"Джафар и Джан" - читать интересную книгу автора (Раевский Николай Алексеевич)4В сентябре того же 219 года Гиджры, 802 года от рождения пророка христиан, года, в который принцесса Джан впервые услышала флейту пастуха Джафара, эмир объявил дочери, что ей предстоит отправиться в гости к шейху Абу-Бекру, ставка которого находилась в то время в пяти днях пути на запад от Анаха. Прошло больше года с тех пор, как дочери шейха, близнецы Рокая и Халима, прогостили целый месяц в гареме Акбара. Шейх уже дважды говорил эмиру при встречах, как рады будут его домашние, если Джан приедет, в свою очередь, погостить в оазис Алиман. Рокая и Халима ее ждут не дождутся, и жены его заранее ее полюбили, как свою родную дочь, и их шатер будет шатром принцессы, и их рабыни – ее рабынями, если Джан приедет в гости, для нее каждый день будут резать барана, или козленка, или даже теленка, хотя телят в этом году мало, так что в последний раз теленка закололи по случаю приезда хаджи Абдоллаха, который четырежды был в Мекке и так стар, что сам уже не помнит, сколько ему лет. Шейх Абу-Бекр не умел ни читать, ни писать, но говорил немногим хуже покойного муллы, учителя Джан, который ухитрялся сказать слов триста там, где человек неученый обошелся бы тридцатью. Эмир заранее решил, что шатер жен Абу-Бекра, во всяком случае, не будет шатром Джан, ибо вшей там, может быть, и нет, но клопы есть наверное, а дочь к ним совсем не привыкла. Тамошних грязнуль-рабынь ей тоже не нужно. Если Джан поедет, то непременно с няней, и палатка у нее будет собственная. Эмир предпочел бы вовсе не посылать дочь в гости к этим разбойникам, но он знал, что отказ жестоко обидит Абу-Бекра, а обижать этого шейха было нельзя не только жестоко, но и совсем слегка. В пустыне его слово значило больше, чем указы самого халифа. Пока что Абу-Бекр свой человек, и его бедуины охраняют купеческие караваны от нападений других племен, но если с ним поссориться, ни один верблюд не дойдет до Средиземного моря. Нельзя же к каждому каравану приставить такой конвой, какой сопровождал когда-то подарки королю Карлу. Словом, если Джан не поедет в гости, отношения с бедуинами будут непоправимо испорчены, торговля потерпит великий убыток, и халиф разгневается безмерно. Хочешь не хочешь, а ехать ей надо. Все шестнадцать лет своей жизни принцесса безвыездно прожила в Анахе, и никуда ее не тянуло. О странствиях и приключениях охотно слушала и читала. Рассказывал иногда отец, няня много раз повторяла свою историю, покойный мулла-учитель долгими часами говорил о дважды совершенном паломничестве в Мекку. Больше же всего удивительных повестей было в толстой книге, переплетенной в красный сафьян – все той же «Хезар Эфсане». Джан не раз мысленно побывала при дворе короля Карла, пожила в далекой стране русов, с караваном паломников добиралась до Мекки, плавала с Синдбадом-мореходом в Индию – и все без хлопот, без страхов, без лишений, не сходя с любимого дивана. Странствовала, в жаркие дни запивая свежей ключевой водой свое любимое варенье из розовых лепестков, в прохладные – потягивая только что сваренный аравийский кофе из заморской фарфоровой чашечки. Любила свою нарядную комнату, отцовский дворец, сад гарема, мраморную купальню на Евфрате. Любила и весь город Анах, древнюю Ану, расползшийся вдоль реки на добрый час ходьбы. Из трех ее ближайших подруг только толстая Фатима, дочь торговца сафьяном, жила недалеко от дворца. Дом адмирала Ибн-Табана стоял на одном конце города, дом кади – на другом, так что идти или ехать к Заре или к Зюлейке было далеко-далеко. Так, по крайней мере, казалось домоседке Джан каждый раз, как она с няней и евнухом-телохранителем отправлялась в гости к подругам. На другом берегу Евфрата виднелось местечко Равах – там начиналась дорога к Тигру, там снаряжались караваны, там многое можно было увидеть, но принцесса ни разу не побывала на той стороне – незачем было. Не побывала и в пустыне, хотя стоило подняться на высокий берег Евфрата, не торопясь пройти часа полтора по полынной степи, и уже начинались пески, кое-где только поросшие низкой осокой и саксаулом. Тот мир, который Джан знала воочию, можно было пройти из конца в конец часа за полтора, а о большом мире, беспокойном и страшноватом, девушка предпочитала читать и слушать. Когда отец объявил ей о предстоящей поездке, Джан недовольно нахмурила лоб и не очень почтительно щелкнула языком, что должно было означать – вот тебе и на… Уезжать из Анаха ей совсем не хотелось, и особенно не хотелось ехать в гости именно к Абу-Бекру. Год тому назад его дочери так надоели Джан, как никто еще пока не надоедал. Совсем неожиданно отец привез тогда двух рослых девиц в не очень чистых рубашках и объявил, что они ее гостьи. Принцесса знала с детства, что гости обоего пола – особы священные и посылаются самим Аллахом. Так и приняла сестер-бедуинок, но к вечеру решила, что, должно быть, на сей раз Аллах послал их, чтобы испытать, много ли терпения у нее, Джан, у няни и у служанок гарема. Бедуинок пустыни в не очень чистых и вовсе грязных рубахах из грубого холста, в сандалиях из ссохшейся сыромятной кожи, бедуинок с кольцами – кхызам в носу, с голубыми треугольниками на лбу и на щеках, с оловянными браслетами на руках и ногах – таких бедуинок Джан видела часто, гуляя с няней по единственной анахской улице, но во дворец их не пускали. Теперь же в самой ее комнате поселились девицы, не очень-то отличавшиеся от этих полудикарок. Одеты Рокая и Халима были, правда, получше, но от них крепко попахивало чесноком, потом, кизяком и еще чем-то весьма противным,– кажется, сандалиями. Еще хуже было то, что у обеих сестер был насморк. Они незамедлительно начали сморкаться, а носовых платков у них не было. За ужином юную хозяйку едва не стошнило – так противно чавкали проголодавшиеся гостьи. Не было от них покоя и ночью. С непривычки не могли спать на диванах. Улеглись на полу и захрапели, одна громче другой. Джан тщетно пробовала заснуть, истомилась вконец и под утро перебралась в каморку няни. Все еще не забывая, что гости – особы священные, она была готова терпеть до конца, но вмешалась няня Олыга. Она хотя и давно приняла ислам, но в писании была не сильна и стеснялась много меньше, чем ее питомица. Сама сводила сестер в баню и научила пользоваться мылом – его бедуинки никогда еще не видели. С поклоном преподнесла каждой по три старых рубашки Джан. Решила, что новых жалко – все равно дикарки не разберут. Сестры получили и по паре сафьяновых туфель, тоже не очень новых, их вонючие сандалии няня сожгла в кухонной печи. Возилась с гостьями целое утро. Коротко обстригла им ногти, причесала, показала, как полоскать горло розовой водой и как чистить зубы толченым мелом. Бедуинки вернулись в комнату Джан совсем городскими девушками и даже надушенные носовые платки держали в руках, пока не получили для них по бархатному мешочку. Только ухватки остались прежние, и ночью их тянуло на пол. Сердце у няни Олыги было доброе. Вспомнила, как самой было трудно привыкать к дворцу после избы. Велела принести для дочерей шейха звериные шкуры. Рокая спала на тигре, Халима на белом медведе из страны гипербореев. Отдохнув как следует после дороги, гостьи и храпеть перестали, но все же было с ними скучно, очень скучно. Пробовала Джан читать бедуинкам своих любимых поэтов – Аббас ибн-аль-Ахнафа, Абу-Нуваса, Абу-Атохия, Абана Лахыкоя, Ибн-Мюназира, пробовала читать Физали – ничего не вышло. Сестры зевали во весь рот. Только персидские развеселые сказки им нравились, но нельзя же было сказками заполнить целый день. Принцесса с нетерпением ждала, когда же обитательницы пустыни уедут, и так была рада, когда они, наконец, уселись на своих верблюдов. А теперь опять с ними валандайся… Джан долго просила отца позволить ей остаться дома. Еще раз рассказала, как ей было скучно с Рокасй и Халимой. Говорила правду, только правду, но не всю правду. Уже второй месяц она почти каждый вечер слушала флейту пастуха Джафара. По-прежнему дни стояли раскаленно-знойные. В саду отцвели белые лилии, зацвела полянка, засеянная ночной красавицей, и от ее запаха после захода солнца можно было опьянеть. Потушив лампы, принцесса, чтобы было легче дышать и мечтать, снимала рубашку и садилась у растворенного окна. Смотрела на звезды, ждала, когда запоет най. Слушала, думала о том, что же с ней будет. Цыганка-ворожея не раз сулила ей долгую жизнь, хорошего мужа, здоровых детей, но на то они и цыганки, чтобы говорить хорошее, а как распорядится Аллах, никому, кроме его и пророка, неведомо… Флейта, наконец, замолкала. Джан укладывалась спать, свертывалась калачиком и ждала, придет ли юноша. Почти каждую ночь он влетал в комнату неслышным прыжком и направлялся к ее дивану. О том, что творилось с принцессой во сне, по-прежнему не знал никто – даже няня,– но эти ночи с Джафаром были сладки, как свежие фиги, и горячи, как кофе, только что снятый с огня. Джан была уверена, что в пустыне она юношу не увидит, но пришлось подчиниться отцу. Эмир уговаривать не привык, даже ее, любимую. Он уже хмурился, глаза начали темнеть. Недоставало только налиться жилам на висках, как наливались они, говорят, у разгневанного пророка. Тогда беда… И Джан обещала быть как можно приветливее и с самим шейхом, и с его матерью, и с четырьмя женами, и с дочерьми, и с сыновьями, и с тетками, и с невестками. Путь к Средиземному морю должен остаться открытым, торговля не должна пострадать – иначе не миновать эмиру анахскому гнева халифа. В конце сентября, еще до рассвета, караван принцессы отправился в путь. Сопровождал его конвой, присланный шейхом Абу-Бекром,– одно слово, что конвой – крикливая, грязная толпа молодых бедуинов на плохих, заморенных лошадях. Очень хотелось эмиру отправить с дочерью своих воинов, но снова он побоялся обидеть владыку пустыни. Для знатной гостьи шейх прислал и верхового верблюда, действительно прекрасного верблюда высоких кровей с богатым седлом. На прапрапрадедушке этого верблюда будто бы пророк бежал некогда из Мекки в Медину. Ехать на нем было большой честью, но эмир знал по собственному опыту, что корабль пустыни с непривычки укачивает ничуть не меньше, чем корабль морей в хорошую бурю. Объявил племяннику шейха, присланному за принцессой, что дочь его чересчур молода, чтобы обременять собою столь знаменитое животное. Верблюда с почетом вели под уздцы, а Джан ехала на своем иноходце. Старому коню было уже пятнадцать лет. В свое время эмир проделал на нем поход против армян и путешествие к Карлу Великому. Потом, решив, что Джан, по примеру принцесс Запада, следует научиться ездить верхом, он подарил добронравного Алмаза дочери. В саду гарема сам учил девочку премудростям конного дела. Когда подросла, не раз жалел, что не может взять ее на охоту – в Коране на этот счет ничего не сказано, но муллы строже пророка, а языки анахских старух острее стрел и ядовитее змей пустыни. Джан все же ездила не только по дорожкам дворцового сада, но рысила и по анахской улице – то направо, к дому адмирала Ибн-Табана, то налево – к дому судьи. Няня трусила за ней на статном сером ишаке рядом с евнухом-телохранителем, ибо рабыня-мусульманка есть все же рабыня. В халифате ей, наравне с кафирами – иудеями и христианами,– не положено садиться ни на лошадь, ни на почетного белого осла. Няня знала твердо, что еврейский сердитый Иегова – бог не настоящий, а христиане совсем напрасно считают своего пророка сыном божиим. На уравнивание с кафирами все же не обижалась. Голова у Олыги была трезвая. Судьбы она не искушала. Полагала, что лучше как-никак ездить здесь на самом обыкновенном ишаке, чем с почетом повеситься у себя в деревне. Няня к тому же следовала в двух шагах позади Алмаза только на глазах у анахских жителей. Когда изредка выезжали за город, принцесса подзывала ее к себе. И на этот раз, как только караван поднялся на высокий берег, Джан обернулась и кивнула головой. Белый конь и нянин ишак пошли рядом, бодро пофыркивая и посматривая друг на друга. Для Джан все почти было ново, и обо всем хотелось поговорить с Олыгой. Не раз она сиживала на заре в саду гарема, но там на знакомых деревьях просыпались знакомые птицы, ветерок начинал шевелить с детства знакомые листья пальм и на песке дорожек привычно зажигались пламенеющие пятна от где-то взошедшего солнца. Здесь оно сразу выкатилось огромным красным шаром. От людей и животных протянулись невиданно-длинные размытые тени. Шерсть Алмаза стала нежно розовой, как цветущий миндаль. Розовым стал и нянин холщовый платок, который она повязала в дорогу вместо домашнего шелкового. Шумными стайками срывались куропатки, которых Джан никогда еще не видела. Шурша голубыми и красными крыльями, разлетались степные кобылки. И их не было в Анахе. Караван шел по полынной степи, в эту пору пыльной и мертвой, как те поля, по которым блуждают души грешников, прежде чем попасть в ад. Высокие сизые кусты полыни давно засохли, и листья у них свернулись в трубочки. Низкорослая пустынная осока выглядела, как те сушеные травы, которыми торгуют аптекари, и ни одного зеленого листочка не было на придорожных кустарниках. Но, куда ни посмотреть, всюду на сером войлоке степи светлыми пятнами виднелись отары овец, выгнанных на жировку. Буйволы издали были похожи на огромных черных жуков. Кое-где, вблизи от дороги, стояли верблюды, опустив длинные шеи и смешно раскорячив ноги. Смотря на них, Джан вспомнила то, что не раз ей говаривал покойный учитель-мулла. Полынь, осока, верблюжьи колючки, все сухие трапы – это божье сено. Аллах каждый год заготовляет его на потребу животным и в поучение правоверным. Мужчинам не приходится терять время на косовицу, и они могут проводить посылаемый свыше досуг в размышлениях о божьем величии – как утренних, так и вечерних. Иные, правда, в свободные часы ссорятся с женами, пишут богопротивные стихи и пьют кувшинами не только пальмовое вино, но и виноградное. Виноваты в этом, однако, злые духи-джины, которые слетаются на человеческие слабости, как осы на виноград. Было бы все же великим грехом думать, что в мире злое начало равносильно доброму. Это злостнейшая ересь, и, кто ее исповедует, тот несомненно попадет в ад. Позабыв совет хакима поменьше говорить с няней об умных вещах, Джан от нечего делать принялась быстро и толково объяснять Олыге пагубные заблуждения манихейцев* (манихейство – религиозное учение, согласно которому в основе мира лежат два равноправных начала – доброе и злое. Основателем его считается уроженец Месопотамии Мани (216 или 217-ум. 276 н. э.)). Вовремя остановилась. На загорелом лбу няни уже выступили крупные капли пота, хотя солнце еще не очень пекло. Полыни больше не было. Пошли пески, кое-где только поросшие осокой, пыреем и корявыми кустами белого саксаула. Высоко в небе кружились коршуны. Суслики тревожно посвистывали и спасались в свои норы. Стадо антилоп, завидев караван, подняло густое облако пыли, медленно оседавшей в неподвижном воздухе. Джан ехала молча. Няня, утомленная разговором, уже дремала, покачиваясь на своем ишаке. Погонщики верблюдов тянули походную песню-худу. Животные ее любят, а джины боятся, особенно днем. Глухо позванивали бронзовые верблюжьи колокольцы. Юная принцесса привстала на стременах и еще раз оглядела свой караван. Довольно улыбнулась. Караван был большой и богатый, и ехала она не совсем, правда, посланником, но почти посланником. Впереди двигалась часть конвоя с племянником шейха во главе. Он вел своих всадников так, чтобы поднимаемая ими пыль не летела на Джан. Сейчас же за ее Алмазом ехали на ишаках старший евнух Ибрагим и служанки. Дальше длинной вереницей шагали верблюды с ее личным багажом, подарками, палатками, бурдюками с водой, вьюками с продовольствием, с походной кухней, с маленькой серебряной ванной, со всякой всячиной, нужной ее многочисленным людям. Конюхи вели в поводу лошадей, предназначенных в подарок Абу-Бекру. За ними виднелись сквозь пыль черные копья всадников шейха, прикрывавших хвост каравана. Часам к десяти он втянулся в настоящую пустыню. Медленно шел между песчаными холмами-барханами, подернутыми ветряной рябью. Домоседка не раз о них читала, не раз слышала от отца и муллы, но увидела это песчаное море впервые. Сначала смотрела с интересом, потом стало тоскливо, потом страшно. Барханы встречались все выше. Переросли дом кади, дом адмирала Ибн-Табана, переросли отцовский дворец. От раскаленных солнцем скатов шел удушливый жар. Джан невыносимо хотелось пить. Она то и дело прикладывалась к фляге, висевшей через плечо, но и вода с пальмовым вином стала противно теплой. Отец велел не снимать в пути белой шелковой шали – от зноя может свернуться кровь, и тогда конец… Девушка прилежно закрывала голову, но шелк промок от пота, липнул к коже, и от шали было мало пользы. В висках стучало, перед уставшими глазами плыли багровые пятна. Когда после нескольких остановок дошли, наконец, до колодца, у которого предстояло ночевать, Джан не соскочила, как обычно, с Алмаза, а медленно сползла на руки служанок. Пока разбивали палатку, неподвижно лежала на песке в полутени чахлого саксаула. Не скоро пришла в себя после нескольких часов солнечной ванны. Няня тоже измучилась. Ее толстая рубаха, надетая в дорогу, промокла так, точно Олыга только что вышла из воды. Прилечь ей пришлось не скоро. Хлопотала около Джан. Раздела, обтерла ее распаленное тело свежей колодезной водой. Напоила принцессу крепким кофе. Ночью было по-пустынному прохладно, как никогда не бывает в это время в Анахе. Джан крепко спала под зимним меховым одеялом. Все обдумала няня, собирая ее в дорогу. Проснулась девушка совсем здоровой. Только сидеть на сафьяновой походной подушке было больно, а в седле, пока не размялись ноги, еще больнее. Второй день похода все-таки прошел легче. Когда солнце снова начало палить, Джан, по совету няни, сняла и плащ, и кафтан, и сафьяновые сапожки. Ехала, как и служанки, босая, в одной толстой рубашке, и вместо шелковой шали повязала голову белым платком из няниного вьюка. На третий вечер, взглянув в серебряное зеркало, увидела, что кожа на носу лупится, а руки и шея обгорели, как у девок-работниц, убиравших каждый год хлопок на отцовских полях. Но это путешествие по пустыне, так измучившее Джан в первый день, уже начало ее забавлять. Припомнились где-то прочитанные стихи: Божественна и несказанна Дней наших первая весна, Одно свежо, благоуханно, Одно есть в мире – новизна… Дни были полны новизны; по-новому проходили и ночи. Джан спала на кошме рядом с няней. Олыга поднималась задолго до рассвета. Будила неохотно просыпавшуюся принцессу. Поила горячим кофе. Пока разбирали палатку, Джан сидела в сторонке на песке. Смотрела на звезды. Они тоже были новые – ярче, крупнее и словно ближе, чем в Анахе. На востоке над самым горизонтом ярко горела вестница утра Венера. Ранние часы похода проходили легко. Воздух был прохладен и тих. Закутавшись в теплый абайе, Джан дремала на своем Алмазе, не выпуская поводьев из привычной руки. На первом малом привале снимала плащ. Ко второму солнце раскаляло песок. Плечи и шея Алмаза серели от пота. Горизонт дрожал и плыл. Джан разоблачалась по-дневному. Ступая с непривычки как утка по крупному песку, подходила к Алмазу, трепала его крутую шею и, вскочив в седло, вставляла босые ступни в стремена, обернутые бархатом. В те далекие времена и знатные девушки не закрывали еще лица покрывалом – бурко, но ни один мужчина, кроме отца и хакима, не видел до сих пор Джан полураздетой. На евнухов она не обращала внимания – с ранних лет знала, что у них одна видимость мужчин. Теперь на ее голые руки и ноги жадно смотрели молодые воины-бедуины, погонщики верблюдов, конюхи, но девушка сама удивлялась, как быстро она привыкла к этим взглядам. Так, должно быть, и надо в пустыне… Не раздеться, как простые женщины,– и на самом деле от жары может свернуться кровь, а от мужских глаз она, во всяком случае, не свернется. Рассуждать Джан умела. Недаром же в ее книжном сундучке лежала – и не на дне – многомудрая «Зат-эль-холяль». Когда приходили на ночлег, принцесса ела, как голодная поденщица, и няню сажала с собой. В пустыне все по-иному. Попробовала даже однажды помочь служанкам разводить костер, но только взялась за корягу саксаула, няня ее отобрала. Совсем не принцессино дело, и что скажет отец, если узнает, и что подумают бедуины… На четвертый день джины подшутили над караваном. В самый зной появился вдали густой пальмовый лес. Среди зелени высились тонкие белые минареты, блестели голубые купола мечетей, виднелся дворец с башнями и крепостными стенами. Джан никак не могла понять, что же это за неведомый город среди пустыни. Послала за племянником шейха, но, прежде чем он успел подъехать, город расплылся в воздухе. Пришел, наконец, и пятый день. После полудня опять показалась вдали пальмовая роща. Бедуины радостно зашумели, забили копьями о щиты: – Алиман, Алиман, Алиман… Через час сделали последний привал. Наскоро разбили палатку Джан. Она старательно вымылась, начернила брови, выкрасила хной ногти рук и ног, густо напудрила лицо. Вышла в кафтане из золотистого индийского шелка с пуговицами из ляпис-лазури. На волосы, заплетенные в две косы, была наброшена прозрачная белая шаль. Лоб оставался открытым и над ним, посередине золотой диадемы, горел рубин, величиной с голубиное яйцо. Любимое ожерелье из розового жемчуга тоже было надето. Ее Высочество принцесса Джан изволила прибыть в гости. Со стороны Оазиса близилось пыльное облако. Сам шейх Абу-Бекр с сотней босоногих галдящих всадников ехал рысью навстречу дочери эмира анахского. |
|
|