"А где же третий? (Третий полицейский)" - читать интересную книгу автора (О`Брайен Флэнн)

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Тяжелейшее потрясение, испытанное мною сразу по возвращении в казарму, невольно заставило меня, после того как я немного успокоился, предаться размышлениям о величайшем духовном утешении, которое в лихую годину способны давать философия и религия.

И религия, и философия, как мне представляется, в состоянии дать свет душе, погруженной в потемки, и придать сил, которые позволят противостоять невзгодам. И вполне естественно, что мои мысли так или иначе постоянно крутились вокруг де Селби. Все его произведения – а «Счастливые часы» в особо высокой степени – обладают тем, что можно назвать целительной силой. В них присутствует нечто такое, что облегчает душу (считается, что напитки, содержащие алкоголь, могут оказывать такое же воздействие), они оживляют и неспешно восстанавливают разорванную духовную ткань. Такое благотворное воздействие прозы де Селби не следует, как можно надеяться, приписывать причине, на которую указывал весьма эксцентричный комментатор де Селби по фамилии дю Гарбиндье, писавший, в частности: «Радость от прочтения страницы де Селби заключается в том, что у человека, ее читающего, необходимо образовывается приятная уверенность в том, что, оказывается, существуют недоумки еще более великие, чем сам читатель»[31]. Я полагаю, что это заявление можно рассматривать как невероятное преувеличение одной из самых привлекательных черт де Селби. Облагораживающие и глубоко человечные качества творений де Селби, как мне всегда казалось, лишь усиливаются, а не ослабляются случайными вкраплениями неудачных высказываний, невероятных идей, а то и просто ошибок, которые выглядят особо трогательно-досадными в связи с тем, что сам он считал эти оплошности вершинными достижениями своей интеллектуальной мощи, а не свидетельствами бренной слабости, обязательно присущей каждому человеческому существу.

Придерживаясь того мнения, что обычные жизненные процессы иллюзорны, де Селби, естественно, не обращал особого внимания на жизненные неурядицы и напасти и соответственно не предлагал рецептов того, как с ними следует справляться. Историю, рассказанную Бассеттом[32], мне кажется, имеет смысл здесь пересказать. За время своего пребывания в Бартауне де Селби приобрел репутацию ученого и мудрого мужа, «вероятно, в связи с тем, что он, по сообщениям очевидцев, не читал газет». В городе проживал один молодой человек, которого серьезно мучило известное чувство, испытываемое им по отношению к некоей особе женского пола. Чувствуя, что он не в состоянии самостоятельно избавиться от своего наваждения и что даже возникла угроза потерять рассудок, он обратился к де Селби за советом. Вместо того чтобы изгнать из чистого сознания молодого человека это одно-единственное помрачение, что не представляло бы для де Селби особого труда, он привлек внимание молодого человека к полусотне неразрешимых философских и научных проблем, каждая из которых в свою очередь открывала бесконечное количество подпроблем, требующих своего разрешения, и все это вместе взятое совершенно оттеснило своей огромностью и сложностью изначальную загвоздку, связанную с дамой, на задний план; более того, все это низводило ее до полной ничтожности. И в результате молодой человек, который пришел в дом де Селби для разрешения одного, как ему казалось, весьма существенного затруднения, ушел от де Селби с ворохом неизмеримо более сложных и запутанных проблем, столь смутивших его, что самоубийство стало представляться ему счастливым избавлением от душевных мук. Вернулся он к ужину в положенное время и невредимым лишь благодаря счастливому вмешательству луны, ибо, направившись к морскому берегу, он обнаружил, что отлив оттянул воду мили на две от берега. Через полгода он заработал шесть календарных месяцев тюремного заключения и каторжных работ после того, как его признали виновным по восемнадцати пунктам обвинения, среди которых имелись поджоги и другие серьезные нарушения закона, в частности попытка помешать движению поездов. Поучительная история о пользе общения с учеными мужами.

Однако, как уже было сказано, если читать де Селби беспристрастно и вникать во все важное, что содержится в его трудах, то такое чтение де Селби дает отменную пищу для ума. В «Атласе для широкого круга читателей»[33] де Селби широко, глубоко и ясно пишет о старости, любви, грехе, смерти, о проблемах, связанных с потерей близких людей, и о других наиважнейших явлениях и переживаниях человеческого существования. Правда, каждой из этих человеческих проблем ученый посвящает не более шести строк и сообщает, что он ограничивается столь малым, ибо на все упомянутое «вообще не стоит обращать внимания»[34]. Как это ни поразительно, шокирующее заявление де Селби непосредственно связано с его утверждением о том, что «Земля отнюдь не сферической формы», а «более похожа на колбасу».

Некоторые серьезные критики и комментаторы творчества де Селби сходятся во мнении, что де Селби, развивая эту «колбасообразную» теорию, позволял себе некое игривое легкомыслие, столь для него не характерное, однако мне кажется, что он вполне серьезно, в полной убежденности в своей правоте, ее аргументирует.

Де Селби идет по обычному для него пути выявления ошибок и заблуждений, обнаруживаемых им в существующих концепциях, а затем выдвижения своей собственной умственной конструкции вместо той, которую он, по его утверждению, разрушил.

Находясь в любой точке Земли, которой приписывается сферичность, можно, как пишет де Селби, двигаться, на первый взгляд, в четырех направлениях, а именно: на север, на юг, на восток и на запад; после непродолжительных размышлений начинает казаться, что существует возможность движения лишь в двух основных направлениях, так как север и юг представляют собой бессмысленные термины в приложении к сфероиду, но более глубокие раздумья показывают, что в действительности можно представить себе движение лишь в одном направлении; то же самое можно сказать и в отношении пары запад-восток. Можно достичь любой точки, двигаясь по условной линии север-юг в ту или другую сторону, памятуя при этом, что и время, и пространство, как уже было показано де Селби, являются иллюзиями. Можно с уверенностью утверждать, пишет де Селби[35], что тут имеется еще одна ошибка, порожденная неверным представлением о сферичности Земли, и что на самом-то деле, если подходить к определению направления со всей предельной строгостью, существует лишь одно возможное направление движения, потому что если начать движение из любой произвольной точки на сфере и продолжать двигаться, никуда не сворачивая, то в итоге происходит возвращение к исходной точке.

Применение этого вывода к теории де Селби о «колбасообразной Земле» очень поучительно и многое разъясняет. Де Селби относит возникновение представления о сферичности Земли к тому обстоятельству, что человеческие существа постоянно двигаются только в одном общеизвестном направлении (хотя при этом они убеждены, что могут двигаться в любом направлении) и это направление ведет лишь вокруг по окружности поперек Земли, имеющей форму колбасного батона. Трудно возразить что-либо по существу против того, что представление о сферичности Земли ошибочно, если признать ошибочной возможную многонаправленность движения из произвольно взятой точки. Де Селби сравнивает положение человеческого существа, находящегося в какой-либо точке на поверхности Земли, с канатоходцем, стоящим на туго натянутом канате, – ему нужно либо продолжать движение по канату вперед или назад, либо, сделав шаг в сторону, погибнуть, а во всех остальных отношениях он совершенно свободен. Движение в одном и том же направлении по кругу с ограниченным выбором возможностей приводит к возникновению устойчивой галлюцинации, широко известной под названием «жизнь», со всеми сопутствующими ей ограничениями, бедствиями, несчастьями, превратностями и странностями. Если бы можно было отыскать «второе направление движения», пишет де Селби, не по кругу поперек «колбасы», а вдоль нее, то человечеству открылся бы совершенно новый мир ощущений и переживаний, существующий порядок вещей заменился бы возможностями, которые трудно даже вообразить, открылись бы новые измерения, отпало бы очень многое из того, «без чего можно было бы обойтись и на что не стоит обращать внимания», исчезло бы «однонаправленное» существование.

Следует признать, однако, что де Селби высказывается весьма туманно в отношении того, каким образом это новое направление будет обнаружено. Он заранее предупреждает читателя, что его нельзя установить с помощью дальнейшего, все более мелкого дробления уже существующей градуировки компаса; не стоит надеяться и на то, что, если совершать вылазки наугад, то вмешается счастливый случай и поможет открыть новое направление. Де Селби высказывает сомнение в том, что человеческие ноги «подходят» для перемещения по «продольной вселенной», и, хотя и несколько завуалированно, но вполне однозначно, он предрекает почти верную смерть всякому, кто открывает новое направление. Бассетт указывает, и вполне справедливо, на то, что угроза смерти окрашивает всю теорию в романтические тона, но одновременно наводит на мысль, что де Селби излагает общеизвестное и не подвергаемое сомнению, однако делает это невразумительно, невнятно и малопонятно.

В большинстве случаев де Селби для подтверждения своих теорий самостоятельно проводил какие-то эксперименты. Существуют достаточные основания для того, чтобы полагать, что на протяжении некоторого времени он рассматривал гравитацию как «тюремщика» человечества, удерживающего людей на одной «однонаправленной тропке», ведущей в Лету; де Селби считал, что истинная и конечная свобода лежит в некоем движении «вверх». Поначалу ему казалось, что авиация и космические аппараты смогут дать нужное решение, но потом он пришел к выводу об их непригодности для воплощения его идей и несколько недель провозился над созданием какого-то «особого аппарата», для построения которого ему понадобилось большое количество ртути, проволоки и прочих материалов; с помощью этого аппарата де Селби надеялся «избавить значительные площади земной поверхности» от порабощающего влияния силы притяжения. К счастью для жителей той местности, в которой он собирался начинать применение своего аппарата, эксперимент не принес желаемого результата, и люди, и их движимое имущество остались на своих местах. В итоге де Селби вскоре был захвачен исключительно необычной идеей и оставил свои попытки ликвидации силы тяготения[36].


Как я уже намекал ранее, пробыв всего несколько минут в отменно выбеленной комнате в компании сержанта Отвагсона, я бы многое дал за то, чтобы хоть краем глаза увидеть стрелку, указывающую, куда нужно двигаться, чтобы побыстрее найти путь вдоль «батона колбасы», а не ходить вместе со всеми «поперек».

Уже в дверях мы поняли и осознали, что в комнате кто-то есть. Этот кто-то был одет в синюю полицейскую форму со знаками отличия на груди, показывающими, что перед нами важная персона; на голове у него была полицейская фуражка с большой и важно выглядящей кокардой, ярко сияющей и тоже подтверждающей, что мы имеем дело с высоким чином. Человек этот был очень толст, кругл, с ручками и ножками, которые казались совсем крошечными по сравнению со всем остальным шарообразным телом. Его усы топорщились как щетка, и вид их выдавал дурной нрав и стремление потакать всем своим желаниям. Сержант глядел на гостя с явным удивлением, но отдал ему честь по-военному.

– Инспектор О’Ккурки! – воскликнул сержант.

– Что значит это отсутствие наличия полицейских в помещении полицейского участка в дежурное время? – пролаял инспектор.

Звук его голоса напоминал шум, производимый трением наждака по грубой, необработанной деревянной поверхности, и было совершенно ясно, что он очень недоволен либо собой, либо другими людьми.

– Я самолично отсутствовал, – ответил сержант почтительно, – исполняя служебные обязанности и расследуя дело, будучи вызванный по срочному и неотложному и крайне важному вызову.

– А вам известно, что в канаве у дороги два часа назад был найден человек со вспоротым животом по фамилии Мэтерс и орудием преступления, очевидно, явился нож или другой подобный острый инструмент?

Сказать, что услышанное поразило меня, – значит не сказать ничего. У меня было такое впечатление, что к моему лицу поднесли раскаленную докрасна кочергу и зачем-то ее там некоторое время удерживали. Потрясение, которое я испытал, серьезнейшим образом отразилось на работе клапанов моего сердца. Я в полной растерянности переводил взгляд с сержанта на инспектора и с инспектора на сержанта, а внутри у меня все дрожало и трепетало от ужаса.

Будем надеяться, что наш общий друг Финнюкейн где-нибудь недалеко, сказала Джоан.

– Конечно известно, – бодро доложил сержант.

Странно, весьма странно. Откуда он мог об этом узнать? Ведь на протяжении последних нескольких часов он – и мы вместе с ним – занимался поисками велосипеда?

– И какие же шаги вы предприняли, сколько шагов и в каком направлении? – все тем же лающим тоном спросил инспектор.

– Весьма широкие шаги и шаги в нужном направлении, – спокойно отрапортовал сержант. – И я уже знаю, кто убийца.

– В таком случае, почему он не арестован и не заключен в камеру предварительного заключения?

– Арестован и заключен.

– Где?

– Здесь.

Я стоял как громом пораженный – быстро и с опаской оглянувшись и никого за своей спиной не обнаружив, я мгновенно понял, что являюсь тем убийцей, о котором, не обращая на меня внимания, ведут между собой разговор полицейские. Я и не пытался возражать, хотя бы потому, что у меня начисто пропал голос и во рту все совершенно пересохло.

Инспектор О’Ккурки был столь сердит, что ему уже ничем нельзя было угодить, даже тем, что сообщил ему сержант.

– Тогда почему же он не заперт в камере с двойным замком? – взревел инспектор.

И тут впервые за время разговора с инспектором вид у сержанта стал удрученный и пристыженный. Лицо приобрело более густой красный оттенок, а очи он вперил в пол.

– Понимаете... я должен признаться, что... – бормотал сержант, – я держу там свой велосипед.

– Понятно, – коротко бросил инспектор.

Потом он быстро нагнулся и поприцеплял черные прищепки к нижней части штанин своих брюк, разогнулся и потопал ногами по полу. И тут я обратил внимание, что он стоит, опершись локтем о конторку.

– Позаботьтесь о том, чтобы весь этот ваш беспорядок привести в должный порядок, – гаркнул инспектор с порога вместо «до свидания», – позаботьтесь и о том, чтобы все ненормальное было приведено в норму и убийца был заключен в клетку с целью предотвращения его побега и последующего нанесения им новых неисчислимых бед в нашем округе.

Дав эти указания, инспектор исчез за дверью, не закрыв ее за собой плотно. Мы услышали грубое поскрипывание и покряхтывание гравия – эти звуки сообщили нам, что инспектор предпочитал старомодный способ заскакивания на велосипед.

Сержант снял с головы фуражку, глянул по сторонам и направился к ближайшему стулу, сел на него и устроился поудобнее на своем мягком, словно пневматическом седалище. Вытащил из кармана большую красную тряпку и стал собирать ею большие шарики пота, усеявшие его просторную физиономию. Затем расстегнул верхние пуговицы своей форменной рубашки, словно для того, чтобы выпустить прятавшийся под ней воздух неприятностей. Потом он предался научно-скрупулезному исследованию подошв и носков своих полицейских ботинок – это было верным знаком того, что он напряженно ищет решение какой-то мучающей его проблемы.

– Что вас так беспокоит? – спросил я, теперь уже страстно желая, чтобы обсуждение того происшествия, о котором упоминал инспектор, было продолжено.

– Велосипед.

– Велосипед?

– Вот именно. Как я могу выставить его из камеры? – воскликнул сержант. – Я постоянно держу его в одиночном заключении – само собой разумеется, когда я не езжу на нем. Тем самым я обеспечиваю себе уверенность в том, что он не ведет недостойную личную жизнь, которая бы бросала тень на мое собственное достоинство. Если имеешь дело с моим велосипедом, нужно проявлять высокую бдительность, а без велосипеда мне никак не обойтись – ведь приходится ездить по своим полицейским делам и делать длинные концы, то туда, то сюда.

– Так вы собираетесь запереть меня в камере? И держать меня там в полной изоляции от всего мира?

– Вы же сами слышали, что сказал инспектор! Он даже дал совершенно ясные указания на этот счет.

Спроси, не шутка ли это все? подсказала Джоан.

– Это что, шутка, предпринимаемая с целью развлечения?

– Если вы воспримете это как шутку, я вам буду премного благодарен, – сказал сержант вполне, как мне показалось, искренне. – Я буду вспоминать все с теплым чувством. Это с вашей стороны было бы благородным жестом и несказанно достойным деянием. Покойники обычно так не поступают.

– Что? Как вы сказали? Я не...

– Вспомните-ка о правилах истинной житейской мудрости, о которых я вам в частном порядке рассказывал. Одно из этих правил гласит: все следует приспосабливать себе на пользу, и вот сейчас, поскольку я следовал этому правилу, вы превратились в убийцу... Инспектор требовал поимки преступника и заключения его под стражу? Так? Так. А раз так, то что могло бы в мало-минимальной степени благоприятно подействовать на его mal d’esprit, то есть, по-нашему, на его дурное расположение духа и унылое состояние души? Поимка этого самого преступника. И, к вашему личному несчастью, вам довелось оказаться в непосредственной близости и рядомости в то самое время, когда я получал инструкции, и то, что оказалось вашим несчастьем, для меня оказалось большой удачей и счастливым случаем. И теперь ничего другого не остается, как вздернуть вас за тяжкое преступление.

– Как это вздернуть? – вскричал я.

– А вот так – очень просто – подвесить за горлянку-горляночку на веревочке, и пораньше, чтобы поспеть к завтраку.

– Это... это... это нечестно, – бормотал я, заикаясь, – это неправильно... это несправедливо... это гадко... это просто жестокое злодейство!

Последние слова я, объятый ужасом, уже выкрикивал дрожащим, тоненьким голоском.

– Ну, что поделать – таковы требования жизни в нашем округе, – спокойно объяснил сержант.

– Я буду сопротивляться, – закричал я, – я буду сражаться за жизнь до смерти, я буду бороться и биться за свое существование, даже если при попытке сохранить свою жизнь я ее потеряю!

Сержант сделал успокаивающий жест рукой, словно отмел все, что я сказал. Потом достал откуда-то курительную огромных размеров трубку и воткнул ее во что-то у себя на лице. Трубка торчала как топорик, повернутый лезвием вверх.

– Так вот, касательно до велосипеда, – произнес сержант, приведя трубку в дымящее состояние

– Какой еще велосипед?

– Как какой? Мой велосипед, чей же еще? Если я не выполню указаний и не помещу вас в заключение в камеру, создаст ли это для вас большие неудобства? Мною руководит не сугубо эгоистическое желание потакать своим прихотям, а беспокойство о своем велосипеде. Стена этой комнаты – совсем не подходящее место для моего велосипеда, ему будет крайне неприятно прислоняться к такой стене.

– Я не буду возражать, если меня не поместят в камеру, – заверил я сержанта очень спокойным голосом.

– Вы можете пребывать где-то поблизости на условиях временного освобождения из-под стражи до тех пор, пока мы не выстроим на заднем дворе эшафот. Для свободного перемещения вы получите особое разрешение, подтвержденное соответствующей бумагой.

– В таком случае, почем вы знаете, что я не воспользуюсь первой же возможностью и не совершу побег? – задал я свой вопрос, полагая, что мне совсем не помешало бы для обретения уверенности в успехе побега знать мысли и намерения сержанта.

Сержант улыбнулся мне, насколько позволял ему улыбаться вес огромной трубки.

– А вот этого вы и не совершите, – проговорил он сквозь зубы, сжимающие трубку. – Во-первых, это было бы бесчестно, а во-вторых, даже если бы это было вполне честным актом, то вас легко было бы выследить по следу, оставляемому вашим задним колесом, и к тому же, в дополнение ко всему, полицейский Лисс без сомнения и безо всякой посторонней помощи перехватил бы вас еще до того, как вы достигли бы границ нашего округа. И для этого совсем не нужен ордер на арест.

Некоторое время мы сидели молча, погруженные в свои мысли: сержант наверняка размышлял о своем велосипеде, а я – о своей надвигающейся смерти.

Кстати, подала Джоан свой голос, насколько мне помнится, наш друг сержант заявлял, что по закону нас нельзя и пальцем тронуть по причине твоей врожденной анонимности.

Совершенно верно! вскричал я молча, про себя. У меня это совершенно вылетело из головы!

Но учитывая нынешнее состояние дел, боюсь, это будет не более чем академический вопрос.

И тем не менее об этом стоит упомянуть, сказал я.

О Господи, ну конечно!

– Кстати, – обратился я уже к сержанту, – вы нашли украденные у меня американские часы?

– Дело о часах рассматривается, и ему уделяется должное внимание, – сказал сержант официальным тоном.

– А вот вы припоминаете, что некоторое время назад заявили мне, что я вроде бы здесь вовсе и не присутствую, потому что я безымянен и бесфамилен, а раз так, то моя личность невидима для закона и правоохранительных органов?

– Да, я говорил такое.

– В таком случае, как же тогда меня можно повесить за убийство, которое, предположим, я бы даже и совершил? Повесить без суда, без предварительного расследования, без слушания дела в присутствии должностного лица, отвечающего за общественный порядок, без соответствующего предупреждения?

Говоря все это, я внимательно следил за выражением лица сержанта – я видел, как он вынимает свою топорообразную трубку изо рта, как хмурит лоб, как пролегают на его челе беспокойные складки, как заламываются брови в хитрых конфигурациях. Я видел, что сержант очень серьезно обеспокоен моими словами. Он бросил на меня темный взгляд, потом послал еще один, мрачнее предыдущего, потом еще один, – он давил на меня своими сгущенными взглядами, посылая их один за другим вслед первому.

– Однако это ж надо, – пробормотал сержант.

Несколько минут Отвагсон молчал, очевидно, полностью посвятив себя обдумыванию моих протестов и доводов. Он хмурился, все лицо его сморщилось, отчего кровь отхлынула от его лица, и стало оно вида черного и ужасного.

Наконец он заговорил:

– Вы, не испытывая никаких сомнений, утверждаете, что вы безымянны?

– Во мне никаких сомнений нет, я совершенно в этом уверен.

– А может быть, вас зовут Мик Барри?

– Нет.

– Шарлемань О’Киффи?

– Нет.

– Сэр Джастин Спенз?

– Нет, нет.

– Кимберли?

– Нет.

– Джозеф Поу?

– Нет.

Сержант еще долго продолжал перечислять имена и фамилии, на каждую из которых я отвечал «нет». В конце концов он заявил:

– Неслыханное отречение и денонсация! – Сержант провел своим красным платком по лицу, собирая скопившуюся на нем влагу. – Поразительное дело – настоящий парад-демонстрация всяческого отрицания!

Сержант испробовал на мне еще пару десятков имен и на каждое получал мое неизменное «нет».

– Да, странно, – медленно проговорил он. – Вы отказались от всех известных мне имен белых людей, и теперь остаются лишь имена чернокожих и прочих кожих. А впрочем... вас случайно не Байроном величают?

– Нет, нет и еще раз нет.

– Какой блин у нас получается, совсем комом, – мрачно и печально сказал сержант. Он низко наклонил голову, сложился почти вдвое, наверное для того, чтобы дать возможность тем доподлинным мозгам, которые имелись у него в задней части головы, тоже принять участие в размышлении.

– О святые страдальцы господа сенаторы! – пробормотал Отвагсон.

Похоже, победа за нами!

Подожди, мы еще не дома, в тепле и уюте, ответил я.

И тем не менее думаю, мы можем немного расслабиться. Судя по всему, он никогда ничего не слышал о синьоре Бари, златогласом попугайчике-певуне из Милана.

Время для таких игривых замечаний выбрано неудачно, довольно резко оборвал я Джоан.

Ничего он никогда не слышал и о Лейфе Рыжебородом, хотя тот совершил множество достойных дел – открыл, например, Гренландию. Ну да пусть его.

– Какая, однако, загвоздка! – вскричал вдруг сержант, вскочил на ноги и нервно зашагал по комнате из угла в угол.

Прошагав так некоторое время, он объявил:

– Я полагаю, что данное дело может быть успешно приведено к завершению и оформлено должным образом.

Мне не понравилась появившаяся у него на лице улыбочка.

– Да, это верно, – начал свои пояснения сержант, – что, будучи безымянным, вы не можете совершить преступления и что правая рука закона, невзирая на степень вашей криминальности, не может вас и пальцем тронуть. Все, что вы делаете, – это ложь, и обман, и иллюзия, и все, что с вами происходит, – это на самом деле неправда, потому что с вами ничего происходить не может.

Я кивал головой в знак полного с ним согласия.

– По этой причине, – продолжал вести свои разъяснения дальше сержант, – мы можем взять и повесить вас, и оставить вас висеть до полного исчезновения в вас признаков жизни, а поскольку с вами так или иначе ничего происходить не может, то вы вроде как и не будете и повешены, а раз так, то не нужно делать никаких записей в книге регистрации смертных казней и смертей. Та смерть, которой вам придется умереть, вовсе даже и не смерть – сама по себе смерть, так или иначе, феномен, в лучшем случае, ничтожный, – а просто антисанитарное состояние, временно имеющее место на заднем дворе, некое несуществующее ничто, нейтрализованное, отмененное и признанное недействительным через асфиксию, лишение воздуха и перелом спинного хребта в шее. Вот если я скажу, что вас, так сказать, пристукнули на заднем дворе, и это не будет являться ложью, то точно также будет правдой сказать, что ничего вообще с вами и не произошло.

– Иначе говоря, если я вас правильно понял, вы хотите сказать, что раз у меня нет имени, то я не могу умереть, а раз так, вас нельзя привлечь к ответственности за причинение мне смерти, даже если вы и в самом деле меня убьете?

– Да, в целом вы представили дело правильно, – сказал сержант.

Я почувствовал такую глубокую печаль и потерянность, что на глаза навернулись слезы, а в горле стал комок непередаваемой, мучительной и трагической жалости к самому себе. И одновременно я ощутил со всей остротой каждую живую частицу своего существа, жаждущую жить. Жизнь, во всей ее реальности, билась, почти с болезненной напряженностью, в кончиках моих пальцев, я, как никогда ранее, остро воспринимал прекрасную реальность своего теплого лица и живую подвижность своих конечностей, преисполненных собственной жизни, и энергично бегущую по моим венам здоровую, красную кровь. Мысль о том, что придется со всем этим расстаться безо всякой на то веской причины, что эта маленькая вселенная должна рассыпаться и стать прахом, была столь тосклива и горька, вызывала столь траурную жалость к самому себе, что и думать о том, что о ней надо думать, было непереносимо тяжело.

Следующим важным событием, произошедшим тогда в комнате, было вхождение в нее полицейского МакПатрульскина. Грузно войдя, он почти строевым шагом направился к стулу, уселся на него, вытащил свой черный блокнот и принялся просматривать записи, сделанные им собственноручно, губы его при этом вытянулись вперед и стали похожи на затянутую веревкой горловину мешка.

– Ну что, снял показания? – спросил сержант.

– Снял, – скорее промычал, чем ответил МакПатрульскин.

– Хорошо, читай их вслух так, чтобы я слышал, читай до тех пор, пока я все не услышу и не сделаю умственные сравнения во сокровенной части моей, сокрытой от взоров внутренней головы.

МакПатрульскин зорко всмотрелся в свои записи[37].

– Десять целых, пять десятых, – объявил он

– Так, значит десять целых, пять десятых, – повторил сержант. – А каково было показание по лучу?

– Пять целых, три десятых.

– А по рычагу?

– Две целых, три десятых.

– Две целых, три десятых? Это высоко, – задумчиво проговорил сержант. Он вставил костяшки кулака к себе в рот между желтыми зубами, похожими на зубья пилы, и погрузился в тяжкий труд проведения сравнений в уме. Через несколько минут лик его прояснился, и он обратился к МакПатрульскину:

– Зарегистрировано ли падение?

– Легкое падение в пять тридцать.

– Пять тридцать? Это довольно поздно, если падение было небольшим... А ты засыпал уголь в отверстие?

– Засыпал, – сообщил МакПатрульскин.

– Сколько?

– Три с половиной килограмма.

– Правильно засыпал?

– Правильно, как положено.

– А почему только три с половиной, а не четыре?

– Три с половиной было вполне достаточно. Ведь, помнишь, показания по лучу на протяжении последних четырех дней постоянно падали. Я попробовал затвор, но он был закрыт плотно и совершенно не болтался.

– Я бы все-таки положил восемь, но если затвор прочно закрыт, тогда можно считать, что нет места для боязливого беспокойства.

– Абсолютно никакого, – подтвердил МакПатрульскин.

Сержант вычистил лицо от каких бы то ни было следов раздумий, поднялся со стула и похлопал своими пухлыми руками по нагрудным карманам.

– Ну что ж, – пробормотал он, наклоняясь, чтобы прицепить защепки на брюки у щиколоток. – Я отправляюсь туда, куда я отправляюсь, – сообщил сержант, обращаясь вроде бы и ко мне, и к МакПатрульскину, – а ты выйди со мной на пару минут наружу в экстерьер, – добавил он, на этот раз обращаясь непосредственно к МакПатрульскину, – и я тебе сообщу нечто, касающееся недавно имевших место событий в официальном порядке.

Они вышли из комнаты, оставив меня в грустном и безрадостном одиночестве. МакПатрульскин скоро вернулся, но в его отсутствие, хотя длилось оно весьма малое и совсем непродолжительное время, я чувствовал себя очень сиротливо. Войдя в комнату, МакПатрульскин тут же дал мне помятую сигарету, которая, когда я взял ее, еще сохраняла тепло его нагрудного кармана.

– Надо полагать, что вас все-таки того, вздернут, – учтиво сказал он.

Не будучи в состоянии промолвить и слово, я лишь закивал головой.

– Неподходящая пора года для этого, будет стоить бешеные деньги, – сочувственно сообщил мне МакПатрульскин. – Вы даже себе представить не можете, сколько сейчас дерут за доски.

– А что... просто дерево... с большими ветками, не подошло бы? – полюбопытствовал я, поддавшись пустой и ненужной прихоти проявить чувство юмора. Удивительно, что меня послушался мой язык.

– Нет, это было бы неприлично, но я доложу сержанту Отвагсону в приватной беседе о вашем любезном предложении.

– Спасибо.

– Могу вам сообщить, что последнее по времени повешение в нашем округе имело место тридцать лет назад. Тогда повесили исключительно известную личность по фамилии МакДэдд. Ему принадлежал рекорд – более ста миль на одной шине без единого прокола. Но из-за этого он и попал в неприятное положение. Нам пришлось повесить велосипед.

– Повесить велосипед? – воскликнул я, пораженный.

– Дело было так. МакДэдд точил зуб на человека по фамилии Фиггерсон, острый зуб, и было за что, но к этому Фиггерсону и близко не подходил. Он понимал, чем это может закончиться, но однажды, при удобном случае, измочалил велосипед Фиггерсона ломом. Тут уж, конечно, без драки обойтись никак не могло, и МакДэдд с Фиггерсоном схлестнулись и крепко подрались, ну и этот Фиггерсон – такая темная, в общем, личность, все в очках ходил, и на лицо темен, и волос смоль, – в общем, этот Фиггерсон не дожил до того момента, чтоб узнать, кто же в этой драке победил. Похороны и поминки были первоклассные, и похоронили его вместе с его велосипедом. Вам когда-нибудь доводилось видеть гроб велосипедных очертаний?

– Нет, не доводилось.

– Могу вам сказать, что сделать такой гроб – ох как непросто. Тонкая работа нужна. Только первоклассному столяру справиться, и ведь надо было все сделать не на тяп-ляп, а солидно – тут тебе и руль, и педали, и все прочее. А убийца был, можно сказать, закоренелый преступник, и мы долго не могли его поймать, никак не могли узнать, где он себя прячет, по крайней мере свою основную часть. Нам пришлось арестовать его велосипед в придачу к нему самому, а перед тем мы целую неделю держали их под скрытным наблюдением, хотели точно выяснить, где именно находится главная часть МакДэдда. Нам нужно было удостовериться, не пребывает ли большая часть велосипеда в брюках МакДэдда pari passu – вы ухватываете смысл моих высказываний?

– Рассказывайте, рассказывайте, что же дальше произошло?

– Сержант вынес свое решение после целой недели наблюдений, а его положение, надо вам сказать, было болезненно до крайности, потому что он близко приятельствовал с МакДэддом, не в рабочее время, конечно. Сержант признал во всем виновным велосипед, ну и велосипед повесили. В регистрационной книге мы сделали запись nolle prosequi в отношении другого обвиняемого. Сам я на экзекуции не присутствовал, потому что я весьма чувствительный человек и желудок мой исключительно реакционный[38].

МакПатрульскин поднялся со своего места, направился к буфету и вытащил свою музыкальную шкатулку, производящую звуки столь эзотерически утонченные, что внимать им мог лишь он сам. Усевшись снова на стуле, он просунул руку в приделанные к инструменту ремешки и начал развлекать себя своей музыкой. То, какую именно музыку он играл, можно было приблизительно определить по выражению его лица. А выражение то было простецкого, отнюдь не утонченного довольства, что наверняка являлось свидетельством того, что слушал-играл он громкие, шумливые деревенские, буйные матросские и задорные, крепкие походные песни. Тишина в комнате была столь необычно полной, что начало этой тишины казалось звенящим по сравнению с тем абсолютным отсутствием звуков, которое установилось в ее конце.

Неизвестно, сколь долго продолжалось это жуткое вслушивание в тишину. Глаза мои, уставшие от бездеятельности, закрылись, как двери пивной в десять вечера. Когда они снова раскрылись, я узрел, что МакПатрульскин прекратил свою музыкальную деятельность и явно готовил отстиранное белье и свои воскресные рубашки для прокатывания. Для этой цели он выкатил огромный проржавелый отжимной каток, прятавшийся в темном углу, снял укутывавшее его старое одеяло и теперь подкручивал прижимную пружину, крутил маховик и вообще приводил машину в рабочее состояние. Движения его рук были очень уверенными и ладными.

Закончив подготовку отжимной машины, МакПатрульскин направился к шкафу и принялся вынимать из ящиков разные небольшие предметы: батарейки, инструмент, похожий на миниатюрные вилы, какие-то стеклянные цилиндры с проводами внутри, лампы допотопной конструкции и другие уже совсем непонятные штуки. Все вынутое он приспособил к отжимному катку, и, после того как он завершил их установку, каток этот походил скорее на грубо сработанный научный прибор непомерных размеров и непонятного назначения, а не на простое устройство для отжимания воды из выстиранного белья.

День к этому времени уже превратился в вечер, а солнце вот-вот должно было спрятаться за горизонт на охваченном закатным пожаром западе и готовилось окончательно забрать с собой свой солнечный свет. МакПатрульскин продолжал цеплять все новые аккуратно сделанные предметы на каток, а к металлическим ножкам и другим местам он подсоединял неописуемо хрупкие на вид и изящные стеклянные приборы. Когда он наконец закончил работу, комната почти полностью погрузилась в темноту, а из руки МакПатрульскина, в которой он держал какой-то инструмент, время от времени тыкая им в машину, вылетали голубые искры.

Под катком я приметил черный ящичек, к которому были подсоединены цветные проводки, а привлек он мое внимание производимыми звуками, похожими на тиканье часового механизма. Ящик этот располагался в центре какого-то затейливого устройства, явно изготовленного из чугуна. Надо признать, что весь каток являл собою самое затейливое устройство из всех, виденных мною, и ничуть не уступал по сложности конструкции паровой молотилке, если заглянуть внутрь нее.

Проходя мимо стула, на котором я сидел, и наверняка направляясь за какой-то еще одной нужной ему деталью, МакПатрульскин глянул на меня и обнаружил, что я не сплю и смотрю на него.

– Если вы обеспокоены тем, что темно, сообщаю вам, – учтиво сказал МакПатрульскин, – что я хорошо вижу в темноте, но тем не менее я сейчас засвечу свет, затем прокатаю его в катке с целью развлечения и отыскания научной истины.

– Мне показалось, вы сказали, что прокатите свет в катке. Я не ослышался?

– Нет, не ослышались. Подождите – и сейчас все увидите.

Что именно сделал он в следующее мгновение, я установить не мог по причине мрака, но где-то внутри катка засветился жутковатый огонек. То был точечный огонек, который просто светил и ничего не освещал, и свечение его не было похоже на электрическое; он не был ни круглым, ни вытянутым. Он не подрагивал, как огонек свечи, но и не был совершенно неподвижен. Такой огонек у нас в стране не увидишь, возможно, его произвели где-то за границей, используя особое сырье. То был какой-то весьма мрачный и темный огонек, и скорее можно было сказать, что то был и не огонек вовсе, а просто пятнышко на катке, лишенное темноты.

Дальше произошло нечто удивительное. Я видел силуэт МакПатрульскина, копающегося у отжимочной машины. Его ловкие руки что-то подкручивали и закручивали. МакПатрульскин время от времени нагибался и возился с чем-то в нижней части своей странной железной машины. Затем он выпрямился во весь рост, обрел свои собственные размеры – пока он склонялся, то казался совсем маленьким – и стал крутить какое-то колесо. Крутилось оно очень медленно и неохотно, издавая громкий скрип, наполняющий собою все вокруг. Как только МакПатрульскин начал его крутить, тот необычный огонек стал менять свой вид и местоположение, но описать эти изменения исключительно сложно. С каждым скрипом колеса огонек становился все ярче и плотнее по наполненности светом и подрагивал при этом исключительно мелкими, едва заметными подрагиваниями, которые становились все быстрее, так что в конце концов установилось нечто вроде невероятно быстрого биения, происходившего внутри некоего очень малого пространства, ограниченного наиболее далеко друг от друга разошедшимися подрагиваниями. Свечение становилось по тону все холоднее и все сильнее, и его мощный фиолетово-синеватый блеск настолько засветил внутренний экран моих глаз, что когда я отвел взгляд в сторону, чтобы сохранить неповрежденным зрение, мне продолжало казаться, что это гадкое свечение по-прежнему и с такой же интенсивностью проникает ко мне в глаза. МакПатрульскин продолжал крутить ручку колеса и вдруг, к моему дикому ужасу, от которого у меня внутри сделалось невыносимо тошно, свечение словно бы взорвалось и исчезло, и одновременно раздался страшный перепонколомаюший крик – крик, который никак не мог бы вырваться из человеческой груди.

Я едва не упал со стула и удержался лишь на самом его краешке. Так я и сидел, застыв без движения, и с непреходящим испугом смотрел на темный силуэт МакПатрульскина; тот снова присел, уменьшившись в размерах, и что-то делал с маленькими, научно-приборными добавлениями к отжимочной машине – что-то опять подкручивал, приводил в порядок, производил текущий ремонт – и все это почти в кромешной тьме.

– Ччччччччч-то э-тттттттто был за крик? – выдавил я из себя заикательно.

– А это я вам скажу сразу после того, как вы проинформируете меня касательно до того, какие слова были выкрикнуты. Что, по вашему мнению, прозвучало в крике?

Еще до того, как МакПатрульскин задал мне вопрос, я уже ломал себе голову над тем, что же такое послышалось в этом крике. Голос, который не мог принадлежать никакому земному существу, действительно что-то выкрикнул, но так быстро, что трех или четырех слов, слившихся в едином вопле, разобрать не удалось. Разные фразы выплывали у меня в голове, и каждая из них вполне походила по звучанию на набор звуков, вырвавшихся в страшном вопле. Все эти фразы были самыми обычными, мне часто доводилось слышать подобные, когда их выкрикивали по разным поводам:

Пересадка на Шилела! Гол! Два один! Смотрите под ноги! Кончай его! Но я был уверен, что в услышанном мною крике прозвучали совсем другие слова, не такие глупые и тривиальные, потому что крик этот меня взбудоражил и напугал чем-то скрытым, но исключительно важным и жутко сатанинским.

МакПатрульскин смотрел на меня, и я видел, как в темноте хитро-вопросительно поблескивают его глаза.

– Я не мог разобрать слов, – пробормотал я тихо и неуверенно, – но мне показалось, это было нечто вроде того, что объявляют на железнодорожном вокзале.

– Знаете, вот уже много лет я слышу эти крики и вопли и все равно не могу разобрать слова. Как, по-вашему, может, тот голос кричал: «Не толкайтесь, дайте пройти?»

– Нет, не похоже.

– «Выигрывают всегда вторые»?

– Нет, явно не то.

– Сложная задачка, – со вздохом произнес МакПатрульскин, – со многими совершенно неизвестными. Подождите, сейчас мы повторим.

В этот раз он так туго затянул валки, что повернуть вращающее их колесо было, судя по его усилиям, очень трудно, почти невозможно. Появившаяся световая точка хотя и выглядела невероятно крошечной, но излучала такой мощный и резкий свет, что он резал глаза как острейшая бритва, и с каждым поворотом колеса свечение становилось все мощнее, так что на него совсем не хотелось смотреть даже краем глаза.

В конце концов раздался уже не крик и пронзительный визг, несколько напоминающий крысиные призывные кличи, но неизмеримо более резкие, чем какие бы то ни было, звуки, которые дано произвести человеку или какому-нибудь животному. И снова мне почудилось, что в этом визге прозвучали слова, но ни смысла их, ни даже языка, употребленного для выкрикивания этих слов, отгадать не удалось.

– «Два банана за пенни»?

– Нет, там «бананов» не было, – вполне уверенно сказал я.

МакПатрульскин помолчал, наверное, хмурясь в темноте.

– Да, мне, пожалуй, и не встречались более хитро спрессованные и неразгадываемые загадки, – донесся до меня его голос из полумрака.

Я слышал, как он набросил на каток одеяло и задвинул его в угол. Потом, щелкнув в темноте невидимым выключателем, он зажег висящую на стене лампу.

– Ну, и каково ваше личное мнение обо всем этом? – вопросил он.

– А что, собственно, вы делали с этой машиной? – задал я встречный вопрос.

– Как что? Я растягивал свет.

– Я не понимаю смысла, который вы вкладываете в свои слова.

– Ладно, я вам все обрисую и дам приблизительную картину. Если вы и узнаете некоторые тайны, то вреда от этого никому не будет, ведь через два дня вы уже станете покойничком, а пока вы живой – будете находиться на положении инкогнито и вне всякой связи с внешним миром. Так вот – вы когда-нибудь слышали о такой штуке, как омний[39]?

– Омний?

– Да, омний. Омний – как раз наиболее подходящее для этого слово, но и в умных книгах вы его не найдете.

– А вы уверены, что правильно используете это слово?

Это слово, без сомнения, было позаимствовано из латыни, где omni значит «все», но что имел в виду МакПатрульскин, мне было неясно.

– Да, уверен.

– А насколько вы уверены в своей уверенности?

– Сержант утверждает, что это именно то, самое подходящее слово.

– Ну, хорошо, но к чему это самое подходящее слово так хорошо подходит? Что оно определяет и обозначает?

МакПатрульскин снисходительно улыбнулся.

– Вы омний, и я омний, и этот отжимной каток – омний, и вот эти вот мои ботинки – омний, и ветер, подвывающий в трубе, – тоже омний; в общем, все – омний.

– Это очень просветительно, – признал я.

– Оно приходит волнами, – продолжал пояснения МакПатрульскин.

– Какого цвета?

– Всех цветов.

– Высокие или низкие?

– И высокие и низкие.

Лезвие моего пытливого любопытства было вынуто из ножен, но я чувствовал, что мои вопросы лишь запутают все еще больше и не помогут ничего прояснить, и поэтому промолчал, а МакПатрульскин вел дальше свои разъяснения.

– Некоторые называют это энергией, но правильное название – это все-таки омний, потому что в нем, внутри, больше чем просто энергия, чего бы оно там из себя не представляло. Омний – это сущностная, прирожденная, внутренняя сущность, которая упрятана в корне ядра всего сущего, и она всегда одна и та же.

Я с умным видом кивал.

– Омний никогда не меняется, он неизменен, но он проявляет себя миллионами разных путей и всегда волнами. Ну вот возьмите, например, случай со светом в отжимочной машине.

– Давайте возьмем, – с готовностью согласился я.

– Свет – это тот же самый омний на короткой волне, но когда он приходит на более длинной волне, то проявляется в виде шума, то есть звуков. С помощью тех приборов и инструментов, которые я сам создал, я растягиваю луч света до тех пор, пока он не становится звуком.

– Понятно.

– А когда я упрятываю крик в том черном ящике с проводами, я могу сжимать его, этот крик, до тех пор, пока он не превращается в тепло, а вы и представить себе не можете, как это удобно зимой. Видите ту лампу на стене?

– Вижу.

– Она получает электричество от компрессора моей особой конструкции и от потайного прибора, который подсоединен к тому черному ящику с проводами. Ящик полон звуков и всякого шума. Мы с сержантом летом, в свободное время, собираем звуки и шумы для того, чтобы зимой, когда так холодно и когда так рано темнеет, у нас были свет и тепло для выполнения наших служебных обязанностей. Вот почему в моей машине свет то вспыхивает ярче, то угасает. Некоторые из шумов более шумные, чем другие, и мы с вами на пару тут же ослепли бы, если бы вошли сюда в один из тех дней сентября прошлого года, когда шли работы в каменоломне. Весь тот шум мы упрятали куда-то в тот ящик, но он рано или поздно, так или иначе, неминуемо выйдет из него.

– Весь тот шум от взрывов в карьере?

– Да, рвали динамитом и всякими другими непомерно мощными взрывчатыми веществами самого сильнодействующего свойства. Омний работает во всем. Если бы вам, скажем, удалось найти ту волну, которая порождает деревья, то вы могли бы нажить себе небольшое состояние на экспорте древесины.

– И что, полицейские, коровы и все прочее – все это волны?

– Все построено на волне, и омний во всем, будьте уверены, или я – не я, а какой-нибудь там голландец из далекой Голландии. Некоторые называют это Богом, а другие дают другие названия тому, что сходным образом на это похоже и что тоже омний, как ни крути.

– И сыр омний?

– Да, омний.

– Даже подтяжки?

– Даже подтяжки – тоже омний.

– А вам когда-нибудь доводилось видеть хоть кусочек омния? И известно ли, какого он цвета?

МакПатрульскин улыбнулся какой-то кривоватой извиняющейся улыбкой и развел руки в стороны, растопырив при этом пальцы красным веером.

– Все, о чем вы спрашиваете, – величайшая загадка. Вот если бы выяснить, что означают эти крики, это могло бы, может быть, посодействовать нахождению ответа.

– И ураганный ветер, и вода, и черный хлеб, и когда по голове щелкают градины, – это что, все омний на разных волнах?

– Все омний.

– А почему тогда нельзя заполучить каким-нибудь образом кусок этого омния и унести с собой в кармане, чтобы потом можно было менять мир по своему хотению и своему разумению?

– Это и есть конечная и неумолимая тайна. Если бы у вас был, скажем, мешок омния или даже пол спичечного коробка омния, вы могли бы сделать все что угодно, могли бы даже сделать нечто такое, чему и названия нет и что и описать нельзя.

– Да, я вас понимаю.

МакПатрульскин, вздохнув, отправился к шкафу, открыл один из ящиков и что-то достал оттуда. Сев за стол, он стал производить руками странные движения, выделывать пальцами разные фигуры – круги, петли, непонятно что еще, словно что-то вышивал или вязал, но никаких иголок или спиц я не видел – только движущиеся пальцы.

– Вы сели за работу над одним из маленьких сундучков? – высказал я предположение.

– Да.

Я сидел на своем стуле, смотрел на МакПатрульскина, уже как бы не видя его, и думал свои думы. Впервые за долгое – или казавшееся таковым – время я вспомнил причину, по которой изначально прибыл в казарму, и которая, тем самым, и привела меня в мое нынешнее печальное и невероятно странное положение. Я имею в виду не свое заявление о пропавших часах, а поиски черного ящичка с деньгами. Где он все-таки находится? Если МакПатрульскин знает это, скажет ли он мне, если я его об этом спрошу? Если мне каким-либо образом все же удастся спастись от встречи с палачом в назначенное для казни роковое утро, увижу ли я когда-либо этот ящичек, узнаю ли, что же все-таки в нем находится, увижу ли эти деньги, вкушу ли радость обладания суммой, достаточной для издания прекрасного томика моих комментариев к де Селби? Или мне уже никогда не видеть этих денег, не познать радость, которую они дадут, не издать красивого тома? Увижу ли я когда-либо снова Джона Дивни? Где он сейчас? Что делает? И где мои часы?

У тебя нет и никогда не было американских часов.

И это было правдой. Мой мозг был забит и заставлен множеством вопросов и переполнен беспросветной растерянностью, мною владели тоска и горькая печаль, навеваемые осознанием того горького положения, в котором я оказался, в горле опять стал образовываться непроглатываемый комок. Я чувствовал себя совершенно одиноким, однако во мне еще теплилась некоторая надежда, что в конце концов я, несмотря ни на что, все же каким-то образом спасусь

И я решился спросить МакПатрульскина, не знает ли он что-нибудь о черном денежном ящичке, но когда я уже рот открыл, чтобы задать ему этот вопрос, произошло еще одно удивительное событие, отвлекшее меня от моего вопрошания.

Дверь резко и с шумом отворилась, и в комнату ввалился Гилэни – лицо красное, запыхался, наверное, от быстрой езды по тяжелой дороге. Войдя, он не остановился, не сел, а продолжал беспокойно ходить по комнате, не обращая на меня никакого внимания. МакПатрульскин находился, очевидно, на каком-то очень важном и исключительно сложном и тонком этапе работы над сундучком, ибо его голова почти уже лежала на столе, наверное для того, чтобы лучше следить за тем, правильно ли работают его пальцы и не допускают ли каких-нибудь серьезных ошибок. Когда, надо думать, эта особо тонкая работа была завершена, он поднял глаза на Гилэни.

– Ты по поводу велосипеда? – рассеянно спросил МакПатрульскин.

– Нет, только по поводу древесины.

– Ну и каковы же твои древесинные новости?

– Эта голландская шайка взвинтила цены, и стоимость хорошего эшафота будет стоить целое состояние.

– А вот как раз голландцам вполне можно доверять, – заявил МакПатрульскин тоном человека, который знает всю подноготную торговли древесиной.

– Чтоб соорудить приличный эшафот, на котором удобно будет разместиться трем человекам, да люк хороший сделать и ступеньки нормальные, – на все это пойдет досок не меньше чем фунтов на десять, и это ведь не считая еще и веревки, и того, что надо будет заплатить за работу, – сказал Гилэни.

– Десять фунтов – это многовато для эшафота и виселицы, да еще на одно повешение, – озабоченно проговорил МакПатрульскин.

– Можно, конечно, сделать эшафот и на двоих и люк не механический, чтоб сам, когда надо, открывался, а так, чтоб толкать, и приставную лестницу, а не нормальные ступеньки, и тогда это обойдется фунтов под шесть или около того. А веревка все равно отдельный расход.

– И веревки нынче наверняка тоже дорогие, – посетовал МакПатрульскин.

– А я скажу, что все-таки десятифунтовый эшафот лучше, в нем будет класс, – мечтательно говорил Гилэни – В хорошо и ладно сделанном эшафоте есть своя, какая-то особая прелесть.

Что именно произошло в следующее мгновение, я толком не разглядел, потому что слушал этот безжалостный разговор не только ушами, но и глазами. Но как раз вот тут и случилось опять нечто непонятно-странное и удивительное. Гилэни, ни на мгновение не стоящий на одном месте, приблизился к МакПатрульскину, чтобы – судя по его виду – сказать тому нечто очень важное и серьезное, но, подойдя совсем близко к МакПатрульскину, он, на мой взгляд, допустил серьезную ошибку: совершенно остановился вместо того, чтобы продолжать двигаться и сохранять благодаря этому свое равновесное вертикальное положение. И в результате этой неосторожной остановки обвально рухнул, частично на склонившегося над столом МакПатрульскина и частично на стол – оба кучей, из которой неслись дикие крики и торчали дрыгающиеся руки и ноги, свалились на пол. Когда МакПатрульскин сумел разъединиться с Гилэни и подняться с полу, лицо его было ужасно – оно было цвета темной сливы, охваченной приступом ярости, и на этом темном фоне пожаром горели глаза, а в уголках рта пузырилась пена. Некоторое время он не мог сказать ни слова, издавая только звуки гнева, который мог бы вырваться лишь из глотки найдичайшего дикаря в джунглях, перешедшее в свирепое посапывание и пощелкивание языком. Казалось, сейчас он в своем инфернальном гневе набросится на обидчика и изничтожит его. Гилэни кое-как сумел добраться до стены, с трудом поднялся на ноги, а затем стал отступать к двери. Когда МакПатрульскин обрел наконец дар речи, из него потоком хлынула самая грязная брань, когда-либо произнесенная человеком. Он на ходу придумывал ругательства, куда более гадкие и грязные, нежели самые отвратительные из существовавших прежде. Он обзывал Гилэни такими словами, которые было бы и невозможно, и мерзко представить буквами любого известного нам языка. Наверное, от ярости он впал во временное безумие, потому что бросился вдруг к шкафу, в котором держал все свои сундучки, приборы и инструменты, извлек оттуда самый настоящий пистолет и стал им грозить всему и вся в комнате. Все ломкое и хрупкое, что в ней было, оказалось под угрозой уничтожения.

– На колени! – заорал МакПатрульскин. – На все ваши четыре колена, вы, двое, трах-тарарах вас растарарах, и искать, искать сундучок, который вы сбросили на пол, искать, пока не найдете!

Гилэни тут же сложился вдвое и соскользнул на колени, и я без особых промедлений сделал то же самое, даже не потрудившись взглянуть на лицо полицейского МакПатрульскина, потому что я и так слишком хорошо помнил, как оно выглядело, когда я глянул на него в последний раз. Мы с Гилэни ползали по полу, заглядывая во все углы, шаря руками по половицам, в тщетной попытке нащупать или увидеть то, что ни нащупать, ни увидеть нельзя было по причине его малости, такой, собственно, малости, что и потерять его было невозможно.

Однако забавно. Тебя повесят за убийство человека, которого ты вовсе не убивал (неужто?), но еще до того, как тебя вздернут, тебя просто застрелят за то, что ты не смог найти какую-то крошечную штучку, которая, может быть, и не существует вообще и которую, существует она или нет, вовсе не ты утерял.

Поделом мне, поделом, ответил я Джоан, это наказание мне за то, что меня вроде бы здесь нет, говоря словами сержанта.

Сколько времени мы с Гилэни провели за этим коленопреклоненным занятием, вспомнить мне трудно – может быть, десять минут, а может быть, и десять лет. МакПатрульскин все это время сидел на стуле, неотрывно глядя страшным глазом на нас, согбенных, не выпуская из рук убийственной, стреляющей железки. В какой-то момент я краем глазам увидел, что Гилэни повернулся лицом ко мне и усиленно мне подмигивает, но так, чтобы не видел МакПатрульскин. Я перевел все свое внимание на Гилэни и увидел, что он вроде бы поднимает что-то с полу, собрав пальцы в щепотку. Потом Гилэни взобрался на ноги, прибегнув для этого к помощи дверной ручки, и направился к МакПатрульскину, улыбаясь своей счастливо-редкозубой улыбкой.

– Вот, возьми, – сказал Гилэни, вытягивая руку, сложенную в кулак.

– Хорошо, положи его на стол, – ровным, спокойным голосом сказал МакПатрульскин.

Гилэни положил руку на стол и осторожно разжал кулак.

– Теперь можешь идти и можешь ехать, – объявил МакПатрульскин, обращаясь к Гилэни, – можешь покинуть помещение с той целью, чтобы непосредственно приступить к доставанию нужных нам досок.

После того как Гилэни ушел, я взглянул на лицо МакПатрульскина и увидел, что обуревавшие полицейского страсти уже почти полностью покинули его. Посидев еще некоторое время без движения на стуле, он, по своему обыкновению, вздохнул и потом поднялся на ноги.

– У меня есть еще сегодня дела, – обратился он ко мне учтиво, – поэтому я буду иметь честь препроводить вас туда, где вы проведете во сне темную часть суток, то бишь ночь.

МакПатрульскин щелкнул каким-то выключателем, после чего послышались негромкие шумы, исходившие из стоявшего в углу небольшого железного ящичка от которого отходили провода, и в соседней комнате зажегся странный свет. Он завел меня туда приглашающим жестом. В пустой комнате стояли лишь две кровати, застеленные белыми простынями, – и ничего больше.

– Гилэни думает, что он большой умник, что у него могучий ум и что он может всех обвести вокруг пальца, – сказал МакПатрульскин.

– Может быть, так оно и есть, а может быть, и не так, – неуверенно пробормотал я.

– Он не учитывает всех случайностей и совпадений.

– Он скорее похож на человека, которому на все наплевать, – рискнул я высказать предположение.

– Когда он объявил, что нашел сундучок, он думал, что меня можно провести на мякине и что я лопух лопухом, ничего не вижу, ничего не соображаю.

– Да, было похоже на то, что просто хочет.

– Но – благодаря совершеннейшей случайности он действительно ненароком нащупал сундучок, и что бы вы думали он положил, как хороший мальчик, на стол? Что возвернул на прежнее место? Не что иное, как сундучок.

После этого заявления МакПатрульскина на некоторое время наступила тишина.

– Которая кровать? – спросил я, нарушая молчание.

– Вот эта – сказал полицейский, показывая пальцем.