккупировать. — Вот видите! — сказал египтянин и стиснул свои ослепительно белые зубы, словно для того, чтобы покрепче ухватить ими свою мысль. — Вот видите! Всякая оккупация бывает по необходимости! Точно так же, как всякое сопротивление, — его оказывают тоже по необходимости. И мы, и вы запутались в паутине необходимости. Тем не менее мы никогда не будем свободны, пока вы отсюда не уйдете. Нами правят растленные политики, которые губят нацию ради вашей выгоды. Вы должны это понять… — Ну что ж, я это понимаю. Он знал, что не может этого не понять, ибо ни один человек, проживший и проработавший здесь пять-шесть лет, не может не видеть правды. Да ему и не хотелось закрывать на нее глаза. Их ненависть к англичанам казалась ему естественной; в ней не было ни коварства, ни несправедливости, он понимал ее правоту. И сейчас он думал не об их ненависти, не о причине ее — нищете и страданиях народа, не о детях, которые мерли, засиженные мухами, на деревенских улицах Гирги, по которым он проезжал на осле, разведывая трассу новых каналов, чтобы хлопок обходился еще дешевле. Он думал не о горе и не о смерти даже тогда, когда понял все уродство феодального уклада — рабство и отчаянную нищету. Он думал о людях, чуждых ненависти, не способных к сопротивлению; о людях, которые не только погибали с голоду, но и медленно вымирали от болезней; о людях, веселых от природы, но больных, бедных и жалких. О мужчинах, которые бежали рядом со своими ослами; о кучке женщин, закутанных в черное, грызущих семечки, сидя на корточках у края пыльной деревенской дороги; о великом множестве детей от восьми до четырнадцати лет, которые, чудом выжив в первые пять лет, могут таким же чудом прожить еще несколько лет, а потом еще несколько, покуда наконец не достигнут зрелости, выиграв в лотерее естественного отбора. Достигнуть здесь зрелости можно только чудом; он мысленно видел эту страну — но не ее города, полные глухого брожения, а ее пустыню, ее поля. Он больше знал ее поля хлопка и белой фасоли, землисто-бурую ленту Нила — этот рассадник смерти. Скотт не отдавал себе отчета в том, почему ему так легко понять Гамаля, он просто знал, что это понимание гнездится где-то у него в душе, как тень, отброшенная пережитым. И дело было не в продажных чиновниках и политических деятелях, — он о них и не думал, они были так же привычны, как слюна во рту. — Ну что ж, — сказал он. — Понимаю. — Может, многие англичане тоже понимают наше положение? — Да, возможно. — Тогда почему ж они молчат? — Война. Сначала надо решить главное, — сразу же ответил Скотт, потому что эта сторона дела — египетская сторона — сейчас его мало интересовала. У него к Гамалю были свои вопросы, на которые ему нужно было получить ответ. — Скажите, — спросил он, — на что вы надеялись, убивая одного человека? Египтянин почувствовал, что для Скотта вопрос этот очень важен. — Прежде всего, это не просто «один человек». Он представляет множество людей. — И тем не менее, на что вы надеялись, убивая одного человека? Египтянин еще далеко не так окреп, как ему казалось. Он привалился к стене, лицо его стало бескровным, он тяжело дышал, полуоткрыв рот. — Нам надо было действовать… — начал он. — Может, мне лучше уйти? — спросил Скотт. — Нет. Ничего. Скотт обождал, пока тот соберется с силами. — С чего-то ведь надо было начать, — сказал наконец египтянин. — С какого-нибудь одного человека? — настаивал Скотт. — Да. Так нам казалось. Лишь бы начать. Вы ведь не можете себе представить, каково видеть вокруг себя одну безнадежность: угнетение духа, всеобщую продажность… Вы видите все это воочию. Вот оно! И тогда вы решаете, что должны с этим покончить. Вырубить весь этот лес продажности и угнетения. С чего же вам начать, как не с самого ближнего и приметного дерева? Начало рождает надежду на будущее. Вот мы и начали… — Он снова задохнулся. Но Скотт был нетерпелив: — И что же? — Убрав одного человека, мы надеялись предостеречь Они молчали в отгороженной ставнями комнате. — Вам, видно, никогда не приходилось испытывать отчаяния, — печально сказал египтянин. Вместо ответа Скотт только закинул назад голову. — Англичанам не приходится наказывать предателей. Их никто не предает… — Ах!.. — Скотт вздохнул и беззвучно рассмеялся. — Нас вынудило действовать отчаяние, капитан… Англичанам этого тоже не понять. Скотт обернулся, чтобы посмотреть на египтянина; ему показалось, что тот теряет свою убежденность, свою силу. — А теперь у вас скверно на душе, потому что вы потерпели неудачу? — спросил его Скотт. — Наоборот, — ответил Гамаль. — Когда я узнал, что Хусейн Амер паша не умрет, я был счастлив. Я ведь уже понял, что мы поступили неправильно. — Неправильно было в него стрелять? — поразился Скотт. — Да. Нам нельзя становиться на этот путь. — А какой же вы изберете путь? — Послушайте, — сказал Гамаль. — Когда я скрылся в ту ночь, меня преследовали крики, стоны и мольбы о помощи. Все равно, кто молит о помощи, — даже такой, как он. В ушах у меня звучали эти крики, больше я ничего не слышал. Когда я понял, что ранен и не могу выйти из машины, мне тоже захотелось закричать о помощи, и я сразу же почувствовал, что совершил ошибку. А потом пришли вы, и я возненавидел вас; да, я ненавидел вас за то, что вы мне помогли, но мне скоро открылась истина. Понимаете? — Нет. Не понимаю. — Минутку! Минутку! В ту самую ночь я был почти без сознания, но меня мучила боль от ран и душило негодование. Я лежал в темноте, снаружи меня стерег мой друг Хаким, а я спрашивал себя: «Прав ты, Гамаль?» И отвечал: «Тобой двигала вера истинного патриота, Гамаль». «Да, но разве убийство человека — единственный путь к нашему избавлению?» И отвечал: «А что ж нам оставалось делать?» И тут я задал себе главный вопрос: «К чему склоняется твой дух, Гамаль? Пусть уйдет в небытие тот, кого не должно быть, или пусть появится тот, кто должен прийти?» Скотт смотрел в сад, на глинобитную стену, освещенную солнцем. Комнату наполняли полутьма и прохлада, а снаружи, в заросшем саду, слепило раскаленное солнце. Там было лучше. По сухой и твердой египетской земле пробегали легкие, ненадежные тени. Ползучая бугенвиллея на шпалере высохла, пропылилась и, казалось, сама чирикала — так много сидело на ней воробьев. — В ту ночь я нашел только один ответ, — сказал Гамаль. — Мы мечтали о величии нашей родины. Вот то, что должно прийти. — А как же насчет необходимости? — напомнил ему Скотт. — Убивали вы ведь тоже по необходимости? — Нет. Нет! В ту ночь, полную муки и угрызений совести, я понял, что лучше создавать то, что должно прийти. Лучше начинать, чем кончать. Куда лучше творить заново, а не уничтожать. Лучше прокладывать пути, чем растрачивать свою душу, борясь со злом и тем самым приемля его. — Все это верно, — сказал Скотт. — Но вы когда-нибудь слышали, чтобы можно было сделать яичницу, не разбив яиц? — Конечно, нет! — торжествующим тоном воскликнул Гамаль, словно давно дожидался такого глубокого откровения. — Но о чем вы думаете, когда разбиваете яйца? Об уничтожении яиц? Или о приготовлении яичницы? Уничтожение яиц — действие второстепенное, случайное. — И тем не менее, необходимое, — настаивал Скотт. Египтянин даже привстал: — Это вы, англичанин, оправдываете убийство? — Нет, убийство — это по вашей части, а не по нашей. — Но вы на нем настаиваете! — Нет. Есть другие способы уничтожить человека, не обязательно его убивать. — Вот уж поистине английское рассуждение! — закричал Гамаль. Слово «английское» он сказал по-английски. — Если вы — кающийся убийца, — спросил его Скотт, — что же вы теперь намерены делать, чтобы спасти вашу страну от проклятых англичан? — Мы решим, что нам делать. А вы патриот, капитан? — Вряд ли. — Почему же вы сражаетесь за родину? — В войне важно, кто из противников прав и кто виноват. Наша сторона права. — Разве этого достаточно? — А чего же вы еще хотите? — Сердечного трепета, когда думаешь об отчизне. — Я прожил большую часть моей жизни вдали от нее. — Тем более! — Это тюрьма, каменный мешок, воздух там черен от дыма. А народ… — Ваш народ! Каков же он, ваш народ, капитан? — Кто его знает… — ответил Скотт. — Я знаю бедуинов, четыре племени горцев с берегов Красного моря, феллахов Гирги и пастухов-сенуситов куда лучше, чем англичан. — Но к кому же влечет вас чувство родства, капитан? — Ни к кому. Это чувство ушло, оно мертво. Мы, англичане, все стали друг для друга чужаками, Гамаль. Чувство родства — умерло. Братство — исчезло бесследно. — Тогда я все-таки не понимаю, почему вы воюете. — Я же вам сказал. Потому, что мы правы, а они неправы. — Но ведь и англичане неправы, разве вы этого не знаете? — Неправы? — Послушайте! Неужели я вам должен объяснять, что англичане бывают всякие — и плохие, и хорошие? Что у каждого из вас в душе тоже идет борьба, что правители ваши правят, а народ страдает… Скотт развел руками: — Человек не может ненавидеть свой народ, Гамаль. — Не может. Но англичане должны понять, какое зло они приносят другим. Вы должны понять, что поступаете дурно, и решиться не причинять больше людям зла. Нация всегда делится на тех, кто прав, и тех, кто неправ. Обычно прав народ и неправы его властители. Но никто из англичан не понимает, какое они чинят зло. — Так ненавидьте же их, Гамаль… — Я мог бы сказать, что ненавижу англичан от всей души, что презираю их и желаю им всяких бед за то, что они эксплуатируют, развращают и истребляют нас; но в глубине души понимаю, что восхищался бы ими, если бы мог их понять — конечно, народ, а не правителей. Почему так трудно проникнуть в душу англичанина, капитан?.. Скотт встал, собираясь уйти: египтянин снова побледнел и говорил прерывисто, судорожно глотая воздух, и все-таки ему не хотелось отпускать Скотта от себя. — Вы никогда нас по-человечески не поймете, — сказал ему Скотт. — В душу англичанина трудно проникнуть даже нам самим. Мы не разделены на правителей и угнетенных. Мы просто отгорожены друг от друга глухой стеной — каждый живет сам по себе. — Что же вас разделяет, капитан? — Если бы я это знал, я разрешил бы вопрос, который вас мучит. И меня самого тоже. — Что же вас мучит, капитан? — На вашем месте, Гамаль, я бы снова прибег к пуле из-за угла. — Вы это говорите, чтобы я верил, что вы меня не выдадите? — Я еще могу вас выдать, — сказал ему Скотт. — Вам бы следовало себя от этого обезопасить. — Мы об этом думали, — сказал Гамаль, когда Скотт направился к двери. — Хаким хотел вас застрелить. Скотт засмеялся и сказал, что он их понимает. — Ага, теперь вы хотите запутать и меня в свою паутину необходимости? — Я запретил ему убивать, капитан. Слишком долго я здесь пролежал, слыша голос, взывавший о помощи. Я никогда больше не погублю человека, не совершу акта уничтожения, даже по необходимости. — А как насчет Хакима? Он все еще собирается меня застрелить? — Да. Он до сих пор уверен в том, что если вы — настоящий англичанин, вы нас предадите. Но пока это от меня зависит, вы в безопасности. Я верю в людей, даже если эти люди — англичане. Скотт опять засмеялся и ушел, обменявшись с ним утонченными арабскими любезностями и выслушав громкие заверения в братской любви, немыслимые по-английски. Но по-арабски Скотт их отлично понимал. |
||
|