"Комплекс полноценности" - читать интересную книгу автора (Новиков Дмитрий)Taken: , 1«НакормИмте ж голубей»Убедившись очередной раз в собственной трагической неспособности измениться к лучшему, в частности, хотя бы бросить курить, попытаться получать удовольствие в иных, кроме винного и книжного, видах шопинга или по-мужски увлечься мелкими аксессуарами в виде часов, зажигалок и галстуков, я внезапно понял, что жизнь моя не состоялась. То есть вполне можно было бы заставить себя вступить в карьерную битву за освещенное финансовым солнцем место, благо законы этой битвы достаточно просты в их интеллектуальном выражении. Но многочисленный и многообразный опыт прежних усилий лучше всяких расчетливых выкладок убеждает, что чувство неприязни к нежной дружбе с нужными людьми, вечная готовность к легкому, не переходящему организационно выверенных границ подобострастию и необходимость плавного, годами нравственных насилий над собой оплаченного восхождения по иерархической лестнице станут изначальным тормозом в проявлении себя в любой, социально оправданной сфере человеческой деятельности. Вплотную приблизившись к возрастному апогею существования мужской особи в отдельно взятой, достаточно большой стране, я решил, наконец, разобраться, на что была потрачена первая половина жизни, каких моральных высот, сияющих истин и прочего великолепия я достиг, чтобы, поняв, зафиксировать эти высоты и истины с целью торжественной передачи их потомкам, хотя бы даже своим прямым наследникам, так как я уже достаточно многодетен. История, которую в связи с этим я хочу рассказать, историей в полном смысле слова не является. В ней есть какой-никакой сюжет, благонравное начало, шипящий, несколько дымный фейерверк чувств в середине и ближе к концу. Вот только конца в ней нет, нет выводов и никакая мораль не помахивает пушистым хвостиком в логическое завершение ко всему вышенаписанному, как нет его в любой житейской драме, легко переходящей в комедию и наоборот, чему не мешают даже трагические или нелепые смерти их главных героев, ибо сама жизнь продолжается и остаются вечно свежими нравственные вопросы типа: «Кто виноват? Ведь не я же…» до тех самых пор, пока все мы являемся отдельными организмами и не сливаемся в умиротворенный вольвокс. Мне осталось лишь дать сказать несколько слов автору, который, будучи существом крайне нервным и тревожным, стремится всеми силами отмежеваться от моей разнузданности в мыслях, чувствах, а также в их внешних проявлениях, благо я, лирический герой, есть сущность свободная, практически дух, носящийся над темными водами, но парадоксальным для духа образом, думаю, что именно в силу своей свободы, ограниченной лишь моими собственными представлениями о том, что есть хорошо, а что плохо, еще и крайне физиологичен, я бы даже сказал – натуралистичен, так что все претензии на этот счет я смело принимаю на себя, позволяя автору лишь следовать за моим парением своими корявыми пальчиками, выводящими кривые буковки. Должен также сразу сказать, что фамилия моя – Жолобков, однако значимость сего факта весьма мала, фонематические, смысловые и прочие ассоциации туманны, и не следует придавать им слишком большого значения. История моя началась в те благословенные, сонные времена, теперь многими вспоминаемые, как счастливые, когда каждая старушка могла ежеутренне позволить себе творожок, да с хлебушком, да с маслицем, чтобы потом, несколько даже лениво, без нынешней озлобленности, предаться своим старушкиным делам, о которых всем нам хорошо известно, так как насильственное вовлечение соседей, родственников и просто прохожих в эти дела каждая из славного, достаточно воинственного племени почитает своей первейшей обязанностью. Проклятая склонность к объективности вынуждает меня отметить, что и среди старушек встречаются довольно мирные особы. Беда эпохи была в том, что такой уклад и рацион почитался достаточным для всего прочего населения, остальное не приветствовалось, как излишки. В один из тех солнечных апрельских дней, когда небо чуть ли не в первый раз голубеет так пронзительно, что сильно, вплоть до истечения слюны из растянутого невольной чувственной улыбкой рта, пробуждает радостное предвкушение Настоящего Портвейнового Вечера (должного, просто обязанного походить на Ruby Tuesday) нелегкая занесла меня на лекцию по общей биологии. Тема ее была известна давно, общая направленность изучена досконально, разнились лишь мелкие детали. Эта тема была «Когда я был юннатом». Маленький, лысый профессор ловко взбирался на кафедру и начинал долгое, местами, впрочем, довольно живое повествование о своей юннатской юности. Над столом было видно лишь его живое, гримасничающее лицо, за что и был он прозван «Говорящей головой». Повесть прежних лет начиналась медленно, вяло, но затем Голова входил в раж, выбегал из-за кафедры и в лицах показывал ролевое поведение павианов, например. В начале учебного года это воспринималось, как настоящее шоу, однако затем рассказы стали повторяться, профессор потерял драйв, но, как всякий плохой шоумен, не мог выскользнуть из колеи. Однако в этот день он заготовил новую историю. Суть ее сводилась к тому, что, когда Голова был юннатом, он вел биологическую рубрику в не менее биологической газете. Все было тихо и спокойно, юный Голова кропал заметки о лежках кабанов, наблюдения френолога (тут он удачно оговорился, сверкнув на солнце своей бугристой лысиной) и прочие милые сердцу вещички, как вдруг грянула дискуссия о роли голубей в жизни благодушного общества. Письма читателей хлынули широким потоком, образовалось, как водится, два лагеря непримиримых оппонентов. Одни с жаром доказывали, что голуби суть вредоносные существа, гадят на памятники вождей и переносят заразу, и душить их нужно без жалости. Другие с не меньшим пылом кричали о том, что птица эта – символ мира есть, что прекраснее нее птиц не бывает, и как замечательно, когда тебя окружает стая этих крылатых созданий и доверчиво клюют крупу из твоих ладоней. Поэтому их не душить нужно, как предлагают бессердечные враги всего живого, а различными методами взращивать и вскармливать чуть ли не из клювика в клювик отрыгнутой пищей. Страсти кипели нешуточные, стороны бились насмерть, и перевеса не было в разгоревшейся бойне. Юннат было совсем растерялся, но спасение пришло неожиданно. Внезапным, резким как удар секиры о кухонный стол ходом армию любителей птиц привела к победе замечательная старушка. Она написала проникновенное, слезами омытое письмо, где в художественной форме были описаны и грядущая победа коммунизма, и проблемы в воспитании бессердечного, она даже употребила слово «циничного» молодого поколения, и свои чувства при ощущении цепких птичьих лапок на плечах. Письмо это было с названием, и, видимо, название добило жалких, меркантильных реалистов. Оно называлось «НакормИмте ж голубей». В одном старушки бывают правы. Молодое поколение всегда цинично. Я сам там был, я знаю. Но как же было оставаться спокойным и благорасположенным, когда счастливое детство мое прошло в очередях за вареной колбасой, к коей я долгое время потом испытывал мистическую, с трудом сдерживаемую нежность, так что питерские друзья стеснялись при мне кормить ею кошек, а все позднейшие достижения социализма и разговоры о величии человеческого духа прочно ассоциировались с гнойными бинтами, которые я стирал в операционных, дабы вновь поступающие больные не были лишены свежего перевязочного материала. Я хорошо помню того говняного старичка в травматологии, который лежал на гнойных простынях, весь в пролежнях, и не любил просить утку, хотя был в памяти. Похоже, что последнее удовольствие, которое ему оставалось в жизни – это смотреть на выражение твоего лица, когда ты ежеутренне перестилаешь его, с трудом сдерживая рвотные позывы. Еще он любил механические клизмы и зачастую требовал их. Для тех, кто не знает, объясню, что это когда пальчиками все выковыриваешь. Жалко его не было. Кто его знает, чем он раньше занимался, кем был, каких грехов насовершал. Что нужно сделать в этой стране, чтобы дожить до старости? Жалко стало потом, когда он, наконец, умер. Ведь кто застрахован от того, чтобы не стать таким вот старичком, несмотря на все благие мысли и чаянья. Я так точно нет, благо склонность к различного рода критическим ситуациям наверняка позволит насладиться механической клизмой в исполнении какой-нибудь молоденькой мЕд-сестрички. Здесь меня опять пихает в бок автор и начинает нудить о вселенской любви, о всепрощении и прочих высоких материях. Но когда я в ответ спрашиваю, где он был, когда миллионы всепрощенцев и просто поедателей похлебки мерли, мухоподобные, за ради великих идей, а прочие миллионы воодушевленно гноили их и пели при этом революционные песни, он пристыженно умолкает, потому что его самого тогда не было, а где были его родственники – не знает, ведь генеалогия – тоже лженаука, и отрясем прах их с ног. Но дело-то не в том, кто до каких крайностей доходил в своем отрицании вялой добропорядочности. Важно, что, вторгаясь в пограничную область, начинаешь ощущать близость этой самой границы. Может быть, кому-нибудь это знание дано изначально, кому-нибудь оно просто не нужно. Мне же приходилось выгрызать его постоянно, причем надежда на положительный результат самостоятельно предпринимаемых исследований казалась всегда такой зыбкой… Поздний вечер трудного дня. Я бегу на свидание к замечательной девушке. Бежать далеко и тяжело, внутри уже плещется граммов четыреста водки. Мне в пульмонологию, на пятый этаж. С разной скоростью мимо меня проносятся стены больничных коридоров, бежевые – быстрее, светло-зеленые – чуть медленнее. Боковое зрение отсутствует напрочь, почему-то отключилось. Взгляд только прямой, внимательный, для фокусировки приходится прилагать довольно большие усилия. Со мной – мой друг, специалист в иной области человеческого знания, не в медицине, что не мешает ему быть таким же пьяным. Для него – все ново, все интересно, ради этого он и напросился со мной – посмотреть, что же ночью происходит в больницах. А я его взял, отчего бы не взять с собой на свидание пьяного друга. Мы бежим довольно быстро, меня подгоняет страсть, он старается не отстать – боится заблудиться. В каком-то переходе замечаю стоящий в вазе букет цветов, судя по внешнему виду – тюльпанов. Нимало не удивляюсь, фортуна ведет меня за собой – у меня все получается. Хватаю цветы, мы прибываем в парадном обличье и попадаем в разгар праздника – на дежурстве у моей возлюбленной только что умерла старушка. Крупная такая, килограммов сто весом. Умерла некрасиво, зло. Кровь, тугой струей хлынувшая из горла, забрызгала стены туалета, в котором и подстерегла ее другая старушка, покостлявее. – Хорошо, что вы пришли, – сказала медсестричка, – я уж и так, и эдак подступалась, никак не получается. Нужно бабушку в морг свезти. Я галантно, в меру состояния, вручил ей цветы и повернулся к приятелю с видом бывалого человекознатца: – Хочешь испытать новые чувства? Почти по Федору Михайловичу, только у него про молитву было, а ты по-другому поступишь, напрямую к знанию, без посредников. – Хочу, – тот побледнел и явственно протрезвел. – Тогда грузи бабулю и вези ее, дорогу знаешь, я тебе показывал. Халат не забудь надеть, а то все-таки как-то стремно. Проводив взглядом каталку, цепляющуюся за все углы, и скукоженную фигуру ее проводника, я вернулся в палату. Вместе мы быстро навели порядок, а затем сели пить чай с тортом и ликером. Тяжелый яд комплиментов совсем уже развеял саднящее чувство близости к чужой и потому не страшной смерти, когда вернулся мой протеже. Был он строг и торжественен, во взоре светилась свежеприобретенная мудрость. – Как ты, в порядке? – сочувственно спросил я. – Да, и вы знаете, я что-то понял, пока не могу сформулировать, что именно, но чувствую, что прикоснулся к какой-то грани, и странное ощущение ужаса и обыденности, а межу ними – плотная граница, на которой стоишь… Короче, брр… – Ладно, не углубляйся, пограничник, – я пододвинул ему стул, – садись лучше, выпей, отмякни. Потом мы пили. Потом мы еще пили, и я вещал: – Понимаешь, это еще не знание. Так ты лишь присутствующий, наблюдатель, посторонний. Ты чувствуешь, как что-то происходит, но никогда не сможешь узнать подноготное, подспудное. Чтобы по-настоящему понять, нужно непосредственное участие, личное, твое, чтоб как лезвием по пальцу, медленно, и кровь проступает капельками, и боль твоя, а не чужая. Тогда будет понимание… – Ладно тебе, разошелся. А я и так чувствую, что стал мудр и добр, как мутабобр, – пьяный разговор выплеснулся из тесного русла логики. Позже нас выгнали из больницы, и мы шли по ночному городу, распевая боевую песню старых воинов: Утром же в больнице случился скандал – ночью какие-то варвары украли цветы от портрета недавно почившего профессора, светила медицины и большого умницы. «Как такое могло случиться!» – солидарно гудела общественность. Для меня же никакой загадки в этом не было, жизнь – штука многообразная. Ясно лишь одно – профессор, буде он настоящим знатоком проявлений человеческой природы, с небес с улыбкой наблюдал бы за ночной сценой. А через несколько месяцев понеслось, завертелось-закружилось. Кончилась страна, разложилась, как незахороненное, брошенное тело. Кончилось время, умерло, хлопнулось с размаху на землю и осталось лежать, распластанное. Кончились идеи, мифы, убеждения и взгляды, и лишь растерянные толпы бродили неприкаянно, то начинали биться друг с другом неизвестно за что, а то послушно становились в очередь за едой ли, за одеждой, за гуманитарной помощью – неважно, главное, чтобы вместе, да поплотнее друг к другу – тогда не так страшно. Зато свобода – ешь полной ложкой, до отрыжки, до блевотины, до разноцветных бликов в глазах – взмахни крыльями, птица белая, в высь рвись, теряя перья, теряя сознание, из пут путь, из душных, влажных, смердящих пут. И кинулся я в свободное предпринимательство: «А мы бизнес делали, делали. По городам мотались, мотались. Водкой торговали, торговали. Вагон туда, вагон – сюда, денежки себе – и праздник до ночи, до утра, до последней копеечки. А потом кредиты брали, брали. Банки разводили, разводили, с бандюками бились, бились, и друзей теряли, теряли, сами предавали, предавали, предаваемы бывали, ох, бывали. И-и-и, раскудрит твою, береза…» Устал я, устал рассказывать. День был тяжелый, а ночь и того хуже. Хоть и должен быть порох, а руки привыкли к топорам, но сил осталось только на чашку кофе и рюмку пива. Болит голова, ноет тело, а хуже того – саднит душа. Что-то по-прежнему не так в Датском королевстве, и простые, казалось бы, вещи становятся самыми сложными для понимания, разумения, а все потому, что рассуждать о них нельзя, не получается, а приходится через себя пропускать и боль, и кровь, и дерьмо, и только после этого можно сказать: «Я знаю», иначе же пошло и бесполезно. Вот автору хорошо, он давно уже все для себя решил, по полкам разложил и влажной тряпочкой протирает иногда свои мнения и определения, пусть дальше и вещает, а я все, на сегодня кончился. «Не люблю я всех этих нищих, убогих, инвалидов. Понятно, что нужно им сочувствовать и сострадать. Но зачем же их так много. Заполонили все вокзалы, все проходы. Житья от них не стало. Детей с собой таскают зачем-то, ведь ясно, что это – такой же бизнес, как и все остальные, чистый профит и холодный расчет. Не буду я им больше подавать, слишком много их, на всех не напасешься», – так думал молодой директор круглосуточного алкогольного магазина, торопясь на встречу со своим юристом. Был он подтянут, лощен, в меру увешан аксессуарами: благородного цвета галстук, дорогая зажигалка и даже симпатичная фляжка с хорошим коньяком. Еще раз неприязненно оглядев толпу попрошаек на вокзальной площади, Жолобков (фамилия – единственное, что его не устраивало в самом себе) взмахнул рукой, и к нему тут же подскочило давно ожидавшее сигнала такси. Юрист, не старая еще и довольно привлекательная женщина с холодным взглядом слегка выпуклых, базедовых глаз, ждала Жолобкова в своей конторе. Богатый жизненный и профессиональный опыт взрастили в ней здоровый цинизм, а ласковое отношение к своим клиентам и различного рода чинушам, отвечающим за все, были непременной частью работы. Результаты же этой работы вполне соответствовали гонорарам. – Здравствуй, Васенька. Как дела, как семья, как детишки, – щебетала она, усаживая клиентоса в кресло и наливая ему кофе. – Дела идут потихоньку. Торгуем, – Жолобков позволил себе расслабиться, они с Татьяной хорошо понимали друг друга, – налоги только замучили, все новые и новые вводят. А если уж пообещают снизить, то потом точно увеличат до предела. Да что тебе говорить, ты ведь лучше меня все это знаешь. – Знаю, дорогой, знаю. Но наверху тоже люди, тоже любят масло на хлеб положить. А нам они дырочки в законах оставляют, чтоб совсем не зачахли, – Татьяна (я забыл сказать, что юриста звали Татьяной, но в данном случае это неважно, ведь очень часто в жизни встречаются люди-функции) улыбнулась с видом человека, давно познавшего всю подноготную сторону людских отношений, – Я нашла тебе такую дырку. Нужно сделать инвалидную фирму. – Что значит «инвалидную»? Инвалидов на работу набрать, что ли? – Жолобков засомневался, вспомнив свои давешние чувства. – Не только на работу. Сделаем похитрее – создадим общество инвалидов, по закону нужно десять человек, а при ней дочернее предприятие – ну и туда пятьдесят процентов их положено, но это номинально, наберешь мертвых душ и будешь спокойно, без налогов, работать. – Слушай, как-то непривычно это, люди согласятся ли бесплатно числиться? – коммерсант усиленно производил в мозгу расчеты возможных потерь от сомнительного предприятия. – Кинешь им рублей по пятьсот зарплаты, они тебе благодарны будут. Знаешь, какие пенсии они сейчас получают? Двести рублей максимум, правители об инвалидах усиленно заботятся, бляди, – ей изменила обычная сдержанность, – и еще во всех новостях показывают, как они им подарки дарят и целуют всячески, а у самих морды жирные такие, лоснящиеся. – Ладно, уговорила. Давай делать, – Жолобков решился и внутренне поежился, работа предстояла весьма щекотливая и неприятная. Через неделю в газете появилось объявление: Требуются на работу инвалиды всех групп. Обращаться: Утро следующего дня было кошмарным. Подходя к своему любимому магазину, Жолобков издалека заметил очередь, сплошь состоящую из персонажей Гойи. Без рук, без ног, с трясущимися головами и застывшим взглядом, с изуродованными лицами и навечно искривленными шеями, люди терпеливо и молча стояли под дождем. При всем разнообразии форм и расцветок объединяло их одно: усталые, опустошенные глаза, в которых отчаянье было настолько глубоко, что казалось мудростью. Жолобков торопливо протиснулся в свой уютный кабинетик и перевел дух. Все его важные хлопоты и вечное радение о деньгах на мгновение показались ему мелкими и суетными по сравнению со страхом, затопившим его внезапно перед встречей с людьми, к которым он еще недавно относился нет, не с брезгливостью, но с каким-то муторным чувством сопереживания, сочувствия, всегда используя для себя этот лживо-спасительный слог «со», ведь невероятно трудно бывает на секунду оторваться от своей насыщенной, полноценной жизни и, увидев убогого, самому вдруг остро почувствовать, как отчаянно тяжело бывает прикурить сигарету, когда нечем ее достать из кармана, а курить отчаянно хочется, но просить кого-либо стыдно… – Видал, сколько гандикапов скопилось? Прямо бестиарий какой-то, – Татьяна пришла ему помочь, и Жолобков благодарно и затравленно улыбнулся ей. – Давай начинать, раньше сядем – раньше выйдем, – глупая шутка подходила практически к любой русской ситуации. За несколько часов, которые они провели в обществе инвалидов, Жолобков наслушался такого, что будь он писателем, материала хватило бы на несколько романов. Казалось, что чужие больные истории при некотором усилии можно легко смыть с себя, но на самом деле он подозревал, что они откладываются нерастворимым осадком где-то внутри, и ему придется прилагать в дальнейшем немало усилий, чтобы, как он говорил, «не загаситься» ими и по-прежнему оставаться молодым, красивым и рационально-сдержанным. В итоге всех собеседований они отобрали десять человек. Остальным пришлось отказать, что обычно делала юрист, сам Жолобков почему-то не мог. На следующий день он собрал новых работников. Гена, молодой парень без обеих рук, с корявыми протезами советского производства, стал заместителем директора по связям с разнокалиберными чинушами, два юных дебила в одинаковых синих свитерах с вытянутыми локтями, которых сразу прозвали Шустриком и Мямликом по степени их заторможенности, – грузчиками, две характерные энцефалопатичные женщины – уборщицами, и еще пять старушек в качестве группы поддержки в острых ситуациях. Общаясь с ними, Жолобков заметил, как постепенно пропадает куда-то заостренное внимание к их внешности и медленно, подобно изображению на фотопленке, проявляются обычные люди, со странностями, но хорошие, без особых претензий и заморочек, присущих большинству «нормальных». – Нужно написать заявления, – он раздал им бумагу и ручки. За Геннадия написал сам, остальным продиктовал текст, затем собрал листки и стал внимательно читать. – Мямлик, ты что тут написал – «прошу принять на работу в качестве грустчика», это как? – Жолобков невольно улыбнулся. – Г-г-грузить, – ответил тот, заикаясь. – Ошибку сделал. А грустчиком я бы и сам с удовольствием поработал, сидишь себе, грустишь целый день, – все остальные засмеялись. – Ладно, завтра выходите на работу, зарплата у нас десятого числа, без задержек. Но и работать прошу старательно, – Жолобков нахмурился, вспомнив, сколько раз он уже выгонял «нормальных» работников за воровство, запои и лень. – Да об чем речь, – ответил за всех Гена, – мы ведь по несколько лет уже безработные, не нужны никому. В течение месяца Жолобков внимательно, даже с опаской, наблюдал за инвалидами. Но все было на удивление хорошо и спокойно, в отличие от гармоничной жизни прочих деятелей розничной торговли, которые продолжали биться в амбициях, плести интриги, воровать и писать друг на друга содержательные, в чем– то даже талантливые объяснительные: Коньяк «Белый аист» выносится в зал с наклееными акцизными марками, но при подаче товара марки и этикетки отклеиваются. 25.10.91г. продавец Кикинова была на отпуске товара. Ею был подан коньяк «Белый аист» без акцизной марки, так как эти марки отклеились и валялись рядом. Был утерян товарный вид бутылки, на что продавец не обратила внимания. По поводу товарного вида бутылок не раз проводилась беседа с продавцами. Со стороны продавца Кикиновой всегда звучало и звучит неудовольствие на замечания. И в этот раз замечание послужило конфликту со сменой Семченко-Демьянова. Семченко была обласкана нецензурной бранью при покупателях. Продавец Кикинова грубила нагло всем клиентам, предлагая как сопутствующий товар нас продавцов. Этим самым она оскорбила Семченко и Демьянову. Просим руководство магазина провести воспитательную беседу с Кикиновой, а так же определить конкретные обязанности ее как продавца. Грузчики же, хоть и путали иногда коробки вина с ящиками водки и наоборот, зато не пили. Уборщицы мыли пол медленно, но тщательно. Гена с удовольствием бегал по поручениям, а затем рассказывал, как странно, а иногда и просто безумно реагируют на него различные вершители судеб. – Ходил сегодня в мэрию, так обрадовались мне там, руки жали, – он усмехался, раскачивая своими рычагами, лишь отдаленно напоминающими руки – правда, потом расписаться нужно было. Мое факсимилие их не устроило, страшно – вдруг что не так, вставили мне ручку в протез, я плечом подвигал, и все остались довольны. – Неужели в протез. Вот уродцы, – удивлялся Жолобков, хотя задорная находчивость властных структур была для него не внове. – Это что, я недавно в налоговой был, пришел без протезов, так они меня ртом заставили расписаться, иначе, говорят, документы не примем, – Геннадий говорил об этом с каким-то даже удовольствием, похоже, что ему было самому интересно наблюдать за сначала растерянными, а затем просветленными от удачного решения проблемы лицами лучших из народа. Скоро Жолобков привык к новому статусу своего магазина. Его уже не шокировало то, что грузчики в свободное время, как коршуны сидят у кассы и подбирают упавшую мелочь, а то и вообще стоят рядом с покупателями и тихонько канючат: «Пыжалыста-а, пыжалыста-а-а», благо деньги они тратили на любовные романы в мягких обложках, которые потом, спрятавшись где-нибудь в кладовке, с упоением читали. Иногда Шустрик с Мямликом подрабатывали, разгружая машины на соседних складах, и, вернувшись, делились впечатлениями: – Сегодня большую разгрузили, двадцать-тридцать тонник, двадцать тонн в ней было. – Заплатили-то хорошо? – иногда интересовался Жолобков. – Хорошо заплатили, очень хорошо – дали на роликах покататься. Завтра опять пойдем… Даже зашедшая как-то на огонек после своих юридических дел Татьяна удивлялась: «Думали, что будем всех обманывать, а получилось, как положено – инвалидный магазин «. Вплотную приблизился Новый Год. Как обычно, в один из предпраздничных дней работу закончили пораньше, расставили столы и принялись праздновать. Обилие закуски и выпивки быстро развязало всем языки, посыпались шутки, в разных концах стола раздавался смех. Но настоящий фурор произвел опоздавший Шустрик. Волнуемый воспоминаниями о прошлогоднем, позапрошлогоднем и прочих, включая детские утренники, праздниках, он вошел в зал с гордой улыбкой. На голове у него были вырезанные из серого картона уши, прикрепленные к такому же картонному обручу, на котором большими корявыми буквами было написано спереди «Заяц», а сзади – «Монтана». Все замерли, Шустрик же неспешно подошел к приглашенному постороннему музыканту, который любовно раскладывал на столе свои губные гармошки, с достоинством пожал ему руку и сказал: – Ты знаешь, я ведь тоже музыкант. – Да, а на чем ты играешь? – радостно спросил тот коллегу. – Я-то не на чем, – Шустрик усмехнулся непонятливому, – вот брат у меня на гитаре играет… Один Геннадий сидел мрачный. Поел он, как всегда, дома, где его с ложечки кормила жена. От выпивки отказался, и его бокал стоял нетронутый. – Слушай, будет тебе стесняться, давай выпьем, – подсел к нему разомлевший Жолобков, – я тебе подам. Гена посмотрел ему в глаза: – И ты туда же. Не нужно мне подавать, я сам, – он нагнулся, ухватил край бокала зубами и, запрокинув голову, выпил до дна. Потом аккуратно поставил бокал на место и заговорил зло: – Что, полегчало тебе. Спасибо, барин, уговорил. Устроил цирк. Вы ведь на нас все равно, как на мутантов, смотрите. Смешно вам. А глаза-то прячете. Нечего сказать потому что. Ты думаешь, ты лучше меня, проворнее? Ты думаешь, я хуже тебя? Да я комьютер достал, буду учиться, и клавиши нажимать смогу, сам смогу… – Э-э-э, э-э-э, – замычал обескураженный Жолобков. Геннадий посидел немного, успокаиваясь, потом повторил свой номер с бокалом и сказал каким-то другим, отстраненным голосом: – Ладно, чего уж теперь. Но ты запомни: у Бога за вас мы будем просить, убогие. Я, и Шустрик вон, и Мямлик: А потом начались танцы. Все-таки алкоголь крайне необходим русскому человеку. То он сидит, напряженный, переживая внутренне мелкие и крупные проблемы, которыми наполнена его жизнь, весь этот постоянный прессинг, который испытывает со стороны необустроенной жизни и таких же безумных, задерганных соплеменников, а то вдруг загасит все печали с помощью легкодоступного средства, взмахнет платочком и пойдет плясать вприсядку. Так и здесь, сначала сидели все скованные и смурные, а чуть заиграла музыка, неважно какая – бросились танцевать. И уже кто-то изгибался в невероятных коленцах, а кто-то похотливо тискал в углу продавщиц, и те радостно и целомудренно визжали. И вдруг на середину зала вышли Шустрик с Мямликом. Наевшиеся салатов, довольные и отяжелевшие, они сначала медленно топтались друг напротив друга. Но потом стали выделывать такое, что все остальные остановились и лишь смотрели, пораженные. О, эти инвалидные танцы, когда внезапно ушло, пропало стеснение и боязнь всех окружающих, когда тепло и сыто, когда с детства наполовину отключена кора, и движения не сдерживаются ее тормозящей заботой, когда конечности двигаются вопреки всякому ритму, логике и самому рассудку, когда тебе всего восемнадцать и ты годен к нестроевой службе в военное время, а в мирное негоден вообще – тогда и происходит танец. Они кружились, запрокинув голову и раскинув руки, затем садились на корточки и, обхватив голени руками, высоко подпрыгивали вверх, а после бросались на пол и катались в приступе нежданного счастья, движимые лишь импульсами, которые бегут напрямую к раскрепощенным мышцам из подкорки, минуя кору. Это было неожиданное, величественное и даже страшное зрелище. Чем-то оно напоминало ритуальные индейские пляски, ту их стадию, когда, напившись пейотля, люди общаются с богами, чем-то – игры диких животных, волнующие и беспощадные, когда игра в любой момент может перейти в кровавую схватку. Вокруг танцующих все замерли. Какой-то холод и одновременно сладость давно забытых, утраченных чувств охватили людей, как будто из давних времен к ним донеслись вопли древних, темных богов: «Мы никуда не исчезли. Мы здесь. Мы помним о вас…», и лишь музыка продолжала жить и нагнетать весь этот ужас и восторг: «Я – Kороль ящериц. I am the Lizard King… Что было дальше, Жолобков не помнил. Слова Гены задели его, растревожили, поэтому он напился. Последней яркой картиной, которую он мог восстановить в памяти, были танцующие инвалиды. Дальше все превращалось в пеструю мешанину: конец праздника, закрытие магазина, бег по заснеженным улицам, гнетущее ощущение неправильности своей жизни, очередь за водкой, ссора с неприятным типом в подворотне, истовая битва с ним там же. Очнулся Жолобков от холода на влажном цементном полу. Тусклая лампочка позволяла оценить обстановку – туалетного цвета стены, тяжелая металлическая дверь с маленьким зарешеченным окошком, скрючившиеся вокруг него в разных позах фигуры. «Ментура», – догадался он. Потрогал заплывший глаз, развороченную губу, кровь на разодранной до пупа рубашке. Только потом до Жолобкова дошел ни с чем не сравнимый запах, пахло мочой, немытым месяцами телом, хлоркой. И тогда он вскочил и забарабанил в дверь: «Откройте! Дайте позвонить! Имею право на телефонный звонок! Требую адвоката! Пустите в туалет!» «Тихо ты, – зашевелилась одна из лежащих фигур, – бить будут». Жолобков испугался. Он не любил, когда его били. Прислонившись гудящим лбом к холодной стене, он стал тоскливо и бездумно смотреть в щелку на пустой коридор, освещенный светом единственной лампочки над аквариумом дежурного. Аквариум тоже был пуст – менты либо спали, либо пили в свое удовольствие. В голове у Жолобкова тяжело копошились, нет, не мысли, скорее мыслечувствования: «За что? И почему? И кто виноват? Не может быть, чтобы я. Ведь я такой молодой, такой успешный и красивый. Я должен быть обречен на счастье. Причем, на счастье постоянное, изящное и сытное, с небольшими саркастичными вкраплениями. На счастье ловкого наблюдателя, легко лавирующего в мутной воде повседневной, неприятной жизни. Даже брызги ее должны были скатываться с меня, я ведь весь покрыт жирком, гусиным таким жирком проницательности, я ведь вижу всех насквозь и все про всех знаю. Значит, была ошибка, чего-то я не учел, отвлекся на ненужные мысли, позволил себе лишние чувства. Доброта какая-то, жалость, инвалиды долбаные. Лживость сочувствия. Нужно было как все, как раньше – подал копеечку и побежал дальше, удовлетворенный. Вот и лежал бы сейчас дома под теплым одеялом, пил аспирин и кофе». Жалость к себе и горькая обида на несправедливый мир переполняла его. И самое главное, что он внезапно ощутил, чего не знал раньше, потому что это было естественным и абсолютным, как воздух, вода, почва под ногами, оказалось очень простым – его, как любого человека, как типичного представителя скрутила обжигающая тоска от невозможности просто свободно передвигаться, свободно действовать и решать, свободно дышать. «Мне ампутировали мою свободу, я сам участвовал в этом, я теперь тоже – инвалид!» – Жолобков беззвучно заскулил и бессильно опустился на пол… Так он просидел около часа, тупо переводя взгляд с темных стен камеры на дверь. Потом в коридоре послышались какие-то шаркающие звуки. Жолобков апатично прижался глазом к щели и вдруг заерзал, вскочил. По коридору, широко размахивая шваброй, передвигался Шустрик. Периодически окуная тряпку в ведро с водой, он деловито и старательно, с видом постоянного и умелого работника, надраивал каменный пол. «Это – Шустрик, – подумал Жолобков, – самый настоящий Шустрик, действительный статский Шустрик! Он же говорил, что подрабатывает еще где-то в милиции». В нем вдруг ожила, затрепыхалась, засверкала запрещенными красками отчаянная, нелепая надежда. Прислонив губы к щели, Жолобков горячечно, сбиваясь, зашептал: «Шустрик! Это я, Жолобков! Я здесь! Выпусти меня, Шустрик! Отопри как-нибудь дверь, Шустренька! Выпусти меня, Сережа!…» Тот услышал, подошел к камере, долгую, мучительную минуту постоял в раздумье, затем заметался по коридору, схватил с конторки дежурного оставленный там ключ и открыл дверь… Жолобков бежал по темной улице к начинающей светлеть, нежно-серой полоске неба. Не обращая внимания на похмельную одышку, забыв про боль и тяжелый мороз, он периодически подпрыгивал и неловко, как выздоравливающая птица, взмахивал руками. В голове у него вертелась, крутилась, замыкалась в кольцо бессмысленная, сумасшедшая, нелепая фраза, формула языка, юнгль мансуров: «НакормИмте ж голубей, накормИмте ж голубей, накормИмте ж голубей…» Taken: , 1 |
||
|