"Кольцов" - читать интересную книгу автора (Скатов Николай Николаевич)

Введение

Есть в Воронеже остатки старого кладбища. Самого-то кладбища, конечно, давно нет – это уже почти центр города. Но несколько могил мемориально выделено, обнесено стеной и обихожено. Могила Никитина. На памятнике стихи:

Вырыта заступом яма глубокая. Жизнь невеселая, жизнь одинокая, Жизнь бесприютная, жизнь терпеливая, Жизнь, как осенняя ночь, молчаливая, — Горько она, моя бедная, шла И, как степной огонек, замерла…

Сильные, выстраданные стихи большого поэта.

Могилы Кольцовых. И здесь на одном из памятников стихи:

Под крестом – моя могила; На кресте – моя любовь!

Стихи поэта гениального.

Когда в 1835 году вышел первый сборник стихов только начинавшего поэтическую деятельность Кольцова, Белинский-критик, сам тогда еще начинавший, чутко отметил истинность кольцовской поэзии: «Он владеет талантом не большим, но истинным, даром творчества не глубоким и не сильным, но неподдельным и не натянутым». Лишь в 1846 году, уже после смерти поэта, постоянно нараставшая сила оценок кольцовской поэзии у Белинского разрешилась, наконец, признанием за Кольцовым нрав на определение – гениальный: «гениальный талант». И думается, связана эта разность оценок не только с эволюцией поэта.

Интересно, что поэзия Кольцова, столь кровно национальная и народная, уже при рождении своем была воспринята как явление уникальное, исключительное и неповторимое, а связывали ее неповторимость прежде всего с особенностями жизни и быта русского крестьянства, простонародья, простолюдинов, как тогда часто говорили. Даже Белинский. А раз так, то очевидно, что с судьбами этой жизни и этого быта и должна быть связана в будущем судьба поэзии, которая так полно их выразила. Будет жить этот быт – будет жить поэзия Кольцова, обречен он – и она обречена. Может быть, Белинскому такие заключения показались бы преждевременными. В нашу же эпоху вопрос уже и решился. Уходит и, по сути, во многом ушла крестьянская Россия в узкотрадиционном понимании этого слова. И, значит, Кольцов уходит, и, по сути, ушел?

«Дело тут не только в том, что за сто лет многое изменится, и вероятно, почти не останется никаких примет того времени, в которое жил Кольцов и которое он отображал в своих произведениях. Дело еще в том, что изменится русский язык и у Кольцова многое станет непонятным. Это частично наблюдается и сейчас. Я, например, люблю Кольцова и хорошо понимаю его потому, что мне с детства хорошо знакомо многое из того, о чем он писал, что он мог видеть в жизни, что он мог чувствовать, и т. д. А возьмите, например, теперешнего молодого человека, даже живущего в деревне и работающего в сельском хозяйстве. Он в стихах Кольцова многого не поймет, если ему никто не объяснит сначала. Я, скажем, хорошо знаю и ярко представляю себе, что это значит:

Выбелим железо О сырую землю.

А подавляющему большинству молодых современных читателей надо объяснять это. Впрочем, не только это» (Михаил Исаковский).

Все это так. Но разве не нужно объяснять сейчас Гомера? Еще Белинский заметил, что Шекспира сами англичане читают с примечаниями. А у нас, скажем, приличный комментарий к пушкинскому «Онегину» занимает уже том, значительно превосходящий по объему сам роман, и совсем не считается академическим излишеством.

Отношение подлинного искусства к жизни, как известно, совсем неоднозначно. Жизнь и быт определенного склада уходят, а искусство остается. Ведь все мы помним замечание Маркса об искусстве древних греков как сохраняющем значение нормы и недосягаемого образца. Важно понять, на какой социальной и национальной основе возник тот или иной тип искусства, почему он остается, что несет людям, даст ли что-либо будущим поколениям.

Кто же такой Алексей Кольцов? Что такое поэзия его?

«С ним родилась его поэзия, – написал вскоре после смерти Кольцова Белинский, – с ним и умерла ее тайна». Для критика, близко поэта знавшего, личность его и стихи слились в одно неразрывное целое. Тайной здесь явно названа тайна самого творчества, невозможность повторения на этом пути для поэтов. Читатель же и критик Белинский сразу и, пожалуй, первый взялся за разгадывание поэтических тайн Кольцова – да так, что утвердил свои приговоры на долгие годы. И статью свою он назвал «О жизни и сочинениях Кольцова» недаром: «Издавая в свет полное собрание стихотворений покойного Кольцова, мы прежде всего думаем выполнить долг справедливости в отношении к поэту, до сих пор еще не понятому и не оцененному надлежащим образом». Но мемориальный, так сказать, характер статьи всего не объясняет. «Сила гениального таланта, – писал критик, – основана на живом, неразрывном единстве человека с поэтом. Тут замечательность таланта происходит от замечательности человека, как личности…» Таким образом, сама замечательность поэзии Кольцова не вполне будет понята без уяснения замечательности его личности.

«Гениальный талант»! Не забудем, что Белинский, страстный и вроде бы не всегда сдержанный в оценках, на определения такого рода был скуп. По сути, до Кольцова он говорил о гениальности только трех русских художников, а именно Пушкина, Гоголя и Лермонтова. Не забудем также, что Кольцова он знал очень близко и что, наконец, великий критик говорил о гениальности Кольцова несколько лет спустя после смерти поэта и ни о какой эмоциональной скороспелости приговора речи не было. Наоборот, к этому воззвало все расставляющее по местам время. Более того. Наверное, можно указать на ряд неточностей в написанной Белинским биографии Кольцова. Но при эмпирических неточностях жизнеописание Кольцова у Белинского точно в главном. Его очерк – это художественный образ, воссоздание особого типа поэтической гениальности – «гениального таланта».

Конечно, дело не в титуле. Но, подходя к жизнеописанию именно Кольцова, важно установить первоначальный взгляд на него, исходную позицию. Только такой взгляд, только такой угол зрения поможет нам понять многое в этой личности, в ее высоком трагическом существовании. С другой стороны, только так можно проверить, выдерживают ли жизнь и поэзия этого замечательного человека в совокупности доступных нам сейчас для обозрения фактов оценку «гениальный». А на такую оценку не поскупился не один Белинский. Жизнь поставила князя В.Ф. Одоевского по отношению к Кольцову действительно в положение «его сиятельства», покровительствовавшего и помогавшего Кольцову в его делах. Тем не менее князь гордился тем, что был «почтен полной доверенностью» провинциального купца средней руки. И наверное, только будучи замечательным энциклопедистом, рюрикович Одоевский смог увидеть в воронежском торговце Кольцове «гения в высшей степени».

Белинский, и именно в очерке о Кольцове, пояснил, что он разумел под «гением»: «Одно из главнейших и существенных качеств гения есть оригинальность и самобытность, потом всеобщность и глубина его идей и идеалов и, наконец, историческое влияние их на эпоху. Имя гения – миллион… Гениальный талант отличается от обыкновенного таланта тем, что, подобно гению, живет самобытною жизнью, творит свободно, а не подражательно… От гения же он отличается объемом своего содержания…»

Рождение такого самобытного творчества, как кольцовское, при всей его уникальности определялось четкими – национальными и социальными – посылками и теснейшим образом связано со становлением всей русской литературы, шире – русской духовной жизни.

Ссылаясь на слово Гоголя о том, что Пушкин есть единственное и чрезвычайное явление русского духа, Достоевский прибавлял – и пророческое: «Да, в появлении его заключается для всех нас, русских, нечто бесспорно пророческое. Пушкин как раз приходит в самом начале правильного самосознания нашего, едва лишь начавшегося и зародившегося в обществе нашем после целого столетия с петровской реформы…»

Именно 1812 год воззвал к новой человеческой личности, появившейся и сложившейся в русской истории на рубеже 10—20-х годов XIX века, возникшей на волне национального подъема и наиболее полно этот подъем выразившей.

Но подошла-то нация к пику своего становления драматически разделенной – единая, она предстала в двух ипостасях. Об этом тогда же много говорили, писали, думали. И, может быть, сильнее и острее многих это ощутил и выразил Белинский. Несколько позднее Достоевский писал как о задаче времени о необходимости огромного переворота, который бы дал «слитие образованности и ее представителей с началом народным и приобщение всего великого русского народа ко всем элементам нашей текущей жизни, – народа, отшатнувшегося от петровской реформы еще 170 лет назад и с тех пор разъединенного с сословием образованным, жившего отдельно, своей собственной особенной и самостоятельной жизнью».

Думается, не случайно именно после 1812 года с громадной силой народ и в духовной сфере заявил о своей «собственной особенной и самостоятельной жизни». Заявил именно в поэзии. Заявил и в Кольцове. Подобно тому как Пушкин универсально представил мировой художественный опыт и опирался на всю предшествующую русскую литературную традицию, подобно тому как декабризм стремился охватить от античности идущий опыт гражданской жизни и политической борьбы и уходил глубокими и разветвленными корнями в традиции русского республиканизма и передовой русской публицистики и литературы, Кольцов обобщал результаты многовекового духовного художественного творчества народа и уже предпринимавшиеся ранее попытки выхода к такому творчеству из «ученой» литературы. Не остался он чужд и мировой традиции. Недаром большой знаток мировой литературы Алексей Николаевич Веселовский отметил, что Кольцов и «в оправе мирового творчества сохранит, при всей кажущейся скромности своих стихотворных средств, независимое, выдающееся положение, завоеванное истинным вдохновением, великой народной связью, примечательным в самородке развитием художественности, благородным идейным содержанием».

А сам опыт народной жизни у Кольцова, казалось бы, весь почерпнутый из прошлого, устремился – и нам еще придется говорить почему – в будущее.

В свое время молодой критик Валериан Майков, почти современник Кольцова, попытался определить масштаб кольцовской поэзии в перспективе и провозгласил Кольцова поэтом будущего: «Он был более поэтом возможного и будущего, чем поэтом действительного и настоящего». Еще через несколько лет в одной из своих поэм Некрасов назовет песни Кольцова «вещими».

В широком социальном смысле Кольцов был, конечно, представителем народа и выходцем из народа. Но социальные истоки, его породившие, и достаточно четко локализуются. В народе всегда существовала своеобразная интеллигенция, и в крестьянстве, например, и в купечестве.

Конечно, судьба крестьянина Спиридона Дрожжина – поэта и человека – связана с ясным осознанием истоков своего мироощущения и своего дарования. С гордостью рассказывает поэт о своей крестьянской родословной, даже и о прапрадеде, чтеце «священных» книг, да и обо всей семье, традиционно из поколения в поколение грамотной. Много и верно пишут о тяжких нравах в купеческой семье поэта Ивана Никитина, но почти никогда не вспоминают о том, что отец его тоже был книгочеем – владельцем большой по понятиям своего времени и своей среды библиотеки, хорошо знал старинных писателей до Пушкина. С университетских высот два года кольцовского обучения в уездном училище (предваренного, правда, домашними занятиями с учителем), может быть, кажутся ничтожными, но согласимся – без них Кольцов-поэт был бы обречен. Сам он писал: «Все всего сила создать не может… Будь человек гениальный, а не умей грамоте, ну – не прочтет и вздорной сказки». Пусть первоначальная, но все же возможность приобщения к книге, грамотности оказалась тем просветом, в который устремился духовный мир Кольцова.

Кольцов, как известно, вышел из купцов и был купцом по роду занятий. В сущности, его отец был купцом по характеру дела, по масштабам, по состоянию, по связям, деловым и родственным, хотя формально оставался, во всяком случае, большую часть жизни принадлежал к мещанскому сословию.

Рассказывая о Кольцовых, один из современников (П. Севостьянов) вспоминал: «…они были и мещане и купцы, даже каждое отдельное лицо было повременно того или другого сословия, смотря по ежегодным средствам, т. е. имели ли возможность и надобность платить гильдии (в данном случае пошлина за принадлежность к определенному торговому разряду – гильдии. – Н.С.) или нет». Сам поэт свое мещанство неоднократно подчеркивал и в письмах и в стихах. Тем не менее он часто писал о себе и как о купце и всегда как о русском торговом человеке, человеке дела.

Вряд ли случайно купечество родило самого большого нашего народного поэта. Очевидно, симптоматично, что оттуда к 30-м годам уже пробивались в большую русскую литературу люди типа Николая Полевого. Может быть, еще более симптоматично, что уже через несколько лет после смерти Кольцова одной из центральных фигур русской культуры станет Островский. Островского часто называли бытописателем купечества, даже певцом его. И хотя справедливо уточнялось, что он же писал и о дворянах, и о чиновниках, и о всяком разночинном люде или, как заметил Гончаров, исписал всю Московскую Русь, до сих пор трудно отделаться от впечатления, что мир его драмы – прежде всего мир купеческий. И в то же время именно он оказался создателем национального театра. Да, создавая этот купеческий мир, Островский оказался национальным и народным. Недаром уже первая его пьеса из купеческого быта «Свои люди – сочтемся» почиталась современниками как стоящая сразу за грибоедовским «Горем от ума» и «Ревизором» Гоголя. Проявились здесь некоторые общие особенности национальной жизни, были тому и социальные посылки. «В русском торговом сословии, – писал критик А.В. Дружинин, – которое зрело и формировалось под условиями оригинальными и довольно выгодными, вне крепостного права, которое извратило нравы крестьян и землевладельцев, вне чиновничества и чужеземного обезьянства, которое принесли много вреда высшим классам общества, в этом русском сословии драматический автор мог искать не одних Большовых и Подхалюзиных, не одних злостных банкротов и бездельников».

В пору своего «западничества» Герцен полагал, что в России «городская жизнь не восходит далее Петра, она вовсе не продолжение прежней, от былого остались только имена… Если что-нибудь осталось прежнего, так это у купцов, они по праву могут назваться представителями городской жизни допетровских времен, и пока они сохранят хоть бледную тень прежних нравов, реформа Петра будет оправдана, лучшего обвинения старому быту не нужно».

Итак, по Герцену, «прежнее» осталось только у купцов, но достойно оно лишь обвинения.

Уже Островский думал об этом иначе: шире и, если можно так сказать, социологичнее: «Этот класс, постепенно развиваясь, составляет теперь главную основу населения Москвы… Богатеющее купечество было по своему образу жизни и по своим нравам еще близко к тому сословию, из которого оно вышло… Сами крестьяне или дети крестьян, одаренные сильными характерами и железною волею, эти люди неуклонно шли к достижению своей цели, т. е. к обогащению, но вместе с тем так же неуклонно держались они и патриархальных обычаев своих предков… В сороковых и пятидесятых годах патриархальные порядки в купечестве, со смертью стариков – собирателей капиталов, стали исчезать. Дети и внуки их всей душой пожелали вкусить плодов цивилизации… Не все же, освободившиеся из-под гнета родительского и хозяйского деспотизма, бросились в трактиры; большинство унаследовало от отцов и дедов бойкую практическую сметливость и отвращение от нравственной распущенности».

Позволю себе еще одну цитату, уже из критика.

«Мы ни мало не расположены считать купеческий, или мещанский, или крестьянский быт идеалом русской жизни, мы совершенно признаем верность тех красок, какими рисуются купцы в „Ревизоре“ и „Женитьбе“ Гоголя, в комедии г. Островского „Свои люди – сочтемся“… Но беспристрастие обязывает нас сказать, что люди, подобные Подхалюзину (в комедии г. Островского), принадлежат к исключениям, довольно малочисленным. Все те добрые качества, которыми любит гордиться русский народ, принадлежат так же огромному большинству наших купцов. Дай бог, чтобы в других классах нашего народа и в людях разных земель было так сильно развито сознание обязанности…»

Критик, так писавший, – Николай Гаврилович Чернышевский. Недаром и Островский упорно подчеркивал простонародные, крестьянские черты этой становящейся буржуазии. Характерно стремление драматурга увидеть, какие традиции и принципы народной жизни еще сохранил, а может быть, и оживил этот новый класс или в какие отношения к ним он встает.

Купечество, торгово-промышленные слои, особенно на первых порах своего становления, являли сложный комплекс, оказывались как бы фокусом, в котором некоторые общие особенности русской жизни той поры ярко били в глаза. И поэт крестьянского труда, крестьянской жизни, крестьянского быта, как Кольцова привычно называют, совсем не был человеком от сохи. Точнее: именно будучи «купцом» в узком социальном смысле, Кольцов получал возможность в самом широком социальном смысле представительствовать за народ и прежде всего за крестьянство.

Таким образом, целый комплекс условий национального, социального, бытового порядка вызвал к жизни Кольцова – удивительное явление русской жизни и русского искусства.