"Бедлам в огне" - читать интересную книгу автора (Николсон Джефф)11На следующее утро, ровно в девять, я постучал в дверь кабинета Линсейда. В руке я держал аккуратно отпечатанную страницу с отчетом об излияниях пациентов. Линсейд пригласил меня войти, и, пока он читал мой отчет, я стоял рядом с его столом. В отчете говорилось то, о чем я уже упоминал: работы маниакальны, депрессивны, навязчивы, наивны, самоотносимы, туманны, чарующи в одном смысле, отталкивающи в другом. Я не мог не написать, что рамки темы “Луна и грош” могли ограничить творческий потенциал больных (правда, если учесть, что лишь редкие работы имели хоть какое-то отношение к теме, критика звучала не особенно убедительно). В конце отчета я выражал мнение, что еще очень рано делать выводы. Линсейд прочел отчет внимательно, но быстро, словно демонстрировал навыки, освоенные на курсах скорочтения. – Написано хорошо, – сказал он, закончив. – Есть пара эффектных фраз, но, откровенно говоря, при вашем немалом литературном таланте я ожидал больше критических суждений и субъективных оценок. – Вы имеете в виду, понравилось мне или нет? – Я имею в виду, хорошо написано или плохо. – В каком смысле – хорошо? – В смысле возможности публикации. – Публикации? Я немного растерялся. Неужели он действительно считает, что за серыми дверями клиники заперт литературный гений? Неужели он думает, что пациенты могут с первого раза создать что-то действительно стоящее? И неужели он действительно полагает, будто никто лучше писателя не способен оценить, можно публиковать произведение или нет? Я подозревал, что у большинства литераторов представления об этом весьма смутные. Возможно, Линсейду стоило пригласить на работу редактора – кого-то вроде Николы. Я смог лишь добавить: – Думаю, об этом пока рано говорить. – Знаю, что рано, – согласился Линсейд, – но если человек не может предвидеть будущее, значит, у него вообще нет будущего. Хоть я и сомневался в справедливости этого утверждения, но все же вскоре снова стоял в лекционном зале. На этот раз мы с пациентами были одни. Санитары не появились, да и Алисия не маячила у дальней стены, и отчасти это, наверное, означало доверие. Мне доверяли, что я не устрою пожар. Я вышел из-за кафедры и расставил по кругу одиннадцать стульев. В памяти засели виденные в кино сцены групповой терапии, а также круглый стол короля Артура – способ дать понять, что здесь нет ни любимчиков, ни даже ведущего. Больные смущенно расселись; кто-то нервно дергался, кто-то прихорашивался, кто-то горбился. Я разделил увесистую пачку на десять частей и разложил листы на полу в центре круга. – Давайте начнем с того, что каждый возьмет свою работу, – сказал я. Хитрость была слишком очевидной и прямолинейной, но я хотел попробовать. Не сработало. Никто не пошевелился. Все десять молчали. Вот так: я хорошо потрудился, все выходные бултыхался в словесных болотах их творений – а теперь они отказываются поучаствовать в игре. Я тоже молчал и тоже не шевелился, решив, что это и в самом деле игра под названием “кто кого пересидит”, и я смогу играть в нее ничуть не хуже них. Но когда молчание стало невыносимым, я сказал: – Как насчет вас, Черити? Эта работа, должно быть, ваша? Я взял сочинение про танцы голышом и протянул Черити. – Должно быть? – повторила она, и верхняя губа у нее дернулась. Да как я посмел сделать такое дешевое, такое прямолинейное предположение? Ее руки остались лежать на коленях, она не собиралась принимать листы, которые я ей протягивал. – А вы? – взглянул я на индианку Ситу. – Какое сочинение? Она ответила мне безмятежным взглядом и молчанием. – Она не говорит, – услужливо подсказал Реймонд. – Совсем? – уточнил я. – По крайней мере, до сих пор не говорила. Судя по всему, за молчанием Ситы скрывалась куча проблем, и сейчас было не время вдаваться в них. Я повернулся к женщине в футбольной форме. Сегодня на ней была футболка канареечного цвета. “Норвич Сити”, – подумал я. – А вы что скажете, Морин? Это вы написали отчет о футбольном матче? Если да, то можете гордиться. Очень хорошая работа. Она осталась недвижимой, поэтому я с легким раздражением повернулся к Андерсу. – Это ваше? – Я протянул ему листки с описанием убийства. Андерс посмотрел на меня так, словно с превеликим удовольствием нанес бы мне тяжкие телесные повреждения, но попозже. Его руки, сжатые в мощные кулаки, спокойно лежали на коленях. – Честно говоря, – продолжал я лгать, уже на грани отчаяния, – среди работ есть превосходные, от которых не отказался бы любой писатель. Я бы точно не отказался. Меня удивляет, что никто не хочет признаться в их авторстве. Они на это не купились, но на всякий случай я добавил: – Ну что, кто-нибудь хочет прочесть вслух свою работу? Или чужую? Но было ясно, что я зря трачу время. Я перебрал еще несколько вопросов, один беспомощнее другого. Понравилось ли им писать? Писал ли кто-нибудь прежде? Есть ли у кого-нибудь любимый автор? Все было бесполезно. Никто не проронил ни слова, а я чувствовал себя студентом-кретином на педагогической практике. Меня окружала непрошибаемая стена угрюмого молчания. Хватит. – Что ж, если сказать вам нечего, то нет смысла продолжать, – пробормотал я и засобирался уходить. И тут больные поднялись с мест и принялись подбирать страницы. Поначалу я решил, что мне таки удалось совершить прорыв и они разбирают свои работы, но это счастливое заблуждение длилось недолго. Они явно не разбирали работы, они хватали один лист там, пару страниц здесь, кучку еще где-то. И, набрав сколько хотели, все сгрудились в центре круга, не спеша возвращаться на свои места. С минуту они постояли, просто перебирая бумагу, а затем дружно, словно по команде, с силой и какой-то радостью подбросили листы вверх. Листы закружились в воздухе, и у больных вдруг пробудилась тяга к исписанной бумаге. Они хватали листы на лету, не давали спланировать на пол, снова подбрасывали. Иногда сразу двое хватались за один листок, и тогда случалась короткая стычка. Некоторые прижимали скомканные листы к груди, терли бумагой лицо. Другие пинали листки по полу, словно танцуя на опавшей листве. Все это совершалось без слов, но отнюдь не беззвучно. Действо сопровождалось звуками, которые в моем представлении как раз и связаны с психушкой: воплями, криками, истерическим хохотом и прочим в том же духе. На меня больные не обращали ни малейшего внимания, и я беспомощно стоял в эпицентре бумажного буйства. И тут, разумеется, в комнату ворвались санитары, внеся свою лепту в общий хаос, за ними прибыла Алисия и с утомленным видом принялась взирать на происходящее. А когда явился Линсейд и мигом все остановил, меня одолело жутковатое чувство, что история не просто повторяется, а будет повторяться снова и снова, до бесконечности, всегда. Раз за разом я стану терять контроль над пациентами, а Линсейд будет приходить мне на выручку, и так во веки веков, или по крайней мере до тех пор, пока мне все не осточертеет и я не сбегу, или пока Линсейд меня не выгонит. И один из этих вариантов явно не за горами. – Идите и напишите что-нибудь еще, – велел Линсейд. – На этот раз тема будет… – Странная для него нерешительность. – Ну, не знаю. Пусть тему выберет мистер Коллинз. Я лишился дара речи, в голове было пусто. Меня просили проявить чуть-чуть фантазии, но это задача оказалась мне не по силам. После длительного, хотя вряд ли многозначительного, молчания я, по неведомым мне причинам, выдавил: – “Сердце тьмы”[26]. Линсейду понравился мой выбор, но от больных я никакой реакции не дождался. Они просто побрели прочь, оставив на полу скомканные рукописи. Мы с Линсейдом задержались в лекционном зале. – Мне очень жаль, – сказал я. – Я знаю, – ответил он. – Если хотите, могу уволиться. – Почему я должен этого хотеть? – А почему нет? – спросил я. Линсейд слегка прищурился, властно этак и проницательно, словно видел меня насквозь. – Потому что я в вас верю, – наконец сказал он. – Возможно, больше, чем вы сами верите в себя. Я знаю вас, Грегори. Я знаю, что вы не остановитесь перед трудностями. Дайте мне еще неделю. После этого можете поступать как угодно, но я вас знаю и знаю, что вы дадите мне еще неделю. – Ну хорошо, – устало ответил я. В отличие от него я в себя действительно не очень-то верил. |
||
|