"Голодная дорога" - читать интересную книгу автора (Окри Бен)

Глава 9

Вернувшись домой, я сел у двери и не стал играть с другими детьми. Я чувствовал себя совсем разбитым и не заметил, как день стал вечером. Появились москиты и светлячки. В комнатах зажглись лампы. Мужчины говорили о политике, о Партии Бедных. Они тоже недавно заявились к нам со своими рупорами и листовками, обещали много хорошего и получили внушительную поддержку, потому что сказали, что никогда не отравят людей.

Когда вернулась Мама, было уже темно. Она выглядела осунувшейся и потемневшей от солнца. Она прошла в комнату, бросила поднос с товарами, легла на кровать и, пролежав какое-то время совершенно не двигаясь, уснула. Я подогрел еду и подмел пол. Проснувшись, она выглядела лучше. Она села за стол и поела. После еды она снова легла в кровать, а я сел на папин стул и стал смотреть на дверь. Мама молчала. Я сказал ей, что видел Папу; она стала ругать меня за мои прогулки, но долго ругать не смогла из-за усталости. Лежа на кровати, она монотонным голосом говорила о том, какая тяжелая штука жизнь, и я внимательно ее слушал, только сейчас начиная понимать, что она имеет в виду. Так мы лежали в полной тишине, поджидая, когда вернется Папа.

— Что сказал отец, когда он тебя увидел? — спросила она наконец.

— Ничего.

— Как он мог ничего не сказать?

— Он ничего не сказал.

— Ты не видел его.

— Я видел.

— Где?

— В гараже.

Мы продолжали ждать и не спали, клюя носом до самой утренней зорьки, когда небо стало освещаться. Мама стала волноваться.

— Что же такое с ним случилось? — спросила она.

— Я не знаю, — ответил я.

Она стала плакать.

— Ты уверен, что ты видел его?

— Да.

— Все ли с ним хорошо? Он говорил с тобой? Что он сказал? Я молюсь, чтобы с ним ничего не случилось. Что я буду делать, если с ним произойдет что-то плохое? Как я буду жить дальше? Кто будет заботиться о тебе?

Она продолжала все в таком же духе, говоря, задавая вопросы, бормоча что-то, переходя на всхлипывания, и я вдруг заснул. Когда петушки своими криками раскокали красноватое яичко зари, Мама встала с кровати, умыла лицо и стала готовиться искать Папу по полицейским участкам и госпиталям всего мира. Она только-только поставила мне еду, когда в дверях появился Папа. Он выглядел ужасно. Он был похож на изможденный призрак, дух несчастья. Глаза красные, лицо белое и искаженное, борода всклокоченная, на бровях следы засохшего цемента и ямса. Он все это время не мылся, и я вдруг понял, что всю ночь он слонялся по улицам. Папа отвел от меня глаза, и Мама ринулась к нему на шею, обхватывая ее руками. Он уклонился, и Мама сказала:

— Где ты был, мой муж? Мы так беспокоились…

— Не задавай мне вопросов, — рявкнул Папа, отталкивая от себя Маму.

Он пошел и сел на кровать, испачкав ее присохшей грязью. Он быстро моргал. Мама засуетилась возле него, пытаясь понять, что ему нужно, и быстро приготовила ему еды. Папа к ней не притронулся. Она вскипятила ему воду для умывания. Он не шелохнулся. Она нежно дотронулась до него, и Папа взорвался:

— Не беспокой меня, женщина! Не надоедай мне!

— Я не хотела…

— Оставь меня одного! Может ли мужчина делать, что он хочет, чтобы женщина его не трогала? У меня есть право делать то, что я хочу! Ну и что с того, что меня не было всю ночь? Ты думаешь, я ничего не делал? Я размышлял, ты поняла, размышлял! Поэтому не приставай ко мне, как будто я был с другой женщиной…

— Я не сказала, что ты был с…

В этот момент с Папой случился прилив ярости, и он смахнул тарелки с едой, перевернул общий стол, сорвал с кровати покрывала и расшвырял их по комнате. Они полетели на меня, закрыв мне лицо. Я так и стоял, с покрывалом на лице, пока Папа изливал свой гнев. Мама закричала и затем проглотила крик. Я услышал, что Папа бьет ее. Я увидел, что Папа схватил ее за голову, пнул ногой стол, затряс Маму, толкнул ее, затем потащил, и ее руки опустились, она поддалась его силе, и когда я вскочил и напал на него, он отбросил меня так, что я упал на его ботинки и ушиб себе заднее место. Я затих. И затем внезапно Папа прекратил бить ее. Он остановил руку на полпути и затем попытался обнять Маму. Он крепко прижал ее к себе, пока она всхлипывала, трясясь всем телом. Папа тоже трясся, и он отвел ее к кровати, уложил и обнял, и долго они оставались в таком положении, не двигаясь, неуклюже обнявшись. Я слышал, как снаружи кукарекал петух. Соседи собирались на работу. Плакали дети. Женщина-пророк из новой церкви призывала всех покаяться. Муэдзин пронзал рассвет горячим призывом к молитве. Папа шептал:

— Прости меня, жена моя, прости меня.

И Мама, всхлипывая, трясясь, тоже шептала одно и то же, словно читая литанию:

— Муж мой, я же только беспокоилась, прости меня…

Я встал, вышел из комнаты и отправился к дороге. Я уснул на цементной платформе и спал, пока Мама не разбудила меня. Когда я вернулся в комнату, Папа уже спал на кровати с открытым ртом, и его нос то становился острым и костенел, то снова обмякал.

Я лежал на своем мате и в этот день не пошел в школу. Мама лежала с Папой до полудня и только потом пошла на рынок. Когда я проснулся, Папа все еще был в кровати. Он спал со страдальческим лицом.

* * *

Тем вечером к нам снова приехал фургон злодеев-политиков. Женщины, дети и безработные мужчины нашего района ходили взад и вперед по поселку, как будто должно было произойти что-то ужасное. Весь народ высыпал на улицу. Я пошел через дорогу к студии фотографа и смотрел на фургон злодеев, которые нас отравили. Они рокотали через громкоговоритель страстными речами. Мы слушали в тишине политиков гнилого молока. Мы слушали, как они сваливали на другую партию всю вину за плохое молоко. Мы слушали, как они утверждали с неподдельной свирепостью, что это все подстроили их соперники, Партия Бедных.

— ОНИ ОТВЕТСТВЕННЫ ЗА МОЛОКО, НЕ МЫ. ОНИ ХОТЯТ ДИСКРЕДИТИРОВАТЬ НАС, — кричал громкоговоритель.

Мы нашли это заявление очень странным, потому что с фургона на нас смотрели те же лица, которые приезжали и в первый раз. Мы узнали их всех. Сейчас они приехали с мешками гарри, но громил стало вдвое больше. Они стояли с мешками гарри, с кнутами и дубинками, готовясь к благотворительности и войне одновременно.

— МЫ ВАШИ ДРУЗЬЯ. МЫ ПРОВЕДЕМ ВАМ ЭЛЕКТРИЧЕСТВО И ПЛОХИЕ ДОРОГИ, НЕ ХОРОШЕЕ МОЛОКО, Я ИМЕЮ В ВИДУ ХОРОШИЕ ДОРОГИ, А НЕ ПЛОХОЕ МОЛОКО, — заявляли политики с большим апломбом.

Люди толпились вокруг фургона. Фотограф бегал со своей камерой. Он пока не делал снимков, но казалось, что он полностью избавился от голода и лихорадки. Громилы протягивали мешки с гарри, но никто уже не спешил их принимать. Люди молча скапливались вокруг фургона. Казалось, что какое-то послание передается из уст в уста. В этой тишине нарастало что-то зловещее.

— ВЕРЬТЕ НАМ! ВЕРЬТЕ НАШЕМУ ЛИДЕРУ! ВЕРЬТЕ НАШЕМУ ГАРРИ! НАША ПАРТИЯ ВЕРИТ В ТО, ЧТО ГАРРИ — ЭТО ОБЩЕСТВЕННОЕ ДОСТОЯНИЕ И…

— ЛОЖЬ! — крикнул кто-то из толпы.

— ВОРЫ! — сказал другой.

— ОТРАВИТЕЛИ!

— УБИЙЦЫ!

Четыре голоса пошатнули безраздельную власть громкоговорителя. Политик, едва начав свой поток обещаний, сбился. Громкоговоритель издал высокий пищащий звук. Людей вокруг фургона становилось все больше и больше. Они молча шли за фургоном, пока тот двигался, женщины с презрительными голодными лицами, мужчины со сдвинутыми бровями. Громилы попрыгали из фургона и один из них сказал:

— КТО ЭТО НАЗВАЛ НАС ВОРАМИ?

Никто не ответил. Глаза громил уставились на фотографа. Его камера была подозрительной. Один из громил двинулся к фотографу, и в это время политик прокричал через рупор:

— МЫ ВАШИ ДРУЗЬЯ!

Затем он повторил эти слова с другими интонациями, обращаясь к сентиментальным чувствам. В тот же самый момент громила ударил фотографа так, что из носа у него потекла кровь. Никто не шевельнулся. Громила снова замахнулся, но фотограф с криком отбежал в толпу, затем мужчины стали предлагать всем лотки с гарри, политик продолжил свои заявления, когда внезапно камень разбил одно из окон фургона и ярость рассерженных людей перелилась через край. Несколько рук метнулись к фургону и кто-то ударил политика по голове. Его крик, усиленный, прошел через громкоговоритель. Водитель завел мотор, рванул вперед и сбил женщину. Фотограф снял этот момент. Женщина завыла, и мужчины принялись кидать камни, разбив оба окна и ветровое стекло. Толпа устремилась к бамперу машины, не пуская ее вперед. Охрана попрыгала из фургона и стала избивать людей дубинками, фотограф лихорадочно делал снимки, а люди продолжали кидать камни в окна, пока все их не перебили, а затем набросились на мужчин, державших в руках гарри. Мужчины начали кричать, на их лицах появилась кровь; политик призвал к спокойствию, но кто-то из толпы крикнул:

— Кидай в них камни!

— ПОДЖИГАЙ ФУРГОН! — крикнул другой.

Громилы продолжали махать дубинками, пока на них не ринулась толпа. Женщины с особой мстительностью разбивали об их головы деревянные палки и дубины. И одна маленькая женщина, трое детей которой особенно пострадали от отравления, бежала через улицу с криком:

— РАССТУПИСЬ! РАССТУПИСЬ! Я их сейчас оболью кипятком.

Толпа освободила ей путь, и она с размаху выплеснула ведро кипятка на громил, прятавшихся за фургоном; те заорали и побежали врассыпную, спотыкаясь о мешки с гарри, и когда громилы падали, толпа била их дубинками и кнутами, а когда бежали, их преследовали и бросали в них камни. Громилы мчались с криками о пощаде, но никто их не слушал, и в них летели камни. Громилы были все в крови. Особые отряды преследовали их, и громилы убегали в болота и топи, по пояс увязая в грязи и мерзкой водице, или исчезали в диком лесу; отряды возвращались назад с утоленной яростью.

В фургоне остался один водитель. Месть так разожгла людей, что мы решили наказать и машину, громя ее, колошматя, отрывая оловянные и алюминиевые части железками и дубинками. Машина не издала ни стона. Распевая чанты и скандируя проклятья, мы собрались вместе, слили воедино нашу энергию, подняли машину и перевернули ее набок; с проворством подопытного таракана водитель выбрался из кабины и стал единственным, кто избежал избиения, сразу же побежав по улице к бару Мадам Кото, где ему было предоставлено неприступное убежище.

Фургон так и остался перевернутым. Ночью люди то и дело подходили к нему, срывая на нем бессильную злобу. Они не успокоились даже, когда в поселок въезжал грузовик с полицейскими, вооруженными пистолетами и дубинками. Кто-то просунул в бензобак дымящуюся головню, и ночь осветилась желтой иллюминацией как раз в тот момент, когда полицейские, отдавая команды и свистя в свистки, попрыгали с грузовиков. Они стояли вокруг и беспомощно смотрели, как взорвался и начал гореть фургон. Они опросили нескольких человек, но те сами только что пришли, проснувшись из-за взрыва, никто ничего не видел и не слышал, но полиция все же арестовала пять человек подозреваемых. Горящий фургон корчился на земле в последних конвульсиях. Всю ночь он дымился, но пожарная команда так и не приехала потушить пламя. Когда полиция стала уводить людей для допроса, мы увидели, что среди них находится наш фотограф. Ему удалось избавиться от главного свидетеля — своей камеры. Он выглядел браво и без страха в глазах. Он помахал нам, когда его вели в грузовик.

* * *

Сожженный фургон долго оставался на улице. Ночью пришли тени и растворили машину, Однажды утром мы обнаружили, что он поставлен на колеса, как будто ночь попыталась его отогнать. Дети нашли себе новую игрушку. Мы учились водить машину, неистово крутя руль, совершая долгие путешествия в бесплодную страну фантазий.

Дождь барабанил по крыше фургона, яркая краска поблекла от солнца и пыли, и через какое-то время большие буквы эмблемы партии окончательно стерлись, и ничто уже не могло спасти машину от забвения. Это было незадолго до того, как она совсем исчезла с улицы, но исчезла не потому, что ее больше не стало или солнце растворило ее, а просто потому, что мы совсем перестали ее замечать.

Фотографа выпустили через три дня после ареста. Он рассказал, что в тюрьме его пытали. Он стал говорить еще громче и казался еще более бесстрашным. Тюрьма изменила его, и вокруг него появилась аура нового мифа, как будто за то короткое время, пока его не было, он открыл для себя новую героическую роль. Когда он вернулся, вся улица собралась у его дверей приветствовать его как героя. Он рассказывал истории о том, как он сидел, как пережил зверские пытки, которые применялись к нему, чтобы он выдал сообщников, главных бунтовщиков, всех, мешающих стабильности Правительства Империи, и врагов партии. От его историй у нас кружились головы. Люди несли ему пальмовое вино, огогоро, орехи кола, каолин, и он смог бы выбрать себе несколько жен из слушавших его с восхищенными лицами женщин, если бы уже не создал о себе миф, который отрицал такие опрометчивые поступки. Я побродил вокруг студии, прислушиваясь к взрослым, говорившим в торжественных тонах и всю ночь пропьянствовавшим, празднуя триумфальное возвращение фотографа. Даже Папа зашел к нему засвидетельствовать свое почтение.

* * *

Утро принесло нам много радости. Все были в воодушевлении. Все мы, привыкшие получать свежие новости о стране только в форме слухов, сейчас буквально вцепились в свежий номер газеты, как будто за ночь газетная бумага приобрела небывалую ценность. Только придя из школы, я понял причину всего этого возбуждения. Дело было в том, что впервые в жизни мы появились в газете. Мы стали героями нашей собственной драмы, героями своего протеста. Везде были снимки мужчин, женщин и детей, беспомощно стоящих вокруг куч с сухим молоком. Также были фотографии нашего гнева, как мы атакуем фургон, поднимаем настоящий бунт против дешевых методов политиков, унижаем их громил, сжигаем их ложь. Снимки фотографа заняли в газете основное место, и даже кое-где, несмотря на плохое качество печати, можно было различить те или иные лица. В передовице рассказывалась история о плохом молоке и нашем бунте. Мы пребывали в изумлении от того, что наш стихийный протест, совершенно неспланированный — то, что произошло в нашем маленьком уголке великого глобуса, нашло такой большой отклик. Многие из нас провели вечер, пытаясь узнать себя среди этих яростных лиц.

Мама была хорошо узнаваема. Десять миллионов людей видели ее лицо, хотя никогда не встречали ее в своей жизни. На голове она несла ведро с гнилым молоком; плохая печать исказила ее красоту, превратив в какого-то монстра, но когда она вечером вернулась с рынка, люди собрались в нашей комнате и стали говорить о ее славе, как она должна ею воспользоваться, чтобы лучше продавать свой товар. Они говорили о громилах, которые угрожали всем ужасными репрессиями, и о лендлорде, который был возмущен тем, что его жильцы приняли участие в нападении на активистов его любимой партии.

Большинство из нас были польщены тем, что увидели себя на передовых полосах национальной газеты, но ничто нас так не сразило, как снимок самого фотографа с напечатанным его именем. Мы снова и скова указывали на его имя и все ходили поздравлять его. В тот вечер он находился в очень приподнятом настроении, расхаживал от места к месту в сопровождении волнующейся толпы простых смертных и говорил о национальных событиях как о чем-то обыденном. Он зашел в наш барак и везде его приветствовали, а сам он громко смеялся и весело пил. Но ни его слава, ни выпитый алкоголь не отшибли ему память, и он напоминал нам, что все мы должны ему деньги за фотографии.

* * *

Когда Папа возвратился с работы и узнал про мамину фотографию в газете, он был рад за нее, но им овладела ревность. Он сказал, что она выглядит как истощенная ведьма. Но тем не менее он вырезал страницу из газеты и повесил ее на стену. И теперь, закуривая сигарету, он смотрел на снимок и говорил:

— Твоя мать стала знаменитой.

Фотограф в конце концов дошел и до нашей комнаты, и Папа послал меня купить выпивку. Когда я вернулся, фотограф бродил по комнате уже навеселе, залезал под стул, щелкал воображаемой камерой, разыгрывал в ролях политиков и громил, так что Папа и Мама чуть не падали со смеху. Он очень сильно напился и, раскачиваясь на нашем стуле, приговаривал:

— Я теперь Международный Фотограф.

Он рассказал нам, как много он стал получать заказов с тех пор, как стал знаменитым; люди, которые приветствовали его, теперь хотят, чтобы он сфотографировал их, их хижины и бараки, грязные задворки, заставленные комнаты, их детей и жен, в надежде, что он когда-нибудь опубликует снимки в газете. Фотограф окончательно напился и свалился с папиного стула. Мы снова усадили его. Он что-то говорил и вдруг начинал дремать с открытым ртом. Потом резко просыпался и, как ни в чем не бывало, продолжал рассказ с того места, где он заснул.

Он сидел у нас, прислонившись к стене, под самым окном. Его худое лицо, возбужденные глаза, костистый лоб, остро выдающиеся челюсти вместе с его энергичными жестами создавали впечатление, что он тоже принадлежит нашей комнате, что он такой же член нашей голодной и непокорной семьи.

Он говорил, вдруг его становилось не слышно. Его рот двигался, но слова звучали очень тихо. На столе мерцала свеча. Я был смущен этим явлением.

— Согрейте еду для Международного Фотографа, — сказал Папа с большой теплотой.

Я пошел с Мамой на двор. На всех мы приготовили эба и горшок с мясом. Когда мы пришли в комнату, фотограф спал на полу. Мы разбудили его, и он продолжил разговор, начало которого было нам неизвестно. Он поел с нами, отказался от выпивки, поблагодарил, помолился за нас и, качаясь в дверях, сделал заявление, которое сильно тронуло нас.

— Вы — моя самая любимая семья в поселке, — сказал он.

И затем вышел в ночь. Мы с Папой проводили его до студии. Они с Папой обменялись рукопожатиями, и мы пошли обратно. Папа молчал, но выглядел гордым, высоким и несгибающимся под тяжким грузом воспоминаний. Когда мы проходили мимо сгоревшего фургона, Папа остановился и стал изучать его остов в темноте. Потом он тронул мою голову, вливая в меня новые силы, и сказал:

— За праздником всегда идут беды. Беда движется на наш поселок.