"Улей" - читать интересную книгу автора (Села Камило Хосе)

Глава четвертая

Полицейский Хулио Гарсиа Моррасо уже целый час прогуливается по улице Ибиси. При свете фонарей видно, как он ходит взад-вперед, не удаляясь от определенного места. Шагает он медленно, словно о чем-то размышляя, похоже, что он считает шаги — сорок в одну сторону, сорок в другую, и опять сначала. Иногда он делает на несколько шагов больше, доходит до угла.

Полицейский Хулио Гарсиа Моррасо — галисиец. До войны он нигде не работал, а занимался тем, что водил своего слепого отца по святым местам и пел хвалебные гимны святому Сибрану, подыгрывая себе на четырехструнной гитаре. Если же случалось выпить, Хулио брался и за волынку, хотя обычно предпочитал потанцевать сам, а на волынке чтоб играл кто-то другой.

Когда началась война и его призвали в армию, Хулио Гарсиа Моррасо был парень в самом соку, резвый, как бычок, весь день готовый прыгать да брыкаться, как дикий жеребец; любил жирные сардины, грудастых девок и доброе винцо из Риберо. На астурийском фронте ему в один злосчастный день влепили пулю в бок, и с той поры начал Хулио Гарсиа Моррасо чахнуть, да так и не вернул былого здоровья; но еще хуже было то, что ранение оказалось недостаточно серьезным, чтобы его признали негодным к службе, и пришлось парню снова вернуться на фронт, не оправившись как следует от раны.

После окончания войны Хулио Гарсиа Моррасо раздобыл себе рекомендацию и поступил в полицию.

— Для деревенской работы ты теперь не годишься, — сказал ему отец, — да и трудиться ты не очень-то любишь. Вот стать бы тебе сельским жандармом!

Отец Хулио Гарсиа был уже стар, немощен и не хотел странствовать, как прежде, по святым местам.

— Посижу дома. Деньжат я немного накопил, кое-как проживу, но на двоих нам не хватит.

Хулио несколько дней размышлял, прикидывал и так и этак и, наконец, видя, что отец стоит на своем, решился.

— Нет, жандармом служить тяжело, жандармом все помыкают — и капралы, и сержанты; пойду-ка я лучше в полицию.

— Что ж, и это неплохо. Я что говорю — на двоих нам средств не хватит, а были бы деньги, дело другое.

— Да-да.

На службе полиции здоровье Хулио Гарсиа Моррасо немного поправилось, он даже с пол-арробы [22] весу прибавил. Конечно, прежняя сила уже не вернулась, но и жаловаться было бы грешно — сколько товарищей на его глазах так и осталось на поле боя, убитых наповал. Да что далеко ходить — его двоюродному брату Сантьягиньо попала пуля в вещевой мешок, где были ручные гранаты, и разорвало беднягу на кусочки, самый большой нашли едва ли в ладонь.

Полицейский Хулио Гарсиа Моррасо очень доволен своей службой — особенно в первое время нравилось ему, что можно бесплатно ездить в трамваях.

«Ну ясно, — думал он, — я как-никак власть».

В казарме все начальство относилось к нему хорошо, парень был он исполнительный, смирный, никогда не позволял себе дерзостей, как другие полицейские, что воображают себя генерал-лейтенантами. Этот делал все, что ему приказывали, никогда не огрызался, всем был доволен; он знал, что к другому делу ему не пристроиться, да ему и в голову не приходило думать о чем-то другом.

«Если буду исполнять приказы, — говорил он себе, — никто ко мне не станет придираться. К тому же на то и командиры, чтоб командовать: не зря у них галуны да звездочки, а у меня нет».

Нрава он был покладистого и не любил осложнять себе жизнь.

«Чем плохо? Есть дают каждый день досыта, и работа нетрудная — ходи знай да за спекулянтами приглядывай…»

За ужином Викторита поругалась с матерью.

— Когда ты наконец оставишь этого чахоточного? Большую прибыль ты от него имеешь!

— Такую, какую мне надо.

— Микробов вдоволь и еще, чего доброго, пузо наживешь.

— Сама знаю, что делаю, и никого это не касается.

— Ты? Да что ты знаешь? Ты еще соплячка, ничего в жизни не видала!

— Что мне надо, то я знаю.

— Ладно, только запомни, если он тебя обрюхатит, на порог не пущу.

Викторита побелела.

— Это тебе бабушка так говорила?

Мать поднялась и отвесила ей две оплеухи щедрой рукой. Викторита не пошевелилась.

— Шлюха! Грубиянка! Шлюха и есть! С матерью так не разговаривают!

Викторита утерла платочком кровь, сочившуюся из десен.

— И с дочерью тоже. Если мой жених болен, ему и так тяжело, не хватает еще, чтобы ты с утра до вечера твердила, что он чахоточный.

Викторита вдруг встала с места и вышла из кухни. Отец все время молчал.

— Оставь ее, пусть ложится спать, — сказал он наконец. — Ты тоже не права, нельзя так разговаривать! Ну и что, если она любит этого парня? Пускай себе любит! Чем больше будешь ее пилить, тем хуже будет. Сама подумай — долго он не протянет.

В кухню доносились прерывистые всхлипывания дочери — видимо, так и бросилась на кровать одетая.

— Эй, дочка, потуши свет! Пора спать, нечего зря свет жечь!

Викторита ощупью нашла выключатель и погасила свет.


Дон Роберто звонит в свою квартиру — он забыл ключи в других брюках, вечная история, хотя он, кажется, с утра все время твердил: «Переложить ключи в эти брюки, переложить ключи в эти брюки». Дверь открывает жена.

— Привет, Роберто!

— Здравствуй!

Жена старается быть с ним приветливой и нежной, — бедняга трудится как негр, чтобы семья могла существовать более или менее прилично.

— Ты, верно, озяб, надень домашние туфли, я их поставила поближе к газу.

Дон Роберто надел туфли и старый, изрядно потертый пиджак, который теперь стал домашним, а прежде был красивого коричневого цвета с тоненькой белой полоской, придававшей ему очень нарядный и элегантный вид.

— Как дети?

— В порядке. Уже легли. Малыш немного покапризничал, никак не хотел уснуть. Боюсь, не прихворнул ли.

Супруги отправились на кухню. Кухня — единственное место в доме, где зимой можно сидеть и не мерзнуть.

— Приходил этот прощелыга?

Жена не спешит с ответом — наверно, столкнулись в подъезде, и муж сейчас заведется. Как ни стараешься, чтобы все было по-хорошему, без неприятностей, иной раз случается, что они вот так встретятся, и тогда крику не оберешься.

— Я приготовила тебе на ужин жареных барабулек. Дон Роберто повеселел, жареные барабульки — это его любимое блюдо.

— Отлично.

Жена ласково улыбнулась.

— А еще я нынче на рынке немного сэкономила и купила тебе полбутылочки вина. Ты так много работаешь, тебе полезно время от времени выпить стаканчик.

Эта скотина Гонсалес, как называет его шурин, — человек мягкосердечный, любящий отец семейства и неудачник, каких редко встретишь; ему немного надо, чтобы растрогаться.

— Какая ты у меня добрая, женушка моя! Я не раз думал: бывают такие дни, что, если бы не мысль о тебе, я сам не знаю, что бы сотворил. Но терпение, терпение! Самое трудное — это первые годы, пока я не приобрету положения, всего только первые десять лет. Потом будем жить припеваючи, вот увидишь.

Дон Роберто поцеловал жену в щеку.

— Ты меня очень любишь?

— Очень, ты же сам знаешь, Роберто.

Супруги поели на ужин супу, жареных барабулек и по одному банану. После сладкого дон Роберто пристально посмотрел на жену.

— Что ты хотела бы получить завтра в подарок? Жена улыбнулась счастливой и благодарной улыбкой.

— Ах, Роберто! Я так рада! Я думала, ты и в этом году не вспомнишь.

— Молчи, дурочка! Почему бы это мне не вспомнить? В прошлом году я, конечно, забыл, но что было, то было, а уж в этом году…

— Ах, знаешь, я себя так невысоко ставлю! Если бы она еще хоть одну секунду подумала о том, как невысоко себя ставит, у нее слезы бы покатились градом.

— Ну скажи, какой подарок ты бы хотела?

— Да что ты! Ведь у нас так туго с деньгами! Дон Роберто, глядя в тарелку, сказал вполголоса:

— Я выпросил в булочной немного в счет жалованья.

Жена посмотрела на него нежно и чуть грустно.

— Ах, бестолковая я! Заболталась и забыла дать тебе стакан молока.

Пока жена доставала молоко из холодильника, дон Роберто продолжал:

— Мне еще дали десять песет, чтобы я купил детям какую-нибудь игрушку.

— Какой ты добрый, Роберто!

— Вовсе нет, это ты все выдумываешь, такой, как все, — не лучше и не хуже.

Дон Роберто выпил свой стакан молока, жена всегда дает ему стакан молока как дополнительное питание.

— Я решил купить детям мяч. А если что останется, выпью рюмку вермута. Хотел ничего тебе не говорить, да видишь, я не умею хранить тайны.


Донье Рамоне Брагадо позвонил по телефону дон Марио де ла Вега, владелец типографии. Он хотел узнать, есть ли новости в одном деле, которое волнует его вот уже несколько дней.

— К тому же вы работаете в одной области, эта девочка служит в типографии, пока, кажется, ученицей.

— Вот как? В какой типографии?

— Называется она «Будущее», это на улице Мадера.

— Так-так. Ну что ж, тем лучше, товарищи по работе. Послушайте, а вы считаете, что она?… Точно?

— Да-да, не беспокойтесь, я ручаюсь. Завтра, когда освободитесь, загляните ко мне в молочную и под каким-нибудь предлогом заговорите со мной.

— Так-так.

— Вот и все. Она уже будет у меня, что-нибудь для этого придумаю. Мне кажется, дело на мази — только тронь, и яблочко упадет. Девчонке уже осточертело жить в нужде, она бы и сама надумала, даже и без нашего участия. Вдобавок у нее жених тяжело болен, она хочет купить ему лекарства; такие влюбленные дурочки легче всего поддаются, сами увидите. Дело верное.

— Дай-то Бог!

— Вот посмотрите. Имейте в виду, дон Марио, я из-за этого не сбавлю ни единого реала. Потрудилась я на совесть.

— Ладно, ладно, договоримся.

— Чего еще договариваться, нет-нет, все договорено. Смотрите, я ведь и на попятный могу пойти!

— Ладно, ладно.

Дон Марио хохотнул с явным желанием показать себя человеком, опытным в таких делах. Донья Рамона все же хотела поставить все точки над i.

— Значит, согласны?

— Согласен, согласен.

Возвратившись к столику, дон Марио сказал:

— Для начала будете получать шестнадцать песет. Понятно?

Тот, что сидел за столиком, ответил:

— Да, сеньор, понятно.

Тот, Другой, — неудачник, есть у него кое-какое образование, но пристроиться он нигде не может, судьба, видимо, такая невезучая, да и со здоровьем плоховато. В их семье чуть не у всех чахотка — вот недавно одного из братьев, по имени Пако, освободили от военной службы, потому что бедняга уже еле ноги тянет.

Подъезды домов уже заперты, однако в мире ночных гуляк жизнь продолжается, и они все более редкими группами движутся к автобусу.

Когда спускается ночной мрак, улицы зияют алчной и таинственной чернотой, и ветер, завывая меж домами, крадется мягкой волчьей поступью.

Мужчины и женщины, которые в этот час устремляются к центру Мадрида, — заядлые ночные гуляки, им невмоготу сидеть дома, они уже привыкли полуночничать; это богатые посетители всяких кабаре и кафе на Гран-Виа, где столько надушенных соблазнительных женщин с крашеными волосами, разодетых в нарядные черные шубки, эффектно отливающие серебристой сединой; но есть и ночные бродяги с пустым кошельком, которые отправляются в гости поболтать или идут в кафе выпить рюмочку. Все что угодно, лишь бы не сидеть дома.

Случайные ночные прохожие, любители кино, которые по вечерам выходят лишь изредка и никогда не слоняются без цели, а спешат в определенное место, те уже разошлись по домам до того, как закрылись подъезды. Сперва хорошо одетые посетители центральных кино — они спешат и стараются поймать такси: это завсегдатаи «Кальяо», «Капитоля», «Дворца Музыки», произносящие имена актрис почти без ошибок, некоторые из них даже получают иногда пригласительные билеты на фильмы, что идут в английском посольстве на улице Орфилы. Они знают все о кино и не говорят, как посетители окраинных кинотеатров: «Это потрясающий фильм с Джоан Крауфорд», — нет, они, как бы делясь с посвященными, скажут: «Очень милая комедия Рене Клера, вполне французская», или: «Это великая драма Франца Капры». Правда, никто из них точно не знает, что значит «вполне французская», но это неважно; наше время — время дерзких суждений, мы участвуем в спектакле, на который иные простодушные люди изумленно глядят из зала, не очень-то понимая, что происходит, хотя на самом деле суть совершенно ясна.

Посетители окраинных кинотеатров, не знающие фамилий режиссеров, появляются чуть попозже, когда двери подъездов уже заперты; они хуже одеты, идут не торопясь, лица их более беспечны, во всяком случае, в эту пору. Они ходили пешочком в кинотеатры «Нарваэс», «Алкала», «Тиволи», «Саламанка» и смотрели там фильмы уже прославившиеся, правда, слава эта чуть поблекла после нескольких недель демонстрации на Гран-Виа, фильмы с красивыми поэтическими названиями, намекающими на страшные загадки человеческой жизни, которым не всегда дается разгадка.

Посетителям окраинных кинотеатров придется немного подождать, пока им покажут «Подозрение» или «Приключения Марко Поло», или «Если бы солнце не взошло».


Полицейский Хулио Гарсиа Моррасо, в который уже раз дойдя до угла, вспомнил о Селестино, хозяине бара.

«Этот Селестино — чистый дьявол! Чего только от него не услышишь! Да, котелок у него варит, и книг этот парень перечитал уйму».

А Селестино Ортис, вспомнив насчет слепой ярости и животного, убрал свою книгу, единственную свою книгу, с бутылок вермута и спрятал ее в ящик. Странно все устроено! Мартин Марко ушел из бара цел и невредим лишь благодаря Ницше — не то бы получил бутылкой в голову. Если бы Ницше встал из гроба и узнал об этом!


Глядя из-за занавесок окна в цокольном этаже, донья Мария Моралес де Сьерра, сестра доньи Клариты Моралес де Перес, жены дона Камило, того самого мозольного оператора, что живет в одном доме с доном Игнасио Гальдакано, который не смог присутствовать на собрании у дона Ибрагима, потому что мозги у него не в порядке, — итак, донья Мария говорит своему супругу, дону Хосе Сьерре, служащему министерства общественных сооружений:

— Ты обратил внимание на этого полицейского? Чего это он все ходит взад-вперед, будто кого-то поджидает?

Муж не ответил. Когда он читает газету, он совершенно отключается, словно уносясь в безмолвный далекий мир, за тридевять земель от свой жены. Если бы дол Хосе Сьерра не приобрел столь ценного навыка полностью отключаться, он бы не смог у себя дома и газету почитать.

— Вот он опять возвращается. Ах, как бы я хотела знать, что он тут делает! Ведь в нашем квартале всегда тишина и порядок, люди тут живут солидные. Лучше пошел бы он туда, на пустырь, где была арена для боя быков, там темень хоть глаз выколи!

Территория бывшей арены находится в нескольких десятках шагов от дома доньи Марии.

— Вот там совсем другое дело, там могут и напасть, и ограбить! А здесь что? Господи Боже милостивый, да здесь тишь да гладь! Здесь мыши и те не скребутся!

Донья Мария оглянулась с улыбкой. Муж ее улыбки не видел, он продолжал читать.


Викторита все плачет и плачет, разные планы беспорядочно теснятся в ее мозгу — пойти в монахини, пойти торговать собой, все будет лучше, чем жить дома. Если бы ее жених мог работать, она предложила бы ему бежать вместе — неужто же они, оба работая, не смогли бы прокормиться! Но бедный Пако — это ясно — уже ни на что не способен, весь день только лежит не вставая, даже говорить у него нет сил. Какая жестокая судьба! Люди говорят, болезнь эта, которой болен Пако, иногда проходит — только надо хорошо питаться и уколы делать; ну, если и не совсем проходит, то, во всяком случае, можно поправиться и тянуть еще много лет, и жениться, и жить, как все люди. Но Викторита не знает, как раздобыть денег. Вернее сказать, знает, но не может на это решиться; если Пако узнает, он сейчас же ее оставит, шутка сказать! А ведь если Викторита и решилась бы на что-нибудь ужасное, так только ради него одного, ради Пако. Временами Викторите кажется, что Пако ей скажет: «Ладно, делай что хочешь, мне это безразлично», — но вдруг она осознает, что это невозможно, что Пако никогда ей так не скажет. Дома жить Викторита больше не может, в этом она уверена; мать отравляет ей жизнь, с утра до ночи грызет. Но и решиться на что-нибудь очертя голову, оказаться без всякой поддержки очень рискованно. Викторита все рассчитала, конечно, есть в этом деле и плюсы, и минусы: если все пойдет хорошо, тогда будешь кататься как сыр в масле, но чтобы все шло хорошо, такого почти не бывает, а чаще все идет очень даже плохо. Главное — надо, чтобы везло и чтобы кто-нибудь о тебе заботился, только кто же будет о ней-то, о Викторите, заботиться? Среди ее знакомых нет ни одного, у кого хоть десять дуро накоплено, все живут на жалованье. Викторита чувствует себя очень усталой, в типографии она все время на ногах, жениху с каждым днем все хуже, мать ругается без умолку, командует всеми, отец — человек бесхарактерный, вечно пьян, на него ни в чем нельзя положиться. Кому счастье привалило, так это Пируле, которая работала с Викторитой в типографии, тоже упаковщицей: ее взял в любовницы один сеньор, содержит, как королеву, все капризы ее выполняет, да еще любит ее и уважает. Можно бы у Пирулы попросить денег, она не откажет, но Пирула, ясное дело, даст не больше чем каких-нибудь двадцать дуро, да и с чего она станет давать больше? Теперь Пирула живет, как герцогиня, все называют ее сеньоритой, она хорошо одевается, имеет отдельную квартиру, даже приемник у нее есть. Викторита однажды встретила ее на улице — всего один год прожила она с этим сеньором, а посмотреть только, какая стала, совсем другая женщина, даже как будто ростом выше кажется. Да, вот это счастье, о таком Викторита и не мечтает…


Полицейский Хулио Гарсиа Моррасо беседует с ночным сторожем, своим земляком, по имени Вега Кальво.

— Холодная ночь!

— Бывают и похолодней.

Полицейский и сторож вот уже несколько месяцев ведут разговор, который им обоим очень по душе, и каждую ночь они возвращаются к нему с неизменным радостным чувством.

— Значит, вы говорите, вы из-под Порриньо?

— Вот-вот, поблизости от тех мест, я из Моса.

— А у меня там есть сестра, она вышла замуж в Сальватьерре, ее зовут Росалия.

— Жена Бурело, того, что гвоздями торгует?

— Она самая, точно.

— Хорошо живет, наверно.

— Я думаю! Замуж она вышла очень удачно.

Донья Мария, стоя у окна, продолжает делиться своими наблюдениями — эта женщина любит всюду совать нос.

— Сейчас он сошелся со сторожем, наверно, выспрашивает о ком-нибудь из жильцов. Ты как думаешь?

Дон Хосе Сьерра продолжает читать с истинно стоической невозмутимостью.

— Сторожа, они всегда все знают, правда? О том, о чем мы с тобой понятия не имеем, им всякая мелочь известна.

Дон Хосе Сьерра закончил передовую статью о социальном обеспечении и принялся за другую — о деятельности и прерогативах традиционных испанских кортесов.

— Наверно, в одном из этих домов живет какой-нибудь тайный масон. По виду ведь их не узнаешь!

Дон Хосе Сьерра издал странный горловой звук, который мог означать и «да», и «нет», и «может быть», и «кто его знает». Дон Хосе, смирившись с необходимостью терпеть болтовню жены, научился молчать целыми часами, а иногда и днями, разве промычит иногда «гм», потом немного спустя опять «гм», и так все время. Это у него такой хитрый способ дать жене понять, что она дура, не говоря, однако, этого прямо.

Сторож выражает удовольствие по поводу замужества своей сестры Росалии — семью Бурело очень уважают во всей округе.

— У нее уже девять ребят, ждет десятого.

— А давно она вышла замуж?

— Да порядочно, уже лет десять.

Полицейский некоторое время молчит — он подсчитывает. Сторож, не дав ему докончить подсчеты, продолжает разговор.

— Мы-то родом из-под Каньисы, из Ковело мы. Вы не слыхали о таких — нас там Голяками прозывают?

— Нет, не слыхал.

— Всю нашу семью так кличут. Полицейский Хулио Моррасо счел своим долгом ответить такой же откровенностью:

— А у меня и у моего отца прозвище Задиры.

— Вот как?

— Мы даже не обижаемся, нас все кругом так зовут.

— Вот как?

— Кто у нас в семье доподлинно был драчуном, так это мой брат Тельмо, он от тифа помер, — его прозвали Фитюлька Чесоточный.

— Да, бывают такие, что лучше с ними не связываться. Верно?

— Угу! В них будто дьявол какой вселился! Да, мой братец Тельмо не давал спуску, если кто его тронет.

— Такие всегда плохо кончают.

— И я то же говорю.

Полицейский и сторож всегда разговаривают не на галисийском диалекте, а по-испански, хотят друг перед другом показать, что они не какие-нибудь там мужланы.

На полицейского Хулио Гарсиа Моррасо в эту пору находит элегическое настроение.

— Хорошо в наших краях, правда?

Сторож Гумерсиндо Вега Кальво хотя тоже галисиец, но другого склада — он немного скептик и стесняется слишком откровенных восторгов.

— Да, недурственно.

— Еще бы! Вот там житье! Так ведь?

— Да, верно.

Из открытых дверей бара на противоположной стороне улицы плывут по осеннему холоду звуки медленного фокстрота — его так приятно слушать или танцевать в интимной обстановке!

Какой-то человек подзывает сторожа:

— Эй, сторож!

Сторож не может оторваться от воспоминаний.

— Лучше всего там удаются картошка и маис, а где мы живем, там и виноград растет.

Человек снова окликает его, теперь уже по имени:

— Синдо!

— Иду!


Подходя к станции метро «Нарваэс», недалеко от улицы Алкала, Мартин встретил свою знакомую по прозвищу Уругвайка, она шла с каким-то господином. Мартин попытался сделать вид, будто ее не заметил.

— Привет, Мартин! Как я рада! Мартин обернулся, ничего не поделаешь.

— Привет, Тринидад! А я тебя не заметил.

— Иди-ка сюда, я вас познакомлю. Мартин приблизился.

— Это мой очень хороший друг, а это Мартин, он писатель.

Ей дали прозвище Уругвайка, потому что она из Буэнос-Айреса.

— Вот этот человек, — говорит Уругвайка другу, — все время сочиняет стихи, прямо на ходу. Ну подойди же, поздоровайтесь, ведь я вас уже представила!

Оба покорно подают друг другу руки.

— Очень приятно. Как себя чувствуете?

— Благодарю вас, чувствую себя преотлично поужинавшим.

Спутник Уругвайки принадлежит к людям, считающим себя остроумными.

Парочка громко хохочет. У Уругвайки передние зубы выщербленные и почерневшие.

— Слушай, пойдем с нами, выпьем кофе.

Мартин в нерешительности — он думает, что, наверно, ее спутнику это будет не очень приятно.

— В общем… Нет, не хочется…

— Да брось ты, идем с нами. Что еще за церемонии!

— Ладно, большое спасибо, только на минутку.

— Куда вы спешите? Сколько захотите, столько и посидим вместе! Ночь такая длинная! Побудьте с нами, я очень интересуюсь поэтами.

Они зашли в кафе на углу, и этот кобель заказал кофе и коньяку на всех.

— Попросите сюда продавца сигарет.

— Сейчас, сеньор.

Мартин сел напротив парочки. Уругвайка слегка пьяна, это сразу видно. Подошел продавец сигарет.

— Добрый вечер, сеньор Флорес! Давненько мы вас не видели… Вам что-нибудь угодно?

— Да, две сигары, только получше. Слушай, Уругвайка, у тебя есть что курить?

— Уже совсем мало осталось. Купи мне пачку сигарет.

— И пачку сигарет для дамы.


В баре Селестино Ортиса пусто. Это совсем крохотный бар с темно-зеленой вывеской: «Аврора. Вино и закуски». Закусок, правда, пока нет. Закуски Селестино сумеет обеспечить, когда немного наладятся дела — нельзя же все в один день!…

У стойки последний посетитель, полицейский, допивает свою несчастную рюмку анисовой.

— То же самое и я вам скажу — пусть они не морочат мне голову этими байками про Китай.

Скорей бы он убрался! Селестино уже не терпится опустить штору, вытащить матрац и лечь спать; Селестино не любитель полуночничать — он старается ложиться пораньше и вести правильный образ жизни, насколько это возможно.

— Сами понимаете, мне до этого мало дела.

Селестино ночует в своем баре по двум причинам: во-первых, экономия, а во-вторых, можешь быть спокоен, что бар не ограбят среди ночи.

— Самое зло — оно там, наверху. Мы-то что, мы люди маленькие.

Селестино наловчился устраивать себе роскошное ложе, с которого он, правда, иногда сваливается, — волосяной матрац он кладет на восемь или десять составленных вместе стульев.

— Я считаю, что ловить в метро спекулянтов, — это несправедливо. Людям надо есть, и, если не находишь работы, приходится как-то выкручиваться. Жизнь сейчас ужасно вздорожала, вы это знаете не хуже меня, снабжение по карточкам ерундовое, дают такие крохи — смотреть не на что. Не хочу вас обидеть, но я думаю, что, если женщины торгуют сигаретами или губной помадой, это не такое преступление, чтобы вы, полицейские, за ними охотились.

Полицейский, пьющий анисовую, не умеет диалектически мыслить.

— Я ж не по своей воле, делаю что приказано.

— Знаю, знаю. Я, приятель, понимаю, что вы тут ни при чем.

Когда полицейский уходит, Селестино, соорудив свое ложе, укладывается и берет книжку — он любит себя побаловать, почитать лежа. На сон грядущий Селестино читает романсы и кинтильи [23], Ницше он читает днем. У него целая куча таких книжонок, некоторые он знает наизусть от первой страницы до последней. Все они очень хороши, но больше всего Селестино нравится «Восстание на Кубе» и «Повесть о преступлениях, совершенных любящей четой, доном Хасинто дель Кастильо и доньей Леонорой де ла Роса, ради исполнения их любовных обетов». Этот последний — классический романс, и начинается он по всем правилам:

О Мария пресвятая,неба горнего звезда,дочь Отца всего живого,матерь Сына всеблагогои жена Святого духа,непорочна и невинна,в лоне чистом зачала,девять месяцев носилаи, чтоб грешным дать спасенье,чудо-Сына родила,Бога в человечьей плоти,небом посланного нам.Лоно же твое осталось целым, чистым, невредимым.

Такие вот старинные романсы он любит больше всего. В свое оправдание Селестино порой начинает толковать о мудрости народа и прочей галиматье. А еще Селестино очень нравится речь капрала Переса перед взводом:

Раз уж судьи присудили мне стоять под вашим дулом, вам дарю четыре дуро,чтоб без промаха палили, облегчили мне конец. Не преступник я, поверьте, не такой достоин смерти! Перес просит вас, ребята: двое в грудь прицел отмерьте, двое цельте прямо в лоб!

— Вот это храбрец! Да, были когда-то настоящие люди! — вслух восхищается Селестино, протягивая руку к выключателю.


В полутемном зале длинноволосый скрипач интеллигентного вида с чувством играет чардаш Монти.

Посетители пьют. Мужчины пьют виски, женщины — шампанское; те, что еще две недели назад служили консьержками, пьют пепперминт. Много свободных столиков, еще рановато.

— Как мне здесь нравится, Пабло!

— Так веселись, Лаурита, больше от тебя ничего не требуется.

— А правда, эта музыка возбуждает?

Сторож пошел к подозвавшему его человеку.

— Добрый вечер, сеньорито.

— Привет.

Сторож достал ключ и распахнул дверь. Потом как бы нехотя протянул руку за чаевыми.

— Большое спасибо.

Сторож включил свет на лестнице, снова запер подъезд и, постукивая палкой по земле, вернулся на прежнее место продолжить беседу с полицейским.

— Этот тип каждую ночь приходит в это время, а уходит не раньше четырех утра. У него тут на верхнем этаже, под крышей, девчонка — пальчики оближешь, зовут ее сеньорита Пирула.

— Гулящая, верно.

Женщина в цокольном не сводит с них глаз.

— Пока стоят вместе, они точно о чем-то разговаривают. Смотри, сторож пошел отпирать подъезд, а полицейский его дожидается.

Муж поднимает голову от газеты.

— И охота тебе заниматься тем, что тебя вовсе не касается! Наверно, поджидает какую-нибудь горняшку.

— Да, конечно, у тебя сразу на все готово объяснение.


Господин, чья любовница живет на верхнем этаже, снял пальто и положил его на софу в прихожей. Прихожая крохотная, там только помещается коротенькая софа да деревянная консоль под зеркалом в позолоченной раме.

— Что новенького, Пирула?

Заслышав щелканье замка, сеньорита Пирула вышла в прихожую.

— Ничего, Хавьерико, у меня всегда только одна новость — это ты.

Сеньорита Пирула очень молода, у нее вид интеллигентной благовоспитанной девицы, хотя немногим больше года назад она еще говорила «плочено», «шут с ним» и «изячно».

В одной из комнат, где мягко светит неяркая лампа, звучит по радио тихая музыка — мелодичный, томный, вкрадчивый, медленный фокстрот, который так приятно слушать или танцевать в интимной обстановке.

— Вы танцуете, сеньорита?

— Благодарю вас, сеньор, я немного устала, танцевала всю ночь.

Парочка громко расхохоталась, разумеется, не так громко, как хохотали Уругвайка и сеньор Флорес, и затем расцеловалась.

— Ты совсем девочка, Пирула.

— А ты точно школьник, Хавьерико.

Обняв друг друга за талию, оба прошли в следующую комнатку, словно прогуливаясь по аллее цветущих акаций.

— Сигаретку?

Каждую ночь повторяется один и тот же ритуал, говорятся примерно те же самые слова. У сеньориты Пирулы явно есть тяга к устойчивым отношениям, она наверняка преуспеет в жизни. Конечно, пока ей не на что жаловаться — Хавьер содержит ее, как королеву, любит ее, уважает…


Викторита о таком счастье не мечтает. Викторита мечтает лишь о том, чтобы есть досыта и когда-нибудь выйти замуж за своего парня, если он выздоровеет. У Викториты нет ни малейшего желания стать шлюхой, но и на виселицу тащат силком. Девушка никогда не распутничала, никогда не спала ни с кем, кроме своего парня. У Викториты есть сила воли, и, хотя девушка она в самом соку, она старается устоять. По отношению к Пако она всегда вела себя честно, ни единого раза его не обманула.

— Мне все мужчины нравятся, — сказала она ему однажды, еще до того, как он заболел, — поэтому я сплю только с тобой. Стоит мне начать, этому конца не будет.

Делая это признание, девушка была вся красная и давилась от смеха, но Пако шутка пришлась не по нутру.

— Если тебе все равно, что я, что другой, делай что хочешь, можешь делать все, что тебе угодно.

А однажды, уже когда Пако был болен, за ней увязался на улице хорошо одетый господин.

— Послушайте, сеньорита, куда вы так спешите?

Манеры этого господина девушке понравились — видно, человек образованный, одет элегантно и держится с достоинством.

— Оставьте меня, я иду на работу.

— Ну, милочка, зачем же так? То, что вы идете на работу, мне очень нравится; это означает, что, хотя вы молоды и красивы, вы девушка порядочная. И что будет плохого, если мы с вами перекинемся словом-другим?

— Если бы только это!

— А что может быть еще?

— Все, что я захотела бы…

Эти слова у нее вырвались сами собой. Красиво одетый господин и бровью не повел.

— Ну ясно, черт возьми! Надеюсь, вы понимаете, сеньорита, мы тоже кое на что способны и делаем что умеем.

— И что вам позволяют.

— Согласен, согласен, и что позволяют.

Этот господин немного проводил Викториту. Не доходя до улицы Мадера, Викторита сказала:

— Прощайте, оставьте меня. Нас может увидеть кто-нибудь из типографии.

Господин слегка сдвинул брови.

— Вы работаете в типографии здесь поблизости?

— Да, на улице Мадера. Поэтому я и сказала, чтобы вы ушли. Встретимся в другой раз.

— Подожди минутку.

Господин, взяв девушку за руку, улыбнулся.

— Ты этого хочешь?

Викторита тоже улыбнулась.

— А вы?

Господин пристально посмотрел ей в глаза.

— В котором часу ты кончаешь работу сегодня вечером?

Викторита опустила взгляд.

— В семь, но вы не приходите меня встречать, у меня есть жених.

— И он за тобой заходит?

Голос Викториты прозвучал немного грустно:

— Нет, он за мной не заходит. Прощайте.

— До свидания?

— Ладно, если хотите, до свидания.

В семь часов, когда Викторита после работы вышла из типографии «Будущее», она встретила этого господина — он ждал ее на углу улицы Эскориал.

— Всего на одну минутку, сеньорита, я прекрасно понимаю, что вы должны спешить к своему жениху.

Викторите стало чудно, что он снова заговорил с ней на «вы».

— Я бы не хотел становиться между вами и вашим женихом, поймите, я в этом нисколько не заинтересован.

Парочка прошла до улицы Сан-Бернардо. Господин держался очень корректно, не брал ее под руку, даже когда переходили улицу.

— Я был бы очень рад, если бы вы были счастливы со своим женихом. Будь это в моей власти, вы и ваш жених поженились бы завтра же.

Викторита искоса посмотрела на господина. Господин говорил, не глядя на нее, будто разговаривал сам с собой.

— Чего еще можно желать человеку, которого уважаешь, как не счастья, полного счастья?

Викторита шла как по облаку. На нее нахлынуло предчувствие счастья, смутное, едва ощутимое, в котором есть оттенок грусти, чего-то далекого и невозможного.

— Зайдемте сюда, гулять сейчас холодно.

— Зайдемте.

Викторита и господин вошли в кафе на Сан-Бернардо и сели за столик в глубине зала, друг против друга.

— Что бы вы хотели заказать?

— Кофе погорячей.

Когда официант подошел, господин сказал ему:

— Сеньорите кофе с молоком и пирожное, мне чашку черного кофе.

Господин достал пачку сигарет.

— Вы курите?

— Нет, почти никогда не курю.

— Что значит — почти никогда?

— Ну знаете, иногда, бывает, выкурю на рождество…

Господин не настаивал, закурил сигарету и спрятал пачку.

— Так вот, сеньорита, будь это в моей власти, вы с вашим женихом завтра же были бы женаты.

Викторита посмотрела на него.

— А почему вы хотите поженить нас? Вам-то с этого какая прибыль?

— Никакой прибыли, сеньорита. Мне, как вы сами, наверно, понимаете, ни тепло, ни холодно от того, выйдете ли вы замуж или останетесь в девицах. Я сказал это только потому, что представил себе, как вам было бы приятно обвенчаться со своим женихом.

— Конечно, приятно. Зачем я стану вам врать?

— Вы правильно поступаете, в разговоре люди узнают друг друга. А для того, что я хотел вам сказать, совершенно неважно, замужем вы или девица.

Господин кашлянул.

— Мы с вами в общественном месте, вокруг нас люди, и между нами вот этот столик.

Господин слегка прикоснулся ногами к коленям Викториты.

— Могу я говорить с вами вполне свободно?

— Пожалуйста. Только, надеюсь, ничего неприличного.

— Неприличного не может быть там, сеньорита, где разговор идет начистоту. То, о чем я хочу сказать вам, — это как бы сделка, можно на нее согласиться или не согласиться, никаких обязательств у вас пока нет.

Девушка слушала с недоумением.

— Так могу я говорить?

— Да-да.

Господин уселся поудобней.

— Ну что ж, сеньорита, перейдем к делу. По крайней мере вы должны будете признать, что я не намерен вас обманывать и излагаю все, как оно есть.

В кафе было битком набито, душно, и Викторита откинула с плеч свое легкое пальтишко.

— Видите ли, не знаю, право, как начать… Вы произвели на меня большое впечатление, сеньорита.

— Я, кажется, представляю себе, что вы хотите мне сказать.

— Боюсь, что вы ошибаетесь. Не перебивайте, ваше слово будет в конце.

— Хорошо, продолжайте.

— Отлично. Как я уже сказал, сеньорита, вы произвели на меня большое впечатление: ваша походка, лицо, ноги, талия, грудь…

— Да-да, понимаю все.

Девушка улыбнулась, всего только на секунду, с видом некоторого превосходства.

— Совершенно точно: все. Но вы не улыбайтесь, я говорю серьезно.

Господин снова прикоснулся к ее коленям и взял ее за руку. Викторита снисходительно и почти умело позволила ему это.

— Клянусь вам, что я говорю совершенно серьезно. Мне все в вас нравится, я представляю себе ваше тело, упругое и мягкое, такого нежного цвета…

Господин сжал ее руку.

— Я не богат и много не могу вам предложить…

Господин удивился, что Викторита не отняла руку.

— Но и просить у вас я буду немногого.

Господин опять слегка кашлянул.

— Я хотел бы вас увидеть обнаженной, только увидеть.

Викторита пожала его руку.

— Я должна идти, уже поздно.

— Да-да, вы правы. Но сначала дайте мне ответ. Я хотел бы видеть вас обнаженной, обещаю не притронуться к вам даже пальцем, не коснуться даже ниточки на одежде. Завтра я приду вас встретить. Я знаю, что вы порядочная женщина, не какая-нибудь кокотка… Возьмите пока это, умоляю вас. Каким бы ни было ваше решение, возьмите это — купите себе какой-нибудь пустячок на память.

Под столиком девушка взяла из рук господина бумажку. Рука у нее при этом не дрогнула.

Викторита встала и направилась к выходу. С ней поздоровался сидевший за соседним столиком человек.

— Привет, Викторита! Загордилась с тех пор, как с маркизами водишься, на бедняков и не глядишь.

— Привет, Пепе.

Пепе, как и она, работает в типографии «Будущее».

…………………………………………

Викторита все плачет и плачет. Разные планы беспорядочно теснятся в ее мозгу, как люди при выходе из метро. Пойти в монахини, пойти на панель — все лучше, чем терпеть издевательства матери.


Дон Роберто кричит:

— Петрита! Принеси мне табак, он в кармане пиджака!

Жена недовольна.

— Тише, бессовестный! Детей разбудишь.

— Ну вот еще, разбудишь! Спят, как ангелочки, им только уснуть, а там их никто не разбудит.

— Я сама тебе подам все, что нужно. Не зови Петриту, бедняжка, наверно, очень устала.

— А, брось, для такой девушки это не труд. Вот ты-то, наверно, устала, у тебя хлопот больше.

— И лет мне больше. Дон Роберто улыбается.

— Ну, Фило, не преувеличивай, года еще тебя не согнули!

Служанка входит в кухню, подает табак.

— Принеси-ка мне газету, она в прихожей.

— Сейчас, сеньорито.

— Слушай, поставь мне на ночной столик стакан воды.

— Сейчас, сеньорито. Жена опять вмешивается:

— Я сама все тебе сделаю, пусть она ложится.

— Ложится? Да если б ты ей разрешила, она бы вмиг убежала из дому и не вернулась бы до двух или трех ночи, вот попробуй…

— И то верно…


Сеньорита Эльвира беспокойно ворочается в постели, что-то ее гложет, один кошмар следует за другим. В спальне сеньориты Эльвиры пахнет ношеным бельем и женщиной: женщины пахнут не духами, а тухлой рыбой. Дышит сеньорита Эльвира неровно, прерывисто, сны у нее тяжелые, тревожные, это сны разгоряченной головы и голодного желудка, от них жалобно скрипит ветхий матрац.

Откуда-то из страшной дали на сеньориту Эльвиру бросается черный облезлый кот, он загадочно ухмыляется, совсем как человек, глаза у него жутко сверкают. Женщина, защищаясь, колотит его руками, ногами. Кот скатывается, ударяется о мебель и подпрыгивает, как резиновый мяч, потом снова бросается на кровать. Брюхо у кота голое, красное, как гранат, а из отверстия сзади торчит как бы ядовитый зловонный цветок, переливающийся радугой, цветок, похожий на плюмаж фейерверка. Сеньорита Эльвира натягивает простыню на голову. В ее постели ошалело мечется рой карликов с выпученными глазами. Кот бесшумно, как привидение, подкрадывается, обнимает живот сеньориты Эльвиры, лижет его и хохочет громовым голосом, хохочет так, что сердце замирает. Сеньорита Эльвира пугается, она выбрасывает кота из комнаты: ей приходится сильно напрячься, кот ужасно тяжелый, будто из чугуна. Сеньорита Эльвира старается не придавить карликов. Один из них кричит ей: «Святая Мария! Святая Мария!» Кот проползает под дверью, вытягиваясь и утоньшаясь, как червяк. Глядит он зловеще, будто палач. Вот он вскочил на ночной столик и кровожадно уставился на сеньориту Эльвиру. Сеньорита Эльвира не смеет вздохнуть. Кот сползает на подушку и мягко лижет ей губы и веки, как тот зануда. Язык у него теплый, как кожа в паху, и мягкий, точно бархат. Он зубами развязывает пояс ее ночной сорочки. Она видит голое брюхо кота, которое равномерно вздымается, как пульсирующая вена. Цветок, торчащий из его зада, распускается все пышней, все великолепней. Шерсть у кота мягкая, шелковистая. Спальню постепенно заливает ослепительный свет. Кот растет, становится как тигр, только потоньше. Карлики по-прежнему отчаянно мечутся. Все тело сеньориты Эльвиры судорожно вздрагивает. Она тяжело дышит, а кот все лижет и лижет ее губы. Сам он все больше вытягивается. У сеньориты Эльвиры перехватывает дыхание, во рту становится сухо. Бедра ее раздвигаются, сперва несмело, потом с отчаянным бесстыдством…

Внезапно сеньорита Эльвира просыпается и включает свет. Ее сорочка мокра от пота. Ей зябко, она встает и набрасывает себе на ноги пальто. В ушах у нее звенит, и груди, как в доброе старое время, торчат упруго, задорно.

При свете она быстро засыпает опять, наша сеньорита Эльвира.


— Ну да! Подумаешь, большое дело! Дал ему три дуро в счет жалованья, завтра день рождения его жены.

Сеньору Рамону не удается придать себе достаточно решительный вид; как он ни старается, ему не удается придать себе достаточно решительный вид.

— Как это — большое дело? Ты сам прекрасно знаешь! Мало тебя надували? Хорош хозяин! Я всегда тебе говорю — мы так из бедняков не выбьемся. Стоит ради этого экономить!

— Да послушай же, я их у него потом вычту. Это же для меня все равно. Вот если бы я их подарил!

— Да-да, вычтешь. Наверняка забудешь!

— Никогда я не забывал!

— Не забывал? А шесть песет сеньоры Хосефы? Где эти шесть песет?

— Ну перестань, ей же нужно было купить лекарство. И даже с лекарством, сама знаешь, как она тяжело больна.

— А нам-то какое дело, что кто-то там болен? Может, ты мне объяснишь?

Сеньор Рамон ногой притушил окурок.

— Слушай, Паулина, знаешь, что я тебе скажу?

— Что?

— А то, что в моей булочной я хозяин — попятно? Я сам знаю, что делаю, и давай не будем ссориться.

Последние свои доводы сеньора Паулина злобно пробормотала про себя.

Викторите не удается уснуть, ей все вспоминается мать — вот ведьма!

«Когда ты оставишь этого чахоточного, дочка?»

«Никогда не оставлю, лучше жить с чахоточным, чем с пьяницей».

На самом деле Викторита никогда бы не осмелилась сказать матери такие слова. Только если бы ее парень мог вылечиться… Если бы ее парень мог вылечиться, Викторита была бы способна на все, чего бы от нее ни потребовали.

Ворочаясь в постели, Викторита не перестает плакать. Да, с ее парнем все было бы хорошо, кабы иметь деньги. Известно — бедняки чахоточные подыхают, а богачи чахоточные, если и не полностью вылечиваются, так по крайней мере что-то делают, борются. Деньги добыть нелегко, это Викторита очень хорошо знает. Нужна удача. Всего остального человек может сам добиться, только не удачи; удача приходит, когда ей вздумается, и бывает это — что и говорить! — нечасто.

Тридцать тысяч песет, что ей предлагал тот, другой господин, уплыли, так как парень Викториты оказался чересчур щепетильным.

— Нет-нет, такой ценой я ничего не хочу — ни тридцати тысяч песет, ни тридцати тысяч дуро.

— Ну чем это нам повредит? — говорила девушка. — Никаких последствий быть не может, никто ничего не узнает.

— И ты бы решилась?

— Ради тебя — да. Ты это прекрасно знаешь.

Господин, предлагавший тридцать тысяч песет, был ростовщик, и Викторите как-то сказали о нем:

— Три тысячи песет он тебе даст безо всякого. Будешь всю жизнь вьплачивать, но в долг он даст безо всякого.

Викторита и пошла к ростовщику — имея три тысячи песет, они могли бы пожениться. Пако тогда еще не был так болен — правда, он легко простужался, кашлял, быстро уставал, но болен еще не был, еще не лежал в постели.

— Значит, ты, милочка, хочешь занять три тысячи песет?

— Да, сеньор.

— А для чего они тебе?

— Видите ли, я хочу выйти замуж.

— А, стало быть, ты влюблена, да?

— Да…

— И ты очень любишь своего жениха?

— Да, сеньор.

— Очень-очень?

— Да, сеньор, очень.

— Больше всех?

— Да, сеньор, больше всех.

Ростовщик два раза повернул на голове зеленую бархатную шапочку. Голова у него кверху сужена, как груша, волосы тусклые, прямые, сальные.

— А ты, милочка, девица? Викторита рассердилась:

— А какое ваше собачье дело?

— Никакого, милочка, никакого. Просто любопытство… Чего тут церемониться! А знаешь ли, ты не слишком хорошо воспитана.

— Вот, скажете еще!

Ростовщик улыбнулся.

— Ну-ну, нечего тебе фыркать. В конце концов, девственница ты или нет — это дело твое и твоего жениха.

— Вот и я так думаю. — Ну и правильно.

Глазки ростовщика заблестели, будто глаза совы.

— Послушай!

— Чего еще?

— А если бы я вместо трех тысяч песет дал бы тебе тридцать тысяч? Что бы ты сделала?

У Викториты перехватило дыхание.

— Все, что вы мне прикажете.

— Все, что я тебе прикажу?

— Да, сеньор, все.

— Уж и все?

— Все, сеньор.

— А жених твой, что он мне сделает?

— Не знаю, если хотите, я у него спрошу.

На бледных щеках ростовщика проступили розовые пятнышки.

— А ты знаешь, красавица, чего я хочу?

— Нет, сеньор, но вы мне скажете…

В голосе ростовщика появилась легкая дрожь.

— Послушай, покажи мне свои груди.

Девушка вытащила груди через вырез платья.

— Ты знаешь, что такое тридцать тысяч песет?

— Знаю, сеньор.

— Ты когда-нибудь видела столько денег сразу?

— Нет, сеньор, никогда.

— Так я тебе сейчас покажу. Дело только в том, чтобы ты согласилась, ты и твой жених.

Чем-то отвратительным, гнусным повеяло в комнате, что-то глухо зашлепало по столу, будто издыхающая бабочка.

— Идет?

Викторита почувствовала, как румянец бесстыдства залил ее лицо.

— Что до меня, я согласна. За шесть тысяч дуро я готова всю свою жизнь быть вашей рабыней. И не одну жизнь, если б это было возможно.

— А твой жених?

— Я у него спрошу, согласен ли он.


Парадное дома, где живет донья Мария, открывается, из него выходит молоденькая девушка, почти девочка, и пересекает улицу.

— Эге! Кажется, из этого дома кто-то вышел! Полицейский Хулио Гарсиа покидает сторожа

Гумерсиндо Бегу.

— Желаю успеха.

— Спасибо, друг.

Оставшись один, сторож начинает думать о полицейском. Потом вспоминает про сеньориту Пирулу. Потом — как он прошлым летом поддал палкой под зад одному педику, который безобразничал на улице. Сторожа разбирает смех.

— Вот запрыгал-то, охальник!

Донья Мария опустила штору.

— Ну и времена! Повсюду один разврат! Затем, помолчав, спросила:

— Который уже час?

— Около двенадцати. Пора идти спать, ничего лучше не придумаешь.


— Пойдем спать?

— Да, ничего лучше не придумаешь.

Фило подходит к кроваткам, благословляет детей. Это, так сказать, некая предосторожность, о которой она, ложась спать, никогда не забывает.

Дон Роберто промывает вставную челюсть и кладет ее в стакан с водой, а стакан накрывает туалетной бумагой, слегка закручивая уголки, как конфетную обертку. Потом закуривает последнюю сигарету. Дон Роберто любит на сон грядущий выкурить одну сигаретку, уже лежа в постели и без вставной челюсти.

— Не прожги мне простыни.

— Не волнуйся.


Полицейский подходит к девушке и берет ее под руку.

— Я уж думал, ты не придешь.

— А вот и пришла!

— Почему так задержалась?

— Не могла раньше. Дети никак не засыпали. Потом хозяин: «Петрита, подай воды! Петрита, принеси мне сигареты, они в кармане пиджака! Петрита, принеси мне газету, что лежит в прихожей!» Ей-Богу, я думала, он всю ночь будет кричать — подай то, подай се!

Петрита и полицейский скрываются за углом, они идут к территории арены для боя быков.

Хавьер и Пирула курят вдвоем одну сигарету. Это уже третья за ночь.

Они молчат и время от времени целуются сладострастно и умело.

Лежа на диване лицом к лицу и прикрыв глаза, они отдаются наслаждению, ни о чем или почти ни о чем не думая.

Но вот в какое-то мгновение они обмениваются особенно продолжительным, крепким, страстным поцелуем. Девушка глубоко, со стоном вздыхает. Хавьер берет ее на руки, будто ребенка, и несет в спальню.

На кровати муаровое одеяло, на котором играют блики от светло-сиреневой фарфоровой люстры, подвешенной к потолку. У кровати светится жаром электрический обогреватель.

Ноги девушки обдает теплым ветерком.

— Эта штука на ночном столике?

— Да… Молчи…


На территории арены, неуютном прибежище бездомных, смирившихся с жизнью парочек, предающихся любви с неистовством беспорочных наших библейских прародителей, слышен грохот проходящих невдалеке старых, расхлябанных, еле ползущих трамваев с дребезжащим кузовом и резко скрежещущими тормозами.

По утрам эта территория принадлежит крикливым драчливым ребятишкам, которые целый божий день швыряются камнями, но с того часа, когда запираются парадные, это эдем, немного, правда, грязноватый эдем, где нельзя пройтись в плавном танце под звуки укромно спрятанного от глаз радиоприемника; где нельзя в виде прелюдии выкурить восхитительно ароматную сигарету; где нельзя шептать на ухо всякие нежные глупые словечки, ничем не грозящие, только приятные. Эта территория, где после обеда собираются старики и старухи, чтобы, как ящерицы, понежиться на солнце, с того часа, когда дети и пятидесятилетние супруги ложатся спать и видят сны, превращается в доподлинный рай, где нет места уловкам и уверткам, где каждый знает, на что идет, где любят благородно и сурово, прямо на, песчаной земле, еще хранящей квадраты классов, начертанных девочкой, что проскакала все утро, и испещренной круглыми аккуратными ямочками, что вырыл мальчик, с жадностью и азартом целые часы напролет игравший в шары.

— Тебе не холодно, Петрита?

— Нет, Хулио, мне так хорошо рядом с тобой!

— Ты меня очень любишь?

— Очень, как будто ты не знаешь.


Мартин Марко бредет по городу, ему не хочется идти спать. В кармане у него ни гроша, и он ждет, пока закроется метро, пока исчезнут последние желтые ревматические трамваи. Тогда город кажется ему более уютным, более доступным для таких людей, как он, шагающих без определенной цели, засунув руки в пустые карманы — в этих карманах и руки не всегда согреешь! — с пустой головой, пустыми глазами и с необъяснимой пустотой в сердце, безмерной, безнадежной пустотой.

Мартин Марко медленно, в полузабытьи идет по улице Торрихоса до улицы Диего де Леон, затем спускается по улицам принца де Вергара и генерала Молы к площади Саламанки, на которой стоит в сюртуке маркиз де Саламанка в центре зеленого, любовно ухоженного скверика. Мартин Марко любит одинокие прогулки, долгие неторопливые странствия по широким городским улицам, по тем самым улицам, которые днем, точно по волшебству, заполняют до краев, как тарелку добропорядочного горожанина, голоса торговцев, наивно бесстыдные песенки служанок, сирены автомашин, плач малышей, этих городских прирученных волчат, нежных и яростных.

Мартин Марко садится на деревянную скамью и зажигает окурок, который лежал у него еще с несколькими в конверте со штампом «Мадридское собрание депутатов из провинций. Отдел удостоверений личности».

Уличные скамьи — это как бы энциклопедии всех горестей и почти всех радостей жизни: здесь старик отдыхает после приступа астмы, священник читает свой молитвенник, нищий ищет на себе вшей, плотник завтракает рядом со своей женой, здесь сидит усталый человек, больной чахоткой, безумец с огромными мечтательными глазами, уличный музыкант, положивший свой рожок на колени, — каждый, придя со своими малыми или большими печалями, оставляет на досках скамьи легкий душок усталой плоти, не способной постигнуть тайну кровообращения. И девушка, что ищет покоя для своего тела, отяжелевшего от тех самых стонущих вздохов, и дама, читающая пухлый бульварный роман, и слепая, которой надо как-то провести время, и маленькая машинисточка, пожирающая свой бутерброд — колбасу и третьесортный хлебец, и больная раком, пытающаяся забыть о болях; и дурочка с открытым ртом и тоненькой струйкой слюны на подбородке, и торговка галантереей, прижимающая к животу лоток, и девчушка, которой ужасно нравится смотреть, как мочатся мужчины.

Конверт, в котором Мартин Марко держит окурки, взят в доме его сестры. Конечно, конверт этот уже ни на что не годен, разве только носить в нем окурки или кнопки, или соду. Удостоверения личности отменены еще несколько месяцев тому назад. Теперь поговаривают о том, что будут выдавать книжечки с фотоснимком и даже с отпечатками пальцев, но это наверняка будет еще очень не скоро. Государственные дела делаются ох как медленно!


Тогда Селестино, обернувшись к отряду, говорит:

— Смелей, ребята! Вперед, к победе! Кто трусит, пусть остается! Я хочу, чтобы со мной шли только настоящие мужчины, люди, способные отдать жизнь за идею!

Отряд молчит, все взволнованы, все ловят каждое его слово. В глазах у солдат загорается огонь ярости, они рвутся в бой.

— Будем бороться за счастье человечества! Что значит смерть, если мы знаем, что она не напрасна, если знаем, что дети наши соберут урожай, который мы ныне посеем?

Над головами солдат кружит вражеский самолет. Никто даже не шевельнется.

— И против вражеских танков нам будет защитой стальная броня наших сердец!

Отряд дружно кричит:

— Правильно!

— А все слабые, малодушные, хворые должны исчезнуть с лица земли!

— Правильно!

— Также и эксплуататоры, спекулянты, богачи!

— Правильно!

— И те, кто наживается на голоде трудящихся масс!

— Правильно!

— Раздадим всем золото Испанского банка!

— Правильно!

— Но чтобы достичь желанной цели, добиться окончательной победы, необходимо принести свою жизнь на алтарь свободы!

— Правильно!

Селестино красноречив как никогда.

— Итак, вперед, без страха и без компромиссов!

— Вперед!

— Сразимся за хлеб и за свободу!

— Правильно!

— Вот и все! Пусть каждый выполняет свой долг! Вперед!

Вдруг Селестино чувствует желание справить нужду.

— Минутку!

Отряд смотрит несколько удивленно. Селестино поворачивается, во рту у него пересохло. Очертания отряда начинают расплываться, заволакиваться туманом…

Селестино Ортис поднимается со своего матраца, включает свет, отпивает глоток из сифона и идет в уборную.


Лаурита уже выпила свой пепперминт. Пабло выпил виски. Длинноволосый скрипач, строя драматические гримасы, наверно, еще пилит там на скрипке сентиментальные чардаши и венские вальсы.

Теперь Пабло и Лаурита одни.

— Пабло, ты меня никогда не покинешь?

— Никогда, Лаурита.

Девушка счастлива, даже очень счастлива. Но где-то в глубине ее души набегает смутное, едва различимое облачко сомнения.

Девушка медленно раздевается, глядя на мужчину грустными глазами робкой школьницы.

— Никогда, правда?

— Никогда, вот увидишь.

На девушке белая комбинация с каймой вышитых розовых цветочков.

— Ты меня очень любишь?

— Ужасно.

Парочка целуется, стоя перед зеркалом в дверце шкафа. Груди Лауриты сплющиваются, прижимаясь к пиджаку мужчины.

— Мне стыдно, Пабло.

Бакалавр, поступающий к нему на службу за шестнадцать песет, вовсе не свояк той девчонки, что работает упаковщицей в типографии «Будущее» на улице Мадера, — у его брата Пако чахотка скоротечная.

— Ну ладно, приятель, до завтра!

— Прощайте, всего вам хорошего. Пошли вам Господь большой удачи, я вам очень-очень признателен.

— Не за что, дружище, не за что. Главное, чтобы вы хорошо работали.

— Уж я постараюсь, поверьте.


На холодном ночном ветру Петрита блаженно стонет, лицо ее пылает.

Петрита очень любит своего полицейского, это ее первый мужчина, ему достался цвет ее любви. Там, в деревне, у нее незадолго до отъезда был ухажер, но дело далеко не зашло.

— Ай, Хулио, ай, ай! Ай, ты мне делаешь больно! Скотина! Бесстыдник! Ай, ай!

Мужчина кусает ее розовое горло в том месте, где ощущается слабое биение пульса.

Влюбленные на минуту замирают в молчании. Петрита задумалась.

— Хулио!

— Чего тебе?

— Ты меня любишь?


Ночной сторож на улице Ибисы прячется в подъезд, оставляя дверь полуоткрытой на случай, если кто заявится.

Сторож на улице Ибисы включает в подъезде свет, затем дышит на пальцы — он в митенках, и пальцы у него совсем закоченели. Свет в подъезде скоро гаснет. Сторож растирает руки, потом снова зажигает свет и, вытащив кисет, свертывает сигарету.


Мартин говорит торопливо, умоляющим и испуганным голосом. Он весь дрожит как осиновый лист.

— У меня нет при себе документов, я их оставил дома. Я писатель, меня зовут Мартин Марко.

На Мартина нападает приступ кашля. Потом он начинает нервно смеяться.

— Хе-хе! Простите, я немного простужен, вот именно, немного простужен, хе-хе!

Мартин удивляется, что полицейский его не узнает.

— Я сотрудничаю в прессе Движения, можете навести справки в вице-секретариате, в Генуе. Мою последнюю статью опубликовали несколько дней назад провинциальные газеты — «Одиель» в Уэль-ве, «Проа» в Леоне, «Офенсива» в Куэнке. Она называется «Причины духовной стойкости Изабеллы Католической».

Полицейский посасывает сигарету.

— Ладно, ступайте. Идите-ка ложитесь спать, холодно.

— Благодарю вас, благодарю.

— Не за что. Эй, послушайте! Мартин обмер от страха.

— Что еще?

— Желаю, чтобы вас не покидало вдохновение.

— Благодарю вас. Прощайте.

Мартин ускоряет шаг, он не оглядывается, не смеет оглянуться. Безумный, необъяснимый страх владеет им.


Дочитывая газету, дон Роберто несколько рассеянно ласкает жену, которая положила голову ему на плечо. Ноги обоих, как обычно в эту пору года, прикрыты старым пальтецом.

— Завтра, Роберто, у нас какой будет день — очень грустный или очень счастливый?

— Ну конечно, очень счастливый!

Фило улыбается. В одном из передних зубов у нее чернеет глубокое круглое дупло.

— Да, дорогой, еще бы!

Когда Фило улыбается от всего сердца, она забывает про дупло и открывает в улыбке испорченный зуб.

— Да, дорогой, это точно. Завтра будет очень счастливый день!

— Ну ясно, Фило! А потом, ты же знаешь, я всегда говорю — только бы все были здоровы!

— И слава Богу, все здоровы, Роберто.

— Да, нам, конечно, грех жаловаться. Сколько людей живет куда хуже! Мы-то худо ли, хорошо ли, а выкручиваемся. Большего я и не прошу.

— И я, Роберто. Ведь правда, мы должны благодарить Бога? Как ты считаешь?

Фило полна нежности к мужу. Она бесконечно ему благодарна — ей оказали чуточку внимания, и она счастлива.

— Слушай, Роберто, — говорит она изменившимся голосом.

— Чего тебе?

— Оставь же наконец газету.

— Если ты так хочешь…

Фило берет дона Роберто за руку.

— Слушай.

— Ну, что?

Женщина робко, как невеста, спрашивает:

— Ты меня очень любишь?

— Ну конечно, золотце, конечно, очень! Что это тебе вздумалось спрашивать!

— Очень-очень?

Дон Роберто отвечает, чеканя каждое слово, будто произносит проповедь; когда он повышает голос, чтобы сказать что-то торжественное, он ужасно похож на священника.

— Да, намного больше, чем ты думаешь!


Мартин запыхался, грудь его тяжко вздымается, виски горят, язык прилип к небу, горло будто зажато в тисках, ноги подкашиваются, в животе бурчит, как в музыкальном ящике с лопнувшей струной, в ушах стоит звон, близорукие глаза почти ничего не видят.

На ходу Мартин пытается привести в порядок свои мысли. Но они скачут, мчатся наперегонки, сталкиваются, падают и снова поднимаются внутри его черепа, ставшего огромным, как поезд, — просто удивительно, как это Мартину удается бежать по улице, не задевая головой о дома.

Хотя очень холодно, Мартин чувствует сильный жар по всем теле, такой жар, что дышать трудно, влажный и даже чем-то приятный жар, тысячью невидимых ниточек связанный с иным жаром, пронизанным нежностью, сладкими воспоминаниями.

— Мамочка, мамочка, это эвкалиптовый пар, эвкалиптовый пар, сделай еще эвкалиптовый пар, ну, пожалуйста…

Голова у Мартина раскалывается, в ней что-то стучит, размеренно, сухо, зловеще.

— Ой!

Еще два шага.

— Ой!

Два шага. -Ой!

Два шага.

Мартин подносит руку ко лбу. Пот льет с него, как с бычка, как с гладиатора в цирке, как с борова на бойне.

— Ой!

Еще два шага.

Мартин принимается лихорадочно размышлять:

«Чего я боюсь? Хе-хе! Ну, чего я боюсь? Чего, чего? У него был золотой зуб. Хе-хе! Так чего же мне бояться? Чего, чего? А мне бы очень нужен золотой зуб. Вот красота! Хе-хе! Я ни в чем не замешан! Ни в чем! Что мне могут сделать, когда я ни в чем не замешан? Хе-хе! Вот тип! Да еще с золотым зубом! Почему я боюсь? Страх к добру не приводит! Хе-хе! И вдруг на тебе, золотой зуб! „Стойте! Предъявите документы!“ У меня нет документов. Хе-хе! И золотого зуба нет. Я Мартин Марко. Один с золотым зубом, другой без золотого зуба. Хе-хе! В этой стране нас, писателей, ни одна собака не знает. Пако, да если бы у Пако был золотой зуб! Хе-хе! „Да, сотрудничай, сотрудничай, не прикидывайся дурачком, вот попадешься, вот…“ Комедия! Хе-хе! Можно с ума сойти! Мир сумасшедших! Буйных сумасшедших! Опасных сумасшедших! Хе-хе! Моей сестре надо бы вставить золотой зуб. Были бы у меня деньги, я завтра же подарил бы сестре золотой зуб. Хе-хе! Какая там к черту Изабелла Католическая, какой вице-секретариат, духовная стойкость! Вам не ясно? Я одного хочу — жрать! Жрать! На латыни я говорю, что ли? Хе-хе! Или по-китайски? Послушайте, вставьте мне вот сюда золотой зуб. Это все понимают. Хе-хе? Все до одного. Жрать! Что? Жрать! Я хочу купить себе целую пачку и не курить эти собачьи окурки! Что? Этот мир — сплошное дерьмо! Здесь всяк только для себя мастак! Что? Все до одного! Кто больше всех кричит, сразу умолкает, как дадут ему тысячу песет в месяц! Или золотой зуб. Хе-хе! А мы, бездомные и голодные, должны подставлять щеку и валяться в грязи с потаскухами! Славно! Ну право же, славно! Так и хочется послать все к черту, пропади оно пропадом!»

Мартин яростно сплевывает и останавливается, прислонясь спиной к серой стене дома. Перед глазами у него все плывет, минутами он сам не» понимает, жив он или умер.

Мартин едва стоит на ногах.


Спальня четы Гонсалес обставлена полированной мебелью, некогда кричащей и сверкающей, а теперь потемневшей и тусклой: кровать, два ночных столика, небольшая консоль и гардероб. Зеркало в гардероб так и не вставили, и полировка на этом месте выделяется зияющим, шероховатым, блеклым предательским пятном.

Подвесная люстра с зелеными шарами как будто погашена. На самом деле в зеленых шарах нет ламп, это просто украшение. Комната освещается маленькой лампочкой без абажура, стоящей на ночном столике дона Роберто.

Над изголовьем кровати висит на стене цветная литография с изображением Богоматери — утешительницы скорбей, свадебный подарок сотрудников дона Роберто по собранию депутатов, уже пять раз бывший свидетелем благополучного разрешения от бремени.

Дон Роберто откладывает газету.

Чета обменивается поцелуями не без определенного знания дела. С течением лет дон Роберто и Фило открыли для себя почти неограниченный мир наслаждения.

— Слушай, Фило, а в календарь ты посмотрела?

— На что он нам сдался, этот календарь! Если бы ты знал, Роберто, как я тебя люблю! С каждым днем все больше!

— Ладно, так мы, что же… будем просто так?

— Да, Роберто, просто так. Щеки Фило разрумянились, горят. Дон Роберто философски рассуждает:

— Ладно, в конце концов, там, где кормятся пятеро теляток, прокормятся и шестеро. Верно?

— Ну конечно, дорогой, конечно. Пусть только Бог даст здоровье, а остальное неважно. Сам посуди — ну, не придется нам жить побогаче, так будем жить победнее, и все тут!

Дон Роберто снимает очки, засовывает их в футляр и кладет на ночной столик рядом со стаканом, где, как волшебная рыбка, плавает в воде вставная челюсть.

— Не снимай сорочку, простудишься.

— Нет, нет, я хочу тебе нравиться.

Фило задорно улыбается.

— Я хочу очень нравиться своему муженьку…

Голая, Фило еще довольно привлекательна.

— Я тебе нравлюсь?

— Очень, с каждым днем нравишься все больше.

— Что с тобой?

— Кажется, кто-то из детей плачет.

— Нет, золотце, они крепко спят. Лежи.


Мартин достает носовой платок и утирает губы. Подойдя к водопроводной колонке, он нагибается и пьет. Пьет, как ему кажется, целый час, но вдруг жажда перестает его мучить. Вода холодная как лед, кран покрыт инеем.

Подходит ночной сторож, голова у него обмотана теплым шарфом.

— Водичку пьем, да?

— Пьем, как видите… Немножко…

— Ну и ночка!

— Да, прямо-таки собачья погода!

Сторож удаляется, и Мартин при свете фонаря роется в своем конверте, ищет окурок получше.

«Этот полицейский, надо признать, был очень любезен. Попросил у меня документы возле фонаря, наверно, для того, чтобы я не испугался. Кроме того, сразу же меня отпустил. Скорее всего, понял по моему виду, что я ни в чем не замешан, что я не любитель лезть туда, куда меня не просят; эти ребята здорово разбираются в людях. У него был золотой зуб, а плащ-то какой шикарный. Да, что уж тут говорить, парень он хоть куда, душа-человек…»

Мартина снова сотрясает дрожь, сердце начинает часто и напряженно стучать в груди. «Иметь бы три дуро — все бы как рукой сняло».


Булочник зовет жену:

— Паулина!

— Чего тебе надо? — Неси тазик!

— Ты опять за свое?

— Да. Давай помалкивай и иди сюда.

— Иду, иду! Вот еще, тебе ж не двадцать лет!

Спальня супругов обставлена прочной, удобной мебелью орехового дерева, солидной, тяжелой и почтенной, как сами хозяева. На стене красуются в трех одинаковых золоченых рамах вышитая на альпака «Тайная вечеря», литография, изображающая мадонну Мурильо, и свадебная фотография — улыбающаяся Паулина в белой фате и черном платье и сеньор Рамон с торчащими усами, в фетровой шляпе и при золотой цепочке.


Мартин идет по улице Алькантара до квартала, где стоят шале, сворачивает по улице Айалы и подзывает сторожа.

— Спокойной ночи, сеньорито.

— Да уж, спокойной! Куда там!

При свете лампочки видна табличка с надписью «Вилла Фило». У Мартина еще сохранились смутные, как бы затушеванные чувства родственной привязанности. Да, нехорошо получилось у него с сестрой… Ладно! Что сделано, то сделано, вода спала — мельница молоть не будет. В конце концов, его сестра не икона, чтоб на нее молиться. Любовь — это такая штука, Бог весть где она кончается. И где начинается. Какую-нибудь собачонку можно любить сильней, чем родную мать. Да, сестра… Ба! Мужчина, когда его пригреют, уже не различает, кто да что. Мы, мужчины, в этом смысле недалеко ушли от животных.

Буквы в надписи «Вилла Фило» черные, резкие, холодные, чересчур прямые, вовсе не изящные.

— Вы уж меня извините, я еще пройдусь на улицу Монтеса.

— Как вам угодно, сеньорито.

Мартин размышляет: «Какой подонок этот сторож, да и все сторожа — подонки, без расчета не улыбнутся и не рассердятся. Если б он знал, что у меня ни гроша в кармане, он вытолкнул бы меня взашей, палку бы обломал о мою спину».


Лежа в постели, донья Мария, квартирующая в цокольном этаже, беседует с мужем. Донье Марии лет сорок, может, сорок два. Муж ее с виду лет на шесть старше.

— Слушай, Пепе.

— Что?

— По-моему, ты стал ко мне равнодушней.

— Вовсе нет!

— А мне кажется, да.

— Вот еще выдумала!

Дон Хосе Сьерра относится к жене ни хорошо ни плохо; она для него как мебель, с которой человек иногда, по странной прихоти, разговаривает, будто с существом одушевленным.

— Слушай, Пепе.

— Что?

— Кто выиграет войну?

— А тебе что до того? Брось ты думать об этих вещах, лучше спи.

Донья Мария принимается смотреть в потолок. Немного погодя снова заговаривает с мужем:

— Слушай, Пепе.

— Что?

— Может, взять это самое?

— Ладно уж, бери что хочешь.


На улице Монтеса надо толкнуть калитку, войти в садик и постучать в дверь костяшками пальцев. Звонок там без кнопки, а торчащий железный стерженек иногда ударяет током. Мартину это известно по опыту.

— Привет, донья Хесуса! Как поживаете?

— Неплохо. А ты, сынок?

— Как видите! Скажите, пожалуйста, Марухита здесь?

— Нет, сынок. Нынче вечером не вернулась, я и сама беспокоюсь. Да, наверно, скоро придет. Хочешь подождать ее?

— Пожалуй, подожду. Дел у меня не так уж много!

Донья Хесуса — полная, добродушная, приветливая женщина, в молодости, видимо, была недурна собой, волосы у нее выкрашены в рыжий цвет. Она очень подвижна и предприимчива.

— Ладно, проходи, посидишь с нами на кухне, ты же свой человек.

— Ну да…

Вокруг плиты, на которой в нескольких кастрюлях греется вода, пять-шесть девиц, скучая, дремлют, на их лицах не прочтешь ни печали, ни радости — полное равнодушие.

— Холод какой!

— Да, а у нас тут неплохо, правда?

— Я думаю! Очень даже неплохо! Донья Хесуса подходит к Мартину.

— Слушай, садись-ка поближе к плите, ты совсем озяб. Пальто у тебя есть?

— Да нет.

— Вот бедняга!

Мартину сострадание неприятно. В душе Мартин тоже немного ницшеанец.

— Послушайте, донья Хесуса, а Уругвайки тоже нет?

— Она-то есть, да занята — пришла с мужчиной, и они заперлись на всю ночь.

— Вот как!

— Послушай, можно тебя спросить, зачем тебе понадобилась Марухита? Хочешь побыть с ней?

— Нет… Я хотел кое-что ей сказать.

— Ладно уж, не дури. У тебя что… с деньгами плохо?

Мартин Марко улыбается, он уже начал отогреваться.

— Плохо — не то слово, донья Хесуса, хуже некуда!

— Ох и глуп ты, милый мой. Мы старые друзья, и ты мне не доверяешь, а ведь я так любила бедную твою мать, царство ей небесное!

Донья Хесуса хлопает по плечу худенькую девушку, которая, греясь у огня, читает роман.

— Знаешь что, Пура, ступай-ка ты с ним. Тебе ведь нездоровится? Идите, ложитесь, и можешь уже не спускаться. Ни о чем не беспокойся, завтра я постараюсь, чтобы ты была не в убытке.

Пура, которой нездоровится, смотрит на Мартина с улыбкой. Она молода, очень миловидна, изящна, немного бледна, под глазами круги, в ней есть что-то от порочной девственницы.

Мартин пожимает руку донье Хесусе.

— Большое спасибо, донья Хесуса, вы ко мне всегда так добры!

— Молчи, баловник, ты же знаешь, ты для меня как сын.

Наверх по лестнице, тремя этажами выше, комнатка на чердаке.

Кровать, умывальник, зеркальце в белой раме, вешалка и стул.

Мужчина и женщина.

Когда нет любви, ищи хоть тепла. Пура и Мартин накидали на кровать всю свою одежду, чтоб было теплей. Погасили свет и («Нет, нет. Лежи тихонько, тихонечко»)… уснули, обнявшись, как новобрачные.

С улицы время от времени доносились протяжные окрики ночных сторожей.

За фанерной перегородкой слышался скрип матраца, бессмысленный и откровенный, как пение цикад.


К половине второго, к двум часам ночи мрак густо ложится на загадочно притихший город.

Тысячи мужчин спят, обняв своих жен, не думая о трудном жестоком дне, который поджидает их, притаясь, как хищный зверь, за немногими оставшимися часами.

Сотни и сотни холостяков предаются тайному, возвышенному и изысканному пороку одиночества.

А десятки девушек ждут — чего ждут, Господи, зачем Ты их обольщаешь иллюзиями? — ждут, упиваясь золотыми мечтами…